Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Так я и судьбу твою вижу из глаз твоих: вон Арбат, а вон Веницея град — вон, вон — с оболочкой все уплыло, и вот новая судьба плывет…

Воин вскочил с места: ему казалось, что он видит сон.

— Почему ж Веницея? — спросил он.

— Не знаю, так мне черная птица говорит… А слышишь, как кто-то «не белы снежки» поет и плачет? Воин испуганно перекрестился…

— Чур! чур! сгинь-пропади!

— Полно, добрый молодец, не чурайся! — улыбнулась цыганка. — Ты думаешь, что я бес? Нет, на мне крест — видишь? — и она показала висевший у нее на груди крест.

Воин чувствовал, что им овладевает какая-то таинственная сила, и сила эта исходит от этой неведомой женщины. Но в то же время рассудок говорил ему, что из него хотят что-то выпытать — для чего? для кого?

Вследствие этого он сам решился выпытать из цыганки, что она действительно знает о нем.

— А ты знаешь, кто я? — спросил он.

— Знаю, кто ты был, и узнаю, кто ты есть, — был уклончивый ответ.

— Кто ж я был? — спросил Воин.

Цыганка посмотрела ему в глаза, потом стала глядеть на воду.

— Вижу: столовая изба — в ней царь сидит и бояре… Какие хохлатые люди! — большие… царску руку целуют… А после них — тот, что на тебя похож, тож руку у царя целует… На Арбате в саду ночью соловей заливается, а красная девица в слезах потопает… Сгинул добрый молодец, пошел искать за море живой и мертвой воды… Не нашел живой воды — кручину нашел… Томится добрый молодец, что птица в клетке: и дверцы отворены, и крылья есть, да летать страшно — коршуны кружат в небе… И запела пташечка: «не белы-то снежки…» Плачется добрый молодец на свою горькую судьбину…

Цыганка остановилась, а Воин, казалось, все еще слушал ее: перед ним проходила вся его жизнь. Но в то же время он ясно видел, что эта женщина действительно многое знает: несомненно, что ей известны главные моменты из последних лет его жизни. Но откуда она могла узнать все то, что известно только ему одному да его жене? И он решился выпытать, что еще ей известно.

— Хорошо говорит тебе твоя черная птица, — сказал он после небольшого раздумья. — А што она еще скажет тебе?

— Вижу, вижу, — заговорила она снова таинственно, — вон опять плывет оболочко в воде, и затем за оболочком летит из-за моря пташка… Откуда ни возьмись коршуны, и пымали бедную пташку… Опять пташка в полону… Это не пташка, а добрый молодец в полону у польских людей… Польские люди спят, а слепые люди выкрадывают добра молодца, и добрый молодец очутился у хохлатых людей… Над Москвою оболочко… В Новодевичьем монастыре всенощная, и добрый молодец там ищет красну девицу, а во место красной девицы — черная черница!

Цыганка вдруг замолчала, и, казалось, собиралась совсем уходить.

— Ну, что ж дальше было с добрым молодцем и с черничкой? — спросил с улыбкой Воин.

— Што было — сам знаешь, — неохотно, по-видимому, отвечала цыганка, — а вот што было:





«Как и курочка бычка родила,
Поросеночек яичко снес,
А черничка да сынка привела»…





Воин в волнении схватил ее за руку.

— Так это правда?.. У меня сын родился?.. Сказывай?

Но цыганка вдруг вырвалась и побежала берегом Булака в город.

— Куда ж ты? Погоди! — кричал ей вслед Воин. — Возьми денег за труд.

— Черной птице твоей казны не надо! — не оборачиваясь, отвечала цыганка и скрылась.

В странном смущении остался на берегу Булака Воин. Что от него нужно было этой цыганке? Несомненно — она из Москвы и кем-нибудь подослана. Но кем? От кого она могла узнать такие подробности об его жизни? Она сказала, что снимет с его сердца кручину, а вместо кручины даст ему радость. И эту радость она поведала ему: она прямо сказала, что та, которая была черничкой, привела ему сына. Неужели это правда? А они с женой почти четыре года кручинились, что у них нет детей. Его Наталья думала, что неплодием наказал ее Бог за побег из монастыря. И вот она теперь мать… Ясно, что цыганка ею подослана. Но отчего ж она этого не сказала прямо? Отчего Наталья не уведомила его о себе? Ведь почти четыре месяца, как он с нею расстался, а она ничем не дала о себе знать. Да и где было искать его, когда он мыкался все лето по Вятке да по Каме?

Да и Бог знает, когда еще им придется свидеться. Вон какой пожар распустили по всей русской земле! С Дону началось, с какого-то кабака, а вон куда зарево хватает — до Москвы до самой, до державного места! Астрахань, Царицын, Саратов, Самара — вся низовая сторона, все в огне. И полымя все дальше и все шире захватывает — до Белого моря дошло, до Соловок, до Пустозерска; Аввакума-де из земляной тюрьмы выручать пошли, патриарха Никона из Ферапонтова вывести хотят…

А какие «прелестныя» грамоты рассылает вор по всему московскому государству! Хана крымского с ордами зовет на Русь, персидского шаха в братья себе прочит, в Запорожье его воры мутят… Теперь все языки поднимаются — татарва, черемиса, мордва, чуваши… Нижний обложили…

Такие невеселые мысли бродили в голове Воина, когда он, после встречи с цыганкой, возвращался от Булака.

