Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лев Григорьевич Жданов

Последний фаворит (Екатерина II и Зубов)



Читателю наших дней имя Льва Жданова, вероятно, ничего не говорит. Оно не встречается в популярных литературных энциклопедиях и справочниках, хотя известный литератор конца XIX – начала XX века Леон Германович Гельман, писавший под псевдонимом Лев Жданов, прожил долгую жизнь и написал более двадцати исторических романов. Л. Г. Гельман родился в 1864 и умер в 1951 году.

Свою карьеру Лев Жданов начинал в качестве переводчика. В 1893 году в его переводе вышла популярная во Франции в начале XIX века повесть Ж. Казотта «Влюбленный дьявол». Книга возбудила интерес, но критики отметили некоторую неровность перевода.

В 1895 году на сцене московского Малого театра была поставлена пьеса Жданова «Она жизнь поняла», а в 1898 году – «Ночной пикник».

В начале 1900-х годов с пьесами Жданова «Под колесом», «Враг души и тела», «Санкт-Питербурх» знакомится театральный мир Петербурга.

В знаменитом «Словаре русских писателей» С. А. Венгерова, переизданном в 1910 году, Лев Жданов упоминается как современный русский драматург.

Работая над пьесами, Л. Г. Гельман с увлечением изучает русскую историю, увлеченно работает с архивными материалами. В результате упорного труда и благодаря природным дарованиям в короткий срок появляется серия исторических романов: «Стрельцы у трона», «Царь Иоанн Грозный» и исторические хроники.

Романы имеют успех особенно у юных читателей. И уже в 1912 году совершенно неожиданно для многих выходит четырнадцатитомное, а чуть позже и тридцатитомное Собрание сочинений Л. Жданова. Журнал «Вестник Европы» отозвался на это следующим образом: «Живое изложение, умелый диалог, множество выражений, взятых из старинных источников, – все это делает хроники г. Жданова занимательными и полными исторического интереса».

Если учесть, что, кроме работы над историческими произведениями, Жданов пытался создать так называемую «летучую библиотеку» (для легкого чтения), куда он включал свои бытовые романы, можно только поразиться его огромной работоспособности.

Читатели были увлечены романами Л. Жданова, а критики, греша излишней резкостью, обвиняли автора в неточностях, отступлении от истины, фамильярном изображении исторических лиц.

Обращаясь к творчеству своеобразного, талантливого писателя, надеемся, что его исторические романы будут интересны и современному читателю.



От редакции.

КНИГА ПЕРВАЯ

Naturalia non sunt turpia![1]

Изобретать – легко, делать открытия – весьма трудно! Екатерина II. «Разговоры»

От автора

По особым условиям своей исторической жизни Россия только за последние десятилетия получила возможность… узнать подробно все, что делалось за прошлое время в недрах… народа и там, на верхах его, где вершились судьбы царства – иной раз по приговорам рока, а порою и по прихоти «случайных» людей, случайных вершителей народной судьбы.

Это одна из главных причин малого знакомства масс с прошлым родной земли. Есть еще и другие, не менее важные.

Грамотность даже в высших кругах общества или прививалась весьма туго, или направлена была в сторону иноземных образцов. Не только при дворе, где общество всегда больше международное, чем национальное, и в высшем русском сословии вообще немецкий и, особенно, французский язык был более известен как литературный, чем свой собственный, русский.

Это продолжается даже до средины XIX века, если и не позже.

Вот почему так мало документальных данных на русском языке о том, что делалось там, в лаборатории нашей исторической жизни, на ее верхах.

А между тем, как ни могуче было движение умственной и политической жизни и созревание России в лице ее народа, очень мощным слагаемым, вернее, пружиной всему, что творилось внутри и вне России, больше чем на три четверти служила деятельность верхов, теперь называемых сферами…

И знать правду о них – значит понимать весь ход внутреннего развития России и ее роста извне.

Но эту правду, повторяем, до самого последнего времени если и удавалось узнавать, то больше западным соседям – в виде мемуаров, порою весьма неточных… подсказанных излишней любовью или чрезмерной враждой…

Вот почему теперь явилась возможность дать для прочтения широким кругам и настоящую хронику, если не блещущую особыми достоинствами, зато строго отвечающую требованиям исторической правды.

Конечно, и в тех узких рамках, какие намечены для настоящей хроники, по ее размерам и по условиям замысла, не оказалось возможным использовать все, что касается последних лет царствования великой государыни, «Екатерины Великого», как ее в мужском роде величал принц де Линь и другие. Но все, что здесь найдет читатель, есть ряд строго исторических, проверенных событий и фактов.

Исторический роман по сущности своей должен не только знакомить, но и научать…

В русской литературе есть великолепная историческая повесть Пушкина «Капитанская дочка», есть яркие, вдохновенные страницы Лажечникова, занимательные хроники Соловьева и более определенные, выпуклые очерки Данилевского, Мордовцева… Есть романтические «Мемуары»… Словом, есть все зачатки будущего исторического романа, который должен скоро народиться.

Чтобы стать наряду с лучшими произведениями этого рода, известными во всемирной литературе, русский исторический роман должен иметь блеск боевой журнальной статьи, силу драмы и убедительность архивного документа…

Я со всей Россией жду нарождения такого отрадного явления.

А пока решаюсь отдать на суд читателей мою скромную историческую хронику, единственное достоинство которой – ее правдивость.

I

НОВАЯ СМЕНА

Середина июня 1789 года.

Больше месяца, как императрица с обоими внуками и своей обычной свитой переехала в Царскосельский дворец.

Всего десять часов утра, но во всех жилых помещениях, во дворах между зданиями и в парке кипит жизнь.

Удивительного тут нет ничего: сама хозяйка этого очаровательного уголка встает в шесть часов; погуляв немного в роскошном цветнике, по новому парку в английском вкусе, возвращается на небольшую террасу, которая ведет в длинную колоннадную галерею, и садится на зеленом, обитом сафьяном диванчике, перед таким же столом.

Здесь часа полтора-два пишет и работает Екатерина одна, набрасывая свои «Записки», страницы «Истории Российского государства» или письма к Дидро, Гримму, к мадам Жоффрен, Циммерману, в которых так выливается весь ум, сверкают искры веселья, юмора и вдохновения державной сочинительницы.

После этого еще часа два уходит на работу с дежурными секретарями, тут же принимаются доклады петербургского обер-полицеймейстера.

Затем Екатерина снимает свой гладкий, сидящий немного набекрень утренний чепец, заменяет его другим, украшенным белыми лентами, сидящим более прямо на густых, напудренных волосах. Вместо белого атласного или гродетурового капота она надевает гладкое, тоже атласное, белое платье, поверх которого носит лиловый или вообще темного цвета «молдаван», род казакина. И туалет на весь день готов.

Размеренно, по часам, даже по минутам, идет жизнь в главном дворце, который внушительно темнеет со своими глубокими сводчатыми окнами на свежей зелени старого сада и нового парка…

В новой пристройке, созданной для себя лично Екатериной, и во всех флигелях, службах, конюшнях и караулках от старшего внука, великого князя Александра, до последнего сторожа все подчиняются раз заведенному порядку, отступление от которого допускается лишь по особому разрешению государыни.

Сравнительно меньше движения заметно в помещении, отведенном для генерал-фельдмаршала князя Николая Ивановича Салтыкова, воспитателя великого князя Александра Павловича.

Княгиня Наталья Владимировна появляется из своего будуара только часам к одиннадцати. Но Салтыков по примеру государыни давно на ногах.

В передней у него дожидаются несколько военных с рапортами из Военной коллегии, где по должности своей председательствует князь, затем дежурный от молодых великих князей и два-три просителя.

В гостиной, большой, просторной комнате, выходящей окнами в сад, давно уже отдельно ото всех ждет выхода князя начальник роты, находящейся здесь в карауле, ротмистр конной гвардии, совсем молодой офицер, с виду лет двадцати – двадцати двух, не больше.

