Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Л. Жданов

Былые дни Сибири

(1711–1721 гг.)

Роман-хроника

ОТ АВТОРА

В этой книге, как и в остальных моих исторических романах, придумана, искусственна только разговорная форма, а события изложены в их неприкосновенной — исторической правде.

Для справок я решил отмечать те источники, те исторические факты, из которых черпал основы и материал для своей правдивой не только по духу, но и по мелким подробностям повести.

Если же русская жизнь и в 1712, и в 1912 годах поражает иногда своим внутренним сходством… так это уж вина не моя, а нашей родной истории!

Затем считаю необходимым коснуться еще одного вопроса.

Когда первые две части этого исторического романа печатались в журнале «Былое-Грядущее», мне приходилось слышать из среды читателей голоса, выражающие сомнения относительно уместности того повышенного аромата чувственности и жестокости, который словно бы и не вяжется с красивым барством даже времени Петра, не говоря уже о позднейшем веке Екатерины, так сходном с утонченными нравами Версаля, с теми самыми, после которых наступил 1793 год!..

Но этим моим судьям я должен только указать на общий характер нашей народной и придворной жизни в началеXVIIIстолетия. Она была вся пропитана именно любострастием самого грубого свойства, смешанным с тупой жестокостью, а на верхах все это было завернуто в волны кружев, закутано в парчу богатых нарядов, усыпанных драгоценными камнями. Надо всем «избранным» русским обществом витал острый запах пролитой крови, алькова и крепких духов, амбры и мускуса.

И если не поставить себе заранее крайне неблагодарной задачи набелить, подрумянить и облагообразить духовно наших дедушек и бабушек, исказить их души и характеры гораздо сильнее, чем мушки и притиранья изменяли их лица, — тогда автору приходится отбросить современную щепетильность, наш утонченный пуританизм, позволяющий творить всякие мерзости только скрытно… И остается, рисуя цельных людей началаXVIIIвека, брать для изображения и настоящие, незатушеванные, тона и краски чистые, не смешанные с белилами лицемерия…

Надеюсь, что эта смелость будет прощена автору ради вечного искания истины, присущего человечеству.

С.-Петербург. Февраль 1913 г.

Л. Ж.

Часть первая

СИБИРЬ НА ОТКУПУ

Глава I

В «ПАРАДИЗЕ»

— Давно вы уж здесь, в России, Минхен?

С этим вопросом плотный, почти багровый лицом, здоровяк, молодой голландец Каниц обнял за талию и привлек к себе красивую рослую девушку — немку лет семнадцати. Минна была дальняя родственница хозяина и помогала ему, разнося напитки гостям в особенных двух комнатках матросской австерии «Четырех фрегатов», которая помещалась во вновь отстроенной крепости Петра и Павла, очень близко от домика, где жил со своею «новобрачной» сам державный хозяин и создатель города.

И сейчас грузная, мощная фигура Петра первою бросалась в глаза среди десяти — двенадцати человек, наполнявших заднюю комнату австерии. «Капитан», как его величали собеседники, сидел за столом, в дальнем углу комнатки, где табачный дым так и ходил облаками при скудном освещении, и в этих облаках все сидящие вокруг Петра казались порою одетыми туманом. Очертания лиц и фигур для постороннего наблюдателя сглаживались, почти сливались. Темнели и выдавались только спины, затылки или белели воротники и жабо на груди. Выделялись руки, когда они поднимались и подносили к усам кружки и стаканы. Поблескивали кое у кого большие круглые стекла очков. Затем, когда дым на время рассеивался, поднимался к потолку, рваными, косматыми полосами тянулся и через двери уходил в соседнее помещение, уносился в одно раскрытое окно, выходящее на канал, — тогда вся пирующая компания теряла свои призрачные очертания. Темные морские куртки лоцманов или шкиперов, нарядные кафтаны приспешников царя, бритые и бородатые лица — все это снова выступало из тумана и даже при недостаточном освещении могло поразить взгляд художника смесью тонов, красок и резким различием типов.

На фоне глянцевитой кафельной печи, к которой он прислонился спиной, Петр темнел, словно изваяние, в своем неизменном коричневом кафтане. Царь что-то толковал по-голландски резиденту Нидерландских Штатов и, пользуясь пролитым из кружки элем, даже чертил ему на столе течение какой-то реки, порой обращаясь за справками к другому голландцу, шкиперу, сидевшему тут же рядом и сосавшему свою пипку, чередуя затяжки табака с глотками крепкого эля.

За плечом шкипера виден был восточный профиль Шафирова.

Маслянистые красивые глаза вице-канцлера были устремлены на графа Григория Дмитриевича Строганова, с которым он беседовал, но острый слух ловкого карьериста ловил звуки голоса «капитана»: не услышит ли он чего-нибудь, что может пригодиться ему самому или тем сильным покровителям, которые сумели незначительного служаку, переводчика Посольского Приказа Яшку довести до положения вице-канцлера и любимца московского царя?

Граф Григорий Строганов, несметный богач, видевший многое на своем веку, старым, изнеженным лицом напоминающий лица римских императоров или первосвященников, лениво потягивает ароматное и легкое кипрское, посасывает полные губы, обрамляющие почти беззубый рот, и, лукаво прищурясь, рассказывает о напрасных попытках одной цыганки пробудить в нем искру страсти, за что ей была обещана крупная награда.

— А что если бы графиня проведала? — тонко улыбаясь, вставил Шафиров, услужливо оправляя подушку, нарочно для старика графа брошенную Минной на твердую скамью.

— Графиня?.. Ей есть кого ревновать, — открыто кивая на «капитана», небрежно ответил Строганов. — Да и не возьмет она на себя труда греть мои старые кости… Хе-хе… У ней не нужда в деньгах… Она — графиня Строганова, а не пройдоха какая, что из грязи в князи попала! — пустил мимоходом стрелу граф и опять стал сообщать подробности своей пикантной истории.

Развалившись и расстегнув дорогой кафтан, убранный тончайшими кружевами, «друг души» Петра Меншиков пьет свой рейнвейн, прислушивается к циничным рассказам старого развратника и в то же время отвечает короткими, но дельными замечаниями толстому, небольшому ростом человеку с пушистыми, как у кота, усами, князю Матвею Петровичу Гагарину, генеральс-президенту Сибирского Приказа и губернатору московскому.

— Опять ты с английским табаком, Петрович? Не до него нам… Опасаемся, как бы не приняли нас в прутья над Прутом… Реваншу достичь надо… Довольно, гляди, и без того ты нажил с англичанина твоего, с лорда Перегринуca… без мала десять лет, как он всю продажу табаку и у нас, и в твоей Сибири залучил в свои руки. На много тысяч рублей этого зелья в бочках через один Архангельск провозят. Были мы тамо с капитаном, так я осведомлялся… Жаден твой маркиз Фонкар. Мало благодарностей от него и видели. А он уже новых вольгот ищет… Погоди… дай срок…

— Оно мне и не к спеху… Пишет приятель. Вот я и сказал тебе по дружбе… Тоже недаром будем для маркизенка себя трудить! — веско намекнул Гагарин.

— Даром не даром, да не в час, — так ничего не возьму! И дела не выйдет, и лишняя свара с капитаном… А у нас по своим делам немало с ним розни бывает. Сам знаешь: горяч он, мой друг сердечный, и на руку тяжел…

— Пока знать не доводилось… А слыхать — слыхал…

— Не доводилось, — с кривой усмешкой повторил балованный любимец, часто получавший «собственноручные мемории» от гиганта царя, — ин ладно… Узнаешь его руку, какова она легка во гневе…

И даже слегка нахмурясь, временщик полуотвернулся от Гагарина, совсем заинтересовавшись рассказом графа Строганова, который сейчас передавал самые гнусные подробности своего последнего похождения. Но через минуту Меншиков полуобернул голову к князю и негромко сказал ему через плечо:

— Слышь, князенька… и то на тебя новая реквизация готовится… По военным подрядам проруха…

— Какая еще проруха? Никоторой и быть не могло… Знаю я: просто господину главному интенданту военному досадно, что я более его самого поставляю на войска… вот он, прохвост… мошенник…

— Не горячись, князенька… Этим не поможешь… Вспомни: давно ль пеню семьдесят тысяч серебрецом уплатил?.. И еще уплатишь…

— И уплачу… и уплачу… Мне что? Плевать! — совсем багровея и приходя в раздражение, фыркая в усы, бормотал толстяк князь. — Эти тысячи мне что? Ничего! От пыли да сору только сундуки свои поочистил… Вот он и весь штраф-то!.. А капитану, вестимо, денег и на удачную войну не хватало… А тут, как прищемили хвост да фалды…

— Ну, ну, потише! — сразу понижая голос и взглядом останавливая приятеля не меньше, чем словами, внушительно шепнул Меншиков. — И то, слышь, звонят, что ты царевичу первый друг стал, на его сторону переметываешься… От сего всякие и напасти на тебя пошли, коли истину сказать! — почти на ухо уже закончил он, склонясь к Гагарину.

