Отрок-властелин
Историческая повесть из жизни Петра Великого
ОТ АВТОРА
Настоящая книга, правдивая историческая повесть из былых времен нашей родины является в то же время прямым завершением моей хроники «Русь на переломе», выпущенной А. Девриеном в прошлом году, и служит как бы второй частью этого труда. Даже подзаголовок у обеих книг общий — «Стрельцы у трона».
Но появление у трона московских государей стрелецкой силы только намечается в помянутой книге. Там, если читатели помнят, начинается рассказ с описания последних лет правления Алексия, Тишайшего царя; обрисовано переходное состояние государства от старорусского уклада к новым, западно-европейским формам. Перед взором читателя я старался развернуть сложные интриги и происки боярщины и последних представителей духовного и светского византизма, желавших по-старому владеть землею и править ею от имени Московского царя.
Повесть обрывается на смерти царя Алексия, с которым как бы сошла в могилу и вся «старая, допетровская Русь».
Содержанием настоящей книги служит краткое царенье Федора Алексеевича, воцаренье Петра, затем — соцаренье с ним больного брата, Ивана Алексеевича. Следует описание первых лет власти Петра, обрисованы попытки Софьи-царевны вырвать эту власть, для чего и был ею затеян целый ряд стрелецких бунтов. Наконец, в развязке найдем победу Петра, полуокрепшего, но уже мощного орленка, увидим его кровавые, жестокие расправы с непокорной стрелецкой силой да и со всеми другими, кто смел стать ему на дороге к той высоте, которая словно была определена судьбой юному титану Севера.
Здесь во всем уже чуется мощный трепет «новой Руси». И сам Петр, который считал себя продолжателем дел, задуманных его предком, ИваномIV,Грозным по прозванью, является не только выразителем и создателем нашего царства, которое он принял в виде «затейливых деревянных хором Московии», а оставил каменным, величавым, хотя и напоминающим казармы, храмом, настоящей мировой Империей.
Первый российский император Петр, по справедливости прозванный Великим, явился и провозвестником и залогом дальнейших преобразований великого славянского царства.
Преобразования дали силу земле; их вершитель Петр именно велик больше как преобразователь, чем как полководец… Это отмечено и современниками его, и голосами истории.
Но в этом же кроется залог народных упований и сил, дающих право России на мировое место не только по численности ее сыновей, но и по вечному стремлению к совершенству, к преобразованиям, что бы там ни мешало такому стремлению, кто бы ни стоял у нее на пути…
Это — одна сторона, придающая особый интерес эпохе Петровских деяний. Но историческим интересом не исчерпывается значение царения Петра.
У многих, наверное, является вопрос: почему автор два обстоятельных тома: «Царь Иоанн Грозный» и «Царь-опричник» посвятил полному описанию жизни царя ИванаIV,а потом сразу, минуя целый вековой период, перешел к Петровским временам?
Сделано это не случайно, не под влиянием каких-либо внешних обстоятельств. Здесь именно и кроется еще одна сторона глубокого интереса, вызываемого в нас личностью Петра, его жизнью. Это — сторона психологическая.
За сто лет до Петра богато одаренный ребенок, впоследствии царь Иван Грозный, рос под ураганом боярской усобицы, бродя по колена в крови, окруженный предательством, опутанный изменой и враждой… И вырос из этого ребенка повелитель, который сумел всю жизнь брести по пояс в крови, но в то же время оставил по себе память как прозорливый государь, как храбрый воитель и строитель царства. Невольно думается: чего мог достичь такой ребенок, если бы он вырос при более благоприятных условиях?!
Невольно являются такие вопросы… Но прошлое говорит только о том, что было, а не о том, что быть могло.
Это сходство внешних событий жизни прадеда и правнука и несходство их личностей представляет зрелище, полное захватывающего, трагического интереса!
Вот почему, минуя загадочную смерть Димитрия Угличского
[1], минуя пеструю пору царенья Бориса Годунова, этого Макиавелли на троне, не затронув и красочной, богатой событиями и характерами поры Лихолетья, эпохи самозванцев, пропустив мирный заключительный аккорд — избрание Михаила Романова, я перешел от Ивана Грозного к Великому Петру, которого называли нередко и жестоким… Все темное, правда, почти позабыто и не ставится в незамолимую вину человеку, который наряду с ошибками и бесчеловечными подвигами, вроде казни собственного родного сына, совершал работу нового Геркулеса, очищая русло народной и государственной русской жизни от заносов косной татарщины, от начал византизма и патриархально-приказного строя.
Только с любовью, глубоко проникая во тьму былых времен, мы находим и себя лично, и свое историческое «я»… Прошлое учит нас понимать текущий миг и угадывать грядущие события. Вся мировая культура, все развитие и поступательное движение человечества зависят от более или менее яркой способности и уменья сберегать в памяти прошлое и делать из него правильные выводы.
Поэтому я и решаюсь продолжать свой сложный и, порою, неблагодарный труд.
В пестром узоре текущей современной жизни так странно видеть образы, вызванные во всей их простоте, во всем своеобразии из мрака времен…
Такие странные, не «модернистские» облики и очертания… Такая грубая, порою непонятная современному читателю, «корявая» речь…
Вот о речи, о языке моих повестей скажу еще два слова.
И до сих пор сохраняет силу крылатое слово Пушкина, что «русской речи надо учиться у московских просвирень»… А между тем и литераторы, и профессора русской словесности сами говорят совсем иначе и вряд ли даже легко поймут эту коренную, чистую русскую речь во всех ее оттенках и самобытных оборотах, со всеми славизмами…
Что же сказать о речи, которой говорили при ИванеIV,при Петре Великом? Мы знаем, что в «посольских наказах», даваемых московскими царями отьезжающим послам, хранятся подлинные образцы тогдашнего языка… Мы находим их и в письмах того же Грозного к Курбскому, писанных не церковным слогом, а просто, как тогда говорили. И только славянские цитаты, которыми испещрены эти письма у обоих интересных полемистов, напоминают нам, что Иван был прозван «ритором словенской премудрости», а Курбский — один из ученейших людей своего века, первый русский историограф в полном смысле этого слова.
Письма и записки Петра и его современников тоже дают полные образчики тогдашней разговорной речи. И если характер речи, ее стиль обнажают душу человека, дают нам узнать его «я», то язык, каким говорили в известную эпоху, самый яркий штрих, выражающий ее.
Мы не сетуем, если Помяловский в своих «Очерках» знакомит нас с языком старой бурсы, если Решетников позволяет своим «подлиповцам» говорить, как они умеют, не ломая их речи на барский лад.
И я в первых моих двух книгах оставил во всей неприкосновенности говор Ивановской поры, тяжелый, «корявый» немного, так напоминающий язык современных вятских мужиков или вологодских поселян… Мне хотелось потом и в речах современников царя Алексия сохранить надлом, который особенно ярко выразился в смешанной, польско-малорусской речи вельмож, окружавших Софью и малолетнего Петра, перейдя затем, при Петре-государе, в ту типичную, книжно-надуманную речь, которая и до сих пор оставила следы в литературном русском языке, правда, очищенном колоссами русского гения — Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Тургеневым, Щедриным. Они сумели глубоко обрусить хорошее чужое и вспомнить еще более прекрасное свое, вызвав его из глубины простой народной речи.
Конечно, пору Лихолетья, где смешались все языки и говоры на арене русской исторической жизни, нельзя будет воссоздать с ее типическим языком и придется пользоваться общерусским говором, литературной ясной речью, как будто переводя подлинные мысли и слова действующих лиц на современный язык.
Так и делает большинство исторических писателей, наших и западных.
Наконец, ближайшая пора — царенье Екатерин, Павла и Александра Благословенного — почти не дает материала для таких экскурсий в области лингвистики. Но тем интереснее казалось для меня воспользоваться случаем там, где он был кстати. И если ряд живых картин, смена потрясающих событий, точно и по возможности полно мною описанных, не искупали некоторых трудностей говора, которым изъясняются мои правдивые герои, это я должен поставить в вину не их речи, а моему неискусству автора, за какое прошу не судить строго.