Сначала он осторожно, какой-то эластичной, неслышной походкой мерил комнату, лавируя между столами, креслами, диванчиками и столиками, расставленными в комнате. Потом остановился у окна и, жмуря свои большие, черные, бархатистые глаза, стал глядеть в ту сторону, где на солнце сверкала стеклянная стена знаменитой царскосельской галереи.

Открытая часть этой галереи, которую образовал ряд массивных колонн, служащих опорой для крыши, была пронизана лучами утреннего солнца. И, проникая в пролеты стеклянной стены, они открывали глазу то, что было за окнами, внутри.

Больше часу тому назад офицер мог различить, как по галерее прошла женщина, направляясь с террасы во внутренние покои, мимо беломраморных бюстов героев и ученых, расставленных вдоль всего пути.

Плотная фигура небольшого роста, с высокой грудью, характерный постанов головы, чуть приподнятой, и особая прямизна стана – все приметы государыни, хорошо знакомые ротмистру, привлекли его внимание.

Долго после того, как женщина скрылась в глубине галереи, не доступной его взору, молодой офицер все глядел туда, вслед, как будто обладал способностью видеть сквозь толстые каменные стены…

Гулко пробило десять на больших дворцовых часах.

Бронзовые фигурные часы, стоящие в гостиной на консоли, мелодично начали вызванивать удар за ударом.

Офицер как будто очнулся от своих дум, нервно оправил темляк, и без того бывший в полном порядке, огляделся, прислушался и опустился в мягкое соседнее кресло, откуда видно было и дверь спальни князя, и все, что делается за окном.

Тонкий слух офицера различил за дверью невнятное бормотанье, то прорывавшееся более внятной нотой, то переходившее в однотонное причитанье, то совсем затихающее. Изредка какой-то глухой стук доносился из-за двери, как будто что-нибудь мягкое упало на ковер; этот стук повторился раз десять – двенадцать подряд.

Такой звук мог бы издавать большой, очень туго набитый, эластичный мяч, который, упав на пол, подпрыгивал бы и падал несколько раз подряд, все слабее и мягче.

«Поклоны отбивает… Весьма любопытно сведать: какие грехи великие замаливает сей старый хорек?» – подумал ротмистр.

Лицо его, очень красивое, но маловыразительное и неподвижное до этих пор, оживилось легкой насмешливой улыбкой, от которой засверкало два ряда мелких красивых зубов, полуприкрытых тонкими, красиво очерченными, краснеющими, как у женщины, губами.

Шум и серебристый звон бубенцов стал долетать справа из-за окна.

Это отъезжала от крыльца обычная русская тройка обер-полицеймейстера, успевшего сделать государыне свой доклад и теперь во всю мочь лихо покатившего обратно в столицу.

Еще не замерли совсем вдали серебристые перезвоны бубенцов и колокольцев, когда за дверью рядом послышались шуршащие, припадающие шаги.

Кто-то приближался в мягкой обуви, прихрамывая на одну ногу, слегка пошаркивая подошвами по паркету, не перекрытому у дверей ковром.

Слегка прихрамывая на левую ногу, приближался князь.

Разделяя убеждения своего времени, Салтыков для предупреждения различных заболеваний носил вечно «фонтенель» на этой ноге. Полагали, что через незаживающую, постоянно гноящуюся ранку выходят все дурные соки из организма и обеспечивают тем долголетие, здоровье и силу.

Узнав шаги, ротмистр быстро вскочил, вытянулся в струнку, еще раз обдернув свой прекрасно сидящий мундир, приладив по форме в руках головной убор.

Большая тяжелая дверь медленно, с коротким скрипом распахнулась под давлением слабой старческой руки.

Прямо против двери находилось окно спальни.

Яркие золотые лучи, падающие в него, наполнили весь пролет двери, ударив прямо в глаза ротмистру.

На этом золотистом, сверкающем фоне вырезалась маленькая фигурка худощавого старичка со сморщенным лицом, с седою головой на тонкой, вытянутой немного вперед шее.

Небольшой острый носик торчал над безусым старческим ртом с тонкими, нервными губами, которые порою как будто жевали что-нибудь, не умея оставаться в покое.

Рот старика вечно был осклаблен в любезную, даже как будто угодливую полуулыбку привычного царедворца. Но общее лукавое выражение лица, особенно небольших, карих, умно глядящих глаз, как-то не вязалось с этой гримасой, одетой, как вечная маска, на лицо старика.

На нем был военный, зеленого цвета, мундир и цветной камзол нараспашку. Старомодное кружевное жабо белело под камзолом.

На ходу князь четко постукивал своим костыльком с золотой ручкой, без которого не появлялся нигде.

Князю было всего шестьдесят лет, но выглядел он гораздо старше, несмотря на свои вечные заботы о здоровье и довольно умеренный образ жизни.

Беспокойный, завистливо-подозрительный блеск глаз, выдающий ненасытного честолюбца, говорил внимательному наблюдателю, отчего таким изможденным и слабым казался князь-фельдмаршал, сделавший блестящую карьеру даже для своих лет и при всей родовитости Салтыковых.

– Здесь уже, Платошенька? Здоров, здоров… Рад видеть. Что там: все свои? Ну, погодят. Не каплет… Садись, потолкуем. Что нового? Кхм… кхм… выкладывай… Постой… Чтой-то ты нынче как будто тово… не тово?.. Ха-ха-ха-ха… Гляди не истрепись до срока, потом чтобы неустойки не вышло… Ха-ха-ха-ха!..

Князь раскатился своим дробным, надтреснутым смехом, впиваясь в то же время острыми глазками в лицо покрасневшего ротмистра.

– Что? Нет? Скромненько живешь? Верю, ладно… От любви сохнешь? Знаю… Так и толкуем мы, где следует: «Помирает от любви мальчик!..» Ха-ха-ха… Там это любят, чтобы за ней помирали, пока самой пора помереть не пришла… Ха-ха-ха-ха-ха! Кх-кх-кх-кх…

Наполовину искусственный смех перешел в такой же, наполовину только естественный кашель.

Казалось, этот старик в силу долгой привычки даже наедине с самим собой, даже на молитве перед Богом разучился быть простым и естественным. И это притворство, неразлучное с князем, уже не резало окружающим ни ушей, ни глаз.

– Ишь, ишь зардел даже, что твоя красная девица!.. Ротмистр… гвардеец, кавалерист!.. Ха-ха-ха-ха… Ха-ха… Ничего… Это тоже нравится… Это любят… Красней, красней… Вреда не станет от того… Ну, толкуй: что нового? Где был? Кого видел? Исповедайся, мой свет. Докладывай по начальству…

Ротмистр Платон Зубов, подняв скромно опущенные глаза и подобострастно глядя прямо в лицо князю, заговорил вкрадчивым, тихим, но внятным голосом:

– Нынче Господь счастье послал, ваше сиятельство! Раненько утром случайно повстречаться довелося… Как на первую прогулку выйти изволила…

– Случайно?! Ха-ха-ха… Ха-ха! Со мной, брат, не финти. Со мной начистоту надо… Далее! Был замечен?

