Итан Блэк
Мертвый среди живых
Русь на переломе
Франклину Делано Рузвельту, Джону Фицджеральду Кеннеди и Линдону Бейнзу Джонсону, которые понимали: лучший способ погубить что-либо — предать это огласке.
Историческая повесть конца царствования Алексея Михайловича
ОТ АВТОРА
В течение двух лет издательством А. Ф. Девриена выпущены две мои исторические повести для юношества, два больших ценных тома: «Царь Иоанн Грозный» и «Царь-опричник». Поощренный вниманием критики и широкой публики, я решаюсь продолжать свою работу в том обширном размере, как была она задумана мною уже давно.
Глава 1
Пока, минуя царенье слабовольного Федора Иоанновича, нашедшего для себя чудесного изобразителя в Алексее Толстом, минуя пору Лихолетья и царствованье избранника земского, царя Михаила Романова, я рисую в настоящей повести конец царствования Алексея Михалыча, краткое царенье Федора Алексеевича и первую юность Петра, впоследствии принявшего императорский титул и прозванного Великим не только льстивой придворной «историей», но и голосами всего мыслящего мира.
«Ты думал, я свихнусь, обдумывая, что запланировал на сегодня. А у меня все нормально. Ночью переживал, что не смогу все это осуществить, но, как говорится, пока все идет как надо».
Погожим утром, в шесть часов, Уэнделл Най — потерпевший неудачу в огромном городе отец, муж и служащий — быстро шагает по булыжному тротуару, огибающему бруклинский Проспект-парк, дорогие ему места отдыха, беспечно помахивает потрепанным кожаным дипломатом, как любой состоявшийся гражданин, и что-то бормочет в микрофон на шее. Издалека он похож на одного из тружеников, добирающихся ранним утром на работу из пригорода, — на одного из тех, кто говорит по сотовому телефону, напоминает жене, чтобы та отнесла рубашки в прачечную, отдает распоряжения секретарю или замотанному брокеру, скупающему его акции.
Вот первый яркий, интересный штрих, дающий каждому понять, что и сам Петр, несмотря на всю свою гениальность, не явился чем-то неожиданным на фоне исторической русской жизни, а имел своих предшественников, только, конечно, не такиходаренных, не таких — скажем даже — удачливых. Являлись они не так уж в пору, как вовремя пришел на Русь и занял древний трон Мономахов император Петр, первый и Великий по праву.
Уэнделл Най подходит к метро, где сливается с толпой первоклассных трудоголиков, спешащих в центр Манхэттена до начала часа пик. Он выглядит человеком, не теряющим зря ни секунды времени, которое можно посвятить потенциально выгодной торговой сделке или сулящим прибыль планам.
Люди, изучавшие историю не по официальным конспектам и учебникам нашего просветительного ведомства, — бесповоротно осужденным всей русской жизнью, — знали и знают, конечно, что дало рост и силу начинаниям Петра, не щадившего, правда, своих политических противников ради задуманных целей. Он встретил сочувствие и сильную поддержку в лучшей части русского просвещенного общества, какое существовало в его время, хотя бы и в виде зародыша.
«Настоящие работяги из пригорода устроили бы истерику, узнай они, что у меня в дипломате. И дали бы деру».
И не одни только казни да кровь служили скрепляющим цементом для смелых начинаний крутого реформатора. Наряду с ошибками и подвигами бесчеловечными, вроде казни собственного сына, этот государь совершил работу нового Геркулеса, очищая русло народной и государственной русской жизни от заносов неподвижной татарщины, от начал патриархально-приказного строя.
Он наговаривает на магнитофон, спрятанный в кармане рубашки, обращаясь только к себе и к тому человеку, который, если все получится, прослушает эту запись. «Закон различает преступление, совершенное в порыве страсти, и преступление преднамеренное. А что такое преднамеренное, как не сама холодная страсть? Разве не она долбит тебя месяцами, доводит до бессонницы, превращает сны в кровавые кошмары, заставляет идти следом за незнакомыми людьми на улице, запоминать все входы и выходы, звонить по телефону и представляться вымышленным именем?»
Наметить и показать все это в ясном, ни на шаг не отступающем от исторической правды и точности рассказе было моей целью при создании настоящей повести.
Источниками для нее, кроме сказаний о стрелецких бунтах очевидцев, служили и другие, наиболее основательные, труды по истории того времени, и первоисточники, в виде летописей и хронографов. Все они будут упомянуты в тексте.
Уэнделл замолкает, так как его нагоняет самый настоящий, простой житель пригорода. Он громко обсуждает по сотовому индекс акций Гонконгской биржи, который, видимо, падает. Энергично шагая, человек проходит мимо, быстро удаляется. Уэнделл продолжает: «Страсть — это связь, и когда сегодня доведу все до конца, ты прослушаешь запись — ты, который никогда не терпел неудач в своей убогой привилегированной жизни, — и запомнишь это. Ночью я стоял у окна, глядя на Манхэттен… на множество холодных огней… и боялся, что утром откажусь от задуманного. Меня переполняло отчаяние. Но потом благодаря тебе я почувствовал, как во мне вздымается страсть, словно я всасывал всю жизненную мощь острова… и знал, что непременно пущу в ход один предмет из дипломата. Надеюсь, ты запомнишь этот день на всю жизнь».
В настоящей части моего труда я особенно останавливаю внимание читателя на переходном состоянии царства в последние годы Алексея, на первых интригах бояр, повлекших за собою участие стрелецких полков при решении вопросов государственной важности. Рассказ обрывается на смерти царя Алексея, с которым сошла навсегда в могилу и «старая, допетровская Русь», так как царенье Федора Алексеевича и соцаренье Ивана с Петром, которое служит содержанием второй половины труда, уже есть нечто иное. Во всем чуется мощный трепет новой Руси, ярким выразителем и воссоздателем которой является Петр, когда, заточив Софью, стал на деле единым, самодержавным правителем царства, которое он принял в виде деревянных затейливых хором Московии и оставил каменным, величавым, хотя и однообразным на вид, храмом, мировой империей.
Краткое царенье Федора, первые годы власти Петра, которую Софья хотела вырвать, затеяв ряд стрелецких бунтов, — все это составит содержание второй половины настоящего труда, которая будет издана вслед за настоящей книгой. И, как автор, я буду рад, если помогу разобраться в путанице исторических событий каждому пытливому уму, желающему глубже проникнуть во тьму времен, в то былое, из которого возникло наше настоящее.
Электроника — чудесная штука. Одно маленькое изобретение полностью меняет способ общения тысяч людей на улице. Ведь было время — и не так давно, — когда вид говорящего с самим собой и размахивающего руками человека вызывал у прохожих столбняк или заставлял побыстрее отойти в сторону.
Л. Ж.
А теперь лишь немногие из пригородного люда обращали хоть какое-то внимание на Уэнделла, восхищаясь тем, как удобен микрофон на шее — он освобождает руки, во время разговора можно держать газету или пакетик с поджаристыми кремовыми пончиками, а еще можно, держась за поручень в переполненном вагоне подземки, лениво болтать с ребятами, женой, любовницей, водопроводчиком. Уэнделл похож на любого из современных городских жителей, которые рассеянно налетают друг на друга, как машинки с амортизаторами на аттракционе в луна-парке, и громко говорят о каких-то глупостях в коконах своих сотовых телефонов.