Тот сдвинул брови, дернул было плечами, хотел заговорить, но оглянулся кругом и заметил, что кроме Шафирова и Ягужинского, сидевшего напротив, сам Петр обратил внимание в их сторону.

Сдержавшись, Гагарин только невнятно пробормотал что-то вроде проклятия и поднес к губам стакан, опорожненный уже больше чем наполовину.

Рядом с Ягужинским, по другую сторону общего стола, сидел уже полупьяный, всешутейший князь-папа Зотов, напоминая своим расплывшимся лицом и непомерно толстой фигурой престарелого Силена.

Кафтан у Зотова был расстегнут, и ожирелая, дряблая грудь старика, принявшая почти женские очертания, лежала чуть ли не на брюхе, которое так и выпирало из-за стола и очень стесняло всешутейшего.

Зотов ни с кем не разговаривал, никого не слушал, никуда не глядел. Сосредоточенно, в молчании, осушал он кружку за кружкой, громко посапывая при этом. Затем ставил пустую кружку и стуком призывал Минну, поспевавшую повсюду с обычной веселой, вызывающей улыбкой, от которой так и поблескивали ее крупные, ровные, белые зубы.

Вице-канцлер Головкин с бледным одутловатым лицом, важный, сосредоточенный, пучил свои оловянного цвета глаза на всех окружающих, видимо, мало что сознавал и только тянул стакан за стаканом из граненого графина с тминной настойкой, поставленного перед ним.

Он и в минуты опьянения не терял того внушительного вида, с каким порою составлял важную меморию Петру или дипломатическую ноту какому-нибудь из западных «потентатов» как руководитель тогдашнего Министерства иностранных дел.

И только когда красивая голландка проходила мимо канцлера, не меняя выражения и цозы, он начинал щекотать ее пальцем куда ни попало, прибавляя по-немецки — У-у!.. Гладкая… Хрустит, небось, все тело у тебя, где ни тронь?..

— А вот мы сейчас увидим! — задержав красавицу, подхватил моложавый на вид, с женственным лицом, но с холодными злыми глазами военный, генерал Василий Долгорукий, сидевший тут же.

И смелой, привычной рукой он расстегнул корсаж девушки, причем несколько крючков с треском отлетело совсем. С довольным хохотом поймал он край груди и стал целовать.

С таким же веселым громким смехом оттолкнула ловеласа Минна, которую в эту минуту позвал сам «капитан».

— Еще кружечку мне и гостям… Ого… да нельзя ли такого яблочка на закуску? — пошутил гигант, протягивая руку с трубкой к раскрытому корсажу.

— Сейчас все подам! — не переставая смеяться, покорно ответила девушка.

И, переходя от гостя к гостю, от объятия к пьяному поцелую, она не имела даже охоты и времени исправить беспорядок туалета.

Августовская звездная свежая ночь глядела в раскрытое оконце комнатки, где происходила пирушка. Но никому не было дела ни до светлых, трепетно мерцающих звезд на далеком синевато-изумрудном небе, ни до свежего дыхания ветерка, налетающего с реки и с моря. Все шумели, говорили в одно и то же время, волновались своими мелкими и крупными интересами… И многоголосая, разноязычная беседа далеко уносилась в заснувшую ночную тишину, вырываясь в раскрытое оконце душного, дымного покоя вместе с клубами табачного дыма.

— Как оно ни плохо, а и доброго немало послал нам Господь! — своим хриплым, глуховатым баском говорил «капитан» князю Куракину, который сейчас беседовал с Петром, заменив вышедшего из-за стола резидента. — Вот Выборг взят нами… Это крепкая подушка парадизу моему. Санкт-Питербурх твердо упереться на ту крепость может. Далее Финлянды тоже у нас в руках… Сия страна, почитай, нам и не надобна… Да было бы что уступить после Швеции, когда час мириться приспеет… вот…

И обыкновенно неразговорчивый, необщительный Петр сейчас пустился в самые подробные объяснения своих ближайших планов Куракину, которого часто посылал полномочным послом к соседям-государям. Выпитое вино и хорошее настроение духа развязали язык и сердце гитанту-правителю, который за последнее время особенно часто стал задумываться и хмуриться, очевидно, утомленный целым рядом военных неудач и неустройством внутри государства.

— Оно верно, капитан. Да вот слухи слывут: дорого нам больно и неудачи и удачи наши обходятся.

— Дорого?.. Жеребенка купить али родить — и то денег да крови стоит. А мы царство куем. Где же дурням понять! — вспыхнув, отрезал Петр. — Ну да ладно же. Силой, если не согласием Фортуну госпожу к нам передком повернем… Уж мы ее тогда… удовольствуем!..

И он пристукнул по столу кулаком, словно угрожая этой упрямой кокетке Фортуне.

— Кабы еще нам дома не вредили люди… даже самые ближние… Легче бы все пошло… И слухов слыло бы поменее! — невольно цокосясь на соседний покой, пробормотал «капитан».

Там, окруженный тоже приближенными к Петру людьми, сидел царевич Алексей, который на другой же день должен был ехать за границу, чтобы в Торгау встретиться с нелюбимой им Шарлоттой Бланкенбург Брауншвейгской и обвенчаться с этой рябой, сухопарой, некрасивой принцессой, у которой ум и душа были намного прекраснее ее телесной оболочки.

Как раз о невесте и толковал сейчас Алексей с юным графом Головкиным, сыном канцлера, отделясь со своим собеседником от остальной компании.

Оба они сидели на подоконнике раскрытого окна, будто желая освежить головы от хмеля, и толковали вполголоса.

Князь Григорий Федорович Долгорукий, посол Петра в Варшаве, у посаженного снова на королевский трон Августа Саксонского, нарочно приехал обсудить подробности встречи его с Петром и находился тут же. Князь Волконский, в чине полковника, из денщиков Петра, губернатор Архангельский, еще два полковника, денщики, Яков Елчин и Юрий Пашков, генерал-майор Лихарев, посол Петр Львович Толстой, князь Юрий Трубецкой, почти все назначенные состоять в свите цесаревича и Петра при будущем торжестве бракосочетания, собраны были в любимой австерии «капитана» выпить отвальную. Кроме них было еще человек десять случайных приглашенных, приятных царю собеседников или нужных людей, как голландский резидент и австрийский посланник, находившийся в комнате, где сидел сам Петр.

Алексей всеми силами души восстал против предстоящего брака, но, запуганный отцом, не смел ему сопротивляться даже в таком деле, как собственная женитьба.

Зная характер юноши, Головкин, руководимый какими-то тайными соображениями и планами, не прямо, но окольными путями старался восстановить Алексея и против невесты, и против отца.

— Пропала моя головушка! — хриплым, возбужденным голосом, напоминающим голос Петра, только еще более глухим и слабым, негромко жаловался сверстнику графу Алексей. — Поженят, обвенчают с этим пугалом огородным, сухопарую жердь долговязую в жены навяжут. Да лучше бы мне конюхом родиться, чем порфиру надеть на всю жизнь не по своей воле жить… А и то сказать: не порфиру, гляди, саван мне приготовят скоро мои друзья-недруги… Теперь особливо… Метресса отцова ныне в матушки законные мои попадет… Дите у их, сын тоже свой, гляди будет… Разве допустят меня до трона? Ни в жисть… Как-никак, да изведут!.. Оттого и венчают на завали, лишь бы с рук меня сбыть!..

— А ты бы все же потише, ваше высочество. Хотя здесь и вполпьяна все, да не безухие… А затем прими в рассуждение: как брачный договор утвержден? Сказано в пункте первом, что брак сей сочетается к пользе, утверждению и наследству Российской монархии… а также к вящей славе и приращению Брауншвейгского дома…

— Во, во… Им, куцым, и будет прибыль. Видал я, каки у них там палацы да маентки. Конюхи у отца лучше живут, чем вельможи. Теснота, нищета… У нас спеси меньше. Зато простор и благодать! Что нам к чужим ходить? Свои невесты найдутся, не беднее этой выдры… Уж ежели батюшке нужно на мне калым наживать… А помочь какую нам немцы подадут? Враги они нам, предатели. Еретики безбожные. Не похуже тех самых турок, против которых отцу помогу обещают… Так зачем же меня…

Вдруг, заметя, что к ним подходит Елчин, давно уж поглядывавший на двух приятелей, о чем-то оживленно толкующих, Алексей сделал совсем пьяные глаза и слегка заплетающимся языком заговорил:

— И такая это, я скажу тебе, девка… толстая да горячая… как привалился я к ей, ровно на печь попал… Право…

Сначала молодой Головкин раскрыл было на мгновение широко глаза, но, почувствовав за спиной, что кто-то приближается, тоже принял совсем опьянелый вид и громко и горласто захохотал, повторяя при этом:

— Ловко… Любо… Сделай милость, удостой… Позволь хотя взглянуть на девку твою новую, десятипудовую… Ха-ха-ха!