– Помог Господь, ваше сиятельство! Я будто по караулу шел… Увидал издали, остановился, салютую… Собачка одна ко мне кинулась. Я приласкал. Тут и узнан был. Изволила головой ласково кивнуть… И далее проследовала… Я не осмелился ближе. Очень в задумчивости пребывает, видно…

– Задумаешься!.. Этот «кафтан красный», как она его называет, совсем истрепался со своей Щербатовой. От него ей, голубушке нашей, ни тепло ни холодно… А еще ревновать смеет ее, голубушку бедную… Собака на сене, ей-ей! И взглянуть ей не дает ни на кого!.. Есть тут преображенец отставной, секунд-майор Казаринов. Известен давно государыне… Красивый мужчина. О нем тоже многие хлопочут. Особливо потемкинцы. Заметь это… Вот и захотел граф Брюс поджечь Мамону нашего… Торговал тот у графа именьишко, да остановился. Проведал, что не стоит покупать: крестьянишки разорены… А Брюсу сбыть охота. Он и спросил на днях: «Что ж, граф, покупаете, нет ли? Другой охотник есть». – «Продавайте! – говорит Мамона. – А кто торгует?» – «Казаринов». Как услыхал мой Александр Матвеевич – побледнел… голос у него отнялся. Еле слышно выговорил: «Да вить у Казаринова у этого… и нет ничего… Откуда у него триста тысяч… такая изрядная сумма возьмется!» И на государыню глядит, словно пробуравить ее хочет глазами. А она, матушка, таково-то спокойно и отвечает: «Разве один Казаринов на свете? Может, и купит совсем не тот, на кого ты думаешь?» А Брюс и затакал. «Да, – говорит, – секретарь отставной из Военной коллегии купить собирается». Понял? Да еще Милорадовича, тебе ведомого, тот же Безбородко, как родню своего, сватает… сватает… Да курляндец Менгден… Да еще есть… Видишь, целый бой идет…

– О том я известен, ваше сиятельство… Анна Никитишна вчерашний день сказывать изволила.

– А, и к Нарышкиной вчера заглянул?.. Молодец. Тихой-тихой, а ловить фортуну за хвост умеешь…

– Сама изволила присылать за мной, ваше сиятельство. Я что же? Разве я посмел бы?.. И нынешняя встреча по совету Анны Никитишны вышла… Мол, на глаза чаще попадаться, чтобы теперь замеченным быть, когда тревога в государыне… Сказывает Анна Никитишна, скоро уж и конец… С прошлой-де осени почти что и службы своей не исполняет граф. Только имя одно за ним. Приказывала насчет белья хорошенько подумать… чтобы все как надо… И наготове быть.

– Так, так… Ха-ха-ха-ха… Ха-ха. Она говорит, она знает. И я слыхал, что махание графа со княжной со Щербатовой уж и так зашло, что нельзя дальше… Свадьбой им спешить надо, чтобы крестины ее не обогнали… Ха-ха-ха!.. Нехорошо. Щербатовы – не Зубовы или иные дворяне беспоместные… Фамилия первая… Придется графу свежеиспеченному ответ держать перед самой перед матушкой нашею вдвойне. И за обман перед нею, и за поступки столь низкие с благородной девицей… Мат ему, гордецу, пришел. Не долго повластвовал. Чванен больно. А забыл, что гордым Господь сам противится… Слыхал: под своего благодетеля, под светлейшего, и то подкапываться уже стал «кафтан» наш «красный»… Ха-ха-ха!.. На гвоздик его за это повесить за одно следует. Благодетелей не помнит. Ты тоже такой будешь, а? Говори!

– Да ваше сиятельство!.. Отец родной… Да я разве посмею… Ежели бы не вы… Ваше сиятельство! Господь слышит. Раб ваш по гроб жизни… и всегда… Я, ваше…

– Верю, верю. Будет. Не заклинайся. Грешно. Помни только, как ты передо мною разливался, молвил, чтобы я тебе командование тут караульное сдал на лето… У-у, и плут ты! Не одну выслугу по чинам – иное уж кое-что чуял либо от кого подстроен был? Признавайся? Начистоту!

– Нет, ваше сиятельство, особого ничего… Правда, ваше сиятельство, будучи вхож в дом к Анне Никитишне, там многое слышал и сердцем болел о государыне… Но ясно ничего не думал… И мне не было сказано. Так, совет давался: лучше-де молодому, собой приятному человеку на глазах быть для карьеры… Я принял к сердцу слова… Вот и все.

– Старая потатчица Никитишна… Она вперед знает. На три аршина под землей видит, что матушки нашей и ее нужд касаемо… по сердечной части. Видно, не захотели нового друга из рук у светлейшего принимать. Занятно, как наш «князь тьмы» на сие взглянет, ежели помимо него ты в случай проскочишь, в фавор угодишь. Далече он. А хотелось бы его одноглазую рожу поглядеть, как сведает, что иными ты поставлен, не его милостью… Ха-ха-ха… Это тоже не забывай. Потемкин другом тебе не станет, раз ты не из его кармана выскочил. Так ты старых друзей держися. Словам твоим и ничьим я давно не верю. А вот как будешь помнить, что, кроме Бога и меня, старика, нет у тебя опоры и помощи на высокой, да скользкой горе, куда мы тебе добраться помогаем… Тогда авось и благодарности не забудешь… Ха-ха-ха… кх-хкх… кх… Совсем я разбился со здоровьишком со своим… Ты помни еще и то: отец твой и тот у меня счастье и подмогу нашел. Он, правда, честно правит деревнишками своими. Да, поди, и себя не забывает. Скупенек старик, правду сказать надо. Да скупость не глупость. Денежка рубль бережет, всем ведомо… А без них охо-хо-хо как плохо жить на свете, хоть и в чинах, и в орденах… Помни: деньги береги… Не мотай их… особливо в первую пору… Щедра тогда наша матушка. Сыплет золотом и домами, и крестьянишек не жалеет. А ты лови на лету… да угождай… Да своих не забывай. Понял? Молод ты еще, не больно умен, как слышно… Да авось эту науку поймешь… А?

– Пойму, ваше сиятельство… А чего не пойму, позвольте уж вас беспокоить, как отца родного, как ангела-хранителя… Уж, ваше сиятельство, вся на вас надежда. В ноги вам кланяюсь: помогите, не оставьте…

Взманенный картиной золотого дождя, которую сразу и ярко нарисовал старый хитрец, Зубов действительно упал в ноги старику князю.

– Ну, ну, ладно… Вставай… Нет у меня сил подымать тебя… Ишь невелик ты, а грузен. Плотный какой, словно ядрышко… Встань… не бабься. К чему слезы? Радость тебе предстоит, не слезы. Я уж вижу. Коли Никитишна так за тебя взялася, неспроста оно. Либо сама еще раней заприметила твое благородие… Либо Никитишна полагает, что ты на новом месте на своем ей тоже не без выгоды окажешься. Любит она денежки, подарки всякие, супирчики-сувенирчики, понимаешь?

– Понимаю, ваше сиятельство… Я сказывал, если Бог удачу пошлет, последнее, мол, тому отдам, кто поможет мне… Много раз ей сказывал…

– Так, так, братец. Тебя и учить мало надобно… Гляди, скоро из рук этой старой медиаторши и к ногам второй «амики» к Степановне к Протасовой попадешь. С той как быть, слыхал ли? Знаешь ли?..

– Толкуют много. Да как бы промаха не сделать? Научите, ваше сиятельство!

– Да, тут надо без промаха… Ха-ха-ха-ха… Тут промахов не полагается… Прямо в цель попадай… Коли уж до того дело дойдет, слушай, какой церемониал тут полагается… Заглянет к тебе, словно ненароком, Роджерсон либо иной лекарь, государыни доверенный… Про здоровье станет распытывать. Ты ему говори… Сам еще попроси: мол, поглядите, посоветуйте, не надо ли чего. Да на вид ты богатырь у меня. Не болеешь?

– Нет, ваше сиятельство, храни Господь! Лихорадки бывали там, простуды. А чтобы что… Помилуй Бог!

– Вот он и поглядит… Ты его тоже обласкай, как можешь. Эти лекаря всегда в пригоду… А там и к Протасихе на вечерок тебя пригласят. Тут уж ты не бабься. Гвардию не осрами. Она баба бывалая. Ворона пуганая. Ничего не испугается, верь мне, Платоша. Я тебя уж так по старому знакомству зову, а?

– Счастлив, ваше сиятельство… Сыном родным считайте… На всю жизнь… Так, стало, робеть не надо?

