— Вестимо, государыня. Коли за обиду почтут при данском дворе — нам тоже не велика печаль. Одно лишь знать бы: правда, что там они кроются все, про ково тебе сказано? — примирительно покачивая головой, спросил осторожный Милославский.
— Слово гонору князя Хованскова. Нешто буду я… я сам — зря говорить? Верный человечек мне вести подал.
— Ну, так с Богом, пошли вынять тех лихих людей… А резидентишка тот — и другим послам не велик друг. Пустой человек, бражник. Посылай наряд за теми-то. Хлопова, окольничева с ими пошли. Недалече он тута.
— Вот, вот, так и я сам полагал, — шумно заговорил Тараруй. — Только все же поспрошать надо. А с Бушем с этим — чево и думать! Уж как я решил, так и надо. В сей час пошлю… Выберем всю рыбу, котора там спрятана… Хе-хе-хе… Уж от меня нихто не уйдет. Будь покойна, царевна-матушка, и вы, бояре. Все слажу, все повершу. Стрельцы у меня — молодцы! Глазом им мигну — черта к диаволу спровадят и назад вытащат… Вот как у меня…
— Благодарствуй, спаси тя, Бог, князь Иван Андреевич. Уж не оставь ты нас… — с поклоном отозвался Милославский. — Уж и царевна-государыня и государь Иван Алексеевич не позабудут твоей послуги…
— Надо полагать, и про меня, холопа вернова, попомнят государи, как поставлю я на трон Российский ково надобно, — хитро подмигивая и самодовольно откидываясь в кресле, сказал Хованский, не замечая тонкой иронии старика.
— А Языков, что с им? Ужли не нашли, — сухо, отрывисто задала вопрос Софья, которой показался неприятен тон и слова князя. — Это опасный змий. Ранней всех надо бы прикончить изменника.
— Хо-хо, не нашли… Вот он где у меня.
И, опустив руку в свой глубокий карман, он снова вынул ее, держа что-то, зажатое в ладони.
С невольным любопытством окружающие сделали движение: посмотреть — что в ней?
— Вот, — громогласно объявил князь и раскрыл ладонь, где лежало большое кольцо с крупной бирюзой, испещренной золотыми знаками, — талисман, который всегда носил на пальце оружничий.
— Убит. Где, в кою пору? — спросил Милославский и за ним Софья. — Не слышно было, не доводили нам о том.
— И не могли довести. Жив еще, собака, — радуясь впечатлению, произведенному появлением кольца, забасил Хованский. — Да все равно как мертвый… Успел сбежать из дворца, предатель… Знал, што несдобровать ему. Чуяла кошка, што сало сьела. И кинулся на Хлыновку, к батьке своему духовному, к попу Андрею, где церковь святителя Николая за Никицкими… Чай, знаете…
— Ну, ну…
— Укрыл ево поп… Известно, не все пастыри государей чтят. Иные врагов царя и веры хоронить готовы у себя… Корысти ради. Вот хто по старой вере живет, те инако. А энтот, никоновец, — и рад был…
— Дале, дале…
— Я же и сказываю. Укрыл боярина. А Господь и не дал уйти еретику. Повстречал на дворе на поповском ево холоп один, из приказу Стрелецкова. Признал и челом бьет: «Мол, здрав буди, боярин Иван Максимыч…». А тот — затрясся, ровно стена помертвел. «Нишкни, — сказывает, — вороги ищут меня. Вот тебе перстень. Все деньги роздал. Ево бери. Дорогой-де, заветный. Спасет меня Бог — приноси перстень, много отсыплю за нево…». А холоп, не будь глуп, и принес ко мне колечко-то. Коли там еще ему журавля посулят, а я шельмецу полтину целую отвалил… И повел он стрельцов за боярином. Поди, приведут скоро Максимыча…
— Ево — не убивать одним разом. Попытать надо: как он к царице Наталье перелетывал? Как тайности наши все выдавал, слышь, боярин?.. И тебя прошу, князь…
— Хо-хо… Попытаем… В застенке в Константиновском и то все налажено
[7]. Стрельцы иных изменников, кои успели казну свою схоронить, туда водят, поджаривают, подстегивают, правду выпытывают… Хо-хо-хо-хо…
Князь снова раскатился довольным смехом…
— Ну, добро, добро, — оборвала Софья, которую, видимо, стала тяготить шумливая кичливость и панибратство старика. — С Богом, кончай дело… Ладно бы нынче все прикончить… Ивана бы Нарышкина сыскать… и все зубы ядовитые повырваны будут у змия… Другие — помоложе. Не так опасны…
— Што же, али помиловать надо молодших Нарышкиных? — осторожно снова задал вопрос Милославский. — Али крови испужалася, царевна?
— С чево надумал! Не испужалась я. На то шла. А сказываю: Иван всех главнее. Пока ево не возьмут — пусть не отстают ребята наши… Да старика Кирилку в иноки. Вот дело, почитай, наполовину сделано.
— Да, немного довершить останется. Иди же, князь. Слышал: Языкова бери. Да сыскать Гадена-волшебника. Да Ивашку Нарышкина, да…
— Уж знаю. Сам знаю: хто стоит на списке, тово и розыщем… Ни синь-пороху не останется. Я же сказал вам. Чево ж тут еще языком молоть? Челом бью…
И пошел было совсем к выходу князь Хованский, но неожиданно повернул назад:
— Эка, што было позабыл… Добро на ум пришло. Еще боярин Иван Фомин, сын Нарышкин, долго жить приказал: в дому у нево, за Москвой-рекой, изловили гадину — и дух вон… Да, еще… Вот потеха была… Как пошел отец патриарх из палаты из Грановитой прочь, между попами да святителями затесался и князенька, горденя, дружок матвеевский, Григорий Ромодановский с сынишком Андрюшкою… Попы на патриарший двор — и те двое за ними. Да, видно, побоялись отцы духовные, не укрыли ево. Тут, промеж патриарших дворов да Чудова подворья, на улочке, и пристигли стрельцы-молодцы отца с сынишком, ровно зайца на угонках. Только их и видели, вечную память им дали… Хо-хо-хо… Попомнили князю походы Чигиринские, как изводил он стрельцов тяжелой службою, поборами своими… А то, слышь. Вот как ты, царевна-матушка, про змия, про зубастова, яд источающа, помянула — еще одно сказать надо… Затейники же, стрельцы мои… Уж им на чеботы не наступишь… Пришло их ни мало ни много на двор ко князю старому, ко Юрию Долгорукому. Бердыши, копья в крови, сами — тоже. А ему — рабски челом бьют: «Не погневися-де… Ныне поутру ненароком убили-де сынка твово, свет Михаила Юрича. Лаять нас зря стал, серцо и не стерпело…» Толкуют, сами ждут: што буде? Вытерпит ли старый волк? Вытерпел. «Воля Божья!» — только и сказал. А сам стонет — лежит на одре, ноги, вишь, болезнуют. И двинуть ими не может… «Бог, мол, вам прости. Сами не весте, што натворили… не вами то дело затеяно! Не вы виною». — «А коли простил от души, — бают, — не поднесешь ли чарочку? День больно хлопотный. Да и жарко, не глядя, что буря…» И на то пошел, угостить приказал. Дивуются наши. Одначе с чево на старика напасть, коли так пришипился, присмирел. Да и больным-больной… Только что не подыхает. Не тронули. Пить пошли.