— Что глядеть?.. Можешь и попотеть… Мне не жалко для друга…

И оба мимо Елчина, проводившего их взглядом, весело смеясь и разговаривая, прошли и заняли места за общим столом.

Еще порядком даже не усевшись, Алексей своими красивыми, хотя и усталыми, припухшими глазами с нескрываемым презрением и злобой, не поднимая почти постоянно приопущенной головы, уставился исподлобья на сухого чистенького старичка в богатом кафтане, князя Бориса Юсупова и крикнул ему:

— Гей, ты… Лукавый татарин! Князь Астраханский! Подь-ка сюды!..

— Ахти!.. Никак меня кликать изволишь, ваше высочество? Иду… бегу! Что приказать изволишь, милостивец?

И богач вельможа на самом деле с холопской замашкой, трусцой, сорвавшись с места, поспешил к царевичу, умилено осклабляясь и щуря косые свои хитрые глазки.

— Ничего не прикажу… Дельце у нас есть к тебе, Николаич… Ты тароват, сказывают… Вот приятелю моему сиятельному деньжонок наскорях да ненадолго понадобилось. На метресок да на карты все просвистал… Изрядный профит обещает. Ты дай. А я в деньгах тех порука. Слышь?..

— Как не слышать? Слышу! Твои рабы, твои слуги, государь-милостивец, ваше высочество… А слышь, одна беда! Денег сейчас и в помине живых нет. Что было, все пороздал приятелям… И безо всякого профиту, так, по доброте сердечной. Чай, знаешь меня, радостный… Всякому бы я угодил… по доброте, по простоте моей сердечной!.. Да нечем… Сам в займы пошел… Он в послы досылает, твой яснейший батюшка… Дай Бог ему многолетия и здравия… Все расходы… А откуда их поверстать?..

— Ах ты, тать… Лукавец… Сколько тебе ежеден одне вотчины твои подмосковные дают? Опять же — земли заимочные твои на Урале да… Перечесть разве?.. Для кого копишь?.. Сын ведь один… Ему все… Девкам-дочерям кинешь что-ничто на венец… И все… Ну, да леший бы тебя побрал… Своих нет — кого не знаешь ли?.. Ты и так, слышь, через чужие руки даешь… А приятелю нужда… Говорю тебе…

— Клевета людская… Ни через чьи я руки не даю ни рублика… А людей знаю, пришлю денежных… Завтра кого ни будет… Авось ты, графчик, с ним сладишься! — обращаясь к самому молодому Головкину, сладко проговорил Юсупов.

— Выходит, своего подручного подошлешь, ваше сиятельство? — довольно пренебрежительно спросил Головкин, знавший, что князь-ростовщик не обидчив, особенно в виду какого-нибудь барыша — Ин, ладно! Только пораней, гляди. Нам и в дорогу после обеда пускаться надо. «Капитан» не любит у нас промедлений, знаешь.

— Когда угодно, и придет мой приятель. Он парень не спесивый… Лишь бы сам встал, голубь мой… Придет рано…

И потирая худые, выхоленные руки, Юсупов уже готов был отойти.

Но Алексей решил не расставаться так скоро с князем, которого инстинктивно не любил до отвращения.

— Постой, не спеши… Еще что спрошу, князь…

— Что повелишь, милостивец? Приказывай, ваше высочество.

— Знать бы я очень хотел… Вон, слывете вы, Юсуповы, богачами несметными. А все оттого, что больше одного сына-наследника в каждом колене не выживает… Все мрут, кроме одного… Да и тот остается, кто на весь род больше и лицом и душой походит… Кто кремнем больше кажется… Верно ли?..

— И верно, и нет, ваше высочество… Сам рассуди: смерть выбирает ли? Иному давно пора умереть либо заживо сгнить, а он живет, как дуб матерой; старый — молодые побеги глушит… А иной — и молод, да хил, жить не умеет, не смеет… Зеленый, слабый… И чахнет до сроку… Так и у нас в роду… Правда: больше одного сына в колене живым не остается… А уж кого смерть убирает, ее воля… Смерть сильней всех владык земных…

— Так ли?.. А не помогают ли ей у вас в роду, корысти да жадности ради? Слышь, толкуют: водица у вас родовая такая водится… «Наследничья» зовется… Как у кого из братьев женатых первый сын родится, он сам или другие кто остальных братьев и изводят понемногу… Следов нет… и делить ничего ни с кем не надо… Только земель да денег, у вас прикопляется… Правда ли?

— Совсем уж клеветы, государь мой, ваше высочество!..

И, желая прервать неприятный разговор, Юсупов, низко поклонившись, пошел на свое место, ничем почти не выдавая глубокого раздражения своего. Только мелкими, еще острыми и крепкими зубами прикусил он край тонкой, бескровной губы да левой рукой подергивал на ходу седые, свисающие надо ртом усы.

Алексея так и передернуло от приступа непонятной злобы, пьянившей его сейчас сильнее вина. И без того острый; подбородок юноши как-то натянулся, совсем обострился от напряженных на шее мускулов. Так бывает у волка, когда он оскалился и готов укусить врага. Даже обычное осторожное, трусливое выражение лида царевича заменилось другим, суровым, жестоким, напоминающим выражение, часто мелькающее на лице гиганта отца, только менее страшным.

— А слышь, правда ли, князь, что некоторые весьма знатные особы для своих удобств обращались к тебе, просили одолжить малую толику той «водицы наследничьей»?.. А скажи, будь друг! — совсем глухо и хрипло, спросил Алексей уходящего князя.

Но Юсупов, делая вид, что не слышит, занял свое место и стал наливать в чарку из сулеи, наполненной дешевым вином.

— Не желаешь отвечать?.. Твоя воля… Хоть угости нас за будущие профиты! — не оставляя старика, опять заговорил Алексей. — Вели подать чего ни есть хорошенького…

— Пока чего дождешься, милостивец, государь мой… Вот, не побрезгуй, ваше высочество… Сулеечка, почитай, и не почата. Хорошее винцо… Старое, духовитое… Откушай, изволь.

И снова сорвавшись с места со своей сулеёй, он стал наливать из нее в свободные стаканы царевичу и Головкину.

— Пить ли? — все прежним, глумливым тоном, поднимая к свету стакан, спросил Алексей. — «Водицы наследничьей» сюда не капнуто? А?..

Ничего не отвечая, Юсупов только с укоризной покачал головой, сам отпил немного вина и, с поклоном подавая дополненную чарку царевичу, сказал:

— По старому обычаю… Отведавши, прошу милости испить, государь мой, ваше высочество.

— Не стану я! — совсем резко оттолкнув чарку, грубо бросил Алексей и, отвернувшись к Головкину, что-то стал ему шептать на ухо.

И эту обиду проглотил родовитый вельможа, сильнее только закусил губы и, забрав свою сулею, вернулся с нею на место.

Как раз в это время Минна, неся шесть полных кружек, появилась в этой комнате, шуткой отделалась от молодого князька Юрия Трубецкого, совсем раскрывшего ей корсаж, и, вся красная, улыбающаяся, появилась в последней угловой комнате.

Тут-то и перенял ее Каниц, давно уже жадными глазами следивший за соблазнительной красоткой.

Четыре кружки она поставила на места и с двумя остановилась около земляка, который показался ей, очевидно, привлекательнее всех остальных.

Когда Каниц привлек Минну за талию, она, освободя одну руку от кружки, кое-как запахнула корсаж и, глядя прямо в голубые, довольно выразительные глаза молодого офицера, слегка прислонилась к его кудрявой голове своей горячей, трепещущей грудью.

— Давно вы приехали в Московию, Минна? — переспросил ее юноша.

И голос у него вдруг сорвался и зазвенел, как будто легкое прикосновение этого молодого, красивого тела опьянило Каница больше, чем все вино, выпитое до сих пор.

Волнение Каница мгновенно передалось девушке.