«Чем ты занят сейчас, именинник? Трахаешься со своей белокурой подружкой? Разворачиваешь дорогущие подарки? Спишь в своем долбаном старом особняке?»
Он останавливается и выключает магнитофон, чтобы отдышаться. Нерационально выпускать такую бешеную ярость слишком быстро.
Напротив парка, поодиночке и парами, идут мужчины и женщины, которые совсем не думают о том, что в красивых перестроенных особняках или в жилых высотках вдоль Уэст-Проспект-парк может произойти убийство. Эти люди — зримое воплощение успеха — получили все, что может предложить город: сезонные абонементы на матчи баскетболистов «Никса», загородные дома близ Стокбриджа, внедорожник «рейнджровер», их маленькие Джонни и Лолиты учатся в самых элитарных частных школах.
В новеньких костюмах, пахнущие дорогим мускусом, они являют собой парад самоуверенных хирургов, юристов, издателей и выдающихся журналистов, которые совершают ежедневное паломничество к башням торгового сервиса как источнику своего земного успеха.
«Ты же боишься провала, — шепчет Уэнделл. — Твоя добродушная внешность меня не обманет. Страх поддерживает городскую жизнь. Ты боишься, что потеряешь свои пенсионные сбережения, потому что купил акции концерна Ай-би-эм вместо муниципальных облигаций. Боишься, что твой подросток однажды возненавидит тебя за то, что ты его порол, или за то, что никогда не наказывал как следует, чтобы он понял последствия дурных поступков. Боишься, что босс непременно понизит тебя в должности за промах или упущение, за медлительность вместо напора или за то, что попался ему на глаза, когда он был не в духе».
Город усиливает ощущение неудач. Он как увеличительное стекло несбывшихся ожиданий. Незримые миллионы жителей всегда идут по жизни, бормоча: «Я должен быть лучше. Я мог быть значительнее. Я уже почти знаменит. Почему же я не стал кем-то еще?»
«Но к тебе это не относится, — добавляет Уэнделл, вызывая в мыслях образ ненавистного ему блондина. — Дерьмо собачье, ублюдок, тварь. Легко тебе все досталось».
Сегодня Уэнделл надел новехонькую черную твидовую куртку с кожаными заплатками на локтях, накрахмаленную белую рубашку и галстук Всемирного фонда защиты дикой природы, с симпатичной пандой — эмблемой на позолоченном зажиме. Брюки со стрелками и туфли-мокасины. Густые каштановые волосы с прядями ранней седины расчесаны на пробор и по-бойскаутски наполовину прикрывают уши.
Однако от волнения кажется, что куртка тесна. Глаза — нежная зелень почек на деревьях в парке — олицетворяют вынужденную метаморфозу во что-то неостановимое. Легкие морщины мыслителя на массивном лбу усиливают ложное впечатление о наивности Уэнделла. Но при тщательном изучении, особенно профиля справа, понимаешь, что его бьющий на жалость вид портят небольшие вмятины размером со шляпку гвоздя. Буквально дырочки в костях черепа, скрывающиеся под кожей. Между нижней губой и округлым подбородком розоватый рубец и следы от швов, стягивавших искромсанную кожу.
«За последние недели я много прочел о серийных убийцах, просмотрел хронику, изучил специальную литературу. Когда начинаешь заниматься этими людьми, в глаза бросается одна вещь — они попадаются только потому, что их действия растянуты во времени. Черт, дай тупому полицейскому или любому агенту-идиоту несколько месяцев на поиски, годы на слежку, и он обязательно найдется. Вполне естественно. Я не допущу такой ошибки».
В непринужденной широкой улыбке Уэнделл демонстрирует упругие блестящие щеки, отливающие бумажной белизной, которая остается даже после самого искусного пластического хирурга. Уэнделл не выделялся из общей массы после полученной им страшной травмы лица именно благодаря пластическому хирургу.
Он задерживается на Гранд-Арми-плаза, где поток машин огибает триумфальную арку, установленную в память о Гражданской войне. Во всех пособиях по саморегуляции подчеркивается, что, когда задумываешь грандиозный проект, очень важно уделять внимание повседневным радостям. В последней новинке «Маленькие поступки приносят большие деньги» — бестселлере издательства «Саймон и Шустер» — сказано: «Намечая крупное дело, не давайте логике подчинить себя полностью и не забывайте о ежедневных удовольствиях. Вы удивитесь, как это поможет вам сохранить работоспособность».
НОВАЯ ЦАРИЦА
(2 марта 1669 — 22 января 1671)
Именно поэтому Уэнделл останавливается и заставляет себя оглядеться и запечатлеть в памяти вид этой красивой площади, прежде чем покинуть ее навсегда. Если план сегодня сработает, он не вернется назад.
Медленно, мерно, печально разносится великопостный звон больших московских колоколов со всех колоколен и звонниц на посадах, в Китай-городе и в Кремле.
«Избежать другой ошибки… не оставить следов».
Чистый Понедельник в лето от Сотворения мира 7177, то есть в 1669 году от Рождества Христова, пришелся на 2 марта.
Майский воздух чудесен, а небо такое голубое. Он подозревает, что через несколько часов эти простые радости будут восприниматься совсем иначе. Он говорит себе: «Как прекрасны эти огромные дубы! Как мирно и приятно их соседство!»
Пушистая, белая пелена снегов еще одевает весь край земли, где раскинулось обширное Московское царство.
Действует! Поразительно, насколько послушное изменение взгляда на вещи может ободрить. Поблескивающие желтые такси, курсирующие по Уэст-Проспект-парк, внезапно становятся олицетворением лучшего из отлаженной суеты города — он ощущает изумительный аромат духов проходящей мимо молодой женщины. Каблучки звонко стучат по тротуару, безукоризненные бедра плавно перемещаются в такт шагам, лопатки чисто по-женски слегка подрагивают под просторным шелковым платьем цвета лайма.
Чернеют-тянутся еще зимние обозы по выбоинам извилистых, бесконечных дорог, пролегающих вдоль полей и под навесами вековых сосен, дубов и елей, в густых дубравах и лесах московских. Толстым слоем лежит снег на крышах домов, на куполах многочисленных церквей и монастырей, на островерхих кровлях кремлевских палат.
«Ну я пошел, — говорит Уэнделл в микрофон, словно прощаясь с супругой, хотя на самом деле слова предназначены блондину. — Позже я отчитаюсь полностью. Узнаешь все подробности. Пока».
Но уже не сверкает этот снег своей прежней ослепительной белизной. Верхний пласт его принял синевато-матовый, вешний оттенок.
Сердце забилось быстрее, и он сливается с толпой, которая пересекает черное как смоль пространство Гранд-Арми-плаза и стекает ко входам на станцию подземки, через турникеты, к переполненным платформам. Возможно, вход в ад выглядит именно так.
Трещат еще бревна по ночам от морозов, но по утрам спозаранку снопы ярких лучей так и загораются на золоченых главах кремлевских соборов, рассыпаются яркими проймами на посинелом, словно вспухнувшем, слегка вздутом, льдистом покрове Москвы-реки.