Исполнение очень редко идет в ногу с добрыми замыслами и в житейском обиходе, не только в творческой работе, как бы скромна ни была последняя.
Л. Ж.
ВЕНЧАННЫЙ СТРАДАЛЕЦ
(30 января 1676 — 27 апреля 1682)
Не одна сотня челядинцев, прислужниц и всякого рода работниц ютится по людским избам при царском московском дворце. У всех у них родня и связи за стенами «города», на посадах. И эта тысячеустая толпа тысячью путей разносит по Москве вести обо всем, что самого тайного творится в Кремле, за его неприступной с виду оградой. Можно спрятаться от друзей и врагов, укрыть что-нибудь от самых близких родных, но не от слуг, которые видят, не глядя, слышат, не слушая…
Своих интересов у челяди мало. Интересы эти очень несложны. Сыты, обуты, пьяны порой — и ладно. А пустоту в уме и в душе они пополняют наблюдениями над жизнью господ, действия которых обсуждают с особой строгостью и вниманием.
Вот выкатились из нижних, портомойных, ворот Кремля и подвигаются к отлогому берегу Москвы-реки тяжелые, большие сани. На них стоит что-то, должно быть, сундук, как можно судить по очертаниям, потому что сверху наброшено простое красное сукно.
Идет восемь-девять бабенок, а за ними важно шествует боярыня.
Это везут царское белье полоскать на реку.
Там у прорубей уже немало других баб моет и полощет свой белый и цветной скарб.
Подъехали «верховые» сани. Сняли сукно, под которым — большой простой сундук, взломали печать, которою он припечатан. Начинают добывать из сундука груды белья и легких платьев царицы и царя и всей семьи его и разложили все на особом месте. Полощут. Стучат вальки. Боярыня-надзирательница, поеживаясь от холоду в своей шубе, только поглядывает, все бы цело вернулось в сундук.
А о чем толкуют эти прачки, царские портомои, или мовницы, и между собой, и со знакомыми бабенками-прачками, где уследить озябшей боярыне…
Конюха вывели коней поить, ушла с дежурства партия дворовых людей, и по пути в свои слободы, где они живут, заглянет иной к знакомым и родным на посадах… И тоже нельзя уследить, что успел разузнать в Кремле и о чем толкует с посадскими по душе иной царский дворовый…
А в Москве — из всех русских городов, да и не только русских, из зарубежных даже, — всегда есть наезжий народ…
И пускай дворцовые указы говорят, о чем вздумается боярам и дьякам, их сочиняющим; пускай придворные пииты пишут и выпускают свои торжественные элегии и оды… Русский народ узнает правду скорее, чем бы это хотелось кому-либо.
По монастырям иноки заносят текучие слухи, вести в свои тетради-летописи; иностранные послы и купцы за границу близким людям и государям своим пишут обо всем, что творится за высокими, крепкими, хотя и начинающими уже ветшать и осыпаться стенами Кремля; за его башнями и воротами, которые заграждены и тройными тяжелыми створами дверей, и железными опускными решетками…
Вот почему после смерти царя Алексия скоро пошли какие-то неясные, сбивчивые, но темные толки и слухи по земле.
И самые осторожные, недоверчивые люди, прислушавшись к этим разноречивым толкам, видят их нелепость и несоответствие между собою, но все-таки, покачивая головою, говорят:
— Нет дыму без огня… Вон, как помирал царь Михайло, все загодя знали: государить царю Алексею по нем… И бояре смирно сидели, и стрельцы в царские дела не мешалися, знали службишку свою немудреную да торговый обиход… А ныне — вона, ждали, што молодший, Пётра-царевич, отца любимчик здоровенький, и в цари попадет, хошь бы не один, а с братом… Да намест тово… Воинством ратным, стрельцами да пешими стали бояре друг дружку пужать… Не бывать добру… Не миновать худа… Царь-то новый, Федор Алексиевич, юный и хворый… Вестимо, не сам загосударит, а ближние его: Милославские да Хитрово… А их мы ведаем, повадки ихние знаем… Ох, што-то будет?..
Так гадали и думали самые осторожные, не легкомысленные люди. И эти предчувствия скоро сбылись.
Но сначала — гладко на вид, все по-старому шло.
Вертелись старые колеса налаженной государственной машины, все делалось по-бывалому, как по писаному.
Федор занемог в самый день смерти отца, поправлялся очень медленно и не скоро получил возможность лично участвовать в управлении царством. Да и, поправясь, принялся за дело неуверенно, осторожно.
От природы он был нерешителен, хотя и упрям порою в то же время. А печальная ночь кончины отца наложила тяжелую печать на юношу-государя.
— Што с тобой, государь-братец, аль от недуга стал ты такой, Федюшка? — спрашивала его порой Софья, с которой царь стал еще дружнее, чем был раньше, как бы желая набраться энергии от этой сильной духом и телом, порывистой и умной девушки.
— Нет, сестричка… Так… И сказать не умею… Вот и лучче мне, телесам-то, а на серце — ровно бы тяжелее, ничем и в скорбные дни, как хворый я лежал… Да, слышь, Софьюшка, все мне одно вспоминается… Из ума нейдет. Вот, ровно вижу наяву… А давно было… Года с три, почитай, минуло.
— Што там тебе еще мерещится? Ну-ко, поведай, чудовой, ты… Пра, чудной.
— Да, слышь, батюшка-покойник на охоту меня взял единова… На сохатых, в лес заповедный, в Лосиный бор… И матка с теленком выскочила. Псы кругом. Лосиха и бежать не бежит, теленочка ей жаль. Охота ей, видно, он бы в чащу ушел. А тот, глупый, к ей все жмется, под ноги кидается, мешает ей.
— Глупый…
— Побежит-побежит она с им рядом и обернется, собак рогами отмахивает. Псы — от них подале. Она и сызнова с теленочком науход. И под конец, видно, выразумел он, от матки в кусты и бежит. Псы не глядят на теленка, матку обступили… Она их рогами бьет, раскидывает… А как увидала, что детеныша не видать, — сама за им пустилася… Я уж стою — и не бью сам, и людям не велю… «Ушла бы!» — думаю. А псы — за ей, и не отозвать их. Хватают, рвут ее сзада… Она отмахнется — и наутек… Да, слышь, — спотыкнулась ли али с наскоку псы ее спрокинули, — свалилась на миг матка-то… Тут псы разом — куды и страх делся… Накинулись, за горло… за бока… Уж подскакал я, пристрелил сам, жалеючи… Вот и думается: не спотыкнись она… не пади на землю — не посмели бы псы рвать… А упала…
— И пропала, — договорила Софья, охотница до созвучий и даже сама, по примеру Симеона, сочиняющая стихи. — Так уж во всем, Федя. «Лежачего не бьют» — оно так ранней было… Ныне — и стоячего с ног свалят, коли надобно… Не похуже твоих псов… А ты — крепче стой, не давайся… Слышь, Федя… А еще поведай: к чему ты сказал про лося-то… да про псов?.. Не разумею я… Али?..
— Нет, так… само припомнилось… Вот я…
— Не вешай головы, царь ты мой, всея Руссии государь самодержавный… Хто тебе страшен!.. А и не один ты. Вон дядя Иван Михалыч теперь при нас… Нешто он нас выдаст… Нарышкины пускай…
— Што Нарышкины?.. И окромя их есть люди. Вон, они единым часом в землю нам челом бьют, а в тот же час могут…
— Што? И главу нам пришибить, коли им надо? Не посмеют. Только, слышь, коли я сдогадалась, про кого ты… Сам, гляди, не больно на них вставай… Всех можно помаленьку обратать, в узде повести… Верь ты мне! Не разом… так, знаешь, полегоньку… Стравить их, один с другим… Кого казной купить, кого — почетом… А там…
— Эх, не по мне все это… Знаю сам… Видел я, как батюшка государил… И читывал не раз, как Московские цари и в иных землях государи людей крепко да умненько держали… Да не охота мне так-то… Душой лукавить, в цепи сажать али бо, храни, Господь, кровь проливать… Куды мне! Подумаю — серце мрет…
— Ну, знаю… А ты, слышь, мне державу сдай. Я бы управилась, гляди…
— Ты?! Ты управишься! Ишь, какая ты… Смехом говоришь, а на тебя поглядеть, так душа мрет, в очах у тебя — ровно свет загорается… Инда жутко… Да, слышь, не ведется того на Руси…
— А Ольга… а Елена Глинских?