— Ну? ну? — захваченная рассказом, сказала Софья, когда Хованский оборвал свою речь и тоже протянул руку к новой чарке.
— Кхм… Пить, говорю, пошли, што там выдали им. Меду, сказывают, и вина крепкова дали. А в опочивальню и вбежи старуха Долгорукая. Сама не своя… Ведьма ведьмой. Седые космы рвет на себе, вопит, голосит: «Сынок ты мой родименький, любименький, единый ты мой, ненаглядненькой… Убили тебя злые вороги, псы лютые… Прокляты буди они и навеки…»
Хованский, увлекаясь рассказом, даже придал старушечий оттенок своему голосу.
— А князь и цыкнул на бабу. «Молчи, дура! Чай, мне не меней твоево сына жаль. Да воем беды не поправить… И им, ворам, кары не избыть… Знаешь, по пословке по старой: «Щуку съели, да зубы оставили»… Отольютца им наши слезы. Коли Бог допоможет, будут все висеть, как Иуды на осине, на зубцах каменных по стенам Земляного да Бела-города»… И случись тут холоп один, што не захотел боярина покрывать от товарищей, за своих руку держал. Пошел из покоя и сказал все стрельцам… Кинулись ребята, вмиг с хитрым злодеем со старым прикончили… Руки-ноги ему обрубили… Да в кучу навозу тута же, перед воротами кинули. Да еще… сбегал один на погреб, из бочки рыбу взял невелику соленую, с головою — и ткнул в рот князеньке: «Грызи, мол, щуку и с зубами»… Хо-хо. Да еще…
— Ладно, князь, вдругорядь доскажешь. Не пора ли посылать к Розенбушу, как хотел?..
— И то, и то… Иду, государыня-царевна…
— Слышь, а святейший отец патриарх где? У себя, што ли? Не кроет ли на дворе своем ково? — спросил торопливо Милославский.
— Нету. Все там перешарили… Сам Аким в собор прошел. А в подворьи у него не то под олтарями, в мышиных норках копьями шарили. Никово нету… Молит Бога теперь в соборе все. И домой не идет.
— Не тронул бы хто ево. Пускай молит.
— Ну, хто тронет. Я не то никоновцам, а и нашим, капитоновцам, сказывал да иным: пальцем бы не рушили владыку. Вестимо, не след свару подымать из-за нево, из-за Акима из-за нашево, в народе… И то, слышь, боярин, холопы боярские не покойны стали. И Нарышкины, слышь, надумали их собрать, оружье им дать и на стрельцов вести. А того холопья — куды больше, ничем наших наберетца. Они задавят, коли накинутся, голыми руками, ослопами — и то одолеют… Кабы плохо не было, боярин, — сразу спадая с веселого тона при мысли о возможной опасности, заботливо произнес Хованский.
— Пустое несут люди. Пусть и не думают стрельцы. Где холопей собрать… Сколько бояр на нашей стороне. Поболе чем и за Нарышкиными… А другое дело, вот што надо: отряди-ка поболе людей в Холопий да в Судный приказ… Да малость кабальных записей, да книги старые по ветру развей, поизорвать прикажи. Вот холопи на радости и станут за стрельцов да за царя Ивана, волей-неволей. У ково не лихой господин — тово холопи сами не кинут. А лихим господам и холопей иметь не надобно… Только не все изорви, гляди. Спустя время штобы можно было и поправить беду, слышь.
— Вот, вот, и я так само сделать хотел. А все же лучче спросить, думаю. Уж, небось, будет сделано. Наша Москва — и не возьмут ее не то Нарышкины, сами черти из пламени адова… Одно лишь жаль, што не приспела пора и Акимку сменить. Ково из старых попов на ево бы место. Не из никоновцев проклятых… Да сам вижу, не пора… Всево сразу не обладить.
— То-то. Сам понимаешь, князь. Разум-то у тебя орлиный. Вера — велико дело. За Нарышкиных мало кому охота под обух лезть. А тронь святейшего патриарха — не то мужики, бабы все в драчу полезут… Ну, с Богом…
— Челом бью… Да, вот… Одна еще докука, царевна-государыня… Овдовела ныне женка дьяка Ларивона Иванова. И сына не стало. А достатки у них изрядные были… Вот кабы мне ваши милости бабу посватали… Вот бы…
— Што же, сватай, князь, поможем, — не скрывая нетерпения, ответила Софья. — Што потом скажешь?
— Да все, почитай, сказано. Челом бью.
И вышел наконец из покоя.
— А што, слышь, дядя: не учинить ли нам вправду царем князя Ивана Хованского? Ишь, и теперь еще, ничего не видя, он ровно отец родной нам. «Я да я… да попова свинья…». А как дело завершитца, он силу у стрельцов возьмет… Не трудненько ль нам станет тогда?..
С таким вопросом обратилась Софья к дяде, едва вышел князь.
— И не думай, царевна-матушка. Кому Тараруй вреду али страху наделает, кроме как себе? На то он — и Тараруй. Ведешь ево, а он и величаетца. Словно на крыльях летит. А руку отнять — и носом в грязь зароет. Ково ни есть, надо иметь, дело бы повершить. А с князем с этим, с Ягелонычем, все легче будет сладить потом, ничем с другим, хто поумнее… Вот и сынок ево к Катюше к нашей в женихи норовит. Ужли отдадим? Не кручинься о них, Софьюшка. Ино теперь дело подумать надо… Другая забота есть.
— Какая, Иван Михалыч?
Милославский не успел ответить.
— Царица Марфа Матвеевна к тебе, государыня, жалует, — доложили Софье.
— Вот оно, мое дело само на пороге, — шепнул Софье старик, когда она поднялась навстречу царице Марфе.
Заплаканная, измученная, вошла молодая царица в покой и сразу зажмурилась от света, бросаемого многочисленными свечами, которые горели уже здесь ввиду неожиданной тьмы, вызванной сухой грозой и ветром.