Весною, теплом повеяло откуда-то, не то с высот бледно-голубого, зеленоватого по краям неба, не то — и невесть откуда…
Когда поезд въезжает на станцию, Уэнделл сосредоточенно вспоминает, все ли положил в дипломат. Однако он ни за что не раскроет его, когда вокруг столько народу. Окруженный нетерпеливой толпой, он входит в раскрытые двери, думая о том, что надо будет надиктовать потом на ленту: «Если бы копы вздумали проверять сумки в подземке, как это делается в аэропортах, то закатали бы меня в тюрьму „Рикерс-Айленд“, а там мне и конец».
И несмотря на печальный, мерный звон колоколов, говорящий людям о бренности земной жизни, — эта самая жизнь особенно сильно кипит по всем углам, площадям и переулкам людной торговой Москвы, русского первопрестольного города, «Третьего, Рима», как любил величать ее царь Иван IV, мучитель людей по привычке и «ритор», сочинитель по призванию на троне Московских царей.
Но полиция никогда не проверяет сумки у пассажиров в метро. При такой скрупулезности город не смог бы функционировать. Простейшая поездка стала бы кошмаром для службы безопасности. Рухнула бы вся система перевозок.
Нет давно Ивана. Угаснул и весь род его, державный род Рюрика. Нет Шуйского-царя, нет Годунова. Минуло Лихолетье. Даже прах загадочного Димитрия — названого царя Московского — развеян по ветру вдоль полей и лугов… Отцарствовал избранный боярами, вечно податливый и ласковый государь Михаил Федорович, первый из рода Романовых.
Автоматические двери закрываются, поезд трогается, мигая огнями и унося Уэнделла под Бруклином к Ист-Ривер… возможность пойти на попятный тает с каждой минутой… мимо пролетают названия знакомых станций: «Невинс-стрит»… «Хойт-стрит»… «Боро-Холл»; теперь Уэнделл едет в туннеле под большой черной Ист-Ривер к «Чэмберс-стрит» на Манхэттене, где пересаживается на другую ветку.
Вот уж почти четверть века на троне Мономаха сидит сын первоизбранного царя Алексий Михайлович, Тишайший, как прозвали его еще заживо в народе.
Его решимость растет вместе с учащающимся сердцебиением. Уэнделл выходит на станции «Шеридан-сквер» и поднимается на Седьмую авеню, где, щурясь от яркого солнечного света — бесчисленные окна, блестящие остроконечные крыши и машины усиливают его яркость, — он начинает вести себя как разведчик на вражеской территории и старается как можно незаметнее пройти через район Гринвич-Виллидж. Уэнделл смотрит на часы — в положенное время укладывается. «Каждый прохожий — потенциальный свидетель; надо немедленно переодеться в первый костюм».
Правда, любит этот царь, чтобы все было скромно, тихо да смирно, и в дому у него, и в царстве.
Он переодевается в туалетной комнате работающего круглосуточно ресторанчика «Парфенон». Пока играет музыкальный центр и официанты, перебрасываясь шутками по-гречески, моют руки, Уэнделл в закрытой кабинке надевает темный парик и очки в черепаховой оправе. Затем проверяет оружие — пистолет девятого калибра целехонек и лежит в дипломате сверху. Он вынимает оттуда пакетик с хлебными крошками и перекладывает в карман. В главное помещение он входит прихрамывая.
— Тише — оно лучче, — часто повторяет государь, — и от злова глазу, от порчи уберечися легше… И от злова умыслу подалей, — коли нихто у тея не ведает, што удумано да што хто творити собирается…
«Порча», «лихой глаз» — смешные слова для нас. Но для людей того времени — это были грозные призраки, часто незримо и властно пролетающие под высокими крышами царских и боярских палат.
И в простых избах тоже нередко появлялись эти гости: порча и злой глаз. Но беднякам-крестьянам некогда бывало разбираться: отчего пристигла беда? Гибли они — без раздумья.
Ресторанчик забит студентами Нью-Йоркского университета, местными жителями и безработными актерами. Сидя на табуретах за виниловой стойкой, посетители говорят о делах — любимая тема в Нью-Йорке — или ждут своей очереди, чтобы сесть за столик. Голоса перекрывают неумолкающее радио. Люди рассказывают друг другу: «Я написал новый киносценарий… Мне позвонили по поводу нового предложения акций. Есть квартира с двумя спальнями, ее скоро можно будет снять за небольшое вознаграждение наличными прямо мне, и тогда я дам номер телефона старушки, освобождающей жилье…»
У царя же Тишайшего, у Алексия, не раз бывали столкновения с этими чудовищами. Его первая невеста, красавица, дочь простого дворянина Рафа Всеволожского, разве не была отнята у царя почти из-под венца?..
Никто не замечает, как Уэнделл Най проходит через зал и выходит на улицу.
«Испортили» красавицу, чтобы не пробралась чужая девушка, незнатного роду в царский златоверхий терем… Чтобы не привела туда своей родни, не прибавилось бы лишних ртов и рук к тем, которых издавна царь наделяет доходами, собранными его казной со всей земли.
Сердце грохочет так, что не слышно шума уличного движения на Четвертой Западной улице. Через три коротких квартала он уже на Шестой авеню, где работает Габриэль Вьера. Там, подходя к городскому скверику — асфальтированной баскетбольной площадке, обнесенной сеткой, — расположенному между Бликер-стрит и Четвертой Западной, он замедляет шаг. «Сядь на скамейку и жди, когда Габриэль придет на работу. Сделай вид, что ты чем-то занят».
Любил царь первенца своего, царевича Дмитрия. Да, видно, несчастливое то имя в роду царей Московских… Двоих Дмитриев потерял Иван IV. И раньше того, царевичи, носящие роковое имя, гибли молодыми, если не попадали в заточение, как внук царя Василия…
7.10.
Также умер ребенком и Димитрий Алексиевич.
Сзади — баскетбольная площадка, напротив, через улицу, — аптека, кинотеатр, пиццерия, кафе. Из кармана торчит пакетик с крошками. Опустив голову и отвернувшись, Уэнделл Най кормит голубей, поглядывая на одно из окон второго этажа дома напротив. В книгах о серийных убийствах его поразила одна деталь — свидетели замечают на улицах незнакомых людей, когда те слоняются без дела. Может быть, какой-то первобытный инстинкт, рудиментарная способность чувствовать хищника. Уэнделл вспоминает историю некоего чикагского убийцы Джерома Винсента Бека, который зарезал шесть женщин на городских автостоянках. В конце концов его арестовали, но лишь благодаря тому, как он вел себя до совершения преступлений. В поисках жертвы Бек болтался вокруг стоянок. Было очевидно, что он ничем не занят, но явно что-то высматривает. Потому-то его и заметили, опознали и в итоге повесили.
Умер на тринадцатом году второй царевич, объявленный было наследником, разумный, красивый юноша Алексий Алексиевич.
Вот почему Уэнделл Най бросает крошки на нагретый солнцем тротуар. Голуби, воркуя, собираются у его ног, клюют крошки и разглядывают его розоватыми глазками, выпрашивая добавки. Глупые, как жертвы убийцы.
Федор, третий, и четвертый — Иван — совсем хворые ребята. Особенно младший, Ваня. Видит плохо. Странный такой, словно бы и разума нет у него. Мычит только да к мамке, к груди тянется. А ведь уж четвертый год мальчику…
Уэнделл начинает нервничать.
