Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Держу пари, что у Чинского в жилетном кармане лежит наготове очередной \"манифест\" истинной поэзии, написанный ломаными строфами и чертовским языком, — со смехом обратился к остальным Словацкий.

Фрэнсис поразила эта откровенность, на которую она не напрашивалась.

— Угадал, осел, на этот раз. И в награду можешь выслушать этот \"манифест\", — не смущаясь, сказал Чинский, добывая из жилетного кармана скомканный клочок бумаги, на котором были нацарапаны кривые строчки. Расправил листочек и мелодично, с умением и жаром стал читать:

– Извините.


СУДЬБА ИДЕЙ — СУДЬБА ЛЮДЕЙ
(Из сказок жизни)


Фрэнсис вспомнила, как видела отца живым в последний раз. Это было летом. В субботу. Она собиралась на работу – на неполное время ее приняли кассиршей в магазин «Таргет». Отец сидел в гостиной, наигрывал «Hot August Night», курил сигарету, мурлыкал себе под нос, с чувством подпевая Нилу Даймонду, которого считал гением. Фрэнсис поцеловала отца в лоб. «Увидимся, детка», – сказал он, не открывая глаз. Для нее запах сигарет был запахом любви. Она встречалась со многими курильщиками по этой причине.



Где-то
В тиши кабинета
Новая мысль зародилась
И зароилась,
Незаметна для целого света.
Понеслася! Случайно засела
В голове беспокойной поэта.
Принялся он за дело:
На глубокую, яркую тему
Написал вдохновенно поэму…
Люди звучные строфы читают,
О несбыточном долго мечтают.
Но приходят дельцы
И, распутав узлы и концы,
Дань сбирают с наивных людей.
В жизнь проводят мечту
Вдохновенную ту,
Залетевшую к нам из прекрасного мира идей.
Что же тот, кто в тиши кабинета
Создал мысль?.. Он — неведом для света!



– Дама за рулем не остановилась перед зеброй, – продолжила Фрэнсис. – Мой отец отправился прогуляться.

Кончил, обвел гордым взглядом товарищей, на которых произвели впечатление и самые стихи, и декламация автора. Но он так всем досадил, что хвалить его не стали.

– Моего отца застрелил на рынке киллер русской мафии, – сказала Маша. – Тоже несчастный случай. Его приняли за кого-то другого.

— Недурно, — проговорил один Словацкий. — Хотя до Мицкевича все-таки далеко…

– Правда? – Фрэнсис старалась прогнать любопытство с лица, хотя узнать подробности было так интересно.

— Не дальше, чем тебе до умного человека, — буркнул Чинский, осушил остатки в кружке и, не прощаясь, пошел к выходу.

Маша пожала плечами:

— Куда же ты?.. Обиделся… Постой, Чинский, — крикнули ему вслед друзья.

– Моя мать говорила, что у отца слишком обычное лицо. Слишком простое. Как любое другое, как чье угодно. Она очень сердилась на него за это простое лицо.

— Обиделся?.. На вас?.. Ошибаетесь. На собрание в \"Редуты\" пора. Или забыли?

Фрэнсис не знала, улыбнуться или нет. Маша не улыбнулась, поэтому и Фрэнсис не стала нарушать серьезность.

— Правда… И то правда, — зашумели кругом…

– Моя мать сердилась на отца за ту прогулку, – сказала Фрэнсис. – Она много лет говорила: «День стоял такой жаркий! Почему ему было не остаться дома, как нормальному человеку? Что его понесло на улицу?»

Разом десятки людей двинулись к выходу. \"Дзюрка\" быстро опустела.

Маша коротко кивнула:

Толпы народу, солдат и обывателей, женщин и мужчин заливали не только сад и плац Красиньских, но даже обширный двор и улицу, идущую влево и вправо от здания \"Редуты\".

– Мой отец не должен был торговать на рынке. Он был очень умный человек и занимал очень высокое положение на фабрике, делавшей пылесосы, но после развала Советского Союза, когда из-за инфляции деньги обесценились… – Она присвистнула, показывая вверх. – Все наши сбережения пошли коту под хвост. Фабрика перестала выплачивать жалованье. Ему платили пылесосами. Поэтому… он пошел на рынок продавать их. Он не должен был попасть в такую ситуацию. Он не заслужил такого.

Во всех полутемных помещениях теснятся люди, толкуют, спорят. А в главной, самой обширной зале буквально двинуться нельзя, такой сплошной стеной скипелась толпа.

– Ужасно, – прошептала Фрэнсис.

Каганцы, сальные свечи, даже фонари, принесенные из ближайших казарм, слабо и причудливо озаряют стены и потолок невысокой и длинной залы, темную, живую массу людских тел, возбужденные лица, на которые падает желтыми и красноватыми бликами неверный, колеблющийся свет зажженных огней. Искрами загораются порою серебряные и золотые галуны военных, их вооружение. Лязг палашей и карабинов, людской говор — все слилось в один гул. Люди стоят в амбразурах, на подоконниках. Иные держат в руках горящие свечи, каганцы, изображая собой оживленные канделябры, подставки для светильников. Грубый, некрашеный стол среди покоя заменяет трибуну ораторам. Около него выделяется небольшая группа коноводов, главарей Патриотического Союза, которые и здесь, в народном большом собрании, остались такими же главарями.

На мгновение показалось, что через гигантскую пропасть, разделявшую их разные культуры, их детства и типы телосложения, можно перекинуть мост из сходства судеб, потери отцов в результате диких случайностей и скорбящих матерей, которым эти смерти разбили сердца. Но тут Маша фыркнула, словно что-то не подлежащее упоминанию вызвало у нее отвращение. Она закрыла папку перед собой.

– Что ж, мне было приятно поговорить с вами, Фрэнсис, и узнать вас чуть получше.

Здесь все сейчас, кроме президента Союза Лелевеля, его товарищ и заместитель К. Бронниковский, секретарь Францишек Гжимала, Плихта, Кушель, Дембинский, Зверковский, граф Г. Малаховский и Уминьский, вся молодежь: Жуковский, Майзнер, Набеляк, адвокат Козловский, типограф Тилль, Анастасий Дунин и еще много других с Маврицием Мохнацким во главе.

Это прозвучало так, словно она узнала все, что можно было узнать о Фрэнсис.

Если Лелевеля по справедливости считают \"мозгом\" Союза, незаметно, но верно направляющим его шаги, то Мохнацкий, несомненно, \"сердце\" организации, ее нервный узел, ее главный волевой центр, ораторская сила первой величины.

– А как вы оказались в Австралии? – спросила Фрэнсис, которой вдруг отчаянно захотелось продолжить беседу.

Она не желала возвращаться в молчание теперь, когда почувствовала радость человеческого общения, и если Маша больше не хотела ничего знать о Фрэнсис, то Фрэнсис определенно хотела узнать побольше о ней.