— Челом я бить пришла тебе, царевна-государыня, — напряженно-нервно заговорила царица. — Што творитца вокруг — не скажешь ли? Как быть, не научишь ли меня, вдову бедную, беззащитную?! И в мой терем стали забегать лютые мятежники… Ищут ково-то, грозят… Твое имя поминают да брата-государя, Ивана Алексеича. Ужли от вас приказано ругательство такое чинить мне, вдове честной! Знаешь жизнь мою. Как пред Господом, так перед тобой стою, царевна-сестрица. За што же поношение терплю?.. Еще и не отмолила я души государя-супруга усопшего. Вон, в четверток, двадцату панихиду служить надо… А я из терему выйти не смею. Как жива до тебя дошла — не знаю… Сестрица, Софьюшка, али ты не знаешь? Али не видела?.. Глянь… Што творитца, глянь… Кровь всюды… Олтари Божий кровью залиты… Отцов при детях на куски рвут. Сынов на отчих глазах топорами секут… На папертях храмов соборных — трупы нагие лежат… Я ненароком глянула… Сестрица… Страшно, страшно мне… Укрой, защити, коли можешь… Софьюшка…
И в ноги повалилась царевне напуганная, потрясенная царица Марфа, трепеща от истерических рыданий.
Пока позванные боярыни приводили в себя молодую вдову, Софья сидела как изваянная, и серым цветом лица, и чертами, крупными, твердо очерченными, напоминая гранитные статуи египетской работы. Только в немигающих глазах то вспыхивало, то угасало пламя какой-то мучительной мысли, тяжелого переживания.
До этой минуты царевна выслушивала с интересом все доклады об ужасах, творимых, главным образом, по ее воле. Правда, слыша о пролитой крови, о зверских убийствах, брезгливо морщилась девушка. Но она знала, что нельзя иначе. «И яишни не состряпать, коли яиц не поколотишь», — успокаивала себя эта властная, честолюбивая душа. И отгоняла назойливые мысли обо всем, что творится сейчас в Москве, имея в виду одну великую цель: посадить на трон Ивана и самой таким образом воцариться.
Но вот вошла эта слабая, юная, хрупкая женщина. Не очень умная, не очень заботливая о людях. Но она увидала ужас, пришла, сказала о нем — и в глазах, в душе Софьи вырос во всей его величине образ того несчастия, какое по ее воле началось и должно еще не скоро кончиться.
Трупы, кровь, отнятые жизни, голые, изрубленные тела…
Раньше это были простые звуки, ступени, может быть, и грязные, но по ним только и можно взойти и на трон Московский…
И вдруг по одному слову, от первого вопля царицы Марфы эти ступени получили какую-то страшную, кошмарную жизнь. Тела, нагие, ободранные, конвульсивно стали изгибаться, ворошиться под ногами. Раскрылись мертвые, залитые кровью глаза… Бледные руки поднялись с угрозой, потянулись с мольбою к небу…
Зашевелились онемелые языки, и из перерезанных гортаней вырвались проклятия и крики:
— Месть… месть и тут и там… за гробом…
Спокойно сидит Софья, видит, как, приходя в себя, садится на скамью бледная царица. Видит сияние свечей, движение народа в комнате, портреты на стенах, листы в богатых рамах, исписанные хвалебными виршами в честь ее, Софьи, и от Полоцкого, и от Сильвестра Медведева, его заместителя…
И так же ясно, как все это, видит девушка ту страшную картину, которая, словно блеск молнии, озарила ее глаза сначала, а теперь так и стоит, мучительно-неотвязная. И бледнеет, как мел, серое лицо царевны, зубы начинают стучать, как в лихорадке.
«Разума, што ли, я лишаюсь», — мелькнуло в голове у Софьи.
Вскочив, она большими глотками осушила ковш с водой, принесенный для Марфы, и снова села, стала спокойнее размышлять: «Как же быть?! Не поверни я так дела — меня и наших всех извели бы Нарышкины. Уж они бы не пожалели… Теперь бойню остановить — тоже дела не будет. Матвеева нет — Иван Нарышкин жив. Он да и другие пометят за все. Выходит, эти трупы — бесцельной жертвой, камнем, незамолимым грехом лягут все-таки на душу ей, Софье. Так и не стоит назад ворочаться… Поздно теперь… Кто знает, если бы раньше ей показали ясно, ярко, вот как сейчас: что значит — поднять мятежных стрельцов — она бы и не пошла на это… Но теперь — поздно…».
— Да, не пора еще! — вслух почти проговорила царевна.
И снова спокойное выражение овладело ее большим, тучным лицом, расправились густые брови, разжались зубы, стиснутые раньше до боли.
— Вестимо, не пора, — негромко отозвался Милославский. Он все время наблюдал за племянницей и словно читал в ее душе все мысли, все смятение чувств.
Ничего не ответила царевна. Не любит она, когда кто-нибудь заглядывает ей в душу, даже такой близкий, умный и необходимый человек, как старик Милос лавский.
И потому она обратилась к царице Марфе:
— Легше ль тебе, сестрица, голубушка?
Давно уже на половине сестер-царевен не слыхали от Софьи подобного вопроса, сделанного таким задушевным, ласковым, любовным голосом.
Давно, когда еще ребенком была царевна, никогда не ладила она с братом Федором и сестрами, восстающими против властолюбивой сестры, но вот родился Иван-царевич, слабый, больной, беспомощный, и Софья так и прилепилась к братишке Ване.
Как самая внимательная нянька, семилетняя девочка ухаживала за ним. Самые нежные любовные слова расточала слабому ребенку своим звучным голоском, и необычайной нежностью дышал этот голос…
Так же заговорила Софья в этот миг с царицей Марфой.
Марфа вошла сюда в порыве отчаянья, желая отвести душу, излить тоску, негодование…
И неожиданный, искренний, любовный призыв Софьи, ее теплый вопрос изменил все в душе молодой женщины.
— Ох, што я, горемычная!.. Ты тем, злосчастным помоги… Все, слышь, толкуют: от одново слова твоево — все по-иному стать может… Скажи же… Не дай!.. Ужли ты так сотворила?!. Ужли ты тово желаешь?.. Сестрица, Софьюшка…
— Пустое толкуют… Не желаю я тово да и поделать уж ничево не могу, — не глядя в глаза невестки, устремленные на нее, отвечала Софья. — А што можно — сделаем, вот с боярином Иван Михалычем… да с иными… Верь мне. Слово тебе даю. А мое слово — свято… И вот што… Ты нынче не в себе, невестушка… Иди, поотдохни. А наутро — приходи ко мне. Увидишь, што делать стану. И ты в помочь станешь…
— Вот, добро, Софьюшка. Господь тебе воздаст. Мы, стало, и Ивана Кириллыча им не дадим, и других, ково можно… И батюшку царицы-матушки… Отмолим у злодеев… Правда? Сестрицы же нас обеих послушают… Иванушку научим. Он просить станет. Коли они ево царем зовут — должно же им царя слушать.