– Помилуй Бог! Да она и сама с тобой церемониться не станет. Живо карты на стол выложит. Ты ей товар лицом покажи. Поддержи конную гвардию, не скиксуй. А она тебя всяким обхождениям научит, какие приятны дамам высокого света и зрелого возраста… У-у, прожженная бестия… Неспроста ее испытательницей называют… Так и ты гляди… не осрамись. Donnez des epreuves, que vous pouves satisfaire un appetit aussi enorme, qu il est possible, mon cher[2]. Мол, сумеешь на всякий вкус угодить, понял?

– Постараюсь, ваше сиятельство… Да одно мне сумнительно: всем известно, какой случай был с Корсаковым… Заметила государыня, что сей фаворит с той же графиней Брюс, которая на место на протасовское тогда была, с нею он очень уж смело поступил. И места тотчас лишился… Вот теперь и думается: хорошо, если Анна Никитишна без всякого умысла поступает… А если я только к тому веден, чтобы в графе ревность поднять, его снова к месту по всей форме вернуть?.. И такая моя смелость в покоях у Протасовой, куда и государыня ежеминутно вхожа… Не погубит ли меня?.. Простите, ваше сиятельство! Может, и глупые слова мои. Вам, как на духу… Простите…

– Так и надо. И всегда так будь. Не пожалеешь. Теперь слушай, что я скажу. Первое, ты на вид глупее кажешь, чем всамделе есть. Не обижайся: это похвала. Так на свете легче проживешь. Пусть никто на тебя не думает, ничего от тебя особого не ждет, ни в чем не опасается. А ты в хорошую минуту и работай, как тебе удобнее… Помни слова старика. Всякое слово прослушивай, да не слушайся никого, никому не верь сполна. Только мне верь; что скажу, делай постоянно. Поставлю тебя на место, и не на год, на два – десятки лет просидишь… Знай. Теперь про твой вопрос скажу. Нарышкиной, ты прав, сполна доверять невозможно. До тебя ей дела мало. Лишь бы другу своему, государыне, угодить она могла. Это для старухи больше и прежде всего. Лет сорок пять они уж дружат. Думаю, нашла тебя Никитишна пригодным, вот и тянет. Что ревнует граф, тоже ты прав. Вчера еще государыня говорила: «Проходу не дает мне Александр Матвеевич. Сам как лед почитай с полгода стал. А с меня глаз не спускает: на кого погляжу, с кем словечко молвлю». Тут у меня, признаюсь, язык зачесался было ляпнуть ей, что самому ведомо. Удержался впору, Бог миловал. И весть-то не больно радостная… Пусть другой ее кто… Сам пускай «кафтан красный» и порадует свою благодетельницу. Это – перво. Второе: вижу, последний срок на это настал. Что ж ее, матушку нашу, голубушку болезную, раньше времени сокрушать?! Смолчал… Вот тебе и ответ: ты не на очах Мамонова в милость идешь. Потихоньку тебя выдвигают. Наготове держат. Значит, жди. Что будет на этих днях, то тебе и линию покажет, как надо вести себя. Дочиста ли верить кумушке нашей Нарышкиной или погодить чуточку. А впрочем, ей всегда верить опасайся. Как тебя она заготовила, чтобы место не пустовало, если абшид дадут «кафтану», так и на тебя она палочку в уголок поставит, чуть до места доведет. Помни. В другое говорю: мне одному верь, на меня полагайся… – Князь внушительно, словно приводя к присяге Зубова, поднял правую руку перед собой.

– Верю… Буду… Богом свидетельствуюсь! – с дрогнувшей ноткой, со слезами в голосе воскликнул Зубов и, словно в неудержимом порыве, прижал сухую, сморщенную руку князя к своим мягким, влажным губам…

– Ну, ну, будет, не надо, – неторопливо отводя руку, кивая одобрительно головой, заметил князь. – Вижу, признательный ты теперь… И весьма тебе не терпится на место заступить. Еще бы! Да вот слушай: молод ты весьма. Боюсь я того. Не сумеешь повести себя с надлежащим видом. Подленек малость по юности. И не бедные вы люди, да отец вас уж через меру в черном теле держал по скупости… А тут совсем иное дело. Ты гляди не гнись, когда час настанет. Лучше надуйся. И так будет достойнее, чем если по-теперешнему в глаза глядеть каждому станешь. Угождать – это надо. Мани, обещай всем, чего сами они хотят. Но сам себя не роняй… Так будто и не хотел бы, да речь ведешь. Она это любит. Сама, как ангел, простая да добрая. А в мужчине ей геройство нравится. Слабый пол, известно. Помни. Да, поди, тебе уж там старухи все растолкуют, как в переделку к ним попадешь… А теперь пора, ступай… Услышишь что, тебя ли касаемое… так ли узнаешь – сейчас ко мне… Чтобы я раней других осведомился. Тогда и пользу тебе оказать смогу… С Богом… Стой… Ты, я вижу, малый богобоязливый… На Бога надежду имеешь… В речах твоих заметил я…

– Ваше сиятельство, прозорливость у вас свыше данная. Только на него, на милосердного, и на вас одна надежда… И сейчас в душе решил в храм пойти, молить Господа: дал бы милости…

– Похвально. Так и оставайся. Он всех нас защитник… Из праха на высоту возводит и низвергает по воле по своей. Но… ты не очень свое благочестие всем показывай… И сама государыня… как бы тебе сказать… Слыхал, поди, речи ее порою… «С молоду, – говорит, – предавалась и я богомольству… была окружена богомольцами да ханжами… По нужде. Государыня покойная то любила. А в душе не люблю показного ничего…» Помни слова эти. Молиться хочешь, делай по-моему: тут, у себя в покое… Знаешь теперь, как я молюсь. Нехотя выдал я тебе молитву свою. И ты так делай. Бог тайную молитву больше ценит. А услышишь, доведется, от нее и слово какое, по-твоему вольнодумное, против веры, или иначе… Молчи, не оговаривай… На словах только вольность у нее… Душой и сама верит не хуже нашего… Да еще… Ну, ступай… А то и не кончу я… Ха-ха-ха… Вишь, и меня, старика, в соблазн ввел… Столько я натолковал с тобою… Годами не приводилось того. Положим, и дело немалое… Может, толк из тебя выйдет? Пользу какую государству и мне, старику, увидим из тебя? Ха-ха-ха… кхм… кхм… Коли суждено новому человеку на старое место сесть, пускай от меня тут доля будет… Моего меду капелька… С Богом… Чай, скоро свидимся еще…

– Сам о том прошу, ваше сиятельство… Благодарности слов нету выразить…

– И слава Богу… Не то сызнова заболтаемся… Зови там, чей черед? Я в кабинет пройду… С Богом…

Разговор этот происходил в субботу утром, 16 июня.

В это самое время Екатерина, отпустив своих статс-секретарей, вела оживленный разговор с принцем Нассау-Зиген, командиром русской гребной флотилии, спешно снаряжаемой против подходящего к Кронштадту шведского флота.

Беседа шла сначала довольно спокойно, хотя лицо государыни было покрыто пятнами, а глаза с расширенными, потемнелыми зрачками были как будто заплаканы.

Нассау, сразу все разглядев, старался не выдавать своих тревог и наблюдений. Он, как и все во дворце, знал о кризисе, переживаемом Екатериной в ее отношениях к графу Димитриеву-Мамонову.

Принцу казалось более удобным делать вид, что ее раздражение он всецело относит к некоторым неудачам и задержкам в военных делах, на которые горячо жаловалась императрица.

– Нет, дерзость какова! – неожиданно подымаясь со стула и начиная по излюбленной привычке шагать по кабинету, заговорила Екатерина, когда принц дочитал свой доклад о ходе работ по снаряжению гребной флотилии. – Что он полагает, этот духовидец, неуклюжий Гу! В самом деле думает, что, вступая в наши пределы, пустив к нашим берегам тридцать – сорок военных кораблей, он нас испугал? Напрасно… Ему придают духу наши первые промахи да неудачи? Это плохая игра. Rira Men qui rira le dernier[3], – вставила она французскую поговорку в свою немецкую речь. – Мы скоро оправимся, я тому порукой.