Правда, толпа явилась сюда, уже подогретая речами \"патриотов-союзников\" и по кофейням, и в домах, и на углах людных улиц и площадей. Но настроение и разговоры — это одно, а принятие окончательных решений, переход к действиям — совсем другое.

– Мы с моим будущим мужем подали заявления в разные посольства, – холодно сказала Маша. – Штаты, Канада, Австралия. Я хотела в Штаты, мой муж – в Канаду. А нас захотела только Австралия.

И не так-то легко подтолкнуть на последнее огромную толпу, состоящую из самых разнообразных лиц. Даже самые неукротимые, революционно настроенные словно истощили запас решимости и сил в бурную ночь с понедельника на вторник и сейчас, по общему для всех живых существ закону, требуют передышки, находятся в состоянии изнеможения, граничащего с равнодушием ко всему на свете, кроме отдыха и покоя.

Фрэнсис пыталась не воспринимать это как попытку уколоть ее, хотя у нее возникло ощущение, что Маша хочет, чтобы она восприняла все именно так.

Значит, у Маши тоже бывший муж. И развод у них тоже общее! Но Фрэнсис чувствовала, что ничего не добьется, если будет пытаться обменяться историями их расставаний. В Маше было что-то, напоминавшее Фрэнсис ее университетскую подругу, которая была одновременно крайне эгоцентричной и абсолютно беззащитной. Единственное, чем ее можно было заставить раскрыться, – лесть, чрезвычайно осторожная лесть. Это напоминало разминирование. Таких людей можно было в любую секунду ненамеренно оскорбить.

Кроме того, касаясь почти вплотную группы протестантов, \"союзников\"-главарей, стоят здесь видные представители совершенно иного склада мыслей, начиная с президента Варшавы Венгржецкого и кончая лояльнейшим графом Генриком Любенским, умеренным графом Эльским, дипломатом Скшинецким и целой группой офицеров, большею частью ординарцев Хлопицкого, утром только призванных к делу и полных желания отличиться, ввести \"порядок\" в это взбаламученное море, каким является не только толпа в \"Редутовых залах\", но и обывательская Варшава в полном ее составе. Военная молодежь только масла на огонь подливает громкими заявлениями, что силой оружия готова поддержать права \"державного народа Речи Посполитой\"…

– Я думаю, вы поступили очень отважно, – сказала Фрэнсис. – Начать новую жизнь в новой стране…

Среди такого водоворота мнений и настроений звучат один за другим горячие призывы ораторов \"союзного\" толка, указывая на нежелательные стороны настоящего положения вещей, на промахи полуконсервативного, полуреволюционного правительства, каким является в данную минуту Административный Совет крулевства, пополненный, правда, представителями народа и Союза, но не в достаточном числе и не довольно решительными.

– Ну, нам не пришлось пересекать бурлящий океан на утлом суденышке, если вы об этом. Австралийское правительство оплатило наш перелет. Встретило в аэропорту. Помогло с жильем. Мы были нужны вам. Мы оба были очень неглупыми людьми. У меня степень по математике. Мой муж был талантливым ученым мирового класса. – Ее взгляд был устремлен в прошлое, которое так хотелось увидеть Фрэнсис. – Чрезвычайно талантливым.

Так по крайней мере утверждают ораторы от Союза.

Разведенные жены обычно говорили такие вещи – чрезвычайно талантливый – о своих бывших с другой интонацией. А так, как произнесла это Маша, говорили вдовы.

Один за другим подымаются они на стол, и речи их, все более и более жгучие, резкие, волнуют, зажигают тысячеголовую толпу.

Содержание речей из залы переносится сотнями уст на площадь, на смежные улицы… И там, как в залах, чаще и чаще повторяется общий, оглушительный клик:

– Нам повезло, что вы приехали, – робко сказала Фрэнсис от имени австралийского народа.

— Згода… Згода… (Согласны…)

– Да, повезло. Очень повезло. – Маша подалась вперед, ее лицо внезапно оживилось. – Я вам скажу, почему мы приехали. Из-за видеомагнитофона. Все началось с видеомагнитофона. А видео тогда ни у кого не было! Технология…

Попробовал было Венгржецкий указать на незаконность сходки, особенно если она не останется в границах умеренной критики, а примет вид мятежного скопища. Его освистали и почти вытолкнули из зала… Призывы к благоразумию со стороны Любенского и его друзей, их попытки защитить Административный Совет, объяснить его действия лучше, чем это делают бичующие критики из молодежи, эти бесплодные попытки встречены были смехом, покрыты свистом, глумлением, криками:

– Видеомагнитофона? – переспросила Фрэнсис.

— Прочь со стола, вельможные \"наемные плакальщики\"!.. Под стол, под крылышко Совета!.. Под кунтуши к своим женам! Там вам место, а не среди вольного народа, обсуждающего свою судьбу.

– Наши соседи. У них квартира была рядом. Никто себе не мог позволить видеомагнитофона. Они унаследовали деньги от родственника – он умер в Сибири. Эти соседи были нашими добрыми друзьями, они приглашали нас смотреть кино. – Взгляд ее устремился куда-то вдаль, снова воспоминания.

Умолкнула группа \"умеренных\". Стоят и слушают, что дальше будет.

Наконец на столе показалась всем знакомая постать Мохнацкого, и говор пробежал до дальних углов зала и туда, за пороги раскрытых дверей, где в соседних покоях чернеют еще слушательницы и слушатели.

Фрэнсис сидела не шевелясь, она хотела, чтобы Маша продолжала этот обмен сокровенным. Это было, как если бы твой босс пригласил тебя в паб, расслабился за стаканчиком и внезапно разоткровенничался, как с равным.

— Тихо… Тихо ж. Слушайте… Мохнацкий… Мохнац-кий будет говорить!

– Это было окно в другой мир. В капиталистический мир. Все выглядело совсем другим, таким удивительным, таким… изобильным. – Маша мечтательно улыбнулась. – «Грязные танцы», «Отчаянно ищу Сьюзен», «Клуб „Завтрак“». Не очень много, потому что фильмы стоили сумасшедших денег и людям приходилось обмениваться ими. Озвучивал всех один голос, а его владелец гнусавил, зажимал себе нос, чтобы его не нашли. Заниматься этим было запрещено. – Она зажала себе нос и продолжила, гнусавя, как тот подпольный переводчик: – Если бы не тот видеомагнитофон, не те фильмы, мы, может быть, и не работали так, не щадя себя, чтобы уехать. А уехать было непросто.

– И как реальность – соответствовала вашим ожиданиям? – спросила Фрэнсис, думая о гламурном, красочном мире кинофильмов восьмидесятых и о том, каким примитивным выглядел пригородный Сидней, когда они с друзьями выходили из кинотеатров, жмурясь от света. – Мир оказался таким же чудесным, как в кино?