— Так то давно было. И не за себя они, за сыновей княжили… А я и не сын тебе, да и летами вышел… Не мели пустого, Софка… Буде…
— И то молчу. Вон, ты повеселее стал от моих речей от глупых, от девичьих. Мне и ладно… Одначе пора мне. Богомолье ныне с сестрами да с тетками… Ох, да и тошно же в терему… Вон, по обителям, по храмам побродить — и то радость… У вас, у царевичей, и пиры, и охота, и оженят тебя… И на войну, и в Думу… Куды хошь… А мы… Ровно проклятые — и людей-то не видим по своей вольной волюшке… Замурованы, ровно колодницы, без вины безо всякой… И хто так приказал?!
— Ну, не причитай… пожди… И то уж живется вам не по-старому… А там помаленьку, гляди… и у нас все станет, как у европейских потентатов: будет вам, девкам-царевнам, воля: и замуж, и в мир ходить… Пожди, сестра… Сделаем…
— Жди еще, што да когда?.. Вон, мне уж без мала двадцать годов… Годков на семь, гляди, всего и помоложе я, ничем матушка-царица наша названая… А все перед ей, как перед иконой, гнись да кланяйся… А она — фыррр да фыр!.. Величается… Слышь, Блохина у меня в терему… Родня казначеи царицыной, Блохиной же… И, слышь, лютует царица-матушка, все у них с Матвеевым толки идут, как бы свово Петрушу в перво место, в цари бы?.. А тебя бы…
— Ну, буде, Софья. Тебе бабы в уши несут, а ты пересказываешь… Все будет, как Господь захочет… Вон, и батюшка же желал, Петруша бы…
— Ничего не желал… Думал — да раздумал! Ты — царь, о чем и толковать ей?.. Все с Матвеевым… Лукавый он… С лекарями водится… Изведут они тебя и нас всех, помяни мое слово… Посадят на царство слюнявого мальчонку. Уж понатешутся над нами…
— Софья, буде… Да ж сама ты толковала: за нас-де люди станут, не дадут нас в обиду, коли бы и на деле… задумал бы хто…
— Ну, право, с тобой што толковать… Ты — как день вешний… То солнышко, то — тучами все пойдет… Не понять тебя, Федя… Ты не думай, не страх напускаю я на тебя. На ум взбрело, вот и сказалося. А ты царствуй… Тебе много лет еще государить. Вон, тут есть одна бабенка верная… я у ей пытала, так она…
— Што, што?.. Ворожейка или знахарка? Хто такая?..
— А ты не велишь ее казнить?.. Чево вздумается тебе, ты в те поры…
— Ну, вот!.. Коли она не с черной силой ведается, за што ж казнить бабу?.. Вон, и отче Симеон наш прорицает… И иные, хто по звездам, хто по цыфири, по книгам… Он же батюшке гадал…
— Нагадал, да… Братца Петрушеньку…
— За што ты, сестра, так на братца? Што он тебе?..
— Ничего. Им матушка царица, свет Наталья Кирилловна сильна да горда… А сам он… што ж, пускай бы жил… Ну, Бог с им… Вот и гадала бабка о тебе… «Поживет, — говорит, — всем на радость… Долго поживет. Детей народит… Из роду в род — помнить будут цареньку…» Это — тебя…
— Будут помнить?!. Хорошо бы… Поминали бы, да не злом. Все я думаю: неужто телесная мощь одна и славу дает?.. Хворый я… слабый я… Может, и не проживу долго… Уж, чуется мне… Што там ни толкуй… И как бы это подеять, штобы память по мне надолго была? Добром поминали бы люди… Москва… Земля вся! Я потужу… я надумаю… А то — помрешь, камнем прикроют склеп… Один камень той с записью и станет помнить, што был ты, што землей правил… Што царем прозывался. А люди — забудут… Нет, не ладно так!.. Я — надумаю…
— Да уж надумаешь… А пока — женись, вот первое дело. Дети пойдут… Сыновья. Им царство перейдет, в наш род, в Милославских, не в нарышкинский… Вот — и память по тебе. Ну, буди здрав пока… Недосужно, слышь. Господь с тобою, царь-братец…
— И с тобой Господь! За меня помолись, сестрица…
Ушла Софья. А Федор задумался. Ищет: чем бы след оставить по себе?..
И вот нашел. Лицо вспыхнуло, озарилось тихой радостью.
Сел он у стола, где лежат груды бумаг, достал чистый лист, прибор чертежный, стал чертить план храма… И совсем ушел в работу…
По этому чертежу потом стали перестраивать обветшалую церковь во имя св. Алексия в Чудовском монастыре, со всеми примыкающими сюда палатами, трапезами и монастырскими службами…
Тут же деятельно принялся Федор за достройку новых больших зданий для всех московских Приказов, поднятых на три этажа, или жилья.
Целый ряд церквей поновить и заново выстроить наметил юный царь, сам принимая деятельное участие в деле, как только нездоровье не приковывало его к постели. А это часто случалось. Но и больной он больше всего думал о своих постройках, которыми как будто хотел оставить твердую память по себе.
Конечно, такую страсть к зодчеству скоро заметили ближние к царю лица.
Зашла об этом речь и на совете бояр, собравшихся во дворец по обыкновению очень рано утром: обсудить текущие дела.
Царю нездоровилось, оба доктора — Костериус и Стефан — дежурили при больном. Матвеев, пришедший с докладом посольским, был тут же. Это очень не понравилось Ивану Михайловичу Милославскому, который явился спросить: можно ли начать совет без Федора?
И вот, по окончании совета, когда «чужие» разошлись, кучка приближенных бояр осталась потолковать о делах дворцовых.
Был здесь Богдан Хитрово, Иван Максимович Языков, оба брата Толстых, князь Лобанов-Ростовский, сестра которого была мамой царевны Софьи. Федор Куракин, Василий Голицын и Волынский с боярином Троекуровым дополняли компанию.
— В дедушку, видно, пошел наш юный государь, — заметил, снисходительно улыбаясь, Хитрово. — Град свой стольный приукрасить желает, штобы супротив иных стольных градов зарубежных не стыдно было… Што ж, оно и то не худо. Дорогонько стоит. Да авось хватит казны ево царской. Не зря рубли кинуты. Да и дело юному государю. Пока он еще к царскому правлению приобыкнет — все время не пустое. Хуже б стало, коли стал бы всюды сам входить, мешать тому, што без него многи годы налаживалось да настраивалось…
— Оно бы и так, — с недовольным видом отозвался Милославский, — коли бы казна была побогаче. И я бы сказал: чем парень ни тешится, да делу не мешает… А и то скажем: иному от затей церевых и польза бывает. При каждом огне можно руки греть. Стройка идет, так и кирпич, и лес надобен… Мало ль што еще. От приставщиков барышок-то и набежит. А коли хто этим не завелся, тому и нет корысти от затей ото всяких. Есть поважнее дела. Вон, турки, татаре грозят; с запада тучи надвигаются… А у нас — всюды дыры… И заткнуть нечем. Тут бы и надо поудерживать государя. Вон ты, Иван Максимыч, частенько-таки при ево милости пребываешь. И толковал бы о том помаленьку.