– И моя честь, государыня!

– Верю, знаю, принц. Жду, когда все будет у вас готово и вы начнете гнать этих земноводных лягушек… О, если бы светлейший был здесь… Он бы сразу им показал. Я сделала все, что могла. Но Мусин-Пушкин – соня… Михельсон, наоборот, лезет вперед без оглядки. Так осрамить наше оружие… Когда я получила известие об его отступлений, об его разбитии… Кем? Шведами, в небольшом числе!.. Я два дня места не могла себе найти… Двадцать семь лет я такого известия не получала – с тех пор, как взяла здешнее правление в свои руки. И только как пришли от Сен-Михеля добрые вести четвертого сего числа, вздохнула свободнее! Пусть берегутся! На нападающего – сам Бог. И я им покажу это… Войска собираются… Мы их и с суши, и с моря так должны подпереть, чтобы они и дороги домой не нашли…

Быстрым жестом засучила она широкие рукава своего «молдавана», словно они стесняли ее.

– Признаюсь, государыня, меня удивила поспешная диверсия шведов, их переход к наступательной войне.

– А меня ничуть! Я знаю, в чем дело. Субсидии, обещанные от французского короля, недавно были выданы толстому Густаву… хотя и не сполна. Подумаешь, какое неистощимое сокровище! Не надолго его хватит. Мы и без субсидий обойдемся. Империя моя еще довольно велика и богата, чтобы побеждать без чужих подачек. Я докажу это им! Хотя, надо сознаться, христианнейший король поступает далеко не по-христиански. Поджигает войну… тянет руку неверных оттоманов, которых мы должны громить на дальних пределах государства… Кто не понимает этого? Шведы – прямые помощники и союзники султана против России. А Франция поет в третий голос… И скверно, должна сказать. Даже без обычной ловкости и умения… То навязывалась со своим союзом к России. А ныне под разными предлогами никак не соберется довести дела до конца! Чем это вызвано?

– Может быть, на самом деле, государыня, дело и не совсем так, как вам доносят. Может статься…

– Никто ничего мне не доносит. Я все вижу сама… Политика французского двора весьма неоткровенна… Сдается мне, даже враждебна нам. Я не хочу выводить дела прямо наружу, потому что не опасаюсь того вреда, какой могла бы причинить мне Франция… Больше скажу: кроме Господа, никого и ничего не опасаюсь на свете, ибо помню, что за мной стоит шестнадцать тысяч верст пространства земель и двадцать миллионов верноподданных россиян! – Глуховатый, мужского оттенка, голос Екатерины тут зазвучал полно и сильно, как боевой вызов, как пророческий клич: – Пусть вся Европа пойдет на нас – мы выдержим бурю и отразим удары. Пошатнуть могут мою державу и меня, но не опрокинуть вовсе, как иные троны…

– Аминь, государыня…

– Аминь, скажу и я, – тише, мягче подтвердила Екатерина, снова опускаясь на свое место перед принцем. И даже ее обычная приветливая улыбка постепенно осветила лицо, на котором до тех пор сжатые брови и сверкающие глаза представляли непривычное, пугающее зрелище. – Я, конечно, напрасно волнуюсь, понимаю сама. Только все тут сошлось разом… И наконец, помимо прочего, я не хочу казаться такой простушкой… В Париже не должны думать, что я очарована ложными уверениями… Послушайте, принц, вы, надеюсь, уже достаточно стали русским… и потому желаю, чтобы вы написали – так, от себя… конфиденциально – министру… Монморену… Дали бы понять, что отказ от союза версальского двора и поведение ихнего посла в Константинополе, интриги Шуазеля против России не дают мне более возможности доверять ему по-старому. Словом, одно из двух: или французский двор со мною поступает недобросовестно, либо приказания короля исполняются его доверенными весьма дурно. Меня даже уверяли… Признаюсь, это мне очень неприятно… Говорили, что Сегюр, так обласканный мною, сообщал моим министрам неточные извлечения из депеш, получаемых им из Стамбула, от Шуазеля… После таких уверений в дружбе, в любви… Впрочем…

Екатерина на досказала, снова порывисто поднялась и зашагала по светлой, с зеркальными стенами комнате, служащей вместе и спальней, и рабочим кабинетом императрицы.

Нассау хотел было что-то заметить, но Екатерина снова заговорила с затаенной горечью:

– Коли своим не стыдно, что же с чужих взыскивать?! Бог с ним. Буду вперед еще осторожнее с людьми… Особливо галльского происхождения!

– Я не решаюсь оспаривать вашего мнения, государыня, – осторожно начал принц, – но все же думается, вас могли ввести в некоторое заблуждение… Может быть, даже против воли, с самыми лучшими намерениями…

– Надеюсь, светлейший мне зла не пожелает… да иные тоже. Мне зло – им зло. Толкуют, что каждый из моих вельмож от какого-либо из дворов получает хорошие поминки, если не постоянные субсидии. Если бы и так. В конце концов, я им больше всех плачу. Мне они и должны служить лучше всех. Так и бывает. Помните это, милый принц. А пока покончим этот разговор. Торопите с флотилией. Если нужно еще денег или чего иного, говорите прямо мне. Я взяла на себя ведение этой войны. Надеюсь, что для шведов и меня хватит… Подите с Богом…

– Да хранит вас Господь, государыня.

Когда принц уходил, Захар Зотов, один из двух камердинеров, постоянно дежурящих за дверью спальни, появился на звонок государыни.

С самой Екатериной вдруг произошла мгновенно удивительная перемена. Глаза ее потухли, приняв бледный, сероватый оттенок вместо голубого, им обычного. Пылающее лицо, как будто от внутренней затаенной боли, перекосило страдальческой гримасой, и оно покрылось морщинами, особенно у рта и вокруг глаз. Потерявшие напряжение мускулы лица давали заметить, что подбородок ее, обычно немного выступающий вперед, может заостряться, как у самой дряхлой старухи, даже такой полной, как Екатерина.

Даже высокая, налитая еще грудь под свободным платьем как-то сразу ввалилась, подряблела.

Сильный нервный подъем удивительно молодил Екатерину.

Минуту тому назад никто не поверил бы, что этой женщине недавно исполнилось шестьдесят лет.

А сейчас на ее лице, на всей согбенной, усталой фигуре, казалось, яркими знаками проступила далекая дата: 29 мая 1729 года, день появления на свет принцессы Софии Ангальт-Цербстской, которую теперь, уже при жизни, современники, весь цивилизованный мир называл Екатериной Великой.

– Что с вашим величеством? Нездоровится, матушка? – заботливо спросил Захар, взгляд которого привык замечать малейшее изменение в чертах этого давно знакомого ему лица. – Лекаря не позвать ли? Рочерсона?.. Я сейчас скажу…

– Нет, постой… Так, обычное у меня… Колика моя подступила. Дай воды… Вот и полегчало… Благодарствуй… Откажи там всем, если ждут… Довольно на нонешний день…

– Почитай никого и нет. Вяземский князь один… Я сейчас… А к вам, матушка, кого звать? Марью Савишну, может? В постельку, может?..

– Нет… Тут еще мне надо… Попроси Анну Никитишну… Она знает… Ждет, поди, у себя. Мы сговаривались с ней… Скажи, прошу ее… Ступай… Успокойся. Видишь, легче мне…

И новым усилием воли старая, больная женщина заставила себя принять свой обычный бодрый, ясный и ласковый вид.

– Слушаю, матушка… Иду…

Привычный ко всяким переменам в этой сложной натуре, в этой царственной артистке, одаренной необычайной способностью казаться такою, какою она сама хотела, любимец ее Захар вышел из покоя, незаметно покачивая седой головой, украшенной пышным пудреным париком.