Правда, целых шесть дочерей у царя. И все — побойчей, поздоровей они, чем братья. Да девчонку на трон не посадишь после себя. Не ведется того на Руси.
В это время Габриэль должна уже быть на работе.
И часто задумывается об этом «тишайший» царь. Еще тише и беззвучней становится тогда во дворце, напоминающем скорее монастырь, чем роскошное царское жилище…
Только плещет и шумит широкая, кипучая жизнь торговой, многолюдной Москвы у стен царского Кремля, где в тени садов укрыты палаты царя, терема царицы.
Проходит пять минут. Расчетное время поджимает. «Неужели заболела? — терзается он. — Изменила привычный распорядок дня? Авария в подземке?» Он продолжает смотреть через улицу на темное окно второго этажа, на вывеску: «Узнайте о наших патагонских экотурах!».
Сейчас надежда снова всколыхнула было сердце царя.
Мысленный крик: «Где она?»
26 февраля царица Марья Ильинишна собралась подарить мужу еще ребенка. Но когда Алексей в соседнем покое нетерпеливо ходил и ждал вестей, робко вошла бабка-повитуха и, земно кланяясь, объявила:
Уэнделла бросает в пот.
— Даровал тебе, царь-государь, Господь дщерь, нареченную Евдокией.
Сказала, подметила: какое глубокое разочарование испытал при этой вести царь, и, снова торопливо отдав поклон, поспешила вернуться в опочивальню к царице, не дожидаясь даже обычного дара — пары рублевиков, какие полагались за «добрую весть» от каждого отца.
По плану Уэнделла, она должна прийти на работу рано — он убедился в этой ее привычке. Обычно, цокая высокими каблучками, она входит в эту дверь между кинотеатром и кафе, а спустя три-четыре минуты наверху, в бюро путешествий «Вьера», зажигается свет. Но сейчас там видно лишь скверное отражение оранжевого солнца.
Опечаленный, молчаливый по обыкновению, ушел к себе государь.
А тут пришли с новыми, еще худшими вестями.
Уэнделл высыпает остатки крошек и, не желая оставлять мусор, кладет скомканный пакетик в дипломат. Он нервничает. Похоже, чувства у него обострились. Все вокруг — от разговоров прохожих до заголовков газет у них в руках — является отражением сегодняшней версии повседневной жизни города. Какой новый фильм оправдает ожидания кассовых сборов? Какой второй бейсмен «Янкиз» выторгует у «Кливлендских индейцев» левого хиттера? Какое объявление об «удачливом» партнере в разделе «Лица» «Нью-Йорк джорнал» привлечет самого богатого читателя?
Ребенок родился больной, слабый. Царице тоже очень плохо. Вряд ли обе и проживут долго…
Предсказания повитух, подтвержденные и врачами, которых немедленно призвали к царице, быстро сбылись.
Она не идет! Даже после вчерашнего звонка и договоренности о встрече!
Малютка и двух дней не прожила.
Царя, которого раньше не допускали в опочивальню к больной, чтобы не тревожить и ее, и его напрасно, утром, на заре, 2 марта, позвали к царице Марье Ильинишне.
Но в это мгновение в бюро путешествий зажигается свет, а потом, к огромному облегчению Уэнделла, окно открывается и он видит весьма симпатичную женщину, поливающую маргаритки. Цветы растут в деревянных ящиках, стоящих на пожарной лестнице.
— Што? Али кончается? — спросил Алексей, поспешно одеваясь с помощью спальника своего, родича царицы, Ильи Данилыча Милославского, который поднял с постели царя.
— Должно, час приспел! — негромко отозвался Милославский.
Лицо женщины прикрывают длинные иссиня-черные волосы. Тонкая белая шея. Красный свитер весьма соблазнительно выдается вперед.
И оба быстро, молча двинулись по знакомым, слабо освещенным сейчас переходам на половину царицы, в женские терема. Детей царских не стали до поры пугать тяжелыми вестями.
Только старшую, Евдокию, которой уже девятнадцатый год, с утра позвали к матери.
«Наверное, она вошла, когда я смотрел в другую сторону».
Вторая, Марфа, гостила в Горицком монастыре, куда не раз сама просилась у отца, желая постричься. Хилая, болезненная, робкая Марфа в семнадцать лет казалась много моложе. И ее тянуло прочь от мира. Стать «Христовой невестой» — вот о чем только и мечтала царевна.
Уэнделл взмок. Он встает со скамейки, переходит Шестую авеню и останавливается у входа в бюро путешествий.
Остальные дети — Анна, четырнадцати лет, Софья, бойкая, крепкая, черноглазая девочка, не похожая ни на мать, ни на отца, шалунья одиннадцати лет, Катя, на год младше ее, погодки: Маша и Федя — девяти и восьми лет, Федосья, семилетняя девочка, бледная и застенчивая, — по обычаю, все они встали рано, с первыми, лучами солнца, помолились и после первого завтрака собрались в большой, невысокой, сводчатой горнице, в детской, которая служила и классной комнатой.
Последняя возможность передумать.
Четырехлетний болезненный Симеон и самый младший Ваня остались в опочивальне, на попечении своих мамок и нянек.
Царевны и царевич Федор знали, что Бог послал им было маленькую сестренку, но она, прожив всего два дня, вчера умерла, а нынче или завтра ее будут хоронить.
Нажимает на кнопку домофона 2-В.
И, собравшись в детской, где постоянно в ожидании учителей затевали забавы и игры с несколькими боярскими детьми, допущенными сюда, теперь все дети, от старшей девочки до самого меньшего, расселись чинно у стола или под окном и только изредка перекидывались словцом вполголоса, словно опасаясь нарушить жуткое, томительное молчание, которое царило во всем опечаленном дворце.
— Бюро путешествий «Вьера».
Мамушки царевен, довольные, что их питомицы присмирели, уселись на лавке, поодаль и шушукались между собой, конечно, толкуя про дворцовые беды.
Дядька царевича Федора, Иван Богданович Хитрово, полный, тяжелый и ленивый по натуре боярин, всегда с большой неохотой встающий на свое раннее дежурство, прислонился к спинке кресла, у печки, и, убаюканный теплом и тишиной, задремал.
— Это Роберт Рот, — врет он. — Я звонил вчера насчет предложения по Аргентине. Вы посоветовали заглянуть с утра, потому что мне надо на работу.
В другое время Софья или лукавая, хотя и скромная на вид, Катя, не упустили бы случая пошалить, пользуясь отсутствием надзора. Но сейчас девочки только пересмехнулись, указав друг другу на приоткрытые боярские уста, из которых исходил легкий храп, и снова примолкли. Самая младшая рядила в новые лоскутья старую любимую куклу. Анна просматривала книгу с описаниями разных стран и людей. В сотый раз разглядывала она грубые рисунки и мечтала:
— Входите! — живо ответила латиноамериканка лет тридцати невероятно сексуальным голосом.
— Как бы хорошо самой побывать повсюду, увидать разных людей. Видеть иные города, иные обычаи узнать…
Уэнделл толкает дверь с замками и поднимается на второй этаж, где, сияя улыбкой, в дверях стоит Габриэль Вьера, оказавшаяся вблизи еще более привлекательной. Черные глаза, блестящие губы, длинное облегающее платье, черные итальянские туфли. Тонкий золотой браслет оттеняет загорелую кожу. Длинные волосы колышутся при каждом движении, а сами движения очень грациозны.