— Не думаю тово, Марфушенька. Уж разошлися больно эти… люди-то все эти, которы… — Софья не находила слова, как назвать своих же сообщников. — Ну, там, што Бог даст… Приходи, увидишь… Христос с тобою…
И любовно, под руку проводила царицу Софья до самой двери, передала ее провожатым боярыням.
— Прости, Иван Михалыч, уж и ты с Богом ступай… Неможетца мне. Поранней приходи наутро… Да, слышь… Вон, толкуют, стали люди всякие хитить добро наше царское… и чужое… И тех, корысти ради, побивают да грабят, ково бы и не надобно… Уж порадей, штоб не было тово… И сором, и грех лишний на… нашей… на моей душе будет. Слышь, молю тебя, боярин… Поставь стрельцов особых… там уж, как ведаешь…
— Слышу, розумею, Софьюшка. Духу не теряй… Не легко оно, што говорить… Да, слышь: вон скамью эту двинуть?.. Што сил надо. Пустое?.. Дело нестоющее. А трон попытайся с места тронуть… Да целу державу великую… што не одну тысячу лет нарасталар осаживалась… Тронь-ка ее… Не то руки подерешь в кровь — а и душе достанетца… Так о том надо было ранее думать, как дело мы с тобой починали… А ныне — ау, Софьюшка. И хотел бы иной раз посторонитца, в крови, в грязи не обвалятца… никак нельзя… Moре крови кругом… Не плыть поверху — так тонуть в ней надо… Помни, Софьюшка…
После этих слов, звучащих печальным предсказанием, невольной угрозой, откланялся и ушел старик.
А царевна всю ночь провела без сна, то кидалась на ложе, то босая, в сорочке металась по опочивальне, подходила к распахнутому окну, за которым шумели старые темные деревья дворцового сада.
Ветер убегся, буря стихла. Тучи еще проносились тяжелой грядою, но уже в просветы между ними кой-где проглядывало темно-синее ночное небо, трепетно выглядывали ясные звезды.
Но прохлада ночи, ее спокойная красота и тишина не давали отрады царевне.
Видела она неотступно перед собой бесконечную лестницу, сложенную из окровавленных тел… Идет она, Софья, все вверх по этой лестнице. А ступени-трупы шевелятся, извиваются под ногами; лепечут проклятия мертвые, бледные уста, глядят с укором остекленелые глаза, подымаются к небу с мольбой о мести мертвые, закостенелые руки…
Пока в тереме Софьи намечались пути и цели дальнейших событий, резня и бойня в Кремле и по всей Москве шли своим чередом.
Кроме всех, о ком говорил царевне Хованский, стрельцы изловили и убили еще в Кремле приказного дьяка Аверкия Кириллова, подполковника Григория Горюшкина, не хотевшего пристать к мятежникам. Тела их, как и других убитых, были унесены через Спасские и Никольские ворота к Лобному месту.
— Шире дорогу… Боярин Ромодановский идет, — глумливо кричали пьяные злодеи, волоча по земле изуродованное тело…
И так величали каждого мертвеца по чину-званию, по имени его.
А там — двумя рядами вдоль дороги бросали трупы… Сюда же валили и тех, «то был убит в свалках, имевших место по Земляному и Белому городу за весь этот день.
После полудня, пробив поход во все двести барабанов, главные стрелецкие отряды вышли из Кремля, оставив везде караулы. Но до самой ночи отдельные отряды рыскали по дворцовым дворам и везде по Москве, разыскивая по списку осужденных людей.
Настала темная, безлунная ночь.
Постепенно стали откатываться обратно последние волны бунтующих стрельцов в свои слободы и посады…
И закопошились иные темные силы… Убийцы, тати, рассчитывая безнаказанно поживиться в грозной суматохе, вышли на работу.
Но тут их ждала неожиданная и быстрая кара.
Отряды стрельцов останавливали каждого, кто шел в темноте с какой-нибудь ношей. При малейшем подозрении, что вещь украдена или взята грабежом, пойманного тут же убивали без пощады и труп относили на Красную площадь, валили в общую кучу…
До сорока таких убитых набралось за всю ночь…
И московский люд, слыша безумные крики о пощаде, разрезающие ночную тишину, дрожал от страху в своих жилищах, плотнее прикрывал двери и окна, жарче шептал молитвы о спасении от зла…
Порою большие отряды стрельцов с фонарями, с пылающими факелами проходили по улицам под начальством всадников, одетых не в стрелецкое, а в «дворцовое», придворное платье.
Это искали по указаниям доносчиков людей, которые успели убежать днем от предназначенной им гибели.
Один такой отряд появился и в Немецкой слободе, у ворот дома датского резидента Бутенанта фон Розенбуша.
На громкий стук вышел сторож:
— Чево надо? Ково черти носят по ночам?
— Отворяй по приказу государя-царя Ивана Алексеича, слышишь, собака, да поскорее, пока жив…
— Царя… Ивана… откуда такой?.. Петра-царь, сказывали… Ково надо, сказывайте. Што за люди? Не то и отпирать не стану…
— Резидента самово… С верху мы присланы… От царя… от царевны Софьи, слышь, собака… Отворяй…
— Ну, так бы толком и сказали, — заметил сторож, раскрывая ворота и унимая огромных датских псов, норовивших кинуться на незваных ночных гостей.
Розенбуш, неодетый, уже был на крыльце.
— Кто там?.. Што там?.. Кафари… какой люд?.. Затем польночни нападай?..
— Без напасти мы, Андрей Иваныч, к тебе безо всякой. От царя посланы. Обыск учинить, как весть нам подана, што кроются у тебя недруги ево царскова величества, государя Ивана Лексеича, лекарь-иноземец Данилко фон Гаден, да сын ево, Михалко — стольник.
— Нет, это врот ваши шпион. В мой дом нет никакой чужой шеловек… Искайте, если надо… Но я дольжен вам сказайт, я буду жаловать на мой король…
— Ну, там, жалуйся… А мы — оглядим, как надо, все норы твои. Вали, робята…
Был осмотрен весь дом, перешарены сундуки, шкапы — нигде не нашлось тех, кого искали.
Ушли обыщики.
А через час снова подняли весь дом, опять вломились в ворота:
— Эй, немец, подымайся, вялая твоя душа. Изловили сына Данилина; а он толкует, што у тебя отец прятался весь день. Велено поставить вас на очи друг другу. Бери его, робята…
Резидент, неодетый, напуганный, стоял и не знал, что делать.