* * *

– Ну, что, узнала, Annete? Говори, рассказывай все прямо. Мне надо знать. Правда это? Правда все, что я слышала?.. Или обносят его? Мне надо знать… Говори прямо, не бойся: я спокойна и сильна… Со мной ничего не будет…

Так засыпала вопросами Екатерина Анну Никитишну Нарышкину, как только ее старинная подруга появилась на пороге.

– Успокойся. Сейчас все скажу – по крайней мере то, что сама знаю. Прошу тебя, не волнуйся, не страдай так. Это и меня заражает… Ну присядь, если можешь. Сюда на диван. Вот так. Ну а я у твоих ног. Помнишь, как мы часто сиживали с тобою в наши минувшие годы?.. Так. Дай руку… Я так люблю твои руки. Ни у кого, нигде не видала я такой красивой, нежной… такой бархатной и сильной руки… Сейчас, сейчас… скажу… Не волнуйся. Ничего особенно важного нет. Потому я и не спешу. Вот теперь лицо твое стало светлее. И хорошо. Слушай… Знаешь, как это по-русски говорят… – И до сих пор сыпавшая французской речью Нарышкина произнесла чистым московским говорком: – Нет вестей – добрые вести.

– Нет вестей?.. – тоже по-русски, чуть-чуть выдавая свое немецкое происхождение отчеканиванием согласных, протяжно по-своему переспросила Екатерина. – Как же это, помилуй? А вести были, и весьма не отменные… Слышь, говорят…

– …што кур доят. Лих, молока никто не пил… Так и тут. Со всех концов про Щербатову про княжну толки. А как стали с самими со стариками говорить, те и на дыбы: «Да нет, да быть не может».

– Нашли кого пытать… Они не скажут. Меня боятся, гнева моего. Старики старомодные…

– А может, и так, – незаметно наблюдая за Екатериной, согласилась Нарышкина.

Что-то сдержанное замечалось в ее движениях, словах, в самом звуке голоса. Как будто она хотела приготовить к неприятному известию старую подругу и вела дело так, чтобы полегче нанести удар.

В другое время Екатерина сейчас заметила бы непривычную манеру подруги. Но теперь, занятая одной жгучей, неотвязной мыслью, она больше прислушивалась к собственным ощущениям и словам, чем к чему-нибудь иному.

– Статься может, и права ты, душенька, – протяжно, в тон Екатерине, повторила Нарышкина.

– Как права? В чем? Вестимо, права… А ты еще споришь… С ней он, с этой змеей подколодной, с девчонкой наглой стакнулся… Меня осмеяли… И это им так не пройдет. А ты еще уверяешь, что нет ничего… Ты…

– Дай срок. Не сбей с ног… Послушай спервоначалу, что я… В ту пору и будешь грозой метать… Оно хоть идет к лицу тебе, как у тебя очи так почернеют, да я не кавалер. И без того люблю тебя безмерно. Договорить-то позволь, душенька.

– Говори. Только я ничему не верю…

– И на том спасибо. Много, поди лет сорок с лишним, дружбу ведем, а такого не слыхала. Видно, шибко засел этот «кафтанчик красный» вот тут у тебя?.. – И фамильярно Нарышкина дотронулась рукой до груди своей державной подруги.

– Оставь! Что говорить хотела? Сказывай. Слушаю я… И не думай вовсе, чтобы уж очень он мне… Ну, понимаешь… Вынести того не могу, когда не я первая абшид даю. Когда по столице и повсюду говор пойдет: постарела, мол… Прошло, мол, мое время… Вот, мол… Да нет, быть того не должно…

– И не будет. Приятно, когда слышу речи такие твердые… Ну мало ль дури на свете? Смазливая рожица княжны приворожила его… Ненадолго, поди. Первого родит – сама рожном станет. Видала я таких, как она… Тебе ли чета? Хоть и внучкой тебе быть может… Только годами и взяла… Да тем, что, гляди, если правду врут, он первый к ней коснулся… Это лестно мужчине… Плод какой, подумаешь, диковинный… что у каждой девки дворовой в тринадцать лет найдется… Ну да шут с ними… Пусть лакомится на здоровье… Меня послушай. Знаешь, душенька… царица ты моя любимая… Твоя радость – моя радость. А всегда я понять плохо могла: что тебе в нем полюбилось? Вспомни, как светлейший с него портрет тебе показывал, сватал молодчика после покойного нашего, незабвенного; как это ловко ты вымолвила: «Рисунок хорош, да краски неважные». А по мне, совсем линялый твой «красный кафтан»… Привыкла к нему ты, вот и все… А то…

– Оставь, молчи… Пустое несешь… И умен, и образован, не похуже Андрея Шувалова… Собой сколь хорош, не слепа ты, поди… Не люблю, когда лукавят. Роду прекрасного… От корня высокого, от Рюрика… Всем взял… И… что от тебя таить?.. Надоел бы он мне… будь и во сто раз лучше, так и спустила бы на воду, как икону старую… Как другим приводилось плыть… И Орлу моему, и светлейшему, другу неизменному, и прочим… А тут насупротив того. Вот без этой причины, а уж у нас и в Европе толки идут: больна я смертельно… Рак меня грызет, помираю-де совсем… Поневоле, кто не верил, верить станет, как узнают, что самые близкие прочь бегут… Что одна я… всеми кинутая, отброшенная…

– Да помилуй, душенька, chere Catherine[4], побойся Бога… Тут же под боком молодые люди режутся, стреляются от страстей своих к тебе, а ты говоришь…

– Что еще там? Кто еще?.. Все твой вздор? Слыхала я.

– Не слушай, если неохота. Я этим не торгую. Знаешь, если и думаю – о твоей только радости… Про тебя на самом деле кто бы не дерзнул чего такого помыслить… И сам как увидит, что бросаешь ты его без дальних слов, «кафтан» этот линялый…

– Молчи… Ты опять о ротмистре твоем… Об этом с женским лицом… Глаза у него красивые, правда. Я заметила. И рот приятный… Даже, знаешь, он мне чем-то Александра Димитрича покойного, ангела моего, припоминать стал… Веришь ли?

– Как не верить? Лучше еще его. Сила какая, ежели бы ты знала… Что про него рассказывают!.. Повторять даже стыжусь. Большой шалун… по сердечной части. Неутомим ни в чем… А характер голубиный. Сын такой нежный… почтительный… Брат редкий. Сестры у него… Просто он им матери лучше… Бриллиант, а не мужчина… и… – Нарышкина снова перешла на французскую речь: – Нас уж так любит… умирает от страсти… Я не зря говорю… Даже на свою жизнь покушался. Едва удержали…

– Не верю…

– Ваша воля… А я бы не то поверила… Сама бы такого подыскала молодчика… и зажила бы превесело. А «кафтанчик» за дверь…

– Ах, вот как…

– Разумеется. Пусть женится на ком хочет после того. От тебя отставка ему, не тебе от него…

– Вот как! Женится?! Наконец-то выговорила. Правда, значит, жениться он сбирается. Все уж знают? Вот куда ты вела?

– Да, нет, так только…

– Знаю я тебя. Всегда вокруг да около… Прямо не скажешь. А еще другом себя считаешь моим. Не верю я и тебе ни единого слова… Теперь вижу, в чем дело. Помешал кому-либо граф. И выдумали всю эту повесть… И мне иного подставляете. Полагали, я на свежую приманку так и накинусь, мальчика отличу… и от себя отгоню человека, который несколько лет подряд без пятна здесь прожил… Все я поняла… Не удастся вам ваша затея… Я вовремя спохватилась. Правда, есть между мной и графом полоса серая… Да не вовсе пропасть. Может, и нравится ему девчонка… Не беда… Побалует с ней и бросит. Меня не кинет. Я себя знаю… И ты меня знать должна… и все вы… Ступай, оставь меня…

Нарышкина с нескрываемым сожалением посмотрела на свою подругу, по-видимому нисколько не обидясь на упреки и подозрения, брошенные ей в лицо страдающей женщиной.