Звонко пробили часы на Фроловской (Спасской) башне над воротами.
И как всегда появился придверник с докладом к дядьке царевича Федора, как к старшему в горнице:
Габриэль закрывает за Уэнделлом дверь и говорит:
— Его благословение, инок Симеон пожаловать изволил. Чести молит: царевича очи видеть мочно ли есть?
— Зови, проси милости! — проснувшись, отряхаясь и поднимаясь навстречу наставнику, торопливо проговорил Хитрово.
— Это ничего, что вы пришли так рано. В туристическом бизнесе полно конкурентов, — добавляет она, словно оправдываясь, — поэтому надо быть расторопным. Если вы хотите преуспеть, то должны приходить на работу рано и оставаться допоздна, — заключает Габриэль, пожимая Уэнделлу руку и позволяя ему ощутить ее гладкую кожу цвета миндаля.
В горницу вошел среднего роста, худощавый инок, иеромонах Симеон Полоцкий, известный словесник, ученый и пиит. Дверь была очень низка, и на пороге ему пришлось слегка склонить голову в высоком черном клобуке.
Не ведая, что за несколько недель он изучил каждое ее движение, она рассказывает, что часто приходит на работу раньше положенного времени, чтобы проверить электронную почту от партнеров из других стран и ознакомиться с изменениями цен на авиабилеты, что иногда происходит, пока город спит.
Царь столкнулся с Симеоном в Полоцке, зная уже об иноке как о человеке большой учености. Очень понравились ему приветственные вирши, поднесенные Алексею умным монахом, скорее царедворцем с гибкой, честолюбивой душой, чем иноком.
— Меня интересуют экотуры, — произносит Уэнделл, осматривая офис с перегородками. Он обращает внимание, что в комнате три стола, и это означает: в любую минуту могут появиться еще двое сотрудников. Он отмечает, что в комнате много комнатных растений, особенно папоротников, и еще лиственница и везде развешаны заманчивые плакаты Эгейского моря, курортов Коста-Рики и Рио.
После двух-трех свиданий и разговоров царь предложил белорусу-монаху ехать на Москву, заняться воспитанием и образованием царевича Федора, который являлся, прямым наследником престола.
«Сделай это сейчас».
— Але ж, пресветлый царь-государь, не знайдется разве на Москве своих, что ты мене, чужого, ни до чего не призвычайного у вас, хочешь призвать на столь трудное дило? — начал было отговариваться Симеон.
Габриэль подходит к своему столу, а Уэнделл теряет уверенность. Он ничего не может с собой поделать — никого раньше не убивал. Уверенность — еще час назад такая твердая — исчезла, когда он вошел сюда.
Между тем его неправильное, но выразительное лицо, обыкновенно бледное и спокойное, так и вспыхнуло, а в глазах, темных и проницательных, даже огонек какой-то загорелся.
— Лучшего времени для путешествия в Патагонию вам и не найти, — говорит Габриэль, протягивая ему глянцевый буклет. — Особенно если вы каякер, — добавила она ложь, сказанную ей вчера по телефону. — Патагония — это земной рай. Сама только что оттуда. Можно узнать, какой уровень сложности вы предпочитаете?
— И не спорь со мной, отче! — по обычаю, неторопливо, но внушительно-настойчиво возразил Алексей. — Аль я не знаю, что творю? Не отец я сыну? Не царь в своей земле? Слыхал, ведь, немало новины хотел бы завесть я в Московском царстве. Вот ты и пособляй мне.
— Твоя правда, государь. Будь, как твоя воля цесарская есть. А я стану служиць тоби, як отцу родному. А царевича научать, як свое децко родное…
— Средний, — отвечает он, хотя ни разу в жизни не плавал на каяке, избрал этот специфический обман потому, что ненавистный ему блондин — заядлый каякер. Такая ирония позабавила Уэнделла Ная.
Так переехал Симеон на Москву из просвещенного Полоцка и поселился в царском дворце в качестве воспитателя царевича-наследника.
Лицо Габриэль лучилось обещанием.
Сейчас, при появлении Симеона, дети, очень полюбившие инока, едва дождались, пока тот обменялся обычными приветствиями с боярином Хитрово и ответил на поклоны мамушек, совсем отошедших в дальний угол.
Сразу все царевны и Федор обступили наставника.
— К тому же вам посчастливится проплыть по многим рекам в акватории Барилочи.
— Отец Симеон, благослови!
«Вынимай пушку».
— Благослови, отче! — лепетали дети, перебивая один другого и целуя благословляющую руку инока, такую мягкую, выхоленную, что она скорее походила на женскую, чем на мужскую.
Такие руки бывают у католических патеров, особенно у тех, кто вращается в высшем кругу.
Уэнделл не двигается, его раздирают противоречивые чувства. Он только тупо кивает. Все совсем не так, когда перед тобой стоит живой человек, а не картинка, нарисованная в записной книжке. Монотонный голос Габриэль звучит все тише и тише:
Вообще и своим явно нерусским говором, и видом, и всей уклончивой и вкрадчивой манерой и речью Симеон не походил на представителей московского духовенства, обычно рабски угодливых или резких и строгих до грубости даже по отношению к царю.
— Сейчас аргентинская экономика испытывает трудности, а потому даже самый комфортный отдых и лучшие проводники обойдутся вам дешевле. Мне вот попался ужасный проводник по имени Диего Эфрон.
Не любило Симеона московское духовенство до самого патриарха включительно и за его манеры, и за близость, за влияние на слабовольного царя… Не любили его попы и за новшества, допускаемые иноком в церковном обиходе.
Например, проповеди Симеона.
— Снимки выглядят впечатляюще. — Уэнделлу наконец удалось справиться с собой.
Обычно, если надо было сказать слово прихожанам, русские священники приводили слова апостолов и отцов церкви, читали главы из Евангелия, кое-где давая осторожное толкование.
Подойдя ближе, она кивает:
Симеон завел нечто иное.
По примеру западного священства, он говорил проповеди, если не сочиненные тут же в храме, то заранее приготовленные и составленные им самим на какой-нибудь церковный текст.
— Обычно путевые фотографии лучше вида на местности, но в Патагонии все наоборот. Видите? — Она показывает несколько красивых снимков заснеженных горных вершин, напоминающих баварские. «Неудивительно, что нацисты скрывались здесь после уничтожения евреев», — думает Уэнделл. А вот и фото самой Габриэль в желтой каске и спасательном жилете — она машет рукой с надувного плота, заполненного кричащими туристами. Вокруг плота пенятся воды Анд.
Эти живые, умно составленные речи сильно влияли на слушателей, и храм бывал переполнен, когда ждали, что инок Симеон скажет свое «слово».
У знатных и у простых только и разговору было, что о приезжем «риторе-иеромонахе». Его сравнивали со своими, московскими проповедниками и, конечно, не в пользу последних.
— Может, включить кондиционер? У вас выступил пот, — предлагает она. — Жарко для мая.