— Вот мы и поговорили, — просто, без всякого пафоса, но звонко и отчетливо начал Мохнацкий. — Слава Богу, все сказано, не так ли? Мы припомнили все промахи и ошибки Ржонда, все его сознательные действия, идущие во вред народу, и оценили их по достоинству. Конечно, ошибок немало, но зато же они… и достаточно важны и велики, — неожиданно заключил оратор, вызвав таким оборотом речи легкий смех у слушателей. — А, вам смешно?.. В добрый час! Хороший знак. Знаете пословицу: \"Кто смеется, тому не минется\"?.. Получите и вы. Потому что я помню еще один старый припев: \"Вот глас народа: горе тебе, смеющемуся!..\" А уж если народ смеется… И когда? — сразу сильно, строго заговорил Мохнацкий. — В ту самую минуту, когда ему говорят: у ворот столицы стоит семь тысяч враждебного войска… Правда, оно иззябло, изголодалось… Но это семь тысяч карабинов и двадцать пушек… И если не пойти на них, если как-нибудь не заставить их удалиться… эти враждебные войска поймут, что мы слабы… что мы трусим… И ударят на нас!.. Вам это сказали, поляки, а вы смеетесь. Честь вам. Но мало этого. Вы сейчас слышали, как действует правительство, признанное вами. От его имени сегодня ездили в Вержбну первые вельможи края и привезли нам бумагу, гласящую: первое — что цесаревич не намерен атаковать Варшаву войсками, находящимися под его начальством. Поляки, неужели только благодаря этому милостивому обещанию мы можем спать спокойно?.. А где же наши батальоны и пушки?.. Или нет оружия в руках двадцати тысяч горожан, которые сейчас охраняют и свои очаги, и свободу отчизны, и покой Варшавы?.. Дальше разберем. Второй пункт гласит: нас не только щадят, о нас будут ходатайствовать, будут просить о милосердном прощении, о забвении случившегося в ночь на вторник… о возобновлении гарантий, данных конституции и \"Конгрессувке\" польской еще покойным крулем-цесарем Александром, похлопочут о слиянии с Польшей старых ее областей. Конечно, за добрые слова надо сказать спасибо. Но кто поручал Совету просить о нашем помиловании?.. Да проще скажу: неужели есть такой наивный человек, который верит, будто целый народ может сделать то, что сделали мы?.. А потом круль все это забудет, а мы придем просить прощения и гарантий?.. Удержитесь от смеха, люди. Не дети, не глупцы приняли всерьез эти слова. Наш Ржонд объявляет, что \"счастливо достигнуто соглашение…\", что мы \"можем спать спокойно…\". А до каких пор?.. До первого выстрела из российских орудий под Прагой… И этого недолго ждать, люди… Я, не убеленный годами сановник и правитель, я, простой обыватель, говорю вам… И вы понимаете, что это так!.. Но дальше еще есть пункт третий! Оказывается, \"Литовскому корпусу не дано приказания вступать в царство Польское\"… Сегодня четверг. Позавчера лишь россияне отошли к Вержбне… До Литвы далеко. Корпус там не стоит под ружьем, у нашей границы… Если бы даже к Розену поскакали гонцы, пока-то он соберет отряды, пока-то двинется… И мы успеем дать десять сражений, и нас успеют разбить пять раз, особенно если воевать мы станем так же умно, как ведем дипломатические переговоры… Так скажите, люди, что значит этот третий пункт в важной, роковой бумаге?.. В той бумаге, по которой мы отпускаем семь тысяч вооруженных людей в помощь десяткам и сотням тысяч, которые неизбежно и. скоро явятся к нам… Вы молчите, не смеетесь… Так я вам прочту последний, тоже занимательный пункт. \"Пленные взаимно должны быть освобождены…\" Не помню, у нас как будто не было еще сражений с россиянами. Мы дрались больше между собою, недолго — хвала Господу… И если взяли под арест десятка два людей, то они заслуживают суда и кары, а не освобождения… А россияне, вернувши нам тех трех-четырех поляков, которые у них во власти, могут в лучшем случае получить столько же незначительных россиян. Вот мое мнение…

– Он был чудесным! – Маша взяла стеклянный шар, которым недавно играла Фрэнсис, и положила на открытую ладонь, словно вынуждая скатиться. Шар оставался совершенно неподвижным. – И не был. – Она решительно положила шар на стол и словно вспомнила о своем более высоком статусе. Будто шеф вдруг вспомнил, что завтра вам снова придется вместе работать. – Итак, Фрэнсис, завтра мы официально прерываем молчание, и вы познакомитесь с другими гостями.

– Жду с нетерпением.

— Верно… Згода!..

– Поешьте с удовольствием, потому что завтра вообще не будет никакой еды. Начинается ваш первый легкий пост. – Маша протянула руку таким жестом, что Фрэнсис автоматически поднялась на ноги. – Вы прежде часто голодали?

— Позвольте, это еще не все… Вы знаете, что там, на Мокотовом поле, под угрозой ли, под влиянием ли собственных неверных представлений о воинском долге, вместе с россиянами стоят и польские батальоны, конные, пешие егеря, артиллерия, уже спешившая на помощь народу в великую ночь Листопада. С нами здесь должны они быть, а не там… Конечно, если завяжется бой, не подымутся ружья польских воинов против своих братьев. Они убивать нас не станут… Но они и остановиться там не должны!..

Маша оценивающе посмотрела на нее. «Голодали» она произнесла так, словно говорила о некой экзотической, приятной практике, например о танце живота.

— Згода… Згода…

– Не могу сказать, что часто, – признала Фрэнсис. – Но это будет легкий пост, да?

— А подумал ли об этом Ржонд? Нет. Он занят другим. Он не так уж наивен, чтобы полагаться на бумагу, здесь читанную нам, и… посылает в Петербург князя Любецкого, графа Езерского… Для чего, вы думаете?.. Для того чтобы выпросить прощение за шалость, совершенную народом… Чтобы наказали нас не так больно и простили поскорее… Этого ли вы желали, поляки, когда два дня тому назад отдавали жизнь свою и проливали кровь, восклицая: \"Отчизна и воля\"?

Маша лучезарно улыбнулась:

— Нет, нет… Да живет Отчизна!.. Воля или смерть!..

– Завтрашний день может показаться вам маленьким испытанием, Фрэнсис.

— Ого, какие неподобающие крики!.. Что, если бы услышал князь Любецкий?.. Положим, черт с ним, пусть едет! Надо думать, что он уже там и останется… Там ему больше место, чем на родине, которую он предает на каждом шагу… Но посмотрим, что делает новый, прославленный вождь нашей армии генерал Хлопицкий…

Глава 24

Офицеры заволновались. Послышались предостерегающие возгласы из группы адъютантов:

КАРМЕЛ

— Потише, оратор… О Хлопицком поосторожней!..