Богдан Хитрово весь побагровел было при намеке Милославского на участие боярина в поставках. Конечно, для дворцовых людей не было тайною, что боярин — оружничий и дворецкий царский — имеет «барышок» и от поставщиков, и от подрядчиков дворцовых. Он же, — вместе с племянником Александром заведуя Приказом Большого дворца, — умел из дворцовых сел и волостей переводить в свои вотчины немало всякого добра.
Дворцовые крестьяне работали на них обоих без всякого вознаграждения. Даже кладовые и амбары обоих Хитрово в Москве наполнялись запасами и вещами из московских царских дворов: Кормового, Сытного и Хлебного.
Но окружающие царя молчали об этих явных хищениях, потому что сами пользовались в тех Приказах, где сидели они.
Языков, еще непричастный к расхищению царского и государственного добра, все-таки счел нужным вступиться за Хитрово, оказавшего ему поддержку и помощь при его вступлении на службу к царю.
— Чего не видал — того не знаю, боярин. А ежли люди сказывают? Так сам ведаешь: про ково толков не идет? Вон, и про нас с тобой немало трезвонят. А душа наша чиста, нам и не в обиду. Толковать же мне про дела государские невместно. Особливо неспрошенному. Тово и гляди, царь али хто иной на ум возьмет: «Ишь, Языков-де спихнуть ково хочет, сам на ево место норовит»… Чево далеко ходить: сам боярин Богдан Матвеич ладит: «Мне бы свое оружейничество сдать». Трудно ему со всем управиться. А уж толки пошли: я под ево милость подкопы веду… За чином гонюся… Уж лучче ж нам дружно да мирно жить. Вернее дело будет.
Хитрово, довольный этой мягкой, но внушительной отповедью Языкова, так и не высказал всего, что сгоряча хотел было отпеть Милославскому. Шумно передохнув, словно облегчая грудь, стесненную раньше приливом гнева, он только одобрительно кивал на слова Языкова.
Но Милославский не унимался:
— Ну, може, на ково инова и помыслят, да не на Ивана Милославских. Меня обносили. Меня в ссылку гоняли, подводили под опалу… А я еще в доводчиках, в наушниках не бывал… А уж коли говорю, так не скрываючись. Обиняком не закидываю, с чернаво крылечка не забегиваю… Божией милостью да своей заслугой в люди вышел, а не похлебничеством, хотя бы и у дядек царских…
Такой прямой укол, направленный против Хитрово, выведенного в люди боярином Морозовым, дядькой покойного Алексея, был слишком нестерпим для Богдана Матвеича.
Но не успел он заговорить, как его предупредил Петр Толстой.
Умный интриган видел, какая ссора готова разгореться среди людей, соединенных временно и не взаимным расположением, а необходимостью справиться с родом Нарышкиных. Поэтому, не позволяя разгневанному Хитрово сказать чего-либо такого, что разладит весь заговор, Толстой поспешно вмешался сам:
— Вот, вот, о том, бояре, потолковать надобно. Всем ведомо, как некие люди и на боярина Богдана, и на тебя, Иван Михалыч, клепали зря, царю в уши несли небылицы разные…. Все вон такое, про што и боярин Иван Михалыч указывать изволит, и многое иное. Так нешто государь сам несмышленок? Не видит: што правда, што нет? И нам невместно теми обносами да поклепами серце свое тревожить. Мало ли што пообсудить надо. И женитьба царская не за горами. Дело не малое. И иное многое… Што ж нам, бояре, промеж себя свару заводить! Буде… Давайте што-либо иное затеем… Право.
Все поняли, что Толстой намекает на Матвеева.
Милославский был убежден, что по навету Артамона он был сослан покойным Алексеем в почетную ссылку воеводой в Астрахань. Богдану Хитрово Федор уже намекнул, какие недобрые слухи ходят по Москве насчет хозяйничанья боярина в царских вотчинах и кладовых.
— Ты, боярин, коли тебе надо чево, мне прямо говори. Я не откажу. Так оно и лучче буде… Не зазорно… — только и сказал Федор самолюбивому, хотя и жадному боярину.
При мысли, что один Матвеев мог шепнуть юному государю о хищениях Хитрово, последний пылал неукротимой злобой и ненавистью к Артамону.
Эта жгучая, общая ненависть сразу успокоила раздражение спорящих, примирила их на одной мысли: как насолить общему, опасному врагу — Матвееву?
Первый одумался Милославский:
— Правда твоя, боярин. Не время нам свару заводить. Надо бы тех на чистую воду повывести, хто наветами да чародейством всяким и покойного государя ровно в кабале у себя держал, и юному царю света видеть не дает, коли не своими очами… Слышь, Богдан Матвеич, не серчай. Я и на уме не держал задевать тебя… И впрямь, вон теперь — царю пора закон принять. Царевича Петра час приспел от мамок отымать, учить чему-ничему. Артемошка, гляди, и Федора оженит на ком захочет, как покойного Алексея оженил… А к Петру, слышь, и то уже своих приставил людей. Тот ево дедушкой зовет. Видимо дело: неспроста оно. Чарами спутал всю царскую семью… Вот о чем нам потужить бы надо: как избыться нашего ворога?
— Што ж, подумаем, померекаем, как на первых порах ево избыть, — угрюмо, все еще не успокоенный вполне, отозвался Хитрово.
— Видимое дело, — заговорил Куракин, — што снюхался Артемошка и с дохтурами ево царскаво величества. Вон намеднись — изволил государь лекарство принимать, что Стефанка готовил ради немощи ево царской. И черед был Матвееву подносить снадобье. Сам он, небось, от чарки не отведал, остатки ж выплеснул поскореича… Я сам видел… Чем ни есть — дурманят государя… Уж, как Бог свят… А мы глядим да молчим…
— Да ведь и не скажешь так без верных послухов. Он отбрешется, Артемошка проклятый: язык у нево добре привешен…
— И послухи найдутся, — опять вмешался Толстой. — Есть на дворе у нево карло потешный, Захаркой зовут. Тот карло моим людям жалился: побил-де ево без милости Матвеев, чуть до смерти не убил. А за што? — пытают наши. Тут карло таки речи повел, што, коли правда, и казни мало ведуну окаянному…
— Да што? Да ну?.. Скажи, пожалуй, — всполошились бояре, ближе подвигаясь с мест к Толстому.
— Слышь, толкует карло: заперлись вдвоем они, Артемошка со Стефанком, в покое одном. А карло — ранней в нем был. Знобко ему стало, он за печкой и прикорнул, погреться. А как увидал, что боярин с лекарем пришли сюды, и вовсе притаился, не досталось бы ему, что в боярску казенку забрался. Артемошка всем наказывает настрого: в те покои не входить. Притаился Захарко и видит: приходит в покой и Николка Спафарий, толмач Посольского приказу, с сынишкой матвеевским, с Ондрюшкой. Достали книжицу невелику да толстую, «Черною книгой» рекомую, и почали читати. Все покойницу, жену Артемошки поминали сперва, которая скончалась вот, незадолго. А потом — и про царское здоровье поминали. И набралося в палату нечистых духов многое множество… Только стали их пытать Артемошка с лекарем, а те и говорят: «У вас-де в избе сторонний человек есть. Повыгнать ево надо». Кинулся за печь Артемошка, взял за шиворот, сгреб Захарку, так о землю и ударил… Инда шубейка свалилась с ево… И ногами топтал от гнева, и вон выкинул, не подглядывал бы за ими… Захворал карло, и лечить ево позвали Давыдку Берлова, лекаришку плохова. Карло все и поведал Давыдке… Лекарь не будь глуп — ко мне… Я уж вызнал после сам от Захарки, вот, што вам сказываю. На допросе — все то же обещал карло сказывать. Хоть и не платить ему, хоша бы и пытку снесет. Злые они, карлы, хто их обидит. Долго памятливые. Уж он себя не пожалеет, а Артемошке удружит…
— Это ладно. А все же еще послуха надо бы… Все лучче, вернее дело буде…
— Што же, и лекаришко той, Берлов Давыдко, не откажется… Да недорого и возьмет за послугу, толковал я уж с ним, — невольно понижая голос, заявил Толстой.