Жена его кинулась в ноги окольничему Хлопову, который вел отряд:
— Помилуй. Дай хоть одеться мужу… Он захворает, если поведете его так, ночью. Я матерью твоей прошу.
Так лепетала по-немецки, обливаясь слезами, госпожа Розенбуш.
— Што она лопочет, растолкуй мне, слышь, Андрей Иваныч, — обратился Хлопов к резиденту.
Тот, сам глотая слезы, перевел речи жены.
— Ну, ладно, одевайся… Поспеем и то. Ишь, светать начинает… Всю ночь из-за вас, окаянных, в седле торчи… У, идолы…
Быстро оделся резидент. Подвели ему оседланного коня.
— Ну, вот, еще на коня ему… С нами и так, пеш, пойдешь…
Снова пришлось жене вмешаться, упрашивать Хлопова.
Тот согласился наконец. И рядом выехали они из ворот. А стрельцы скорым шагом двинулись за ними.
Первые жертвы вчерашней бойни, которых увидал по пути резидент, наполнили душу его ужасом. Он ехал, стараясь не глядеть по сторонам.
Караульные стрельцы у Никольских ворот выбежали им навстречу:
— Изловили-таки чернокнижника-лекаря!.. Вон он, доктур Данилко!.. Давай ево сюды… Сами расправимся, и водить не стоит далеко.
— Дорогу, черти, — крикнул Хлопов. — Какой вам Данилко? Посла ведем, слышь, к государю да к царевне-государыне… К Софье Алексеевне…
Недоверчиво поглядывая на иноземца, раскрыла ворота стража. Как только отряд Хлопова миновал их, тяжелые створы снова захлопнулись с визгом на тяжелых ржавых петлях…
Не успели сделать они десятка шагов по грязной бревенчатой мостовой, как им навстречу показалась густая толпа стрельцов и солдат.
Впереди шел стрелец и тащил за волосы труп молодого человека, лет двадцати двух, совершенно нагого, избитого, изуродованного. Несколько ран от копий зияло на груди, на животе у него. Раны были свежие, кровь не успела свернуться по краям. И при толчках о выбоины бревенчатой мостовой из них сочилась сукровица и брызгали остатки крови, еще не успевшие вылиться из сосудов.
— Шире дорогу. Стольник Михайло Данилыч Гадин шествовать изволит…
А за этим телом волокли другое, старика лекаря, Гутменча, друга фон Гадена.
От ужаса и горя Розенбуш едва удержался на седле.
— Ишь, покончили с Гадиным… С кем же теперя тебя на очи постановят? — спросил у него Хлопов. — Вон и другого немца ухлопали. И за што бы это?
Розенбуш молчал, провожая взглядом дикое шествие.
Снова распахнулись ворота — и с гиком, со свистом убийцы миновали их своды, прошли по мосту и потащили дальше оба трупа, туда, к Лобному месту, где груда мертвецов росла и росла…
У Постельного крыльца, выходящего во дворцовый двор, недалеко от теремов царевен, сгрудилась большая толпа стрельцов и разного служилого люду, когда подьехал сюда Розенбуш со своим провожатым.
Кое-как пробрались они вдвоем на крыльцо, для чего Хлопов то и дело возглашал:
— Пропустите, скорее… Посол идет к царю-государю да к царевне…
Вот прошли они передний покой, но на пороге второго пришлось остановиться. Дальше идти не было никакой возможности: так много народу, особенно стрелецких начальников, набилось в палату.
В глубине, на возвышении сидели царица Марфа и царевна Софья.
Кругом — ближние бояре, Милославские, Голицын, оба Хованские и все другие.
Софья имела усталый, истомленный вид, но на лице ее нельзя было подметить ни следа колебаний или той жалости, которой вчера была охвачена душа царевны. Ясно глядели ее глаза. Властно держала она голову, упрямо и твердо сжимала свои полные, яркие губы.
Князь Иван Хованский говорил со стрельцами:
— Призвали вас государыни наши, царевна Софья Алексеевна и царица Марфа Матвеевна, чтобы благодарить за службу усердную и верную. Скоро, видно, все придет к доброму концу. Весь народ московский, и бояре, и царевичи служебные, — все склоняются: Ивана-царевича — на царство посадить. Надо лишь самых лютых врагов царских: Ивана Нарышкина и Кирилу Полуэхтовича да иных немногих разыскать и судить их. А тамо — што Бог даст… Любо ли так?
— Любо! Вестимо, любо! — крикнули как один все стрельцы и дворяне. — Как ты скажешь, батюшко наш, князь Иван Андреич, так нам и любо…
Царица Марфа, когда Хованский заговорил об Иване Нарышкине, сделала движение, словно собираясь говорить. Но Софья удержала ее. А крики, от которых задрожали стены покоя, совсем лишили мужества и сил царицу.
— А как ведомо всем, што той Кирилло Нарышкин о царе промышлял лихое, то и надо ево в монастырь куды в дальний послать, постричь навеки. Так любо ли?..
— Любо… Любо…
— А и Наталью Кириловну, государыню вдовую, в покоях бы царских не мутила, — тоже постричь надо, от верху подале сослав. Любо ли?..
— Любо… Любо… Любо… Меней свары буде промеж государей… Вестимо…
— А еще государыни изволят: бабу бы эту, хворую, отпустить бы ко двору, как она к лихим делам мужа не причастна.
И Хованский указал на женщину лет сорока, скромно одетую, со следами побоев на лице, всю в пыли и грязи, которая робко прижалась на полу, за креслами обеих государынь.
Это была жена Данила фон Гадена.
Ее вместе с лекарем Гутменчем приволокли в Кремль. Лекаря убили за то, что он не мог верно указать, где спрятался Гаден. Принялись и за жену Даниила. Но вышли обе государыни, и мольбы Марфы успели повлиять на мучителей. Ее оставили пока, желая знать, что скажет царевна Софья, впервые открыто выходящая из своего терема к ним, верным ее слугам, покорным исполнителям замыслов и планов.
От имени Софьи Хованский объявил им волю царевны.
Едва умолк Хованский, Марфа поднялась с места и заговорила:
— Люди добрые, прошу вас, не троньте ее. Я и царевна вас молим о том. Што люди скажут, коли говор пойдет, што жен изводить вы стали?.. Не мужское то дело… Грех и стыд… Оставьте ее.
— Чево оставить?.. Мужа не крыла бы… Другой день ищем аспида, как в землю пропал. Ее не станем изводить… Лишь попытаем малость…
Так закричали было со всех сторон в ответ на просьбы Марфы.