Я вижу, вы немного похудели. – Маша открыла папку Кармел, чтобы начать консультацию.

Но тут же их покрыли крики солдат, многих военных и горожан:

– Правда? – удивилась Кармел. Она чувствовала себя так, будто завоевала приз. – И насколько? – (Маша проигнорировала вопрос, водя пальцем по листу бумаги в папке.) – Мне показалось, я что-то упустила, но не уверена. – Голос Кармел дрожал от удовольствия.

— Пусть!.. Пусть говорит Мохнацкий!.. Все говори… Прямо… Пусть говорит… Не мешайте вы, штабные!.. Адъютантики!..

Она даже не надеялась. Казалось, Яо, каждый день взвешивая ее, намеренно стоял таким образом, чтобы она не могла видеть пугающие цифры на весах.

Кармел приложила руку к животу. Она чувствовала, что живот стал более плоским, одежда сидела на ней свободнее! Кармел потихоньку касалась своего живота, как в те времена, когда первый раз ходила беременной. Этот пансионат напомнил ей те прекрасные времена: ощущение, что ее тело чудесным образом меняется.

— О, не беспокойтесь. Я буду смирен и осторожен… почти так же, как сам наш генерал Хлопицкий… Вчера он принял власть… И подписал первые приказы не полным званием генералиссимуса, гетмана всех польских сил… Нет, чтобы не обидеть Константина, расчеркнулся: \"Польский генерал Хлопицкий!\" Примерная скромность. И когда Ржонд решил выпустить из тисков семь тысяч россиян, наш вождь скромно соглашается с этим. Мало того, громко заявляет: он-де остается верноподданным своего круля и власть принимает, лишь чтобы подавить анархию. Это вашу пролитую кровь, стремление народа улучшить свой жребий, жертвы, которые уже принесены и еще будут приноситься без конца народом польским, польский вождь называет анархией… Скромно, не правда ли.! Что же вы не посмеетесь, люди?.. Вы словно заплакать готовы, а я чувствую, что расплавленное олово приливает к моим глазам… И если я выпущу его… оно прожжет пол этого покоя, как прожигает мою негодующую, истерзанную душу…

– Я думаю, потеряю еще больше, если завтра начну голодание. – Кармел хотела продемонстрировать свой энтузиазм и следование лечебному курсу.

Рокот негодования пронесся по толпе, но сейчас же смолк.

Маша ничего не сказала. Она закрыла папку Кармел и опустила подбородок на сложенные руки.

Ждут, что дальше скажет этот бледный, трепещущий, худощавый юноша с яркими пятнами чахоточного румянца на одутловатом, бледном лице.

– Я надеюсь, это не только потеря жидкости. Говорят, в первые несколько дней диеты люди теряют в основном жидкость. – (Маша опять ничего не ответила.) – Я знаю, что калорийность пищи у вас контролируется. Насколько я понимаю, главная трудность в том, чтобы поддерживать надлежащий вес, когда я вернусь домой. Я буду вам очень признательна за любые советы на будущее. Может быть, программа питания?

— Я скромен, как видите… Я не брошу сейчас имени \"изменника\" в лицо тому, кто, по-моему, заслуживает такого имени. Но спрошу вас, простые люди, честные поляки: неужели и вы согласны, что все идет прекрасно в этом \"лучшем из миров\"? И не надо немедленно принять самые решительные меры против… \"наивности\" нашего Ржонда, против… \"скромности\" нашего главного вождя?..

– Вам не нужна программа питания, – сказала Маша. – Вы умная женщина. Вы знаете, что нужно делать, чтобы похудеть, если вас это волнует. Вы не особенно располнели. Вы не особенно похудели. Вам не помешает похудеть еще. Таков ваш выбор. Я считаю, это не столь интересно.

— Надо, надо… Верно!.. Говори, что?.. Как сделать, говори!..

– Вот как, – сказала Кармел. – Прошу прощения.

Выждав, пока смолкли крики, сразу наполнившие воздух, Мохнацкий веско, решительно, но спокойно заговорил:

– Расскажите о себе что-нибудь такое, что не связано с вашим весом.

— Сперва еще два слова… Подведем счет, как водится у хороших людей. Что было, что есть, что быть должно? Это сделать недолго. Были десятки лет мучений и несправедливостей. Потом — одна ночь безумного, героического порыва и мгновенное освобождение. Народ сбросил старое ярмо… Но над ним стоят прежние погонщики, не понимающие, не чующие, что народ возродился… Что без последней борьбы не отдаст себя в прежнюю неволю… Победит или умрет…

– У меня четыре дочери, – ответила Кармел и улыбнулась, подумав о них. – Им десять, восемь, семь и пять.

— Победим или умрем!..

— Эти старые погонщики, оставленные народом, этот двуликий, как Янус, Совет и Ржонд… Он и народу улыбается, требующему воли, и в сторону Невы делает глазки, откуда грозят тяжкие громы тем, кто на Висле… Содержанка какая-то, уличная фея, а не Ржонд теперь у нас… Люди с историческими именами, заведомые, казалось, патриоты и либералы, вошли в открытые сделки с врагами.

– Я это уже знаю. Вы мать. Расскажите что-нибудь еще.

— Згода!.. Згода!..

– От меня ушел муж. У него новая подружка. Так что…

Маша раздраженно отмахнулась, словно это не имело значения:

— А каков ксендз, таков и ключарь… Вождь, прославленный герой, не думает остановить неприятельских колонн, а заботится, чтобы никто не помешал их выступлению… Этому надо положить конец. И вот я что предлагаю. Немедленно надо выбрать депутатов, явиться к нашим правителям, пока они еще держат в руках власть, и потребовать: первое, чтобы Административный Совет немедленно подал в отставку…

– Что-нибудь еще.

— Да, да… немедленно!..

— Второе, — быстро набрасывая карандашом свои предложения, продолжал Мохнацкий. — Вместо него учреждается теперь же Временное правительство из лиц, которым доверяет народ… Члены этого правительства должны явиться как бы постоянными представителями народа польского, какую форму потом ни примет его главная власть…

– Да больше ничего и нет. Ни на что другое времени не хватает. Я обычная занятая женщина. Мать из пригорода с избыточным весом и в стрессовом состоянии. – Кармел говорила и изучала стол в поисках семейных фотографий Маши. У нее, наверное, нет детей, иначе она знала бы, как материнство поглощает все твое время. – Я работаю на неполную ставку, – попыталась объяснить она. – У меня пожилая мать, не очень здоровая. Я всегда чувствую усталость. Всегда.

— Так, так… Згода!..

Маша вздохнула, словно Кармел проявляла строптивость.

— Третье, Хлопицкому должен быть дан приказ: немедленно ударить всеми силами на российскую гвардию и рассеять ее или взять в плен.