— Што ж, давай Бог, час добрый… А, слышьте, бояре, кому же к царю с докладом про то воровское дело явиться надо? Тоже не единым разом все и сказать можно. И пору выбрать следует. И человеку бы царь веровал…
— А што, коли жеребий метнуть? — предложил Троекуров. — Кому выпадет, тому и начать надо…
— Жеребий… Слышь, боярин, пословка есть: дуракам удача, где мечут жеребий. А при нашем деле — умного пустить вперед надобно…
— Ну, коли так — я вперед не суюся, — не обижаясь на намек, отмахнулся рукой Троекуров. — Меня уж выбирайте, коли надо буде чару потяжелее поднять да осушить… Вот я тода и пригожуся…
— Буде балагурить, бояре, — оборвал его раздражительный Куракин, недолюбливавший вечные кривлянья придворного забавника. — Дело кончать надо. Тебе, Иван Михалыч, не сказать ли?
— Што ж, я скажу… ежели все хотят, штобы я… Да не помыслит ли царь: по злобе-де я на Матвеева наговариваю. Как всем ведомо, што от ево поклепов меня и на воеводство, на край земли услали…
— И то верно. Как же быть-то?
Невольно глаза всех обратились к Языкову. Он еще недавно попал в силу и в милость к юному царю, не был запутан в дворовых интригах и происках. Ему, конечно, скорей всего поверит царь.
Понимая молчаливый вопрос, осторожный, уклончивый Языков мягко заговорил:
— Я бы рад радостью, бояре! В друзьях мне не бывал боярин Матвеев, а и врагом не числится… Да, слышь, таку речь от государя мне слышать довелося, вчерась еще: «За то ты мне мил, Ванюшка, что ни на ково ничего не наносишь. Зла ни к кому не таишь. За то и верю тебе»… Гляди, стану и я доводить царю про лихие дела боярские — и мне веры не будет у государя. А так, об этом деле уж он спросит меня, уж тово не миновать. Я и скажу, коли иной хто ранней доведет все до ево царской милости. Так все лучче наладится.
Переглянулись бояре. Особенно внимательно прислушивались оба Милославских к этому скромному заявлению Языкова.
Словно глаза у них раскрылись: пройдет немного времени — и этот худородный, незначительный дворянчик, так быстро преуспевший при юном царе, умной повадкой займет первое место.
Но об этом — после надо подумать. Теперь — Матвеев на череду.
И Хитрово решительно заявил:
— Ну, пущай про меня думает, как поволит государь, а я правду скажу, не смолчу. Потому — берегу ево же государское здоровье… Нынче ж повечеру и доведу все до царя. Послухи у вас были б готовы. Я ранней сам поспрошаю их…
— Да хоть в сей час… У меня на дворе они. Я к тебе их и пришлю, — сказал Толстой. — Только, бояре, што еще скажу. Стрелецкий полк, Петровцы, гляди, за него, за Артемошку, вступятся… Да иноземные ратники с ими. Дело надо умненько повести.
— Ну, не учи нас, боярин. Сами с усами. Все наладим. Только бы почать!
— Почнем. В час добрый! А теперя еще иные дела на череду… Про свадьбу про цареву подумать надо.
И кучка самовластных правителей земли, тайная камарилья, стала толковать: кого бы лучше всего выбрать в жены Федору из числа дочерей или сродниц своих?
Долго тянулись разговоры и споры об этом. Немало взаимных обид и угроз вырвалось у собеседников. И, ничего не решив пока, разошлись по домам.
А вечером, когда царь укладывался на покой, прослушав обычный доклад Хитрово, тот сдержал слово и подробно передал царю все, в чем обвиняли Матвеева.
— Пустое, слышь, — было первое слово Федора. Но он тут же задумался.
Правда, ни в чем дурном нельзя было укорить Матвеева, но кто же не знал, что он с царицей Натальей уговаривали Алексея назначить царем Петра, мимо царевича Федора… Может быть, осторожный Матвеев только прикидывается таким усердным и честным слугой. А сам питает в душе честолюбивые замыслы… Что же касается чар?.. Все может быть на свете… Самые ученые, умные люди — и те не отрицают, что можно иметь сообщение с мертвецами, с разными духами…
И задумался Федор.
Хитрово, словно читая в мыслях у юноши, сдержанно заговорил:
— Оно, што говорить: веры дать нельзя без доказу… А, слышь, государь, и в Библии же сказано, как царь Саул ходил к чаровнице Аэндоровской, Самуила-пророка дух вызывал… Иные бывали же примеры достоверные… Поразузнать бы надо… Это первое дело… Второе: уж коли начали на Артемона Сергеича таки поклепы возводить, значит, многим он поперек пути стал! Уж тебе покою не дадут… Народ мутить почнут. Редкий из бояр не на Матвеева. Не стать же тебе, государь, со всем своим боярством свару вести из-за нево одново… Легше одним поступиться… Как-никак — доведется услать от очей своих царских. Так оно лучче, коли за вину ушлешь. От матушки царицы Натальи Кирилловны меней досады тебе буде. Скажешь: «Не я, мол, караю. Вина на ем»… Так мне сдается.
Молчит Федор.
Он понимает, что Хитрово хотя и руководим ненавистью, но говорит правду. Знает, что не сумеет выдержать общего натиска, не решится поссориться с влиятельными боярами своими из-за Матвеева, которого не особенно и любит, только уважает как честного и бескорыстного слугу…
Вот почему ни словом не откликается царь на речь Хитрово, не говорит ни да ни нет.
Умный боярин видит, что происходит с юношей. И не стал больше толковать об деле. Начало сделано. А там все само собой придет. Особенно когда примется за дело боярыня Анна Петровна Хитрово, тоже ненавидящая Матвеева и Нарышкиных.
Хитрово рассчитал очень верно. Месяца не прошло, как Матвеев получил указ: сдать все посольские дела и дела по полку, а самому сбираться на воеводство в Верхотурье.
Конечно, и сам Матвеев понимал, и все видели, что это — опала царская, тем более тяжкая, что не было объявлено, за какую вину карают боярина.
Но спорить нельзя открыто. Воеводство — все же не ссылка.
Только криво усмехнулся Милославский, когда объявил врагу:
— Слышь, и тебе, как мне же, честь выпала на воеводстве посидеть! А государю челом бить не ходи. Недужен государь. Не до «чужих» ему…
— Храни, Господь, государя со «своими», со всей родней ево, — с достоинством, спокойно ответил Матвеев, не желая обнаружить перед Милославским своего огорчения и обиды. — Послужу ему и в дальнем краю, как на очах служил.
— Послужи, послужи. Царь спасибо скажет, — зловещим тоном отозвался Милославский.
Матвеев и раньше понимал, что это — не все. А слова боярина только подтвердили его догадки. Но поправить дела, очевидно, нельзя было. Враги одолели.
Мрачно, но сдержанно прощались стрельцы со своим любимым начальником.
Скажи он им слово — и так легко не выпустили бы они Матвеева из Москвы.
Но Матвеев видел, что делается в душе у этих людей, и твердым, решительным приказом звучали его слова, обращенные к стрельцам:
— Слышьте, детушки, — службу свою верно правьте царю и государю со всем родом его. Будет у вас новый полковник на мое место. Ево слушайте, как меня слушали. Царя и землю бороните от недругов, хто б они ни были. И вам Бог воздаст, и царь вас не забудет…
Слезы текли по щекам у многих из старых стрельцов. Но молчат, как в строю полагается.
Только как уж уходить стал Матвеев — кинулись, расстроили ряды, благословляют его, иной крест снял с себя, тянет с ним руку к Матвееву.