Но тут случай выручил напуганную, полумертвую от ужаса докторшу.
— Нарышкина поймали!.. Эй, все вали сюда… Поймали ево, изменника…
Эти громкие крики донеслись со двора до самых покоев.
Мигом кинулись во двор все стрельцы.
Только Розенбуш с Хлоповым остались за порогом этой комнаты, не решаясь: войти или нет?
— Ну, вот и ладно, — заговорила в первый раз за все утро Софья. — Слышь, Елена Марковна, уходе скорее… Вон, Севастьяныч проводит тебя… Авосц стрельцы не вспомнят… С Богом…
И, не обращая внимания на благодарность обрадованной женщины, Софья обратилась к Марфе:
— Сама теперь видела: и мы с тобой — не в своей, в ихней власти покуда… А што можно, все делаем… И поудержим, где надо. Вон, слышала, как князя Ивана полюбили стрельцы. Иначе не величают, как батюшко наш…
— Еще бы не величать, — самодовольно поглаживая усы и поправляя богато расшитый воротник своего кафтана, вмешался было Хованский.
Но Софья, словно и не слыша его голоса, продолжала:
— А попробуй тот же Хованский им што не по нраву сделать, посмей не по шерстке погладить их, безудержных… Так и от «батюшки» — одни ошметки полетят…
— А што ты думаешь… Твоя правда, царевна, — нисколько не смущаясь невниманием Софьи, опять вставил словечко князь Тараруй и стал в раздумье крутить свой ус и поглаживать выхоленный жирный подбородок.
— Вот, то-то и есть… Так потерпим, царица. Немного осталось. Горше было — минуло. Меньше осталось… А еще знай…
Софья остановилась.
— Иван Андреич, погляди, хто там стоит? Никак, данский резидент. Хто, пошто привел ево сюды? И не звала я…
Хованский оглянулся, узнал Розенбуша и через весь покой крикнул ему:
— Здорово, Андрей Иваныч… Пошто ты к нам?.. Хто звал?..
— Да твоя же милость посылать изволил, на очную ставку с сыном докторовым, с Михалком требовал… А ныне мы… — стал докладывать Хлопов, выступая вперед.
— И то, и то… Запамятовал я… Пожди…
И, обращаясь к Софье, Тараруй негромко сказал:
— Наврали все, слышь, про немчина этово. Не крыл он никово у себя. Пустить ево — и лучче. Немчин добрый. Я сам с им пировал сколько разов.
Софья только рукой махнула в знак согласия.
— Гей, слышал, Осипыч, — крикнул Хованский Хлопову. — Царевна приказывает отпустить немчина. Дело уж разобрали и без ево… Да побереги сам Буша-то. Наши больно разошлись. Подвернетца кому под руку — и поминай ево, как звали… А потом хлопот не оберешься с им, с колбасной душой… Гайда….
Розенбуш и Хлопов, отдав поклоны, вышли.
— Пойду и гляну, матушка государыня, какова там Нарышкина еще изымали. Ужли Ивашку? — объявил Тараруй.
Но не успел он дойти до двери, со двора послышались громкие вопли, безумный крик, мольба о пощаде, полная тоски и боли…
Тараруй почти бегом кинулся из покоя, бормоча:
— Эх, жаль, коли без меня прикончат парня…
Марфа при первом вопле, долетевшем сюда, зажала руками уши, закрыла глаза и кинулась на высокую грудь Софьи, где ее небольшая красивая головка совсем казалась детской, маленькой.
Софья не шевельнулась, пока не вернулся Хованский.
— Ну, хто там? — спросила она князя.
— Ваську, Филимонова сына, Нарышкиных, прикончили… А Ивана все нет. Наши уж серчать стали. К Наталье много раз заглядывали, да, видно, далеко спрятан. Не нашли. Сказывали ей: не выдаст ево да Кирилу Полуэхтовича — так худо будет. Всех с корнем изведут, хто тут во дворце и есть… Придет время — сама выведет, уж не миновать… А Наталья-то, как немая. Сидит да молчит, глазищами только водит… И где она их только запрятала? Знать бы мне… Было бы укрывальщикам…
Слова князя словно обжигали царицу Марфу. Она вздрагивала от них, как от сильных уколов. И будь Тараруй не так ограничен, он понял бы, как поняла Софья, что царица Марфа знает, где нашли убежище эти двое и другие из Нарышкиных.
Но Софье не хотелось натравливать на молодую царицу безумных палачей. Она решила действовать иначе.
— Вот, так всево лучче, — обратилась царевна к Хованскому, — сказать стрельцам, што не стоит и время терять, шарить попусту… Как пригрозить покрепче Натальюшке — сама, вправду, отдаст братишку Любимова, смутьяна, составщика наиглавново ихнево… Я ноне и то поговорю ей… Може, послушает… Только бы знала Наталья, што без тово — конца делу не будете. Поразумел, князь, али нет?
— Ну, вот… Я же про то сказал тебе, да я — не поразумею!.. Уж ты меня слушай, царевнушка ты моя, матушка. Все ладно будет… Чистенько станет перед троном, как вот на ладошке… И ступай… И веди царя Ивана Лексеича… А мы, ваши рабы и слуги, на вас станем радоватца да поминать, как мы вас, государей, на царство ставили. И будет нам от всей земли слава вечная…
— Будет, будет… Уж што и говорить. Я вот, князь, попытаюсь, к Наталье пройду. Може, ныне все и прикончитца… А ты за своими ступай…
— Иду, иду, матушка царевнушка… Да вот, послушай, еще одно сказать тебе надобно. Как вот и бояре… Стрельцы мои сказывают: пожитки да домы опальных бояр, какие от побитых да от сосланных осталися, да еще какие будут, — штобы на вольный торг пустить… По цене по самой дешевой… А покупать бы тех пожитков нихто не смел помимо их, стрельцов же… По той причине, что обиды чинили и протори стрельцам все те побитые да сосланные бояре… Да они же, стрельцы, вам, государям, службу верно правят, им-де и жалованьишко какое ни есть от вас, государей, видеть надобно… И еще…
— Ладно, добро… Так и сделай, как просют… Бояре потолкуют с тобой… Слышь, дядя… И ты, князь Василий… А ныне то сделаем, што сказывала. К Наталье пойдем…
— Пусть ищут, пусть берут! — только и сказала Наталья Софье в ответ на все доводы царевны. И так поглядела на золовку, что даже эта твердая девушка почувствовала смущение.
— Как знаешь. Стрельцы до завтра сроку дали. Завтра я еще приду, — сказала Софья и вернулась к себе.