– Я знаю, мне нужно добавить больше физических упражнений в мое расписание, да? – спросила Кармел. Не это ли хотела услышать от нее Маша?

— Да, да!.. Немедля!.. — потрясая зал, загремели голоса.

– Да, нужно, – ответила та. – Но и это мне кажется не слишком интересным.

Мохнацкий, взглянув на Бронниковского, который ему одобрительно кивал головой, выждал молчание и совсем весело проговорил:

– Когда дети станут постарше, у меня будет больше времени…

— Вот теперь все. Мои три пункта, сдается, стоят четырех параграфов, привезенных Ржонду из Вержбны… Вот они все здесь записаны на бумаге. Выберите десять — двенадцать человек… Ржонд заседает сейчас в банке. Пусть почитает это и даст свой ответ… А теперь покойной ночи, мосци панове.

– Расскажите о ваших школьных годах, – оборвала ее Маша. – Какой вы были? Умненькой? Лучшей в классе? Худшей? Дерзкой? Шумливой? Робкой?

И он легко соскочил со стола.

– Я была в числе лучших, – сказала Кармел. – Всегда. Не дерзкой. Не шумливой. – Она задумалась. – Впрочем, могла и показать характер. Если сильно задевались мои чувства.

— Нет… нет… Мохнацкий!.. Мохнацкого первым делегатом к Ржонду… И членом Временного правительства… Мохнацкий!.. — сразу загудела толпа. Потом стали вырезываться еще имена: — Бронниковский… Махницкий… Плихта… Этих в правительство. — Доброгойский делегатом… Набеляк… Козловский, он же адвокат. Говорить умеет…

Она вспомнила горячий спор с учителем, который написал на доске предложение с ошибкой. Кармел указала на нее. Учитель не поверил. Кармел не сдавалась, даже когда учитель начал кричать. Когда Кармел точно знала, что права, она становилась непримиримой. Но как часто ты точно знаешь, что права? Почти никогда.

Имена, выкликиваемые толпой, отмечались на лету. Составили список, огласили его. Собрание одобрило единогласно, и двенадцать делегатов сейчас же направились отсюда в банк, где происходило как раз совещание Административного Совета, затянувшееся до полуночи, как и сходка в \"Редутах\"…

– Интересно, – произнесла Маша. – Потому что сейчас вы совсем не кажетесь бойкой.

– Посмотрели бы вы на меня по утрам, когда я ору на моих девочек, – сказала Кармел.

Сначала Лелевель, Чарторыский и Любецкий подробно доложили Совету о своей поездке в Вержбну, к цесаревичу, передали все переговоры, постарались не забыть и осветить каждую фразу и, наконец, огласили бумагу, подписанную и переданную Константином для Совета. Цесаревич дал согласие уйти из пределов Польши, но ему должны были поручиться, что не будет произведено нападение на россиян во время всего пути до литовской границы.

– Почему я не видела эту крикливую Кармел? Где она?

– Мм… Нам же не разрешается говорить?

— Конечно, хорошо сделали, что обещали, — решительно вмешался Хлопицкий. — Мы избавляемся от напрасной, бесполезной резни и пролития польской крови… Я даже сейчас пойду сделаю все надлежащие распоряжения… И если россияне уходят, нам, конечно, нет надобности собирать в Варшаву отряды из провинции… Например, Круковецкого и других…

– Это хороший аргумент. Но понимаете… даже когда вы выдвигаете неоспоримое утверждение, вы произносите его с вопросительной интонацией. Вы ставите вопросительный знак в конце ваших предложений. Верно? Интонация у вас уходит вверх? Как будто вы не вполне уверены. Во всем, что вы говорите.

— Нет, генерал, подождем уж лучше… Не забывайте: польские егеря и пушки с цесаревичем. Он их не отпускает… Сами они не торопятся тоже примкнуть к нам… Кто знает, что еще может быть?.. Надо все-таки собрать побольше войск, на которые можем положиться. Вон стрелки Шембека стоят еще в Блоне… Сам генерал поскакал в Вержбну… Никто не знает зачем… Не отменяйте приказов, мой совет, генерал… — осторожно, но внушительно заметил Чарторыский.

Кармел поежилась, услышав, как Маша подражает ее речи. Неужели она и в самом деле говорит вот так?

Пац и другие поддержали его.

– И ваша походка, – продолжила Маша. – Вот еще одно: мне не нравится, как вы ходите.

— Хорошо, — согласился Хлопицкий. — Значит, только пошлю приказы очистить путь для отступления россиян… — Подвинул к себе бумагу и стал писать, а заседание продолжалось.

– Вам не нравится, как я хожу? – проговорила Кармел.

Пробило полночь, но члены Совета и не расслышали ударов, занятые подробным обсуждением посещения Вержбны, бумаги, данной Константином, и тех мер, какие необходимо скорее предпринять, чтобы успокоить волнение, замечаемое в народных кругах Варшавы. О вечернем собрании в \"Редутах\" тоже уж было донесено Совету, но только о первых моментах, о недовольстве людей…

Не грубость ли это?

Вдруг громкие, решительные шаги, какие-то голоса раздались за дверьми. Все вздрогнули, переглянулись. Охраны никакой не было ни вблизи залы Совета, ни перед зданием банка, где еще вчера стоял военный караул и городские гвардейцы.

Маша встала и вышла из-за стола.

Почти все встали из-за стола. Лелевель был спокойнее остальных, но тоже казался бледнее обычного. Хлопицкий, багровый от сдержанного гнева, сделал было движение к дверям, но кастелян Кохановский остановил его:

– Вот как вы ходите сейчас. – Она ссутулилась, опустила голову и суетливо, бочком прошла по кабинету. – Вы словно никому не хотите попадаться на глаза. Почему вы так делаете?

— Лучше я, пане генерале… Вы можете слишком… выйти из себя… Я сейчас узнаю… Лучше я…

– Я не думаю, что именно…

Группа делегатов уже подходила к дверям, когда показался Кохановский, заперев за собою дверь в зал Совета.

– Именно так. – Маша вернулась за стол. – Полагаю, вы не всегда так ходили. Я думаю, прежде вы ходили нормально. Вы хотите, чтобы ваши дочери ходили как вы? – (Вопрос явно был риторический.) – Вы женщина в расцвете лет. Вы должны входить в комнату с высоко поднятой головой! Как если бы вы выходили на сцену, на поле боя!

— Что случилось?.. По какому делу?.. Сюда входить нельзя. Идет заседание Совета…

Кармел уставилась на нее.

— Вот именно мы и посланы народом объявить Совету его волю, — спокойно объявил Мохнацкий.

— Я не знаю… я думаю, что так нельзя… Совет занят слишком важными делами… Может быть, вы поручите мне?..

– Я попробую? – сказала она, закашлялась и вспомнила, что нужно переделать слова в утверждение. – Я попробую. Попробую сделать это.