— Храни тебя, Господь… Застени, Матерь Божия! Возьми на путь Спаса моего… На память бери… Счастливого пути, боярин…
Едва выбрался Матвеев из толпы, сел на коня и уехал.
В июле 1676 года был объявлен Матвееву указ о назначении воеводой Верхотурским. А в октябре, когда он с десятилетним сыном Андреем, со всеми своими людьми и вещами, взятыми из московской усадьбы, успел добраться до Лаишева, здесь его остановил царский гонец с приказом: дожидаться дальнейших распоряжений из Москвы.
«Вот оно когда приспело время мое», — подумал Матвеев и распорядился, чтобы для него с сыном, с семью племянниками сняли в городке самый обширный двор. Там и расположился он с учителем мальчика, мелким шляхтичем Поборским, со священником Василием Чернцовым и ближними слугами, всего человек тридцать.
Остальная многочисленная челядь, которая не разместилась в этом доме, была поселена по соседству.
Невесело, в пути, в темных домишках захолустных поселков встречал Матвеев с сыном Новый, 1677, год, наступивший месяц тому назад, 1 сентября.
А теперь еще безрадостней потянулись дни благородного изгнанника в ожидании недобрых вестей из Москвы.
Ждать пришлось почти два месяца. Только 25 ноября, когда прошла распутица, явился полуголова стрелецкий Алексей Лужин и потребовал от Матвеева выдать ему «лечебник, писанный цыфирью».
— Слышь, боярин, толкуют: та книга, рекомая «Черная», у тебя для чародейства для всякого. А про ту книгу сыск у нас идет, и довод на тебя был. Да еще, слышь, двоих людишек своих мне выдай: Захарку-карла да Ивашку Еврея. Они про ту книгу ведомы.
Стал расспрашивать Матвеев Лужина. Тот, расположенный к опальному, рассказал ему все, что сам знал.
— Слышь, на тебя извет есть. А принес ево лекарь Давидко Берлов, одноглазый черт. Сам он теперь в колодки посажен, за приставы. А на тебя клеплет…
И Лужин повторил, что слышно о «чародействе» Матвеева, о злых умыслах его на жизнь государя. Матвеева словно громом пришибло.
— Я — задумал на здоровье на царское!.. И государь веру дал?
— Уж о том не ведаю. Как мне приказано — так и творю. Не посетуй, боярин.
— Што сетовать? Не по своей ты воле! Вот, бери: у меня тетрадка есть словенского письма. А в ней писаны приемы да снадобья ото всяких болезней. И подмечены те статьи словами цыфирными для прииску лекарства. Може, о ней приказ тебе дан? Так бери ее. И холопей моих, Ивашку да Захарку, вези же.
Поглядел Лужин, повертел тетрадку в руках — и назад ее отдал:
— Нет, боярин, видать, не то мне надобно. Вернусь да откажу: ничего-де не сыскал. А людишек заберу, не посетуй…
— Бери, бери… Да, слышь: сделай милость, сам поищи, поройся и в дому этом, где стоим мы, и во всей рухлядишке моей… Штоб речей не было, будто укрывал я што от тебя. Богом прошу, поищи…
— Не стану, боярин. Душа не велит. Да и приказу мне такова не дано: искать бы, тебя перетряхивать…
И, не глядя в глаза Матвееву, словно виноватый, ударил челом, поспешил уйти скорее, назад поехал. Карлик Захарка и Ивашка, крещеный еврей, с ним же покатили.
Ждет опять Матвеев.
22 декабря, чуть не в самый Сочельник, — новые гости из Москвы приехали: дворянин думный Федор Прокофьевич Соковнин, заведомый недруг Матвеева, и думный дьяк Василий Семенов.
Эти не стали церемониться. Переглядели и книги и письма все, какие были с Матвеевым. Немало грамат царя Алексея, писем и записок было между бумагами. Письма иностранных министров и владык, полученных Матвеевым во время управления Посольским приказом, наказы царские, какие давались боярину, когда он отправлялся сам послом в чужие края, — все это внимательно было осмотрено и переписано.
Рукописный лечебник, не взятый Лужиным, они отложили. Потом принялись за осмотр вещей, всей «рухлядишки» боярской.
Матвеев глядел на это с наружным спокойствием, уговаривая сына, который весь дрожал от негодования и страха:
— Не бойсь, Андрюшенька. Ничево плохова не будет. Как велено, так люди те и творят. А у нас совесть чиста, так и страху нам быть не может, и обиды нет от того сыску… Уйди в покойчик лучче к Ивану Лаврентьеву… С им побудь аль к отцу Василию ступай.
И отослал сына с учителем к отцу Чернцову, в его светелку.
Утром нагрянули обыщики, а вечером еще гости из Казани наехали: тот же Лужин со стрельцами казанскими, с думным дворянином Гаврилой Нормицким.
Прочтен был указ государя, по которому оставлено было Матвееву немного дворовой челяди, а остальных пришлось отпустить обратно по деревням, а кабальных безземельных и просто на волю. Самому же Матвееву указано ехать в Казань не то под охраной, не то под конвоем и караулом наехавших приставов и стрельцов.
В Казани новая обида ждала боярина. Враги словно потешались издали над низверженным временщиком. Хотели не сразу, а постепенно заставить его пережить все унижения и муки.
Явился приказный дьяк Иван Горохов и прочитал новый указ от имени царя: отобрать у Матвеева все письма и граматы Алексея, все официальные документы и бумаги, а также и крепостные акты на вотчины и родовые поместья, принадлежащие ему.
Велено было отобрать и все лучшее имущество, оставив боярину с сыном только самое необходимое. Не выдержал уж тут боярин.
— Да за што, за што же все это!.. Кому я теперь помехой, што и достальнова лишить приказано?! — вырвалось у Матвеева.
— Не ведаю, боярин, — с кривой усмешечкой отвечал Горохов. — Как в указе стоит — так и повершить мне надо… А еще, чай, помнишь, сам ответ держал перед Федором Прокофьичем перед Соковниным про дела особые, про здоровье про государское. Вот о том, слышь, на Москве и суд идет.
— Без меня суд обо мне же. Нешто так водится?.. И ни слова единого про вину мою мне не сказано, а кару терплю безвинно… Ну, видно, Господь испытует раба своего.
Сказал и умолк. Пошел к себе в опочивальню, вынес две тетрадки в переплетах кожаных и две — просто сшитые из листов бумаги.
— Вот, слышь, Иван Овдеич, — дам я тебе тетрадки. Все тута написано, што есть лучшево пожитишка моево, и отцова наследства и женина, што сыну жена-покойница оставила, што на Москве оставлено в усадьбе в моей… Переписывай знай. Ничево я не потаю. Моей рукой все писано. Не для тебя, для себя писал, еще опалы не ожидаючи. Сам видишь, не хочу тебя в обман вводить. Как царь приказал — так и творить стану. Слышь, скажи тамо на Москве. Не ослушник-де я воли царской.
— Скажу, скажу уж, — быстро хватая тетрадки, ответил приказный крючкодей и стал пробегать глазами записи.
Про Матвеева ходили слухи на Москве, что за всю долгую службу успел он собрать несчислимые богатства. Их в свои руки заполучить, на Москву представить — немалую награду за это можно получить!
И два дня подряд переглядывал да наново переписывал Горохов все добро, какое было взято с собой Матвеевым. Немало нашлось всего. А на Москве, судя по описям, столько же, если не больше, осталось. И диковинные вещи заморские, часы с боем, дорогие, редкие; золотые, серебряные вещи, картины, меха, ковры восточные… Мало ли чего… Целый обоз доставил в Москву Горохов, словно с караваном вернулся из далекой Индии. И за это пожаловали его сейчас же в думные дьяки, отписали на Горохова одну из нижегородских вотчин матвеевских…
Боярину оставлено было только носильное платье, белье, меховых вещей, не из лучших, часть, повозки, утварь… Все самое недорогое.
Когда уехал Горохов, полгода еще прожил Матвеев в Казани, ожидая, какие новые распоряжения будут сделаны на муку ему.