Не отвечая на тот вопрос, который он ей задал словами, а повинуясь немому моленью, беззвучному призыву, Минна нагнулась, крепко прижалась горячими губами к сразу пересохшим губам юноши, затем поднесла последнюю кружку, оставшуюся у нее в руке, ко рту, отпила, молча дала отпить Каницу. А другой рукой, обняв кудрявую голову, сильно прижала ее к своей груди и сделала движение, словно желая увести его куда-то за собой.

Каниц мгновенно вскочил и пошел к дверям.

Двинулась было за ним и девушка.

— Минна! Что же меня ты совсем позабыла, красавица?.. — вдруг прозвучал громкий оклик «капитана». — Или к молодым больше тянет? А здесь — стаканы пустые… Похлопочи, девушка. А тогда уж пойдешь с молодыми фертиками по углам шептаться… ха-ха…

Девушка невольно слегка вздрогнула, остановилась и, быстро, с тревогой поглядев на Каница, уже готового перешагнуть порог, двинулась в дальний угол комнаты, откуда властно призывал ее одиноко теперь сидевший гигант.

Почти половина стола в этом углу опустела: кто за поздним временем отпросился у «капитана» и совсем ушел, чтобы завтра встать пораньше и приняться за дела, другие сгруппировались за вторым небольшим столом, где граф Строганов проигрывал огромные ставки в ландскнехт.

Оставшись один, «капитан» потускнелым взором блуждал от лица к лицу, от фигуры к фигуре и с особенным удовольствием любовался молодой красоткой, без устали продолжавшей услуживать гостям.

Когда же Каниц остановил ее и они стали пить из одной кружки, гримаса досады так и передернула лицо гиганта.

Когда Минна подошла и хотела взять его пустую кружку, он так же, как за несколько мгновений назад Каниц, обхватил стан девушки, притянул ее совсем к себе на колени и, ничуть никого не стесняясь, стал целовать ее прямо в губы.

— Не спеши… Я и подождать могу… Вот как ты устала… Лицо красное, глаза горят… Отдохни немного… — на своем смешном немецко-голландском языке стал ласково уговаривать «капитан».

Она сначала осторожно, молча, хотя и настойчиво старалась высвободиться из железных рук великана гостя. Но видя, что все попытки напрасны, заметив, что брови его уже начали сдвигаться и хмуриться, девушка подчинилась неуместной ласке с покорностью овцы и с застывшей, деланной улыбкой ремесленницы.

И только избегая взора Каница, который сейчас же вернулся, сел за дальний стол и теперь горящими глазами смотрел на нее, Минна отвернула голову к стене, почти совсем уткнувшись лицом в плечо «капитану»; из-за высокого стола видны были только по грудь эти оба мощных торса, близко слившихся друг с другом.

Бледнея и краснея попеременно, юноша глядел на сцену, переходящую за грань самых вольных шуток.

Гиганта раздражал этот немой укор. Но хмель и близость Минны заставляли на время забыть и пренебречь всем остальным… И он все сильнее и дольше целовал губы, шею, грудь красавицы.

— Неужели же он так забудется… При всех позволит себе?.. — рвущимся от волнения голосом, совсем громко спросил Каниц у Брюсса, следившего за игрой в карты, но не принимавшего в ней участия.

Обернувшись на мало знакомый голос офицера, Брюсс окинул изумленным взглядом смельчака. Но на лице юноши лежала такая смесь негодования и внутреннего страдания, что старик решился успокоить и остановить неосторожного.

— Наконец, так пристыдить девушку! — не выждав и ответа, торопливо продолжал негодующим тоном Каниц. — Какая бы она там ни была… Неужели же он решится?..

— Он?! — спокойно, негромко заговорил Брюсс. — Эхе! Дружище! Бранденбургская София-Шарлотта — не такой девке чета… И целая свита была за дверьми, рядышком… А капитан разве не пошел на нее в атаку, будучи так же сильно под Бахусом… Вот как и теперь… Еле отбоярилась немочка. Наполовину отпросилась, наполовину пообещала всего потом… Тем лишь и увернулась. Он на сей счет совсем не стеснительный. «Бабы, — говорит, — к делу не относятся. Щелкай их, как орехи, — все сыт не будешь!»

— Но это же неучтиво наконец! — не вытерпев, совсем громко произнес неуспокоенный голландец. — Общую прислугу задерживать у себя одного…

И юноша опять в упор поглядел на парочку, которую в этот миг все присутствующие намеренно не тревожили даже взглядами.

Гигант, весь занятый своей мимолетной подругой, ничего не мог сейчас ответить. Но его небольшие, глубоко сидящие, огненные глаза из-под нависших бровей с такой злобой и негодованием сверкнули на юношу, что тот невольно поежился от страха.

И тут же, словно устыдясь минутной слабости, Каниц снова, еще упорнее, вызывающе-дерзко стал глядеть на обоих.

Гигант отвел глаза и, нахмурясь, продолжал ласкать девушку. Прошло около минуты.

Потом, внезапно столкнув се с колен, он откинулся к стене, словно бы желая передохнуть от усталости.

Минна, неловко оправляя корсаж, не поднимая глаз выскользнула в соседнюю комнату, как будто за вином.

Настала временно относительная тишина, нарушаемая только звоном золота, которое перебрасывали на игорном столе.

— А теперь, — неожиданно громким, хриплым баском обратился гигант к Каницу, — и ты, молодой человек, вон ступай из компании.

— Как?.. Вон?.. Почему?.. За что?.. — невольно поднимаясь с табурета и багровея до корней волос, спросил опешивший голландец.

— А за то… не ходи пузато!.. — вставил русскую поговорку в свой голландский говор капитан. — Вести себя не умеешь. Глядишь, куда не надо, когда не следует… Небось, девчонки и на тебя хватило бы! Всю ее не зацелуют… А позавистничал не ко времени и некстати — так за хвост да и вон! Таков у нас обычай!

И, не заботясь о дальнейшем, «капитан» стал спокойно раскуривать свою угасшую коротенькую трубку.

Широкая, крутая грудь низкорослого, но сильного голландца так и заходила ходуном, кулаки сжались. Он сделал решительный шаг вперед.

Все присутствующие, побросав игру и разговоры, невольно обратили внимание на сцену, которая так шумно и внезапно стала разыгрываться перед их глазами.

Меншиков, Виниус, артиллерийский надзиратель, хозяин горных дел и Сибирского Приказа, сибирский царевич Арслан, Василий Алексеевич Ягужинский и еще кое-кто помоложе сделали движение, как бы готовясь стать на защиту «капитана». Остальные насторожились и стояли за Каницем, чтобы остановить его, когда понадобится.

Но остаток благоразумия не позволил горячему юноше переступить границу дозволенного.

Похрустывая пальцами, остановился он шагах в четырех от гиганта и с деланным спокойствием произнес:

— Не знаю, как у вас, в… Московии… но во всех христианских просвещенных странах так не обходятся с приглашенными гостями. Я ничего зазорного не делал. Вел себя, как подобает образованному дворянину. Между тем как вы себе позволяете…

— Молчать!.. И вон пошел! Без всяких разговоров! — выпрямляясь во весь свой грозный рост, загремел «капитан» таким голосом, каким, должно быть, в разгаре полтавской баталии отдавал приказ бомбардирам.

Кровь отхлынула у Петра к сердцу, и лицо стало иссиня-бледным, страшным, как у мертвеца. Углы рта задергались, голова тоже стала дергаться в одну сторону, вся припадая к плечу.

Окружающие знали, что означает такое подергиванье, и у многих руки похолодели от страха.

Кто-то взял за плечи Каница, пытаясь повернуть и вывести из комнатки. Но силач голландец встряхнулся, как бульдог, идущий на медведя и почуявший на спине постороннюю тяжесть. Державшие его два человека так и отлетели в сторону. Сделав еще шаг к столу, Каниц остановился совсем близко против гиганта. Голубые спокойные глаза теперь горели бешеным огнем. На губах показались окаины из клейкой, быстро пересыхающей пенистой слюны. Хрипло, с трудом проговорил он:

— Ннно… Я еще сношу… Я еще помню… Ннно… Я могу забыть и тогда…

Он не успел кончить. Сразу понизив свой сильный голос, отчего звуки стали еще грознее, гигант только сказал:

— Смерд… Раб… Грозишь… мне… Да я…

Блеснула сталь обнаженного оружия. «Капитан» уже занес его над головой Каница, который даже не успел и тронуться с места. Еще миг — и удар раскроил бы курчавую широкую голову голландца.

Но Меншиков, стоявший ближе всех к гиганту, так и кинулся к нему, обхватил его за шею, дернул за руку и сталь, просвистав мимо уха Каница, врезалась в толщу дубовой столешницы и разломилась на несколько кусков с протяжным, жалобным звоном.