На другое утро, около полудня, когда царевна Софья с царицей Марфой ц боярами направились опять к Наталье, зазвучали набатные колокола. Новая жертва попала в руки стрельцам.
Доктор фон Гаден, одетый в нищенское рубище, два дня скрывался в Марьиной роще, не смея выйти из чащи даже для того, чтобы попросить у кого-нибудь из окрестных жителей кусок хлеба. Его лицо и наружность были всем слишком хорошо известны, и бедняк не решался идти на явную опасность. Но голод сломил старика.
Прикрыв, насколько было возможно, лицо, пробирался он по улицам Немецкой слободы к знакомому аптекарю-голландцу. И уже был близко от его усадьбы, как показалась кучка стрельцов.
— Стой… Што за птица?.. Не из верху ли подослан, от лиходеев царских?.. Оттуда много таких старцев шлют… Пощупаем и этово… Не зря приказ дан: всех бродяг имать…
И один из стрельцов сбил шапку с Гадена.
— Ну-ка, разглядим, што за старец, откудова?
— Братцы, — крикнул радостно другой, пожилой бородач, — да энто ж Данилка проклятый… Знаю я ево… Как в верху был — он и мне раз снадобья своево давал проклятова. Занедужалось мне тогда… А я при государе был… Он, он, еретик, чернокнижник, дружок матвеевский… Волоки, робята, ево прямо к батюшке нашему, ко князю Ивану… Пожалует он за такую находку… Тащи…
И старика, оглушенного, полубесчувственного, приволокли в Кремль, к Золотой решетке, где проходили в эту минуту царица и царевна по галерее Красного крыльца.
— Софьюшка, голубушка, слышь, гляди, — старика волокут… Пойди, скажи им, — стала молить царица Марфа Софью.
И не хотела глядеть царица, а взоры ее были прикованы к отвратительному зрелищу.
Дряхлое, худое тело моталось в руках у палачей, которые хотели допытаться у Гадена: где он крылся все время? Требовали, чтобы сознался он в колдовстве и в том, что отравил царя Федора по наущению Нарышкиных.
— Не послушают они меня, — покачав головой, сказала Марфе царевна Софья. — Вот сама увидишь.
И двинулась со всеми окружающими туда, почти к самому месту, где палачи играли роль судей, подвергав допросу полумертвого старика, истощенного голодом, обессиленного страхом смерти.
Хованский тут, конечно, разыгрывал главную роль и, допрашивая Гадена, пересыпал вопросы крупной бранью и проклятиями.
— Ты, жидовин треклятый… Еретик, волшебник, семя адово. Што молчишь? Отмолчатца мыслишь?.. Но уж не жди тово… Тут мы судим, а не бояре безмозглые, которых морочил ты… Видишь, какие молодцы… За веру святую, за государя-батюшку душу положим, спуску никому не дадим… Кайся же, как на духу, треклятой… Ткни ему по скуле, Сенька… Раскроет зев-то… Ишь, и губы склеил… Ровно мертвый… Слышь, еретик. Скажешь все, не станешь покрывать Нарышкиных, объявишь народу, как они подкупали тебя: царя бы усопшего, Федора, извести… Милость тогда явим тебе, собаке. Одним разом покончим с аспидом. А молчать станешь… Ну, не взыщи тогда… Гей, огоньку несите… Да шпынечков. Мы и тут не хуже, как в застенке, с им поуправимся…
— Стой, не надо, — властно заговорила Софья, совсем приближаясь к месту пытки. — Слышь, князь, — облыжно на доктора донесли… Я вот и царица Марфа Матвеевна своими очами видели: по правде службу правил Гаден… Все дни была я при брате-государе. И каждое снадобье, какое готовил, сам опробует, бывало, сперва… И остаточки допивал. Можешь мне поверовать. Чай, и вы знаете меня, люди добрые. Так пустите старца… Пусть живет.
— Пустите, ох, пустите… Што вам от нево? Я за нево и выкуп дам, коли надо… Не повинен дохтур… Я не раз видела… Вот на крест вам божуся, на церковь Божию… Откушивал он и питье… И порошочки всякие пробовал… Пустите ж его. Челом вам бью… Князь, не губи старика… Люди добрые, не убивайте ево…
И до земли поклонилась стрельцам и Хованскому царица Марфа.
Палачи, державшие Гадена, против воли отпустили старика. Другие — переглядывались, негромко переговаривались между собою. Задние, которым плохо было видно и слышно, что творится на месте допроса, влезали друг другу на плечи, кричали передним:
— Што же стали?.. Кончайте с жидовином — да на Пожар ево… Али царицы сами, государыни допрос ведут?..
Передние им не отвечали. Они поглядывали на Хованского, ожидая, что скажет их «батюшка», Тараруй.
Гаден при первых звуках знакомых женских голосов весь словно ожил.
Раньше — чтобы не глядеть в глаза смерти, в лицо своим мучителям-убийцам, — он зажмурился крепко, сжал плотно бледные, тонкие губы, на которых темнела засохшая липкая пена, и только мысленно молил Небо о спасении, мешая старые, полузабытые молитвы израильского народа с новыми, потом заученными, когда он последовательно становился католиком, протестантом и, наконец, принял православие, подобно своему сыну.
Костлявая, бескровная рука была прижата у него к груди, и ею он то осенял незаметно себя латинским крыжем, то творил безотчетно троеперстное знамение креста, то ударял слегка в грудь кулаком, как это делал еще юношей, совершая моление в синагоге.
И голоса Софьи, царицы Марфы показались ему райскими голосами. Очевидно, Бог услышал мольбы, старика, прислал спасение.
Преодолевая страх, раскрыл Даниил-Стефан старческие, воспаленные глаза, сделал осторожное движение и вдруг с раздирающим воплем кинулся прямо к ногам обеим женщинам. Он приник к их коленям, целовал их платье, жалобно выл и охал и бормотал, невнятно, прерывисто, жалобно шептал своими пересохшими губами:;
— Ангелы Божии… Спасли… спасли… Да воздаст, вам Господь Адонаи… Бог Израиля, Христос Распятый и Богоматерь, Пречистая Дева и все пророки… Я же знал, што вы спасете. Разве ж я не лечил мою царевну Софьюшку, когда она еще вот какой девочкой была… Когда ей бо-бо было… И старый Данилко разве не помогал ей?.. И ночи проводил у ее постельки… И царицу Марфу лечил старый Гаден… И всем помогал… Всем помогал… А если Бог не хотел дать веку царю Федору Алексеевичу, моему благодетелю… Чем же виноват старый лекарь?.. Он старый. Ему и так скоро помирать, Данилке… За что же мучить ево?.. Бог увидел… Бог спас…
— Ну, буде, продажная душа… Не погневайтесь, государыни… А не жить ему, еретику. Вон, и тут колдует… Глаза отводит вам, государыням, как отводил при самом государе опочившем… Вам виделося, пьет свои снадобья да зелья пагубные жидовин-колдун. А он и не отведывал их. Глаза вам отводил… Ступайте с Богом по своим делам государским… Вон, и тут он свои чары творит… Крыж латинский из руки делает, да троеперстное знамение… Один конец еретику. Собаке — смерть собачья…
Так неожиданно, грубо прозвучал голос Тараруя.