— Нет! Мы должны говорить Совету…

Маша улыбнулась:

— Но Совет не может вас принять… Потом… завтра.

– Хорошо. Поначалу будет сложно. Вам придется заставлять себя. Но потом вы привыкнете. Вы будете думать: ой, верно, вот так я и говорю, вот так я хожу. Это я, Кармел. – Она сжала руку в кулак, ударила себя в грудь. – Вот какая я. – Она подалась вперед и понизила голос. – Я открою вам тайну. – В ее глазах заплясали чертики. – Вы будете казаться стройнее, если смените походку!

— Сегодня… сейчас… Каждый час, каждый миг дорог. Мы войдем, хотя бы…

Мохнацкий недосказал, но голос его, звучавший серьезной угрозой, проникая сквозь закрытую дверь и зал заседания, заставил невольно вздрогнуть многих из1 присутствующих.

Кармел улыбнулась. Не шутит ли она?

Владислав Островский с немым вопросом обвел взглядом всех и, получив безмолвный ответ, подошел, раскрыл дверь:

– В течение нескольких следующих дней все станет яснее, – сказала Маша, делая жест, который заставил Кармел вскочить, будто она злоупотребила гостеприимством.

— Пусть пан кастелян даст позволение делегации войти. Ржонд принимает.

Маша пододвинула к себе блокнот и принялась что-то быстро писать.

Немцевич, возмущенный неожиданным натиском, подошел к Лелевелю, стоявшему поодаль. Мостовский вместе с Чарторыским и Островским, сохраняя внешнее спокойствие, ожидали подходящих.

Кармел замерла. Она попыталась расправить плечи.

Хлопицкий порывисто поднялся и быстро вышел из покоя, кинув сверкающий взгляд на Мохнацкого, стоящего впереди всех. Смелым, вызывающим взглядом ответил юный галичанин, безызвестный журналист, своему прославленному земляку.

– Вы не могли бы сказать, насколько я уже похудела?

Потом отдал поклон членам Совета вместе с остальными делегатами.

– Закройте за собой дверь, – отрезала Маша, не поднимая головы.

Первым заговорил мягкий от природы, сладкоречивый пан Доброгойский. Он изложил суть дела, ради которого послал их народ, особенно подчеркивая, что, согласно общему желанию, правительство должно действовать решительнее и не оглядываться на Петербург, как это делается теперь.

— Пожди, пан Стась, — прервал его Мохнацкий. — Ты тоже, кажется, стал половинчатым, чуть вошел под эти своды… Вот, вельможные панове, чего желает народ, я вам прочту… — Огласив свои три пункта, он продолжал: — Народ решил не отступать и с оружием в руках добьется своего. Никаких уговоров с россиянами быть не должно…

Глава 25

— Да, да, мы это слышали, — проявляя полное спокойствие, любезно заговорил Чарторыский. — Но, к сожалению, именно этот пункт петиции вряд ли может быть исполнен… уж потому, что переговоры с Константином не только начаты, но и закончены… С него взяты и ему от правительства даны известные обещания. А слово, даже данное врагам, надо дер…

МАША

— Шутки шутить, мосце ксенже!.. Мы восстали не для того, чтобы ожидать милостей от цесаревича Константина, а ради освобождения родины… Пусть уж лучше Ржонд не играет комедии, которая может кончиться бедою… или для восставшего народа… или для его врагов и слишком сомнительных друзей.

Маша разглядывала рослого мужчину, сидевшего по другую сторону стола. Он твердо упирался ногами в пол, мясистые руки, сжатые в кулаки, лежали на коленях. Он напоминал заключенного, надеющегося на досрочное освобождение.

Неслыханная смелость, дерзость самих слов, тон, которым они были сказаны, ошеломили всех. Одновременно князь Радзивилл и Малаховский нервно набросали прошения об отставке и подписали их.

Маша вспомнила, что Далила считала Тони Хогберна несколько необычным или даже загадочным. Маша не согласилась. Ничего особенно сложного в этом человеке она не видела. Тони казался ей простоватым брюзгливым парнем. Он уже потерял несколько фунтов. Человек всегда сбрасывает вес, когда прекращает пить много пива. Это женщинам вроде Кармел, которым нужно терять гораздо меньше веса, требуется больше времени. На самом деле Кармел пока не сбросила нисколько, но знать ей об этом не обязательно.

Немцевич кинулся вперед и, трагически разрывая камзол на груди, крикнул:

– Тони, как вы попали в «Транквиллум-хаус»? – спросила Маша.

— Вот ударьте в сердце, которое билось всегда для отчизны… Убейте, убейте нас всех!.. Недаром же вы ворвались с оружием в руках… Если вы нас зовете изменниками… не верите моим волосам, поседелым на службе родине. Лучше убейте!

– Я загуглил «Как изменить свою жизнь», – ответил Тони.

Наступило короткое, тяжелое молчание. Делегаты стояли смущенные, чувствуя, что струна была слишком перетянута.

– Вот оно что. – Маша для эксперимента откинулась на спинку стула, закинула ногу на ногу и замерла в ожидании, захочет ли Тони оглядеть ее. Конечно, так и случилось (мужчина в нем еще не умер), но процесс этот не занял много времени. – И почему же вы хотите изменить вашу жизнь?

И снова нашелся Чарторыский. Спокойно, хотя дрожащим голосом он произнес:

– Понимаете, Маша, жизнь коротка. – Он перевел взгляд на окно за ее головой, и Маша отметила, что Тони сейчас кажется гораздо более спокойным и уверенным, чем в тот день, когда он негодовал из-за конфискованной у него контрабанды. Положительный эффект «Транквиллум-хауса»! – Я не хотел бы попусту растратить оставшееся у меня время. – Он снова перевел взгляд с окна на нее. – Мне нравится ваш кабинет. Вы здесь словно на вершине мира. А в зале для йоги у меня клаустрофобия.

— Вы все сказали, панове делегаты? Так положите вашу петицию и удалитесь. Заседание Совета продолжается.

– И как же вы намерены изменить вашу жизнь?

Молча отдав поклон, делегаты вышли из залы…

– Я хочу стать здоровее, привести себя в форму, – ответил Тони. – Сбросить немного веса.

Мужчины часто пользовались формулой «сбросить немного веса». Они произносили это без стыда или эмоций, словно вес представлял собой некий предмет одежды, который можно снять, когда захочется. Женщины говорили, что хотят похудеть, опуская при этом глаза, словно лишний вес был их частью, свидетельством совершенного ими смертного греха.

Заговорили, заволновались все разом члены Совета. Довольным огоньком светились глаза Лелевеля. Один Любецкий продолжал сидеть молчаливый, угрюмо задумчивый…

– Прежде я был в хорошей форме. И чего я не занялся этим раньше? Я и правда сожалею… – Тони замолчал, откашлялся, словно сказал больше, чем собирался.