Человек шесть других также быстро облепили голландца, сразу протрезвевшего в эту минуту смертельной опасности, и почти без всякого сопротивления с его стороны вывели юношу из комнаты и из австерии на улицу, где он остался и стоял, тяжело дыша, подставляя пылающую свою голову порывам свежего полночного ветра, залетающего со стороны Невы. На него устремились любопытные взгляды кучки гайдуков и кучеров, которые в ожидании господ сбились в кружок, калякали и курили трубки. Заметив это, голландец нервно передернул плечами, глухо выругался и быстро зашагал прочь от австерии по глухому пустынному плацу.

Молчание, которое воцарилось на миг в обеих комнатах после ухода Каница, сразу сменилось шумом, говором.

Царевич Алексей, тоже привлеченный шумом и, стоя в дверях, наблюдавший за всей сценой, счел нужным подойти к отцу.

— Не повредили вы себе чего, батюшка? — спросил он.

— Ничего… Делайте все свое… Оставьте меня в покое! — ответил Петр.

Огромным усилием воли он уже овладел собою, спокойно опустился на скамью, задымил своей трубкой и только частыми глотками холодного пива пытался утолять жар и сухость, перехватившие ему горло.

Хмель, раньше туманивший сознание, очевидно, прошел у «капитана», и ему стало неловко. Он словно досадовал на себя за все, что здесь произошло.

Исполняя приказ хозяина, гости опять принялись за вино и карты. Только Меншиков, подсевший теперь к Петру, осторожно проговорил:

— Вздор оно все, капитан мой любезный!.. Кабы парень не из посольства, и сам бы я ему взбучку задал добрую… А вот…

— Понимаю… понимаю. Не надо и оговаривать. Благодарен тебе, что удержал… Плут ты за последнее время объявился, Алексаша… Из-за мелкой корысти, ваша милость и княжеское сиятельство, вы и себя и маестат наш мараете… А сметки в тебе завсегда больше всех… Так-то, друг ты мой сердечный… Только за то многие грехи твои и спускаю… до поры до времени… Гляди, Алексаша…

И, по-дружески погрозив ему, Петр обратился теперь к Строганову, который, присев на самом краю стола, не мог прийти в себя от испуга:

— Будет тебе пыхтеть, Григорий Дмитриевич!.. Подсядь-ка сюды лучше… Поговорим о деле… А там скоро и по домам пора… Чу! Да никак петел крепостной наш с заневскими перекликаться стал… Засиделись и то…

— Твой слуга, государь… государь мой, господин капитан! — поправился Строганов, вспомня, что Петр не терпит величаний, кроме как по чину.

— Не слуги мне — друга, помощника надобно. Знаешь, старик, одна война не кончена — другую, с турками, в этом году повести довелось. Тяжело государству, тяжко всей стране. Значит, и мне не легче. Особливо в деньгах сейчас нужда велика. А у вас, сиятельный граф, их куры не клюют. Ссуди малость… Да, впрочем, нет! Куды!.. Ты и себе жалеешь, слышно, передать лишнее. Что уж искушать старика. Дело я тебе предложу. Знаешь: на губернии все царство поделено… Каждая — свой пай в казну приносит {Еще в 1708 г. Петр разделил всю Россию, исключая Малороссию, на 9 провинций, или губернаторств, обложенных известными сборами. Московская платила 1 150 000 р., С.-Петербургская — 489 т.р., Архангельская — 375 т.р., Казань и Астрахань — 345 тр., Нижний — 260 т.р., Сибирь — 222 т.р., Воронеж — 155 т.р., Киев — 115 т.р., Смоленск — 83 т.р. Всего — 3 191 600 р. Общий доход москов. налога — 9-10 миллионов при населении в 14 миллионов.}. И самая богатая, самая прибыльная Сибирская. Конца-краю в ней нет… Золото, серебро. Торговля с Хивой… Народ там все богатый… Бери ее на, откуп… А нам в зачет сотню-другую тысяч отсчитай… А?.. Идет?..

— Хе-хе… Шутник ты, государь… государь мой, господин капитан… Хе-хе… куры не клюют, а мошну проклевали… Все и выкатилось… Хе-хе!.. В чужих карманах считать легко, конечно!.. Все больше завистники благовестят про клады про мои, про казну несметную… А что и есть, все в делах тоже, в обороте, как и у тебя, государь мой!.. Это — одно. Другое: стар я в губернаторы да в воеводы садиться. Покой мне надобен. Не слуга уж я тебе! Уволь уж… Силы все покойному батюшке твоему, царю-государю Алексею свет Михалычу, и брату ж твоему, и тебе же, государь… мой, все мною отдано, что было дорого… Али и последнее отнять поизводишь? — подчеркнул старик, намекая на то, о чем все говорили не стесняясь, то есть на близость молодой красавицы графини с «капитаном».

Недавняя бурная вспышка, очевидно, истощила энергию гиганта, и он только легкой, сожалительной улыбкой ответил на намек старика, затем, словно не заметив ничего, продолжал:

— Ну, как знаешь… А дело выгодное…

— Еще ли не выгодное!.. — вмешался в разговор князь Матвей Петрович Гагарин, вместе с Виниусом подсевший поближе, как только речь зашла о Сибири. — Я край знаю… И Андрей Андреевич знает тако же… — указывая на Виниуса, мягко, плавно заговорил князь, искательно поглядывая на «капитана». — Золотое дно — Сибирь! — не мимо молвится. Слышь — два ста тысяч за нее да с нее оброку тобой, капитан, положено?

— Двести двадцать и две ровнехонько! — поправил Петр.

— Ха!.. Сущая плевая безделица!.. Втрое взять можно, людей тамошних нимало не обременяя. Мне доподлинно дела сибирские известны и каковы сибиряки в достатках своих. Не один десяток лет и на воеводстве, и в Приказе Сибирском сижу. С шестьсот девяносто третьего, когда в Нерчинск послан был, по сие время — осемнадесять лет протекло, почитай… Зря не скажу, капитан.

— А почему же ясачный сбор так умалился в краю? Половины недобирает Сибирский Приказ, чего ранее имел. Что за причина?

— Воруют очень, дело простое, капитан. И главные начальники, и меньшие, до прикащиков и служивых людей доходя. Все обирают оброчных кочевников. Те и разбегаются, и бунтуют. Все от воровства… Да беда еще невелика. Поисправить порядки… а лучше скажу: беспорядки повывесть, служилый люд подтянуть… Ковшом тогда золото греби. По курганам, по могильникам клады Кучума поискать да найти — и того хватит на десятки лет: не 200 тыщ — втрое даст Сибирь-матушка!

— Шестьсот тысяч, значит?.. Ну, это уж и много сразу. Край новый, как конь необъезженный. Тамошний народ крови немало своей проливает, за нас с язычниками, с дикарями неверными и немирными бьется, Руси дорогу на простор, к морю-океану, к Востоку богатому проторяет… Пусть и живут полегче покудова там мои сибирские ратники. А вот если ты так ручаешься… Не хочешь ли: вноси тысяч сотни четыре в год — и бери ее всю на исправление, садись там в Тобольске губернатором… Первым!.. Князеньку Михалку Черкасского не можно никак в счет вставить. Бабник и бражник, а не краю начальник был… Я еще с ним сведу счеты… Пусть с дороги отдышется!.. Да и достальные все по России не лучше… Веришь ли, Петрович, — одно горе мне с ними? Доныне, Бог ведает, в какой печали пребываю, ибо губернаторы мои, господа, — зело раку последуют в происхождении своих дел. Задом наперед тянутся. Говорил, писал им всем немало. Пожду еще. Потом буду не словом, а руками с оными поступать. Ты вот не такой. Ты делец. Я тебя знаю. Бери!.. Что же, идет? По рукам?..

И широкая, рабочая рука «капитана» протянулась к Гагарину. Тот, словно не решаясь, подал свою пухлую, жирную, небольшую руку с холеными пальцами, с обточенными, хотя и не совсем чистыми ногтями и сказал:

— Больно скоро ты меня на слове поймал, капитан… И взяться боязно… Да и отказ дать неохота… А много ли в зачет первого году у меня сейчас потребуешь?..

— Много — не много… В Польшу, брату нашему, крулю Августу досылать надо… Да войскам, что на севере… Да полкам, что на юге… Милорадовичу графу который поехал за Балканы, братцев славянских наших на османов подымать. Да… Э, и перебирать — так досада… Сколько отсыплешь от бедности своей? Сам назначь.

— Сотни две тысяч наскребу, ежели сроку месяц-другой от государя и капитана моего получу.