Но пока Симеон был в полной силе при дворе, попы таили свою зависть и злобу, терпели посрамление и только ждали дня, когда можно будет свести счеты с «наезжим сладкогласом»…
Царевны и царевичи любили ласкового, разговорчивого наставника, жадно ловили каждое его слово и своею привязанностью, своими успехами в науках еще больше упрочили положение Симеона при московском дворе.
Пока Габриэль возится с термостатом, он, щелкнув замком, открывает дипломат, стараясь, чтобы она не увидела содержимое: пистолет девятого калибра, два глушителя, обоймы и нож спецназа полиции, еще не побывавший в деле. Там лежит кусок заполненной внутри бетоном трубы, синяя бархатная коробочка с двумя шприцами формалина, маленький термос с кофе «Фолджер» и сандвич — хлеб из семи злаков со швейцарским сыром и итальянской сырокопченой салями, приправленный деликатесной горчицей.
Сейчас, конечно, первым вопросом у детей был вопрос о матери:
«Хорошая диета сохраняет ясность мысли» — совет из книжки в мягкой обложке под названием «Что надо есть, чтобы достичь успеха».
— Што родная? Какова осударыня-матушка в здоровьи своем? Не слыхать ли? Ты все, поди, знаешь, все ведаешь, отче! — один за другим зазвенели детские голоса.
И личики у них побледнели. Сдерживаемая до сих пор тревога вырвалась наружу и у старших.
Медля и одновременно мысленно заставляя себя двигаться, Уэнделл спрашивает:
— Чему быть? Все буде, як Божа воля… Не слыхаць злого, значит, все ладно! — успокоил детей наставник. — Ну, а теперь, цо почнем учить? — желая отвлечь детские мысли от печальных событий, проговорил Симеон, подошел к столу, опустился на свое обычное место, вынул очки и стал протирать стекла большим цветным шелковым платком.
— А в Патагонии питьевая вода безвредна? Моя жена придирчива к питанию.
— Что учить-то? Не до учебы. Все про мамушку мнится, — грустно, слегка нараспев сказала Анна. — Я и сна не имела ноне во всю ноченьку…
— Совершенно безвредна! А бифштексы! Аргентинских коров кормят одной травой! Мясо изумительное! В целом мире не найдете такого!
— А я и спала, только учиться неохота! — подхватила Софья. — Скажи нам лучше сам чево… Из гистории… али иное что…
— Да уж, лучче скажи што! — запросил и Федор, очень любивший рассказы инока, применявшего уже и тогда систему обучения живым словом, а не мертвой книжной буквой.
— Авиабилеты вроде дорогие.
— Добро… Вижу: душки-то ваши малые смятенны. И у тебя, царевич… А, лико, ты вьюнош еси, муж будешь, царем настанешь на Руси, егда час придет… Не гораздо то есть… Вот, скажу я вам про некую девицу, царского тоже роду, Пульхерией, сиречи Прекрасною нарицаемой. Како она, духа мужеска преисполнясь, всяки беды на царстве познавала и отводить их могла…
Внезапно из коридора слышится звук открывающейся двери. Один из сотрудников бюро пришел на работу!
— Скажи… Сказывай, отче.
Но потом дверь захлопывается. Очевидно, кто-то пришел в один из других офисов на этаже.
Сплетясь живым кольцом, кто стоя, кто сидя рядом на табурете, кто прямо опустившись на ковер у ног инока, дети стали слушать его рассказ.
«Что за чертовщина творится со мной? Трус! Тупица! Стреляй!»
— Было то не столь давно, еднако, и не в близку от нас, пору. Скончал дни живота своего император преславной Византии Аркадий, коего царица Евдокия воздвигла гонения на блаженного псалмопевца, рачителя веры Христовой Иоанна, рекомого Хрезостома, сиречи: Златыя уста по-словенски.
— Цены можно и снизить, если вы сможете вылететь в среду, — отвечает она.
— Вот ровно бы ты у нас, отче Симеоне, — заметила бойкая Софья, которая всегда особенно внимательно прислушивалась к словам красноречивого наставника.
Рука не слушается. Такое впечатление, что она никак не связана с мозгом и висит как мертвое животное.
— А ты слухай, молчи да помалкивай, царь-девица! — с ласковой угрозой отозвался инок.
Так прозвал он свою любимицу царевну. Живая, находчивая, настойчивая по характеру, она всегда верховодила в играх с братьями и даже со старшими сестрами. Ученье тоже ей давалось много легче, чем остальным детям царя.
— Кажется, у вас небольшие сомнения, — замечает Габриэль, отступив назад и сбрасывая обороты, из-за чего голос становится тише. Она садится и кладет ногу на ногу. У нее очень красивые ноги, и Уэнделл понимает, что они помогли ей заключить множество сделок.
— Скончалась та Евдокия и преставился император сам Августус. Осталися по них сироты-детки, малолетки: наследник-цесаревич, чадо единое мужеска пола, малость постарей, вот, нашего царевича, так годков десяти, да четверо сестер-цареван. Старшой-то самой, никак, девятнадцатый годок…
7.28.
— Как сестре Овдотье, — снова вставила Софья.
— Моя семья уже несколько лет никуда не ездила отдыхать. Именно из-за стоимости авиабилетов. Мне нужен полноценный отдых, — произнес он, а сам подумал, что Габриэль ни в жизнь не поверит этому трогательному вранью.
— Так, скажем. И волей родителя — Августа, в Бозе опочиваго, остался правителем на царстве некакий еунук Антиох, из персианов, верою, однако, Христовой просвещен еси был…
Она кивает:
— Еунук — это безбородый такой… Што царицыны терема в Цареграде стерегут? — опять задала вопрос София. — Я видала: мних один к нам такой наезжал. Даров молил для патриарха для цареградского. Словно баба старая, у-у, какой…
— Переоценка ценностей в порядке вещей. Если не возражаете, скажу, что вчера я уловила большое желание в вашем голосе и поняла, что в жизни есть черта, которая разделяет людей дела и болтунов. Когда доходишь до этой черты, то, чтобы идти дальше, необходимо сказать себе: «Я обязательно сделаю это!» Так я купила это бюро. Я приняла решение, и оно изменило всю мою жизнь.
И девочка забавно сморщила все свое лицо, изображая евнуха-монаха, недавно гостившего на Москве.
— Вот, вот… Был той Антиох пестуном — дядькой царя-отрока. Да покуль живы были родители, и он дело свое добре правил. А как остался сам старшой во всей земле — и сдурел. Неподобно вести себя почал. И дела государские в небрежении покинул…
— Это, вероятно, было непросто, — замечает Уэнделл с искренним интересом.
— А казнить бы ево за то! — строго сдвигая темные густые свои брови, снова вставила замечание Софья.
— Трудности делают решение дороже, — рассмеявшись, говорит Габриэль и добавляет: — Но сейчас речь идет всего лишь об отдыхе. Знаете, я выросла в Буэнос-Айресе. Родители возили нас на каникулы в Барилочи. Потом я переехала в Нью-Йорк и довольно долго меняла места работы, прежде чем купила это бюро, а теперь посылаю людей на свою родину. Забавная штука жизнь.
— Ну, где казнить? Кому? Слыхала ж: государь малолеток сам еще. Да и духу не хватило бы наставника свово позорить.
— И полна сюрпризов, это уж точно.
— Ну, ежели он ровно баба, сестра бы старшая вступилася! — не унимаясь, сказала царевна. Очевидно, она очень близко к сердцу приняла историю, которую начал им рассказывать Симеон.