Плохую ночь провел Хлопицкий, хотя и не видел того, что произошло в Совете. Только под утро он забылся тревожным сном, дыша так хрипло и тяжело, как будто его душило что-то.

– О чем вы сожалеете? – спросила Маша.

– Не о том, что я сделал. А скорее обо всем том, чего я не сделал. Проваландался двадцать лет.

Недавно пробило шесть, когда он вскочил, сел на кровати понуро, дико озираясь. Какой-то шум и крики неслись с улицы за окном.

Ей потребовалась доля секунды, чтобы понять слово «проваландался», она его еще не слышала.

Машинально спустив левую ногу, он стал шарить ею, нащупал туфлю, сунул ногу и, вдруг опять подобрав ногу в туфле на кровать, пробормотал глухо:

– Двадцать лет – большой срок для валанданья, – сказала Маша.

— Проклятие!.. Опять с левой ноги!.. Ну, вот и правая туфля на нее попала. Будет нынче денек!.. Пятница к тому же. Конечно, пятница. А, тысячу дьяволов… Еще этот сон…

Глупый человек. Сама она никогда не валандалась. Ни разу в жизни. Валанданье для слабаков.

Суеверный, как большинство галичан, Хлопицкий сделал джетатуру, по примеру того, как делал этот жест его великий вождь Наполеон. Потом снял туфлю, переодел ее, как следует, нашел вторую и подошел к окну.

– У меня это как бы вошло в привычку. Все не знал, как взять себя в руки.

Несмотря на ранний час, люди с громким говором, весело торопились куда-то по направлению к Иерусалимской аллее, а может быть, и дальше.

— Янек, — крикнул Хлопицкий, — умываться… И узнай, куда бегут люди…

Она ждала, что он еще скажет. Женщины любят, чтобы им задавали вопросы, но с мужчинами лучше проявлять терпение, молчать и ждать, что будет дальше.

В ожидании он сел снова на кровать, стараясь припомнить, что заставило его вскочить… Конечно, шум за окном, который слился с теми криками, какие снились Хлопицкому… Вот снова выплывает этот кошмар. Бальная зала, много красивых женщин, девушек. Особым кружком стоят знакомые ему хорошо монархи: Наполеон, Александр Российский, Фридрих Прусский… И круль Николай тут же. Они подозвали генерала, хотят заговорить… И вдруг грянул хохот… Смеются государи, дамы, девушки… Смеется Кру-ковецкий, неожиданно вставший тут перед ним, и указывает на него своим костлявым, скрюченным пальцем. Хлопицкий оглядывается на себя: грудь залита орденами, звездами… но она — голая… И весь он голый… А хохот все громче, все наглее пристает Круковецкий, хватает, поворачивает и кричит:

Она ждала. Минуты шли. Маша уже собиралась сдаться, когда Тони шевельнулся.

— Виват, генералиссимус Хлопицкий, круль польский!..

– Ваш личный опыт, – произнес он, не глядя на нее. – Вы сказали, что больше не боитесь смерти или что-то в этом роде?

Провел по лицу, по волосам Хлопицкий, словно желая отогнать самое воспоминание о кошмаре.

– Верно, – ответила Маша. Она разглядывала его, недоумевая: откуда у него интерес к этой теме? – Я больше не боюсь смерти. Это было прекрасно. Люди считают, что умереть – это как уснуть, но для меня это было как проснуться.

— Скверный сон… Перед болезнью либо перед ударом каким я себя так только и вижу… И этот иезуит еще приснился, интриган старый… Надо успеть написать ему отмену приказа… Чтоб не являлся… Плохой сон…

– Туннель? – спросил Тони. – Вы туннель видели? Туннель света?

Вернулся Янек со свежей водой для умыванья.

– Не туннель. – Она помедлила, размышляя, не переменить ли тему.

— Це, панночку, там мувют, перший полк пеших стрельцов до Варшавы будет входить… От и бегут навстречу…

Она уже и без того слишком много рассказала о своей личной жизни этой Фрэнсис Уэлти, которая чуть не сбросила стеклянный шар Маши со стола и, как ребенок, задавала назойливые вопросы, совершенно не касающиеся дела, заставив Машу забыть о ее положении.

— Стрелки Шембека… Так, значит, он с повстанцами! — чуть не вслух подумал Хлопицкий. — Везет революции…

Трудно было поверить, что они с Фрэнсис одногодки. Фрэнсис напоминала ту маленькую девочку, которая училась с Машей во втором классе. Пухленькая, хорошенькая, тщеславная девочка, у нее карманы всегда были набиты конфетами. Люди вроде Фрэнсис жили жизнями, как будто наполненными конфетами.

Умывшись, надев мундир, он спросил:

Но что касается Тони, то вряд ли его жизнь была полна сладостей.

— Есть кто-нибудь?

– Это был не туннель, а озеро. Огромное озеро, переливающееся всеми цветами.

— А як же… Пан Крысиньский и адъютант там с бумагами… Дожидаются.

Она никогда не говорила об этом ни одному гостю. Об этом знал Яо, но не Далила. Тони провел ладонью по небритому подбородку, обдумывая ее слова, а Маша снова видела перед собой это невероятное разноцветное озеро: алый, бирюзовый, желтый. Точнее, она не видела его, а воспринимала всеми своими чувствами: вдыхала его, слышала, обоняла, ощущала вкус.

– И вы видели… ваших близких? – спросил Тони.

Крысиньский рассказал генералу, как кончилось вчера заседание Совета, а адъютант передал бумагу, в которой Совет извещал о вступлении Шембека и просил встретить войска.

– Нет, – солгала Маша, хотя и сейчас помнила видение молодого человека, идущего к ней по озеру. Цвета стекали с него, как вода.

— Ну, конечно… Будто я сам не знаю… Коня мне!..

Полгорода сбежалось к заставе встречать Шембека и его стрелков.

Такой обычный с виду молодой человек. На голове у него была бейсболка. Он снял ее, почесав макушку. Она видела своего ребенка, только младенцем – прекрасным щекастым беззубым младенцем, но сразу признала в этом юноше своего сына. Именно таким он мог бы стать и стал бы со временем, и вся эта любовь все еще жила в ней, такая же свежая, мощная и потрясающая, какой была, когда Маша первый раз взяла его на руки. Она не знала, что́ это – драгоценный дар или жестокое наказание: снова ощутить ту любовь. Может быть, и то и другое.