— Да что ты?.. Это можно… Это я спасибо еще скажу… Молодец, Петрович! Хоть и ославили тебя Добычником, а душа в тебе прямая, русская!. — обрадованный, похвалил Гагарина Петр.

— Как не быть душе? Чай, как-никак, — Рюрикович я, капитан, а не из проходимцев каких али из иноземщины новой, наносной… — с достоинством ответил Гагарин.

Но попытка придать себе величавый вид плохо удалась толстенькому, короткому человечку и только вызвала сдержанную улыбку у многих из окружающих.

— Ну, сново-здорово! Пошел стары хартии разбирать! — совсем уже весело заговорил Петр. — Кому нужда, какого корня яблочко? Лишь бы само некоряво да не с червоточинкой… И съедят на здоровье, и спасибо скажут, хоть бы цыган его подал!.. Так я думаю… Так, значит, кончено! Завтра дам мой указ в конзилию министров. Тебе — две недельки для сборов. И с Господом в путь. В Тобольск… А теперь можно и выпить для успеха и общего благоденствия… Минна! Девушка! Куды закатилась? Всем свеженького вина подавай. Да получше! Новый губернатор Сибири угощает нынче. Правда?

— Коли не правда, капитан! Чем прикажешь и сколько повелишь!.. Неси, Миннушка, али как тебя там!.. Неси, девушка… Спрыснем покупочку!.. Хе-хе…

И Минна, призвав на помощь дядю, который проводил всех посторонних гостей и уже сводил за стойкой итоги, стала подавать на столы бутылки и чистые стаканы для вина, пока все гости столпились вокруг Петра и Гагарина, поздравляя обоих с окончанием дела, так же неожиданно завершенного, как и затеянного.

Глава II

У ГАГАРИНА

К рассвету только попал домой князь Матвей Петрович. Но он не лег спать, а в опочивальне, убранной с восточной роскошью, беседовал со своим врачом и личным секретарем Сигизмундом Келецким, которого приказал разбудить и пригласить вниз из комнатки на антресолях. Там помещались главные лица многочисленной свиты, наполняющей почти весь обширный дом-дворец князя в новом столичном городе, в С.-Петербурге.

Но при всей роскоши отделки и при всем просторе здешний дом мог показаться жалким в сравнении с московским гагаринским дворцом, где стены высоких покоев были выложены янтарем, мраморами, где в зале потолок был из зеркальных стекол, за которыми плавали дорогие разноцветные рыбки… Там в спальне князя стоял киот с образами, ризы которых были густо украшены жемчугом и драгоценными камнями, ценимыми почти в полтораста тысяч рублей, а по теперешним ценам — и во все полмиллиона.

Батистовая рубаха на жирной волосатой груди и шлафрок из драгоценной индийской шали были распахнуты. Князь полулежал на пуховике, сбив к ногам шелковое покрывало. На восточном столике перед ним стоял серебряный, старинной чеканки, небольшой жбан, из которого Гагарин наполнял хрустальный стакан холодным квасом со льдом и утолял жажду и тошноту, вызванную ночной попойкой.

Обсосав влажные усы, на которых остались следы квасной пены, Гагарин поглядел на Келецкого, вот уж с полминуты сидевшего молча и как бы размышлявшего о том, что сообщил ему князь, и спросил:

— Ну, как думаешь, Зигмунд?.. Разумно я сделал, что поймал быка за рога, или нет?

— А разве же ясно — вельможный ксенже не хцял того сам? Разве ж из пол-року мы о тем не хлопотали бардзо усердно? — вопросом на вопрос ответил уклончивый наперсник.

— Так-то оно так. Да не о том я тебя спрашиваю. И ты хорошо разумеешь, о чем я говорю. Все выходит по-моему, как я задумал, как вел. И ты немало помог мне во всех оказиях, какие представлялися. А вот ныне, когда игра сыграна… Когда не чужой, недружелюбец нам, хозяином будет в богатой Сибири… Когда моя она… и может, на долгие годы… Может… может, на очень долго?!. Раздумье и берет… Знаешь меня, Зигмунд. Пожить люблю. И людям не мешаю. А там что? Тобольск хоша бы взять? Столицу тамошнюю. Бывал в ней. Домов и тысячи не начтешь…

— Теперь побольше будет…

— Ну, полторы… Народу — тысячи три кроме черни… Дворца нет, даже дома нет для меня сносного. Три каменных домишка на весь город. Кругом — тын деревенский, стены деревянные… Туды же крепость!.. Киргизы ль подбегут, свои ли взметутся, — и кинуться, укрыться некуды… Опасное место… Людишки темные, грязные, вечно пьяные, кто побогаче… Бабы не хуже мужиков пьют… Сорочки по месяцу не меняют… Тьфу! Красятся… Показно, густо так… Лапищи во какие, словно у медведицы… А ты знаешь: я кругленьких, вертлявеньких люблю, чтобы она, как арабский конек под седельцем, играла… Что же мне делать там? Ни собраний и ассамблей, ни дам, ни удовольствий никаких… Правда: прибыльное место. Так у меня и своего немало… Вот и думаю: не отказаться ль?.. За недугом, мол, за негаданным-нежданным… Ты мне его придумаешь… А?.. Как скажешь?..

— Кеды наияснейший пытает, я только скажу цо княж, много лет там жили — и плохо не было… Есть там же ж и беленки румяненки, черноглазенки… Бардзо отличны. Ходят они два раза в недзелю до байни. Можно сказаць, чтоб чтыре раза шли и кошулю цо раз меняли… И з собой привесть можно. И вызвать потем можно… Ханы дикие в своих кочевках мешкают… А сколько у их пенкных тых перепелучков?! Вам ли не достаць, чего захцеце?..

— Положим, правда… Да тоска… С кем мне там время делить?..

— А ту з кем?.. Знакомцув много. А щирых приятелев машь, яснейший ксенже?..

— Правда, нету… Кому нужда или корысть, тот и гнет тебе спину… Да ведь и там так будет…

— Значит, все одно… Зато там сам найяснейший ни пред кем уж не загнется.

— Ты на кого намекаешь?.. На капитана?.. Я и перед ним не гнусь. Он помнит и знает, что я — Рюрикович в двадесять и третьем колене. Начальник роду нашего, Михайло, княж Иванов сын — Гагара, прапраправнук Ивана Всеволодовича, удельного князя Стародубского… А род капитана тогда только с нашим родом ровняться да брачиться стал… И то сказать еще: как сам он навеселе, все ходит за боярином Тихоном Стрешневым да допытывается: «Старый! Ужель мне тебя батькой звать?..» Что же мне перед ним гнуться так очень?..

— Не пшед ним… А сан его такий… Кеды ж наияснейший будет в Сибиру, то и сами…

— Будем не меньше саном?.. Твоя правда. Вот это одно и манит меня… Что старше, то больше почет я любить стал… Да и тут надоело… Столько путаницы… И с доброхотами моими, и с ворогами… и с царем, и с царевичем… Хотел бы ему от души помочь… Да чем?..

— Чем?.. Може там увидице, яснейший ксенже…

— Там?.. Увижу?.. Не пойму… Говори прямо…

— Можно сказаць! — слегка понижая голос и невольно оглядываясь, сказал Келецкий. — И в Сиберии, как наияснейший сам вешь, немало доброхотов цезаревичу знайдется… Венц, як тут… Хто по старей вере хочет жиць, туды уходзе. А у цесажа уж давнейше нездровье… и бардзо опасне… Может и длуго жиц… Может и помереть одним разом… Хто знает, який тестамент цесаж ваш зложил? Хто по нем застемпит на трон? И регентство можно… и… Вшистко можно ждаць…

— Да, всяко может случиться… Не так Катерина Алексеевна, как мой кум и благодетель, пирожник бывший, ныне — «друг сердечный» государя… с государыней вместе… Алексаша высоко метнул… Хитро петли вьет… От него всяко станется. Надо готовым быть, твоя правда, Зигмунд…

— Не моя то правда, а Господа нашего Иезуса! Hex бедзе похвалене Имя Го!.. Так, я муве…