— Что еще вам сказать? Готовы к путешествию своей жизни?
— И то… По твоим по словам и вышло, мудреная ты моя! Призвала царевна Пульхерия многих вельмож первых, кто с Антиохом не в дружбе был. К отцу патриарху святейшему сама понаведалась. Говорит: «Можно ль на царстве еунука-персиана терпеть да ко всему о земле нерачителя? Одно знает: злато гребет, шлет караванами в свою персицкую сторону. Скоро и вовсе казну опустошит». Согласилися все с царевной. Нашлись воины верные, ночью в опочивальне захватили персюка.
— И смерти предали? — сверкая глазами, задала снова вопрос бойкая девочка.
Уэнделл Най, крупный и сильный мужчина, кулаки сжаты, мускулы напряжены, с грустью думает: «Я никогда не смогу пройти через это».
— Сослали далеко. В такой край, где и не выжить никому. И то добре, без кровипролития, как Христос заповедал… Тогда взяла себе царевна Пульхерия правительство и, како подобает, Августой-цезаревной нареклася. По-мужески царством стала править, вестимо, заодно с мужами совета старейшими да разумнейшими. А сама жизнь истинно святую вела, в посте и в молитве пребывала, храмы воздвигала, строила Господни, обители иноческие ухичивала, дарами оделяла щедрыми. И долго тако было. Брат подрос, оженила она ево. А сама — по-старому землей владела…
Он слышит свой голос:
— А что же брат-то? Ежели женатый уж он да большой стал? Как же он? Каков же он государь был?
— Думаю… считаю, что еще не совсем готов к поездке.
— Да ни во што и не мешался. С малых лет видел, что сестра хорошо правит. Ему и лучче. Слабосильный был той Феодосий император. Умом тоже не больно востер. Вот и рад! Что ему ни подаст сестра на царскую скрепу, он любой указ и подмахнет, даже не прочтя. Стала уж сестра Пульхерия ему с досады толковать: «Этак править можно ль? Мало что тебе подадут? А ты, не глядя, и руку приложил! Срам!» — «Пустое, — говорит ей брат-государь, — мне за тобой спокойно. Жизнь долга ли нам на земле дана? Ты — царством ведай. Я — поживу на свое удовольствие. Что еще там с делами главу свою мне сушить!» Ни слова не сказала Пульхерия-Августа. А на друго утро и приносит ему за большой печатью харатейный лист. «Подпиши!» — говорит. Он и черкнул по обычаю своему, и не глянувши, Федосей-император.
Смущенно просит у нее визитную карточку, кладет ее в бумажник. Дотрагиваясь до замочка на дипломате, Уэнделл слышит, как она продолжает его убеждать:
А к вечеру сестра присылает своего еунука с той самой хартией к брату, и еунук говорит: «Прислала меня Пульхерия-Августа. Поизволь, государь, супруге твоей, Евдокии-афинянке в гинекион идти в царевнин. Утром твой своеручный указ даден: «Аки рабу, во оно время сребром купленную, передал ты супругу свою сестре в рабство!..» Вот подпись твоя царская, печать большая и скрепа. Все, как след!» Побледнел, затрясся даже Феодосии. «Не дам, не пущу! — кричит. — Жена моя, императрица, государыня — не раба Евдокия!..» А та, при всем была, слушала и говорит: «Пусти государь! Перво дело: ты сам подписал. И печать большая при указе. Сам царь, коли раз руку приложил, своего указу менять не может. Не водится так. А второе: худа мне не будет. Шутку завела сестра-правительница. Поучить тебя хоче: не чтя указов, не прикладывал бы руки своей кесарской. Поглядим, што со мной делать станет?» И пошла в гинекион, в терем женский в царевнин… А Пульхерия и впрямь, аки рабу, приняла золовку-императрицу, за работу засадила за простую… Чуть ли не в брань да в толчки приняла, кода та ей не потрафила. Узнал Федосей. Не свой стал. Кричит: «Пускай сестра жену вернет! Не то стражу возьму, весь ее гинекион разорю»… Послушала Пульхерия, сама привела к брату императрицу Евдокию. Пытает его: «Станешь ли наслепо указы давать, не прочтя, руку прикладывать?». Слова не сказал брат-государь, отвернулся, молчит, нахмурился. Только с той поры каждую строку дважды перечтет, ничем подпишет… Вот какая девица-царевна Пульхерия была.
— Жена и сын, вы сказали? У меня тоже мальчик.
— Ну, а далей што? Как с ими было?
«Детей у тебя нет, и живешь одна», — думает он.
— Далее, зло затаила Евдокия и другие на Августу-Пульхерию. Наветы навели. Удалил ее брат от себя, изгнал из чертогов царских. Та, лих, не стало царевны, и порядку в делах да на царстве не стало. Все — тащиць казну почали на разные стороны. Народ замутился. Только и слышно по стогнам стало: «Вернуть нам Пульхерию-Августу. Одна народу она оборона от вельмож, от грабителей!». Ну, и вернули. Так до кончины до братней она и правила всем царством.
— В Патагонии для мальчика столько занятий. Переходы, горный спорт. Такой отдых он на всю жизнь запомнит. Приятные воспоминания ребенка должны много значить для отца, — говорит она.
— А как он скончался? Ужель девица царем и взаправду стала? Нешто, можно оно? — вся раскрасневшись, захваченная рассказом, допытывалась София.
— Я сказал, что подумаю об этом, — желая спрятать краснеющее от стыда лицо, отвечает Уэнделл.
— Никак не можно. Закон византийский не велит. Обычай не ведется. Царям подобает лишь престол занимати. Не то у византийцев, како у нас, у словен было, где и жены государили, скажем, Ольга, княгиня великая да иные… Тамо — мужеску полу единому скипетром владеть належит… Избрала и Пульхерия супруга себе и нарекла его императором. Простого, незначного воина взяла, из стражи своей из кесарской, именем Маркиан. И до брака ему сказала: «Людей ради, для всенародного мнения потребно на троне императору, у меня супругу быти. Но помни: как прожила я в девстве, в чистоте монашеской пятьдесят и четыре года жизни моей, тако и впредь будет. Почести тебе всякие. Утехи и воля. Мне власть, молитва и келья моя девичья, опочивальня особая во дворце нашем императорском…». Так и пребыла чистой девой, непорочной до конца дней своих. А при кончине и вовсе схиму прияти сподобилась, как оно подобает государям христианским, правоверующим… Вот она какая Пульхерия — девица-государыня византийская на свете була!..
Габриэль, пытаясь его успокоить, касается его руки:
Симеон умолк. Наступило небольшое молчание. Не только дети, но и взрослые, очевидно, находились под впечатлением занятной были из царской жизни, рассказанной ученым монахом.
— У вас фото с собой?
— А я ж таки, коли стану царем… вот и не стану тебя слухать, Софка! — неожиданно нарушил молчание первый Федор-царевич.
— Семьи?
Его слабый, сиповатый голос и самые слова вызвали улыбку у старших и взрыв громкого, веселого смеха у детей.
— Тех, кого хотите поразить. Их снимок. Можно взглянуть?