Князь сам рванул с земли Гадена, отбросил его от обеих заступниц — прямо к палачам, которые сейчас же снова ухватили старика.
Марфа задрожала, видя, что делают с Гаденом. Но не могла двинуться с места.
Тогда Софья, лицо которой потемнело от сдержанного гнева и ярости, охватила рукой царицу и почти насильно повела ее прочь. Только взгляд, которым обменялась царевна с Милославским, не предвещал ничего доброго Хованскому.
Жалобные крики старика, которого тут же стали добивать стрельцы, долго доносились до слуха женщин, торопливо покидающих место казни.
Тяжела была сцена, которая разыгралась сейчас на площади, у Золотой решетки.
Но не меньше перестрадала Марфа и во время короткого свидания Софьи с Натальей, на которое почему-то сочла нужным привести ее царевна.
— Как скажешь, матушка государыня? Надумала ль, о чем я толковала вечор? Мешкать не приходитца. Слышишь, што у решетки творит народ? Видела, какую они расправу чинят с боярами и с другими, хто не по их воле делает… Пожалей себя… нас всех… бояр… И сына, свово пожалей, царица. Гляди, волна хлестнет — все слизнет… Богом тебя молю, дай весть Ивану Кириллычу: вышел бы сам… Не ждал бы, пока дворец и терема со всех четырех концов подожгут… Тогда поневоле выйдет…
Ни звуком не отвечает Наталья. И только горящие ненавистью и презрением глаза прожигают своим взглядом Софью.
— Матушка государыня, — заговорили тогда тетки Царевны, которых тоже позвала Софья за собой, — смилуйся надо всеми нами… Скажи, где Иван Кириллыч. Пусть выйдет. За што нам погибать?..
— Да, может, и нет ево в терему… ни во дворце… Может, бежал он… Вот и скажите вашим душегубам… Не была я Иудой и чужим людям, и своих не предам на казнь смертную, на лютое, мучительство… — ответила теткам Наталья.
А сама все не сводит глаз с Софьи.
«Иуда»… это мне она», — подумала царевна. Но не смутилась нисколько. Большую муку пережила девушка позапрошлой ночью. Теперь только взгляда царицы Натальи не может выдержать Софья. А все другое ей нипочем.
И тут же снова заговорила:
— Государыня-матушка, што уж так разом: и казнь и пытку поминаешь. Гляди, не звери же они… Люди тоже! Увидят, што волю их сотворили — и подобрее станут… Ну, сослать куды али бо в монастырь, в келью уйти прикажут и брату и родителю твоему. Уж, видно, такова воля Божия. Он из праха людей подьемлет и во прах низвергает…
Сказала — и глядит: дошла ли до цели стрела? Удачно ли напомнила царевна ненавистной Наталье о низком происхождении, о бедной доле, из которой царь Алексей вознес ее на высоту трона.
Но Наталья словно и не слышит ничего. И не плачет даже. Теперь заплакать нельзя. Лучше пусть разорвется грудь, только бы Софья не видела слез, не слыхала рыданий и жалоб Натальи.
— Государыня, — заговорили наперебой бояре, боярыни, тетки, все, кто тут был, — и вправду… Велика милость Божья… Под Ево святым осенением… Пусть выдут обое… Патриарха позовем… Иконы возьмем… Ужли не послушают?.. Чай, уж напилися крови изверги до горлушка… Може, не отринут слез и молений наших…
Долго слушала, не двигаясь, Наталья. Потом поднялась, обратилась к матери:
— Матушка, иди в терем к царевне Марье… Зови брата… Веди ево к Спасу Нерукотворену… А там да буди воля Божия… Скажи… скажи брату… не предавала я ево… Скажи… Да ты сама слышала… Да Петрушу туды покличь… Пусть видит и он… Пусть помнит… пусть…
Она не досказала. Ноги подкосились, не стало голоса, померкло в глазах.
И снова безмолвная, как мертвая, опустилась она на место, сидит, не шелохнется.
Подняли ее боярыни, повели в дворцовую небольшую церковь на Сенях, где хранился древний, чудотворный образ Нерукотворенного Спаса.
Привели и Ивана Нарышкина туда.
Пока пришлось прятаться по чуланам и похоронкам в покоях доброй царевны Марьи Алексеевны, исхудал красавец Нарышкин. Обрезанные коротко волосы еще больше сделали скорбным, страдальческим весь облик заносчивого, легкомысленного прежде юноши.
Словно отпевание над живым мертвецом совершалось в тесной, небольшой церкви. Кончилось моление, Иван исповедался, приобщился и был пособорован, как умирающий.
А глаза его горели жаждой жизни и огнем молодости… Молодая грудь вздымалась так порывисто и сильно…
Не выдержала Наталья:
— Софьюшка, доченька моя милая… Прости, за все прости, в чем виновата перед тобой… В чем мы с роднёю провинились перед вами всеми… перед сыном Иванушкой!.. Пускай… пускай он царит… Петруша хоть и погодит мой… Софьюшка… Не губи… Все от тебя идет… Ты все можешь… Спаси… Не губи брата… Гляди: молод он… Гляди: какой он… Пожалей его… Молю тебя…
И, валяясь в ногах у Софьи, Наталья ловила ее руки, целовала их, обливала слезами.
С непонятным, не детским спокойствием смотрел до сих пор Петр на все, что творилось перед ним. Полуоскалив стиснутые зубы, сжав кулачки, мальчик боялся сделать малейшее движение, издать один звук. Ему казалось, что тогда он станет каким-то страшным… Кинется на нее, на ненавистную сестру Софью, будет выть, кричать, вонзит свои зубы глубоко-глубоко в большие, обвисающие щеки царевны, станет рвать их… А за это — будет горе и матери, и дедушке Кириллу, и всем… Вот почему стоял и молчал мальчик. Только когда упала Наталья в ноги падчерице, он с недетской силой, стараясь поднять ее, отчаянно, громко зарыдал. Подбежал Куракин и почти унес на руках Петра, потерявшего сознание.
Все стояли, потрясенные, безмолвные, не имея сил вмешаться, сказать что-нибудь, на что-нибудь решиться.