— Понимаю… Не всероссийским — так хоша сибирским царем можно будет поставить старшего наследника… Ловкая затея… И не то, чтобы уж очень оно хитро было… А, знаешь, умен ты, поляк! Я еще нынче вот, недавнушка… Поздравляли меня с назначением… Подошел и царевич наш. Да потихоньку и шепчет: «И ты меня покидаешь, Петрович? Правду молвят: „Кому счастье — доля, с поклоном все прут. А у бездольного — все други, знай мрут“… Тогда я и шепчу на ответ: „Спокоен бы ты был, царевич. За твоими делами, тебе на помочь еду туды“… Он просиял даже, веселый отошел. А по правде сказать, не то было у меня на уме… Нынче же вечером доброхоты шепнули мне было, что гневается капитан, презирать стал на дружбу мою с царевичем… Я, штобы от греха подале, сунулся в Сибирь… Да, видно, сам Бог хочет, чтобы и тут я пригодился бедному царевичу… Поглядим… Умное ты мне слово сказал, Зигмунд… Я тут на досуге подумаю. Можешь идти, ежели сон клонит…

— Не!.. Кеды яснейший позволит, я еще цось скажу…

— Говори… говори…

— Кроме старинных русских, много шведув и немчув есть в Сиберии. Пленные и торговы людзи… Их надо к себе пшиволац (призвать)… Они много пользы зробют… И надо всяку христианску веру в Сиберии не заброняц… И католицтво… и…

— Знаю, знаю твои составы… Сам из братьев иезуитов, хоть и отнекиваешься… Да мне все равно. Человек ты умный, скромный… Мне зело полезен бывал не раз и при телесных недугах, и когда смута душевная приспевала… Я не дикарь… Что ж, могу понять каждого, хотя бы и чужого по вере. Не бойся! Никого не прижму… И вашим миссионерам католическим тоже позволю язычников обращать… А тебе, конечно, твои ксендзы за то спасибо скажут…

— Не о тем я… Не про себе думка… Я за яснейшего пана и за цезаревича думаю… Ежели пшийдзе час цо зробить, все западны потентаты будут видець, что вшелька вяра христианска в Сиберии волима… Як мыслишь, наияснейший: бендон помогац вам и цезаревичу ве всем, чи не?..

— Ну, вестимо, вестимо: скорее помогут, если за нас да за наши затеи с царевичем ваше „святое братство Иезуитское“ все станет… Сила немалая!.. Иные государи на Западе и то жалиться стали, что жмут их ксендзы да патеры… Ничего. Нас они не прижмут. А помочь могут, твоя правда. Так надо и их ранней подмаслить… Не забуду слово твое!.. Выйдет по-твоему… Пиши генеральс-аббату твоему, что обещаю я в Сибири все вольготы и католикам, и всяким христианским людям. Не стану пытать, вешать али на кострах жечь… как… Ну сам знаешь, про кого думка…

— Вам, вам; наияснейший ксендже! — совершенно просияв от такой легкой победы над упрямым порою, хотя и безвольным Гагариным, с низким поклоном проговорил Келецкий. — Жиче наилепшего, вельможный муй ксендже… Пора и спаць найяснейшему…

И с новым глубоким поклоном Келецкий ловко, бочком вышел из опочивальни.

Гагарин, которому даже жарко стало от вереницы дум, волнующих сейчас его душу, сбросил с себя шлафрок, раскинулся на постели и, устремив глаза в одну точку, видел сны наяву… Новый блестящий двор там, далеко, на Востоке… Безвольный юный властелин, обязанный всем ему, Гагарину… И даже власть такого временщика и любимца, как Меншиков, меркнет перед влиянием и властью его, Матвея Петровича… Одна дочь, княжна еще молода, не замужем… Кто знает?.. Она может разделить корону далекой Сибири с Алексеем… И тогда — благодетель и тесть молодого государя — не он ли, Гагарин, будет настоящим господином всей необъятной богатой страны?.. Кто тогда сравнится с ним по могуществу и по силе, как уже сейчас никто не может сравниться по родовитости и чистоте крови!..

Грезил наяву Гагарин. А утро, пробиваясь сквозь опущенные гардины, заставило померкнуть свет восковых свечей, догорающих в золоченом канделябре, и бледнело сияние тяжелых лампад, трепетно мерцающих в углу пред образами…

Часть вторая

У ВОРОТ СИБИРИ

Глава I

В ТАЙГЕ

Хмурое осеннее небо на сотни, на тысячи верст раскинулось над Приуральем, над уральскими горными кряжами и дальше, над дикими утесами, непролазными лесными урманами и бесплодными тундрами необъятной Сибири.

Октябрь в самом начале. По сю сторону Урала солнце еще ласкает и греет усталых, заморенных летнего страдою людей золотыми лучами «бабьего лета». А там, за Рифеем, или за Каменным поясом, как тогда называли Уральский хребет, — там уже зима совсем надвинулась над землею и готова засыпать все кругом безотрадной, сверкающей снежной пеленою… Холодный ветер с Ледовитого океана, не задержанный ничем в своем быстром налете, мчится предвестником буранов, и свищет, и воет, и грозит притихшей земле, полуобнаженным лиственным лесам, треплет сухие былинки на обнаженных полях, пашнях и лугах…

Все дрожит и трепещет под холодным дыханием северного гостя. Все живое и растущее на корню сжимается, мертвеет или уходит в глубокие норы, в теплые жилища.

Только хвойные деревья: пихты, лиственницы, кедры сибирские, вековые сосны да ели, которые тесной толпой стройных великанов стоят густыми рядами и кучками на пространстве сотен и тысяч верст, — только они, спутавшись корнями и ветвями, наежили навстречу вихрю свою иглистую, вечно зеленую одежду, переливающую различными оттенками… Они скипелись в девственную, непроходимую чащу, где и зверю тропы нет, где топору не прорубить себе дороги. И словно подсмеиваясь над яростью северного вихря, покачивают только своими островерхими куполами. Так важно, степенно раскачивают вершинами… А в самом низу, у корней, и выше, где стройными колоннами темнеют вековые стволы, — там тишина, как в храме, и полумгла, как на глубине моря. Редко-редко пронесется протяжный треск, словно могучий выстрел. Отжившее дерево, не выдержав напора вихря на опушке бора или даже не снося собственной тяжести, надломится, навалится на соседей-великанов да так и останется полулежать у них на плечах, пока совсем оно не истлеет и не стряхнет его вниз новым порывом северной бури…

Если подняться на крыльях ветра и глянуть сверху на весь необозримый простор земель, пролегающих от Урала до Великого океана и от Ледовитых морей до границ многолюдного, загадочного Китая, — с этой высоты глаз различит огромные светлые пятна, словно моря зеленеющей хвои; темные острова лиственных полуобнаженных лесов, изломы и провалы горных отрогов и цепей, круглые и островерхие вершины сопок и отдельных гор… Излучистыми широкими прогалинами между лесов и гор сибирские реки катят свои волны, отливающие под хмурым небом цветом новой стали.

Кое-где по берегам этих мощных, широких и глубоких потоков пятнами плесени, темными кучами, словно лишаи на здоровом теле матери земли, виднеются поселки людские, деревеньки, городки, острожки (крепостцы) и целые города, не уступающие по виду и многолюдству любому богатому селу на Волге или на Каме-реке…

А в самом море зеленой хвои, спрятавшись между стволами вековых великанов, укрытые под их раскидистыми вершинами, притаились одинокие скиты, выселки, отдельные заимки, где несколько отважных пахарей-охотников из коренных сибиряков живут на диком приволье, далеко-далеко отбившись от всех остальных людей.

Еще дальше, по окраинам вековых лесов, по берегам Ледовитого океана и Белого моря, по извилистым побережьям Камчатского полуострова, на соседних островах, на просторе вечно обнаженных, никогда не оттаивающих тундр, — там изредка пятнами чернеют переносные легкие юрты и вежи кочующих инородцев, вечно угрюмых закаленных детей этого сурового края земли.

Гораздо больше, чем людьми, эти все горы, леса и тундры Сибири заселены разным пушным и диким зверем: соболями, куницами, бобрами, медведем и лисицею… Олени многотысячными пугливо-чуткими косяками бродят по простору полуоледенелых равнин и гложут серый любимый свой мох — ягель, обгрызают молодые побеги жалких и чахлых кустарников, прозябающих кое-где на безлюдном просторном побережье Ледовитого океана. Земля гонит из плодоносных недр своих зеленые побеги. Но, встреченные леденящим дыханием полярного ветра, они пригибаются к родной земле, у нее ищут и помощи и защиты.

Зверье в Сибири уходит от людского жилья. Где гуще поселились люди, там меньше звериных и птичьих следов кругом… Но человек — самое хищное существо на земле. Он губит все живое не только для своего насыщения, для прикрытия себя от холода и непогоды… Он умеет наживаться, богатеть, истребляя без счету и без конца всех случайных своих одетых теплой, пушистой шкуркой лесных соседей…

Серая белка, рыжая и темно-бурая лисица, серебристый лоснящийся бобер, атласистый соболь — все они гибнут сотнями тысяч от стрел и метких пулек сибиряка-промышленника, охотника-зверолова…

Чуя свою гибель, избегая опасности, звери уходят все дальше и дальше, в глушь, в непроходимую, девственную чащу урманов и болотных порослей… А человек все дальше и дальше надвигается туда же следом за ними…

— В Сибири соболя людей ведут… А куды? Бог весть! — толкуют «сибиреня», местные старожилы. И тут же добавляют: — У нас, где черный лист, там и человеческий свист… А где одна хвоя, там леший воет.