— Снимок, — медленно повторяет Уэнделл, ясно представляя запечатленный на фотографии автомобиль защитного цвета, напоминающий старый «форд-фэрлейн», который едет по Бруклин-стрит; и стоило ему представить это, как ярость вернулась с прежней силой.
— Вон он што! Ишь, куда метнул! Ах ты, воин! — привлекая к себе мальчугана, ласково погладил его по редким, шелковистым кудрям монах-наставник.
— Что-то не так? У вас нет фото любимой жены и сына? — спрашивает Габриэль.
— Ах ты, Федюля! Помалкивай лучче! Как девчонка ты теперь: одно, знай, хнычешь, да плачешь, да «бобо» тебе бесперечь… Так и век проживешь. Не то меня, всякого чужова послухаешь! А я, вот, погляди… — начала было громко, задорно, быстро-быстро, по своему обыкновению, Софья.
Рука скользит в дипломат, стискивает пистолет и вынимает его. Габриэль, вероятно, думала, что Уэнделл полез за фотографией. На красивом лице появляется выражение озабоченности, но не испуга. Она, должно быть, пытается понять, что же у него в руке.
Но вошел придверник и доложил:
— Но это же пистолет, а не фото.
Когда Уэнделл спускает курок, выстрел, несмотря на глушитель, отдается громом у него в ушах. Габриэль так больше ничего и не произносит, лишь непонимающе смотрит, и свет гаснет в ее глазах. Хлынувшая из головы кровь темнее цвета свитера. Уэнделл чувствует смесь запаха аммиака, шерсти, мочи, овчины и уксуса. Запахи, напоминающие рождение и смерть одновременно.
— Царь-осударь сам изволит, жалует.
«Я сделал это», — думает он, уставившись на пистолет.
Уэнделл ждет угрызений совести, но их нет. Теперь комната выглядит меньше и видится ему как бы с большого расстояния, будто превратилась в некую диораму, где Уэнделл — кукольная звезда, наблюдающая за собой в длинный перевернутый телескоп. Вот женщина, лежащая во вращающемся кресле, руки безвольно висят, как у тряпичной куклы. Вот ее тщательно расставленная мебель в дурацком бюро путешествий — кое-где забрызгана красным. Крошки пурпурного цвета и блестящие красные капельки расцвечивают тонкую бумагу на столе, стекают с монитора и расползаются неровной дугой по глянцевому плакату с туристами, кричащими от радости, что переплывают пенящуюся горную реку, а текст над ними гласит: «Аргентина ждет вас!»
В раскрытых дверях показалась сутулая слегка фигура Алексея, как будто еще более поникшего своей усталой головой. Глаза его были красны, веки припухли не то от бессонницы, не то от невыплаканных слез.
Уэнделл ощущает себя победителем.
С его появлением сразу что-то печальное, тяжелое, как ожидание большой беды, разлилось по всему покою, заставляя сильнее биться сердца.
Где-то звонит телефон. Уэнделл знает, что надо поторопиться, скорее смыться. Пряча пистолет в дипломат, он вдруг осознает, что в последние минуты жизни Габриэль Вьера была права насчет стремления к новизне. Он пересек границу и вступил в новый мир. Уэнделл вынимает из дипломата заранее приготовленный конверт и кладет его рядом с трупом.
Ласково ответив на низкий поклон Симеону, кивнув головой остальным, которые «добили челом», государь Алексей подошел под благословение к монаху, потом сам благословил детей и дал им целовать руку. Федора и Софью поцеловал. Девочка была любимицей отца, как и у всех других.
8.01 — теперь из выходов подземки текут потоки жителей пригорода. Они толкаются и мешают друг другу, спеша на работу. Они повсюду — как мыши, с открытыми незрячими глазами.
Когда Уэнделл вливается в их поток, он уже спокоен, решителен и совершенно уверен, что никто не видел, как он ушел, а если даже и видел, то парик уже выброшен в канализационный люк около Нью-Йоркского университета. Очки на нем уже другие — вторая пара, предназначенная на сегодня, — в проволочной оправе; в них его лицо кажется уже.
— День добрый, детки мои! Добры ль в здоровьи своем? Ну, и ладно, коли все ладно. Хвала Господу сил… Вот слышьте… Сам я по вас пришел. Час, видно, приспе воли Божией… Осударыня-матушка ваша, видно, вам много лет жить приказать собралася… Проститься зовет… Пойдем уж… Только тише бы, детки… Дайте с миром, покойно дух испустить родимой. Не мрачите час смертный рыданием да стенаньями многими… Слышь, Федя, с мамушкой проститься, да не реви… Невместно тебе то… Посмирнее будь…
Отсчет времени продолжается. «Час за часом, — думает Уэнделл Най, — я научу этого ублюдка кое-чему». Сомнения в прошлом — сейчас он чувствует себя очень уверенно.
12.30.
— Я… я смирненько, батя! — ответил мальчик, плохо поняв, чего хочет отец, но робея от его печального вида, заражаясь волнением, от которого дрожал и рвался голос Алексея, обычно такой ровный, приятный, густой.
Мысленно Уэнделл представляет одного из служащих бюро путешествий — возможно, это будет толстый коротышка, который обычно приходит в 8.15, — представляет, как он лениво входит, застывает в шоке, нащупывает рукой телефонную трубку и кричит что-то в страхе диспетчеру Службы спасения. Уэнделл вспоминает об оставленном им послании блондину, которое полицейские увидят, вероятно, через несколько минут и непременно передадут шефу.
Первое, личное — мистеру Воорту.
— С Богом… Идем… И ты, отче! — обратился царь к Симеону. — Не чужой, слышь, свой…
Содержание второго через час будет знать весь город.
Взяв за руку сына, он первый двинулся из горницы снова на половину царицы.
Остальные печально, бесшумно, по возможности, пошли за царем.
Глава 2
Воорт чувствует, как кто-то гладит его по плечу, и даже с закрытыми глазами знает, что женщина, которая будит его, не та, с которой он провел ночь: запах духов тоньше, а ногти острее. Нежное царапанье руки возбуждает, и в животе невольно разливается тепло.
Небольшой, невысокий покой со сводчатым потолком, убранный и обставленный очень просто, напоминал скорее келью, чем опочивальню царицы богатого Московского государства.
— С днем рождения, блондинчик, — произносит вдова двоюродного брата.
Полумонахиня на троне, Марья Ильинишна Милославских охотно всю свою жизнь следовала заветам отцов, строгому учению, так полно выраженному в строках Домостроя.
Что самое худшее ты сделал себе? Каков наихудший твой выбор? И был ли он столь велик, что ты мигом понял: жизнь уже никогда не будет прежней?
Молитва, дети, муж — этими тремя словами исчерпывалась тогда жизнь каждой хорошей русской женщины. Конечно, более обеспеченных сословий. В простом народе сюда прибавлялся еще труд, тяжелый беспросветный, ради которого женщинам из черни приходилось забывать и детей, и молитву.
Или выбор этот был настолько обманчив, что ты убедил себя в его незначительности? Может быть, улыбнулся не тому человеку. На несколько минут задержался в баре. Заключил мелкое пари. Колебание в любви, которое казалось столь невинным, мелким и личным, что только потом пришло осознание гнусности распутства, к которому оно тебя привело, и это же любовное сомнение приведет к несчастью и в конце концов подведет тебя к твоему последнему часу.