Отвесив глубокий, почтительный поклон, она направилась к выходу.

Быстрым движением, на какое нельзя было считать способной эту пожилую, грузную женщину, Екатерина кинулась за подругой и остановила ее у самых дверей:

– Постой, погоди… Не сердись… Не уходи так… молча… Неужели же ты не видишь, как я страдаю?.. Не смейся надо мной… Сама не рада сердцу моему старому, глупому… А не слушает оно ни лет, ни разума… Только в нем и мука, и отрада моя… Со всем умею справиться… Все разберу, со всем справлюсь, если нужда приходит… А вот с собой не могу… Теряю разум… как дитя малое становлюсь. Ты знаешь. Ты добрая… Ты любишь… Так не сердись. Останься. Помоги. Научи, что делать. Помоги, как быть…

И совсем по-женски, спрятав лицо на груди подруги, Екатерина залилась слезами.

– Ждать… одно осталось… Думаю, что не долго уж. Больше и сказать ничего не умею. Попробуй сама хорошенько спроси его… Вот хоть нынче… После обеда, как останетесь вдвоем, и приступи к нему… Пора маску снимать…

– Маску?.. Так ты уверяешь?.. Нынче?.. Ох, Анеточка, я сколько раз пробовала! А приступить духу не хватает… Глупые мы… Самые сильные женщины, а все же глупые… Хорошо, я возьму на себя решимость… Я спрошу… Только ты близко будь… Если правда… Если он мне скажет так, прямо… Не знаю, перенесу ли. А надо же узнать… Покончить надо. Теперь такая пора трудная. Враги кругом. Людей нету… Сама чуть не фураж для солдат собирать должна… Тут враги… На юге война… На западе Пруссия кулаки сжимает. Даже придется, того гляди, из Польши войска выводить… Царство шатается… Надо весь ум собрать, всю душу взбодрить… А тут сердце мое растерзано, думам мешает, лишает смысла и памяти… Нельзя так. Правда, ждать нечего. Один конец. Мне мое царство десятка графов дороже… Хоть бы и любил меня… Хоть бы и на время задурил. Надо кончать. Без любви без всякой, ты права, лучше этого мальчика приблизить. Пусть место занимает… И спокойней буду. Двадцать семь лет честно послужила трону… И теперь надо обо всем забыть… Решу. Нынче… А ты своего ротмистра готовь. Чтобы не подумал этот зазнайка, что я жалеть по нем стану… Иди… зови мне Козлова… Чесаться, одеваться пора… К столу время… Выйду – похвалишь меня. Никто не заметит, что у государыни у всероссийской сердце может, как у простой слабой женщины, тосковать и кровью обливаться… Тебе спасибо, милая… Сумела мне доброе слово, как надо, сказать… Зови людей моих…

Быстрыми шагами направилась государыня в свою уборную.

Нарышкина со вздохом облегчения последовала за нею.



* * *

Объяснение произошло в тот же день, после обеда, и длилось около четырех битых часов.

В семь часов граф Димитриев-Мамонов, измученный, бледный, вышел из комнаты Екатерины, поднялся во второй этаж флигеля, который занимал во дворце, кинулся на диван в кабинете и долго так лежал, мрачный, безмолвный, не пуская к себе никого.

Екатерина с пылающим лицом, с заплаканными глазами, которые даже припухли от слез, впустила к себе Нарышкину, и долго они толковали вдвоем.

О сцене сейчас же сделалось известно всюду во дворце, и хотя подробностей никто не знал никаких, но догадки, высказанные с разных сторон, были довольно близки к истине.

Совершенно неожиданно ровно в девять государыня появилась из своей спальни и вместе с Нарышкиной быстро прошла в парк, к светлому, красивому пруду, брошенному искусной рукой среди обширной зеленой лужайки, от которой лучами расходились в разные стороны тенистые, ровные аллеи. Причудливо подстриженные деревья и кусты, густые, стеной поднятые зеленые изгороди окаймляли лужайку, как живой забор… Только темные пролеты аллей нарушали сплошную зелень оград, как бы прорывая их своею заманчивой, густеющей, что ни дальше поглядеть, темнотою.

Белые ночи придавали особый, мертвенно-серебристый отблеск и гладкой поверхности озера, и свежей, зеленой листве.

Ночной свет, разлитый повсюду и не дающий тени, настраивал на грустный, но в то же время мирный лад.

– Как сильно по вечерам пахнут цветы! – заметила Екатерина, проходя мимо цветника. – Можно подумать, что это час их любви…

– Говорят, что так оно и есть, ваше величество…

– По вечерам?.. Когда село солнце… Когда тихо…

Когда все заботы отошли… Когда прохладно и легче дышать. А они не глупы, эти цветы… – покачивая головой, негромко, как будто рассуждая сама с собой, сказала государыня.

– Все, что живет, цветет и любит, – все это создано не без ума, ma chere!..

– Правда твоя, Аннет.

Екатерина глубоко вздохнула, и они медленно двинулись вдоль пруда.

На одном из поворотов, когда веселый подстриженный густой кустарник вдруг раздвинулся, открывая вид на озеро, они совсем близко перед собой различили на скамейке темную фигуру сидящего мужчины, военного.

Он был погружен в глубокую думу и, казалось, не слышал, не замечал приближения государыни и ее спутницы.

Екатерина готова была свернуть в сторону, чтобы не видеть чужого, постороннего лица и самой не показаться в таком расстроенном виде, как была сейчас.

Но Нарышкина, словно не понимая ее намерения, спокойно подвигалась по аллее, не выпуская руки подруги, как держала ее раньше.

Шагах в пяти-шести от скамьи, куда привела обеих аллея, они очутились почти лицом к лицу с сидящим.

Это был Платон Зубов, бледный, мечтательный.

Глаза его были опущены, словно на дне пруда, который был у его ног, лежала какая-то великая загадка, поставленная ему для разрешения.

Шорох шагов по аллее вывел его наконец из задумчивого оцепенения.

Узнав обеих дам, ротмистр вскочил, вытянулся, отдавая честь, и в то же время, словно против воли, взгляд его, более чем это предписано артикулом, впился в лицо государыни.

Взгляд Екатерины невольно скрестился с этим жадным, горящим, как показалось ей, взглядом.

Что-то давно знакомое, приятное напомнил и всколыхнул в ней этот упорный, наивно-дерзкий, хотя и полный почтительного обожания взгляд.

И сейчас же он потух, опустился вниз, как будто не вынес ответного взора, брошенного ему помимо воли этой неувядающей очаровательницей, Семирамидой Севера, по словам друзей… Мессалиной новых дней, по отзыву завистников, врагов и клеветников.

Ласково, приветливее обыкновенного кивнув головой молчаливому мечтателю, Екатерина прошла мимо своей твердой, величавой походкой.

И, не оборачиваясь, не видя, она ясно чувствовала на себе, на плечах, на кончике уха, вдруг зардевшегося отчего-то, все тот же упорный, жадный взгляд красивых, больших, бархатных глаз.

– А знаешь, он совсем недурен собой, – после долгого молчания бросила она Нарышкиной, словно мимоходом.

– Так все говорят, – отозвалась та, давно уже ожидавшая этих именно слов.

И снова в молчании обе пошли они дальше…

Десять ударов протяжно и звонко пронеслись над озером, улетели в эту ночную, причудливо-светлую даль.

Молча направилась Екатерина к своему флигелю, простилась с Нарышкиной и вошла к себе.

А Нарышкина, вместо того чтобы внутренними переходами пройти на отведенную ей половину, снова показалась в парке, как бы желая еще побродить в старом саду, под развесистыми вековыми липами, осеняющими тут дворцовые флигеля.