11 июня 1677 года явился стрелецкий голова Иван Садилов и объявил Матвееву его последний приговор:
— «От боярина Иван Михайловича Милославского с товарищи приказ даден: по указу царя-государя, великого князя Федора Алексиевича, всея Великия и Малыя и Белыя Руси Самодержца, у холопа государского Артамона Матвеева за все великие вины и неправды его честь его боярскую отнять и написать по московскому списку рядовому. А поместья и вотчины его все подмосковные и в городах, и московский дворишко, и загородный, и животишки все, и рухлядишку всякую — отписать на его, великого государя, и приписать ко дворцовым селам. А людишек его, Артемона и сына его Андрея, отпустить на волю с отпускными. А вины его, холопа царского, и неправды все таковы, что в сказке его, Матвеева, какову он дал в Лаишеве думному дворянину Федору Прокофьеву Соковнину да думному дьяку Василию Семеновну, за его, Матвеева, рукою, — сказано было, что про его, великого государя лекарства во время скорби государской, составлялися, — а составляли их докторы: Стефан да Костериус. И те-де лекарства он, Матвеев, надкушивал прежде, а потом и дядьки государевы: бояре князь Федор Куракин да Иван Богданыч Хитрово. И лекарства те самые действительные. А дядьки его царского величества против тех слов твоих показали, что тех лекарств, ты, Артамон, не выкушивал и в сказке своей написал все ложно. Да еще холопы его, Матвеева: Ивашко Еврей да карло Захарко, показали, что чел ты книгу, рекомую «Черная», запершись с сыном своим Андреем, с Николкой Спафарием да с доктором Стефаном. И нечистых духов вызывали-де вы. А карлу Захарку, который за печью заснул и храпеть стал, — ты из-за печи вытащил и смертным боем бил. Так с пытки они, холопи твои, показали. А с ними — и лекарь Давидко то же показывал».
— Холопу побитому да лекарю продажному веру дал государь против меня… Заглазно осудили меня за вины небывалые… Что же, видно, так Господу угодно… Его да царская воля, — проговорил с тяжелым вздохом Матвеев. — А далей что?
И уж спокойно дослушал конец указа, которым присужден был на ссылку в далекий, холодный Пустозерск.
Заброшен в тундрах этот посад. И хлеба туда не привозят порою в достаточном количестве. Четыре долгих года промаялся там Матвеев, посылая челобитную за челобитной в Москву и царю, и главным боярам. Но все напрасно…
А на Москве — словно перелом какой произошел с отьездом Матвеева. Совсем присмирели Нарышкины, чувствуя, что одолевают их враги. Царица Наталья почти и не выходила из терема, разве куда на богомолье. Петра с глаз не спускала. Словно ждала, что какая-нибудь беда разразится над мальчиком. Сам Федор как-то совсем в себя ушел. Только с Софьей и мог еще говорить свободно, по душе. Ее одной не опасался.
— Ладно, ничего, — толковали между собой первосоветники. — Люби — не люби, чаще поглядывай… Шло бы дело в царстве по-нашему. А там — все пустое…
— Слышь, что наново задумал наш государь? — сообщил дядька Федора Иван Богданыч Хитрово своему родичу. — На царьградскую стать весь московский «верх» переиначить мыслит. Ишь, по нраву ему пришлося, как оно, чин чином, у государей у византийских устроено. Ранней — с Полоцким Симеоном якшался. А ныне — все более с Лихудами с братьями водится. В школу ихню часто заглядывает и один и с царевной, с Софьюшкой. И ей, слышь, стали греки по сердцу… Ровно бы подменили царевну. На старую стать стала все в терему налаживать… Вот и толкует царь: наши бы чины переиначить. Царьградское старшинство завести ладит. На тридесять и на четыре степени боярство и служилый люд постановить. Вот дворецкий ты, слышь, а станут тебя доместиком величать… А который печатник — той дикеофилаксом наименуется, да еще тамо: севастократор, да стратопедархис, да как там еще — и не упомнить всево. Не больно-то эллинской премудрости я обучен… Вон, и ноне, сказывают, после выходу на стройку на новую, к Приказам да ко храму новому, что в Чудове, сбирается и в школу к грекам заглянуть… Да с царевной. Гляди, всех нас перекрестит наново царенька наш молодой… Как и звали нас ранней — позабудем… Хе-хе-хе…
И, забавляясь новой, полудетской затеей Федора, боярин раскатился своим густым, жирным хохотом.
— Ладно, ништо… Мало ль мы от нево затей видели. Да все не к делу… Как ты меня ни зови, только мово не бери… А наше у нас крепко… Пускай же забавляется юный государь наш. Охоты не любит он, как покойный царь Алексей. Зато до книг охотник да разны службы церковные правит. Вон и Вербная неделя не за горами. Святейшего отца патриарха на осляти поведет государь. Там — Светлое Христово Воскресенье… Глядишь, и тепло настанет. Пора к летней утехе готовиться… Так и пойдет колесом время… А мы уж за него, за болезного, черную работу всякую по царству справим, так, што ли, Ивашенька?.. — И старый мудрец тоже рассмеялся самодовольным негромким смехом.
Не замечая даже того, Федор все выполнял, на что наводили его окружающие бояре.
Видела это Софья, но еще не решила: как ей самой поступать? Соединиться ли с вельможами или самостоятельно влиять на брата в своих интересах? А у царевны все чаще и чаще являлись самые смелые грезы о той роли, которую она, подобно греческой Пульхерии, могла бы играть при слабом, безвольном брате.
Но одно твердо задумала и неуклонно выполняла Софья: старалась всюду бывать с братом, где только можно было это сделать без особого нарушения обычаев и этикета царской жизни.
И сегодня, узнав, что после осмотра новых Приказов и церкви во имя Алексия в Чудовской обители Федор сбирается посетить школу братьев Лихудов, греков, иеромонахов Иоанникия и Софрония, царевна стала уговаривать брата взять и ее с собою.
— Государь-братец, миленькой, покуль ты не женат, возьми уж сестричку свою с собою! Дозволь поглядеть на дела на людские, услыхать речь иную, не здешние нашепты да наговоры теремные наши… Оно ровно богомолье будет… Храм погляжу новый да школу эллинскую… Занятно, вишь, как…
И вместе с Федором побывала царевна на постройке возобновленного храма во имя святителя Алексия, что в Чудовом монастыре. Оттуда — проехали к Ивановской площади, где высились почти законченные высокие каменные палаты новых московских Приказов.
Нижнее житье, или этаж, всего двадцать восемь обширных, высоких палат были выведены еще при жизни Алексея. Лицом глядели они на Архангельский собор и тянулись вдоль нагорного кремлевского взруба, всего на сто десять аршин не доходя до Фроловских (Спасских) ворот. Задней стеной здание выходило к Тай-ницкой башне. Над воротами Приказов была заложена небольшая церковь взамен старой, стоявшей тут же, когда это место принадлежало князьям Мстиславским.
Федор приказал надстроить второе, верхнее «житье», почти такой же величины, как нижний этаж. Во всем новом здании должны были разместиться шесть Приказов: Посольский, Разрядный, Большой казны (вместе с Новогородским), Поместный, Стрелецкий приказ и Казанский дворец. В последнем, в одной из палат, находился глубокий колодец с хорошей водой, нарочно не засыпанный при постройке.
Большая лестница с перилами, в десять саженей длиной, выдвигалась от середины здания и вела с верхнего житья на шумную Ивановскую площадь. Справа от этой лестницы, против Архангельского собора, темнели большие ворота, ведущие под сводами во внутренний двор Приказов. По обеим сторонам средней лестницы выходило на площадь еще шесть лестниц, покороче и поуже, чем главная. Почти на шестьдесят саженей растянулся фронтон этих новых Приказов.
Здесь целый день толпятся челобитчики, снуют приказные. Тут же творят и расправу над уличенными ворами и злодеями, причем указы и приговоры от имени государя дьяки читают вслух прямо со своего крыльца.