Шембек, ополяченный немец, изворотливый, умный карьерист, решил пуститься в большую игру… И сейчас, подъезжая к столице верхом, впереди полка, он вдруг задержал лошадь, нагнулся к группе зевак, которые, тут, за заставой, сбежались навстречу солдатам. На одном из парней алела конфедератка. Шембек снял ее, кинул оторопелому парню несколько серебряных монет, отстегнул свой кивер, лихо, набекрень надел конфедератку и первый затянул:

Она видела своего сына то ли целую жизнь, то ли несколько секунд. Она потеряла представление о времени. А потом он исчез, и она обнаружила себя плавающей под потолком собственного кабинета; она видела двух людей, реанимировавших ее мертвое тело. Она видела пуговицу на полу, отлетевшую, когда на ней разорвали шелковую блузку. Видела, что одна ее нога лежит под странным углом, словно Маша упала с большой высоты. Видела затылок молодого парамедика с небольшой проплешинкой и земляничинку родимого пятна на ней. Капельки пота на лбу, когда он пускал электрические импульсы по ее телу, и она почему-то чувствовала все, что чувствовал он, его страх, его сосредоточенность.

Ее следующее сознательное воспоминание относилось уже к следующему дню. Она вернулась в скучные границы собственного тела, и высокая красивая медсестра говорила ей: «Привет, спящая красавица!» Маша словно вернулась в тюрьму.

— Еще Польска не згинела!..

Только это была не медсестра. Женщина-доктор, которая сделала ей коронарное шунтирование. В последующие годы Маша часто думала о том, что ее жизнь могла быть другой, если бы хирург выглядела как подавляющее большинство ее коллег. Предрассудки вынудили бы Машу отвергнуть все, что врач могла бы ей сказать, невзирая на верность слову. Маша включила бы ее в ту же категорию, что и седовласых мужчин, своих подчиненных. Она понимала жизнь лучше, чем каждый из них. Но эта женщина заставила Машу прислушаться к себе. Маша странным образом испытывала гордость за нее. Она тоже была женщиной, поднявшейся к вершинам профессии в мужском мире. А еще она была высокой; почему-то это было важным – то, что она такая же высокая, как Маша. Поэтому Маша слушала внимательно, а та говорила о необходимости уменьшения факторов риска в том, что касается диеты, физических упражнений и курения. «Не позволяйте вашему сердцу пасть жертвой вашей головы», – сказала врач. Она хотела, чтобы Маша поняла: душевное состояние не менее важно, чем состояние тела. «Когда я начинала работать кардиохирургом в больнице, у нас было такое выражение – „симптом бороды“. Это означало, что если пациент-мужчина пребывает в таком душевном состоянии, что даже не дает себе труда побриться, то его шансы на выздоровление невелики. Вы должны заботиться о себе, Маша». На следующий же день, впервые за несколько лет, Маша побрила ноги. Она записалась на предложенный доктором курс оздоровительных упражнений для перенесших операцию, исполненная решимости стать первой в группе. Она приняла вызов своего здоровья и сердца точно так же, как принимала вызовы своей работы. И естественно, ее достижения превзошли все ожидания. «Бог ты мой!» – воскликнула хирург, когда Маша пришла к ней на первую проверку.

Солдаты подхватили, и с песней, в конфедератке появился в Варшаве Шембек перед сорокатысячной толпой народа.

Она ни секунды не валандалась. Она воссоздала себя. Она сделала это ради высокой привлекательной женщины-врача. Она сделала это ради молодого человека на озере.

— Да живет польское войско! — загремели восторженные крики. Дамы и паненки с балконов, из окон махали платками, шарфами… Бросали цветы, принесенные из оранжерей и теплиц… Шембек кланялся, прижимал руку к груди, победителем вступая в столицу, где к вечеру был сделан губернатором…

– Моя сестра тоже находилась на грани, – сказал Тони. – Упала с лошади. Она после того случая изменилась. Ее карьера изменилась. Все в жизни. Она тут же занялась садоводством. – Тони посмотрел на Машу смущенно и добавил: – Мне это не понравилось.

Теперь же, отпустив войско в казармы, Шембек вместе с Хлопицким, Островским и Баржиковским, вышедшими ему навстречу, проехал прямо в заседание Совета. По дороге он громко сообщал спутникам, что с ним было вчера.

– Вам не нравится садоводство? – спросила Маша, слегка поддевая его.

Тони чуть улыбнулся, и она увидела в нем более привлекательного человека.

— Понимаете, получил я приказ генерала Хлопицкого… Выступили мы немедленно из Сохачева… Приходим в Блоню… А туда примчался вестовой от цесаревича вести полк к нему, в Вержбну!.. Что тут делать, понимаете?.. Я подумал и говорю офицерам… и солдатикам: \"Друзья мои, будьте наготове… Если сегодня до семи вечера меня здесь не будет, маршируйте в свои варшавские казармы…\" Понимаете? Вот, хорошо. Прискакал я к его высочеству. Вижу, и сам он, и княгиня, и весь отряд в неважном положении. Одна у них надежда: если мы, провинциальные генералы, не примкнем к восстанию, они спасены… А придем на помощь народу — им крышка… Уж как меня там просили, заклинали, умасливали… Что мне делать?.. Понимаете… Пришлось грех взять на душу: поклялся Константину, что солдат приведу к нему, а не в Варшаву… Расцеловались мы, обнялись на прощанье… И вот… я тут… Что делать?.. Отчизна — прежде всего. Хоть вы, поляки, не любите немцев, но я решил доказать, что честный немец может быть истым поляком… Дважды нарушил свои обещания Константину!.. И к вам привел солдат, и сам пришел… Понимаете?.. Теперь все пойдет хорошо!..

– Наверное, я просто не хотел, чтобы моя сестра изменилась, – ответил он. – Мне казалось, она стала чужой. Возможно, мне казалось, что она пережила нечто недоступное мне.

Почти такой же краткий доклад сделал Шембек Совету, выслушал похвалы, благодарности, принял назначение на пост военного губернатора столицы и… поехал прямо в собрание Патриотического Союза.

– Люди боятся того, чего не в состоянии понять, – заметила Маша. – До того случая я никогда не верила в жизнь после смерти. А теперь верю. И потому живу лучшей жизнью.

Почти все то море голов, которое встречало стрелков Шембека у заставы, разливалось и шумело на утренней сходке, устроенной Союзом. Шембека встретили восторженно, пронесли на руках по всем залам и вынесли на площадь, залитую людьми.

Телега с сеном тут послужила кафедрой.

– Верно, – сказал Тони. – Да. – (Маша снова ждала.) – Ну вот и все… – Тони выдохнул и похлопал себя по бедрам, словно закончил разговор.

Взобравшись на нее, Шембек громко объявил:

— Кланяюсь вольному народу польскому, клянусь служить ему и отчизне до последней капли крови!

Маша понимала, что больше ничего интересного из него не вытянет. Это не имело значения. Следующие двадцать четыре часа расскажут ей об этом человеке куда больше. Да и он узнает о себе много нового.

Окна ближних домов задрожали от ответных криков толпы.

На нее сошло великолепное ощущение спокойствия, когда она провожала его взглядом, а он одной рукой подтягивал на себе штаны.