И снова ей встретился Зубов, как будто поджидающий свою покровительницу.

– А вы не пошли на покой? Не спится, Платон Александрович? С чего это? В наши годы бессонница – еще понятная вещь, – протягивая руку ротмистру, насмешливо заговорила Нарышкина. – А вам, молодым людям… Интересно, какая муха вас пикировала? Говорите…

Зубов, почтительно прижав к губам теплую, еще красивую руку придворной затейницы, многое состряпавшей и разладившей на своем веку, мягким, негромким голосом, по своему обыкновению, заговорил:

– Разве можно уснуть?! Дивная пора… Primavera – gioventu del anno[5].

– Yioventu primavera della vita[6]. Браво, вы и это знаете?! Совсем молодец. Недаром сейчас государыня так лестно отозвалась о нашем маленьком ротмистре… Avanti, sempre avanti![7] Теперь либо никогда… Слыхали, какая была сегодня продолжительная баталия?

– Говорят во дворце. Никто толком не знает, в чем суть.

– Особенно нечего и знать… Он не глуп, как оказывается. Не дает ей напасть. Первый делает вылазки. О княжне ни слова. Боится, чтобы в припадке гнева она не решилась на что-нибудь ужасное. Надо бы его успокоить, что, наоборот, откровенность пробудит в ней великодушие. А он вместо того толкует о своем раскаянии. Его положение фаворита заставляет-де краснеть такого безупречного дворянина, как граф Димитриев-Мамонов… И прочее и прочее.

– Дерзкий глупец!..

– Вот-вот. И я полагаю то же самое… Но мужайтесь. Вы замечены. С ним дело начато… Шар покатился с горы, и остановить его уже нельзя. Не нынче завтра наступит решительная развязка. Я государыню знаю… Хотя немного и моложе ее…

– О, вы…

– Без лести и комплиментов… Я ревную за нее даже к себе самой… Да-да, помните: мы очень ревнивы. Будьте осторожны всегда и во всем… Ну, вот я вам почти все и сказала… Мы у дверей моих покоев… Благодарю вас. Доброй ночи, Платон Александрович… Спите спокойно… Кстати, князь Вяземский тоже как-то ввернул словечко за вас. Про Салтыкова уж и говорить нечего. Признаться, у вас хорошая опека… А мы к этому прислушиваемся. Кого все хвалят, – значит, стоит похвал… Так думает государыня.

– А вы, Анна Никитишна? Я хотел бы знать: как вы?..

– А мне?.. Нравится тот, кто… мне нравится… Et voila tout[8]. Доброй ночи. Не бледнейте: вы мне тоже нравитесь… Спите сладко… Пусть вам грезится то, что должно скоро сбыться… влюбленный Адонис!.. Ха-ха-ха!

И Нарышкина скрылась за своей дверью, оставив Зубова в каком-то непонятном для него состоянии, где ожидание, надежда и полное отчаяние тесно переплетались между собою в трепещущей, возбужденной душе.



* * *

По воскресеньям особенно шумно и людно бывает во дворце и в парке Царского Села.

Государыня из церкви проходит в большой зал, куда собираются все, кто имеет право приезда в эту летнюю резиденцию.

Великий князь Павел Петрович с Марией Федоровной, раньше часто посещавшие государыню, теперь по долгу службы, так сказать, являются в воскресные и праздничные дни с лицами ближайшей свиты на поклон к императрице.

А парк наполняется самой разнообразной местной и столичной публикой, которую привлекает желание хотя бы издали увидеть любимую государыню.

Стеснений, охраны особой не полагается никакой.

Именно теперь, когда во Франции кипит революционный котел, когда и в северную столицу донеслись темные вести о подготовляемом покушении на Екатерину, она не позволяла принять каких-либо чрезвычайных мер.

Генерал-адъютант Пассек, дежурящий во дворце, приказал было только удвоить караулы. Но государыня узнала и велела все отменить.

– Бог и мои дела, любовь моего народа – вот что охранит меня лучше сотни бравых гренадеров с ружьями! – улыбаясь, заметила она огорченному Пассеку.

И восторг, всколыхнувший его грудь, смешался с чувством неясного опасения, не ушедшего сразу из недоверчивой души.

Несмотря на воскресный день и все волнения минувшего дня, Екатерина проработала обычным порядком со своими секретарями, приняла очередные доклады, теперь, по случаю войны со шведами и турками, имеющие особую важность.

Последний занял свой стул за вырезным столом против государыни ее любимый статс-секретарь А. В. Храповицкий.

Семья Храповицких издавна имела прочные связи с русским двором по отцу, служившему лейб-кампанцем при покойной императрице Елисавете, но еще больше с женской стороны.

Мать самого Храповицкого была дочерью Елены Сердюковой, побочной дочери Великого Петра, которую царь пристроил за одного из своих приближенных.

Таким образом, Храповицкий от рождения считался не только в ряду постоянных слуг, но даже свойственником Елисаветы Петровны и преемников ее.

Кроме того, многочисленные связи и материальный достаток дали возможность юноше избрать себе любой род службы при дворе.

По обычаю той поры, он начал с военной карьеры, затем перешел на гражданскую службу. Везде проявил врожденный такт, необычайную мягкость – вероятно, наследие предка-поляка, своего прадеда, – но выдвинуться нигде не успел. Отчасти причиной служило полное отсутствие у Храповицкого честолюбия в его высшем смысле.

Затем его ленивая натура славянина в связи с какой-то болезненной наклонностью к грубому пьянству и разврату, главным образом, остановила быстрые сначала успехи Храповицкого по службе и даже в литературе, где он пробовал силы, выступая довольно удачно.

Эта самая литературность и доставила ему прочное и очень почетное положение статс-секретаря, удобное именно тем, что отнимало очень мало времени, давая возможность жить так, как хотелось этому странному человеку.

Их двое было, таких чудаков, при екатерининском дворе: он и Безбородко.

Граф Священной империи, государственный канцлер, один из первых богачей, Безбородко, также поляк происхождением, как и Храповицкий, пятнадцать лет тому назад быстро выдвинулся при Екатерине благодаря своей сметке, гибкости и уменью ловить момент. Злые языки даже толковали, что Екатерина, несмотря на грубоватую наружность молодого секретаря, на короткое время приблизила его было к себе, как и многих иных, но места фаворита он не получил. В этом отношении, очевидно, дарования его не соответствовали важности положения.

Прозванный в юности Хохлом за свою простоватую внешность и сильный малорусский говор, Безбородко остался неизменен и на высоте.

Распутный, обжора, пьяница, содержа настоящий гарем, Безбородко, как это знали все, по субботам уходил из своего богатого дворца одетый простым обывателем, с сотней рублей в кармане и в самых грязных притонах пьянствовал и развратничал до понедельника утра.

Затем возвращался домой, где короткий сон и холодные ванны возвращали ему все самообладание и важный вид вельможи.

Так же – по странному совпадению – поступал и Храповицкий.

Кончалось его дежурство во дворце, не предвиделось дел, по которым государыня могла бы вызвать его не в урочное время, и Храповицкий отводил душу, посещая самые грязные притоны столицы, где не раз в пьяном виде затевал даже драки, рискуя быть искалеченным, если не убитым на месте.

Все передавали случай, когда явился к Храповицкому утром какой-то посетитель и обомлел.

Накануне в притоне пришлось ему в ссоре избить пожилого толстяка с наглым лицом, по пьяному делу буянящего и оскорбляющего других.

Взглянув утром на Храповицкого, в руках которого находилось важное дело, касающееся просителя, последний узнал в сановитом вельможе вчерашнего пьяного толстяка. Сомневаться нельзя было уже потому, что на лице его, замазанные, покрытые пластырями, сохранились явные следы ночного побоища.

Добрый по душе, Храповицкий ласково принял вчерашнего обидчика, как будто никогда с ним не сталкивался, и решил его дело как только мог лучше.