Правда, в море зеленых хвойных лесов не видно человеческих поселков. Только извилистая, чуть заметная тропа зверолова бороздит лесной простор. Человеку нет свободного пути в зеленой чаще… И даже северному ветру нет пролета в заповедную глубину вековечных лесов… Над вершинами да сторонкой проносится он и стонет, свищет над вершинами молодецким протяжным посвистом!..

Из Приуралья, из России сейчас один только путь, словно в сказке, пролегает и ведет в эту заповедную, богатую и опасную страну, в привольную Сибирь.

Раньше, лет полтораста тому назад, много путей вело в этот благодатный и дикий край. С юга, от Урала-реки, с севера, от Печоры и Двины, от Архангельска и от Вологды, от Вятки и от Камы с Соликамском — отовсюду был проторен широкий путь на Сибирь. Но теперь подошли другие времена.

Частые заставы поставлены по всей пограничной черте между Россией и Зауральем. Только через Верхотурье и Шуйскою яму прямо на Обнорский ям, минуя Вологду, и никак не иначе попадают в Сибирь и обратно купцы, служилые люди, частные лица и царские посланцы к разным князькам, ханам и контайшам калмыцким, к киргизам и к другим полусвободным кочевым племенам, чьи «земляцы» тесно граничат с сибирскими землями, подвластными московскому государю, великому князю и сибирскому царю Петру Алексеевичу.

Строгий таможенный досмотр производится в Верхотурье всему, что из России вывозится через Сибирь в Китай или ввозится из Китая и Сибири в пределы России.

Есть целый ряд «заповедных товаров», которыми могут торговать только казна или особые от нее поставленные агенты-скупщики.

Лучшие соболиные шкурки, стоящие 100 р. за 40 штук, бобры и лисьи меха ценой свыше полтины за штуку; рога оленя марала, корень женьшеня, золото песком и в слитках (самородное) — все это частные лица не могут покупать или продавать свободно.

Промышленники и купцы, случайно раздобыв или купив что-либо из «заповедных товаров», обязаны объявить о них в Приказной избе первого русского поселения, куда попадут. Там сдают они всю добычу по цене, назначенной от казны. За утайку таких «заповедных» товаров с целью продать их частным лицам или за рубеж по более выгодной и дорогой цене таможенные пристава отбирают у виновных все их добро, все «пожитки», сажают несчастных в тюрьму, бьют батогами… Да мало ли что можно сделать по закону с людьми, которые смеют думать о собственной выгоде больше, чем о благе и доходах казны государевой?!

Трудна охота за сибирским пушным зверем, за чуткими маралами, тяжела добыча целебных корней женьшеня, губительны отважные походы для розысков блестящего золотого песку…

Опасен единственный, «тесный путь» через Верхотурье, на котором купцов с их обозами сторожат и пограничные объездчики, и вольные ватаги разбойных людей, мало уступающие по жестокости и жадности служилым людям…

Но жажда наживы велика у торговых московских людей. И, все снося, все преодолевая, тянутся они непрерывным двойным потоком: в Сибирь и обратно через «узкие врата», через уездный городок, через острог верхотурский.

А северный ветер, проносясь над землей вслед за караванами, тоже проникает в небольшие ворота с башенкой, прорубленные в высоком деревянном тыну. Тын этот окружает весь острожный городок, крепостцу Верхотурье на берегу холодной шумливой реки, бегущей по каменистому руслу, мимо лесистых темных берегов.

Одиноко стоит Верхотурье, как и все сибирские большие и малые города и остроги. На десятки и сотни верст кругом не видно другого людского поселка. У самого городка еще разбросано несколько не то пригородов, не то ближних посадов и деревень. А дальше — одни леса и скалы, между которыми змеею вьется и блещет холодная речная гладь…

Только вдоль Сибирского большого тракта прерывистою цепью, чаще, чем где бы то ни было, расселились, разбросались одинокие избы с огороженными дворами, где проезжающие находят ночлег и приют в темные, ненастные ночи, в осенние и зимние непогодные дни… Кое-где темнеет не один, а сразу два-три таких постоялых, заезжих двора, образуя небольшой, затерянный в лесу, на крутом речном берегу или прямо в степи торговый выселок.

На один лад, без лишних затей, но прочно построены избы таких «дворов». Стены сложены из вековых сосен и лиственниц, обширные дворы с амбарами, кладовыми и кладоушками тоже покрыты и огорожены от налетов стужи, от набега лихих людей, своих, русских и кочевых туземцев. Все они не прочь напасть врасплох и пограбить соседей, особенно осенней порою или в самый разгар летних работ, когда мужики в поле, за работой.

Но и на полевые работы местный народ идет с опаской: ружья, топоры берет с собой, забирает рогатины — отбиться от зверя лесного, от рыси наглой, от людоеда-медведя одичалого и от калмыцких или киргизских ватаг, которые в самую страду рыщут вблизи русских поселков, выглядывая себе добычу полегче.

На крутом повороте реки, верстах в полутораста от Верхотурья, у самого летнего перевоза темнеет над проезжей дорогой один из таких постоялых дворов.

Свежие срубы, новые крыши — очевидно, все это недавно создано здесь руками человека.

Воет ветер, проносясь над коньком крыши, заглядывает, забирается в трубу и с протяжным стоном вылетает оттуда, опять уносясь на простор. А вслед за ветром из окон избы, прикрытых ставнями, со двора, с задворков усадьбы несутся на простор разные голоса и звуки… Треньканье двух балалаек, рокот бубна, обрывки веселой песни, блеяние овец; глухое мычанье коровы, стук лошадиных копыт о переборки конюшни, смежной с самым жильем.

Сквозь прорезы ставень колючие тонкие лучи света вырываются и пронизывают влажную, тяжелую тьму ранней осенней ночи.

В большой горнице с полатями, где все неровно и слабо озарено светом лучины, потрескивающей в голбце, шумно и душно.

Обычно с курами ложатся спать не только деревенские люди, но и горожане в этих краях. И просыпаются чута ли не с первой утренней зарею.

Сейчас же время близко к полуночи. А за длинным столом, словно на свадьбе, сидят мужики и бабы. В переднем углу — не молодой, но крепкий и круглый, как репка, купец в тонкой суконной поддевке нараспашку, в шитой косоворотке. Его красное, потное лицо лоснится, глаза блестят. Целые еще зубы, как у волка, поблескивают, когда он смеется, причем его толстенькое брюшко так и колышется. А смеется купец почти беспрерывно, по всякому случаю. Он что называется «весел во хмелю».

Рядом с гостем сидит огромный, широкоплечий седой старик в пестрядиной рубахе и домотканых портах, с ключами за поясом — хозяин постоялого двора Прокл Савелыч. Ему лет за 70. Но только седина и багровый, почти бурый цвет лица выдают Савелыча. Глаза старика сверкают не менее, чем у его сыновей и внуков, зубы так и белеют сильным двойным рядом, когда старик медленно расправляет свои седые усы, чтобы, не омочив их, пропустить стаканчик пенного.

По другую сторону купца сидит молодая красивая бабенка в праздничном наряде, Василида, сноха Савелыча, и, жеманясь, взвизгивая, принимает угощения и любезности тароватого гостеньки, своего соседа, то и дело подливающего ей из сулеи меду в тяжелую кабацкую чарку. Муж Василиды, молодой, здоровый, но забитый и безличный на вид белобрысый мужик, прислуживает отцу и гостям.

Кроме краснолицего и тароватого, очевидно, купца, здесь сидят еще несколько проезжих обозников, возчиков, приказчиков и купцов, едущих в Сибирь или возвращающихся обратно домой, в Россию. Все пьяны и веселы, заигрывают с Василидой, перебрасываются шутками, пьют все, что ни подадут на стол, и громко, не слушая и перебивая друг друга, рассказывают про свои дела, про различные приключения и страхи, испытанные в пути; они то целуют и обнимают, то ругают друг друга, не придавая никакого значения ни ругани, ни поцелуям.

Двое из приказчиков помоложе, добыв из своих пожитков балалайки, затренькали на них плясовую. Третий помогал им, колотя в небольшой бубен, вроде остяцкого, купленный где-нибудь по дороге.