Когда Федор со всем поездом прибыл на место стройки, работа так и кипела. Сотни людей поднимались и опускались по лесам, принося туда кирпичи, известь в растворе, балки, железные скрепы и доски.
Десятники хлопотливо сновали между народом, наблюдая за порядком, покрикивая на ленивых, налаживая всю кипучую жизнь в этом людском муравейнике.
Зная о посещении царя, тут же находились и главные строители со своими чертежами, планами. Раскинув листы на обломках досок, на кучах бревен или тесу, они толковали между собою, порою призывая десятников и отдавая им новые приказания.
Федор, осмотрев работу, заметил, что дело подвигается быстро вперед, и остался доволен.
— К руке изволит жаловать тебя государь, — объявил Языков, сопровождающий повсюду царя, зодчему мастеру Ивану Калмыкову, который вызвался по италианским чертежам, доставленным из Посольского приказа, соорудить все новое большое здание.
Благоговейно облобызал Иван царскую руку и добил челом Федору, приказавшему выдать награду и главному строителю, и всем рабочим, чтобы приохотить их больше к делу.
Оттуда весь царский поезд тронулся к Благовещенскому монастырю, что за Ветошным рядом.
Здесь в деревянном, старом и не особенно обширном доме давно уже приютилась греко-славянская школа иеромонахов, выходцев из Эллады, двух братьев Лихудов, Софрония и Иоанникия, или Аники, как прозвали его на Москве.
Особенное покровительство оказывал Лихудам патриарх Иоаким. И не без причины.
Когда на Москве появился Симеон Ситианович Петровский, именуемый Полоцким, московский патриарх дружелюбно отнесся к белорусу-иеромонаху, как к единоверному своему да к тому же попавшему в большую милость к царю Алексею. Даровитому иеромонаху от лица всего российского духовенства было поручено написать книгу для увещания раскольников, и в 1668 году был отпечатан труд Симеона, озаглавленный «Жезл Духовный».
Но скоро милость Алексея к Полоцкому проявилась так ярко, что стала вызывать и опасения и зависть в московском высшем духовенстве. А Симеон, не желая считаться ни с кем, не соблюдал благоразумной осторожности при введении тех новшеств, какие задумал осуществить, конечно, по уговору с самим Алексеем.
Не одни только увлекательные устные проповеди приезжего монаха не понравились московскому духовенству, и книги его сочинения вызывали самые нежелательные толки.
В Псалтире и многих догматических, как рукописных, так и печатных, сочинениях Полоцкого сумели найти прямые признаки ереси.
И патриарх постепенно стал в недружелюбные, чуть ли не враждебные отношения с хитрым, отважным и умным выходцем.
Уклончивый, мягкий характер Иоакима мешал ему выступить в открытую личную борьбу с Симеоном. Да и победа была бы вряд ли на его стороне. Это выяснилось особенно в 1676 году, когда Алексей разрешил Симеону открыть в Кремлевском дворце Печатных дел мастерскую и здесь выпускались сочинения и иные книги с пометкою, что оные печатаны с благословения святейшего отца патриарха, хотя этого благословения Иоаким и не думал давать.
Воспитанники византийского благочестия, братья Лихуды, строго-правоверные с точки зрения патриарха и всей старой Москвы и по взглядам, и по личным интересам, могли лучше всего противодействовать влиянию «польского выходца». Им помогали серьезные ученые познания и весь их домашний обиход, далеко не похожий на тот свободный, веселый, только что не греховный род жизни, какой вел сам Симеон, какой, по его примеру, стал вести царь, царица и царевны, исключая теток Алексея, слишком закоренелых в старом быту теремов.
Если в Андреевском монастыре собраны были, как в Академии, малорусские и белорусские ученые монахи — наставники и книжники, сеющие в государстве семена западничества, — в Богоявленском монастыре школа Лихудов старалась удержать на прежней высоте все учение Византии и Домостроя.
Таким образом, Симеон, сначала призванный было не особенно ученым московским патриархом как бы в помощь для искоренения вредного церковного раскола, сам внес в царство раскол, еще более опасный и могучий, чем прежнее упорство староверов-аввакумовцев.
Вот почему Иоаким с особенной любовью и вниманием стал относиться к греко-славянской школе Лихудов, заглядывая в Богоявленский монастырь не менее часто, чем в свою собственную школу, устроенную на Дворе книгопечатного дела, у Никольских ворот, где иеромонах патриарха Тимофей также обучал мальчиков, юношей и взрослых из духовенства, дьяконов, даже священников славянскому книжному писанию и эллинской премудрости.
С воцарением Федора на Лихудов посыпались милости и со стороны юного государя, не слишком расположенного к новшеству в том виде, как оно проводилось Полоцким. Да и советники царя были далеко не из друзей белоруса.
Под их давлением Федор стал довольно часто навещать школу обоих братьев. Нередко вместе с Иоакимом. Иногда они встречались уже здесь. Оно было вполне естественно: у царя и патриарха занятые, служебные дни были почти одни и те же, значит, и свободные минуты, в которые можно было заглянуть в школу, выпадали почти одновременно.
И на этот раз не успел поезд царя остановиться у Богоявленского монастыря, как туда же прибыл Иоаким в сопровождении своей духовной свиты и бояр.
День был теплый, весенний, и в небольшом классе, где еще не раскрыли окон, тяжело было дышать, хотя кроме царя с Софьей, патриарха и нескольких ближайших лиц из свиты в покое были только оба Лихуда и ученики греческого отделения.
На простых темных скамьях, перед столиками вроде современных парт сидели ученики по росту. Впереди — маленькие, самые младшие, больше дети духовного звания. Но было немало сыновей приказных и думских дьяков, даже — боярские сынки, как, например, княжичи Петр, Михайло и Юрий Юрьевичи Одоевские, княжич Алексей, сын просвещенного вельможи кравчего Бориса Алексеевича Голицына.
Монахи разных обителей, диаконы и даже священники, явившиеся в эту маленькую «академию» поучиться греческому языку, необходимому для более глубокого изучения Слова Божия, сидели тут же, но на задних скамьях и с трогательным старанием долбили греческие правила и отвечали уроки наравне с малышами.
Пока Иоаким задавал вопросы ученикам, вызванным Софронием, царь, не занимая приготовленного для него сиденья, подошел к первой скамье, сел рядом с самым маленьким из учеников, усадил его, смущенного, раскрасневшегося, почти к себе на колени спросил:
— А ты чей? Не видал я тебя ранней. Как звать?
— Петя я… Петей зовут… Васильев сын… дьяка твово, государь, Василия Посникова.
— Ишь, какой бойкой. А много ль годков тебе?
— Девять годов. Десятый уж пошел, государь великий.
— А что ж ты больно мал? И не дашь тебе стольких годков. В ково это ты? Родитель твой — куды не мал… В мамку, што ли?
— Сказывают, с матушкой схож, государь. А вон сестренка у меня, Глашуткой звать, та в тятеньку… Куды долговяза… — совсем осмелев, объявил мальчик, осчастливленный вниманием царя.
— Ну, ладно. Скажи родителю, добро задумал, што учит тебя с малых лет… А вон тебе Иван Максимыч даст на гостинцы… Ступай к нему.
И Федор слегка толкнул мальчика к Языкову, который достал из заранее заготовленного кошеля с мелкой монетой серебряную гривну и отдал мальчику. Тот только хлопал засверкавшими глазками и отвешивал низкие поклоны.
Царевна Софья тоже подозвала его знаком, погладила по голове, сказала что-то боярыне, стоящей за ее стулом. Та, порывшись в глубоком кармане, нашла монетку и сунула ее школьнику.
После ответов на вопросы школьники стройными голосами пропели один из тех «кантиков», с которыми на большие праздники ходили к царю, к патриарху, к боярам славить рождение Христа или воспевать воскресение Его.