А тестя, князя Прозоровского, не воротить уж к жизни. А знает ли об этом Наталья? Дошло ли до нее, что отца ее уже нет на свете? Снизу, говорят, нет к Москве ни проходу, ни проезду: всюду пожар и кровь.

В тихом, ясном осеннем воздухе стелятся по небу белые нити паутины… Вёдро, значит, еще долго постоит… Но вон и гуси длинною вереницею тянутся уж на теплые воды, за море…

Воин грустно покачал головой: ему вспомнилось его мыканье по белу свету, там, в заморщине… А тут он мыкался по Вятке да по Каме… дикая, бедная сторона, не то что там: какие города, села! а здесь — одна беднота, голод… Вот голодные люди и идут добывать себе хлеба либо смерти: им все равно помирать голодною смертью с наготы да с босоты.

«Женишка и детишка испроели» — правда, правда: Воин сам все это видел… Он все это доложит великому государю, когда Бог живым донесет его до Москвы. А там его ждет сынок, Наталья, — да дождутся ли…

— А! Воин Афанасьич! здравствуй на многая лета — до конца века!

— Спасибо, Афанасий Ивлич, как твое здоровье?

— Сам себе дивуюсь, как еще на ногах Бог держит.

— Да, правда, Афанасий Ивлич, кручинно тебе было с этою тяготою на Вятке: шутка ли! сто стругов снарядил в такую пору, когда все в нетех. Ну, да слава Богу, за тобой государево дело не стало.

Это встретил Воина товарищ его по наряду на Вятке ратных людей для плавной государевой службы и по постройке там же ста стругов для Волги, — Афанасий Косых, мужчина лет под шестьдесят, но еще бодрый, с резкою сединой в русой бороде.

— Ты откудова это теперь? — спросил Воин Афанасия.

— От воеводы, от князя от Юрья: назавтра поход объявил против вора, и стружечки мои чтоб наутрее отошли от Бакалды вниз до Симбирского с кормом и с зелейными запасы, а сам он идет на вора по сухопутью, — отвечал Косых.

— Так завтра? Ну, слава Богу! — И Воин перекрестился, хотя у него на сердце заскребли кошки. «Шутка ли! с самим встретиться», — подумал он.

XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского

— Кажись, он, соколик, глазки открыл?

— И точно, матушка Ираида, смотрит: не подымает ли его Господь?

— Ох, отец Варсунофей, я, кажись, уж не чаю.

— Не говори, матушка, на все божья воля: уж коли меня, старца негодного, Бог вызволил с турской каторги да из Шпанской земли довел досюдова и сподобил меня приложиться к мощам святых угодников, преподобных Гурия и Варсунофия, так его, воина Христова, поднимет Господь.

Этот разговор осторожным шепотом вели между собой старый инок в черной скуфейке с старенькою живою монашкою, черные живые глаза которой так, по-видимому, не ладили с ее сухим, темным морщинистым лицом.

Они сидели в просторной горнице, в окна которой проникал нежный свет загоравшейся на востоке зари. В той же горнице, на высокой кровати у стены, полузадернутой зеленым тафтяным пологом, лежал средних лет мужчина, по-видимому, тяжко больной. Голова его, обрамленная спутавшимися волосами, и мертвенно-бледное, с следами сильного загара лицо резко оттенялись от белой подушки.

Больной действительно открыл глаза.

— Где я? — слабо прошептали его запекшиеся губы. Старый инок на цыпочках подошел к нему и осторожно нагнулся.

— А! — с горечью протянул больной. — Так я все еще в Веницеи… а мне чаялось…

— Нету, батюшка, ты не в Веницеи, а на святой Руси, — с нежностью сказал старый инок, — ты, должно, меня старого пса признал, што выкупил с полону, с каторги: тебе и мерещится Веницея.

— Так где ж я? — изумленно спросил больной.

— В Синбирском, батюшка, у боярина и воеводы Ивана Михайлыча Милославского[77] в опочивальне, — проговорил старый инок.

Больной закрыл глаза. Ему казалось, что все это сон. Но между тем в уме его вставали новые неясные образы. Эти запорожцы, которых он видел в столовой избе у царя. Но это сон: он во сне, будто бы в Казани, на берегу Булака видел цыганку, и она много ему наговорила и о сыне, и о запорожцах. Только теперь он видел их не в столовой избе и не у Брюховецкого, а где-то здесь, близко… И тот еще, самый большой, что упал в столовой избе, закричал: «вот оно, аспидово отродье — сынок Ордина-Нащокина!» А вот сам Разин… Он помнит, как он этого самого вора Разина хватил саблей по голове… Да, все это сон, хотя он, кажется, и лежит с открытыми глазами…

— Он опять, соколик, открыл глазки, — слышит он шепот.

— Бредит, должно в огне.

— Кто это говорит? — спрашивает больной, силясь поворотить голову.

— Я, соколик, — говорит монашка, подходя к нему робко.

— Опять цыганка! — слабо простонал больной.

— Я не цыганка, я старица Ираида, от Натальи Семеновны к тебе прислана.

— От Натальи? А где она?

— В Москве, соколик.

— Так это не сон?

— Не сон, соколик, опомнись… Припомни — ты был в бою с вором Стенькою, тебя порубили в бою казаки воровские, и мы не чаяли видеть тебя в живых. А теперь, слава Господу, ты в память приходишь… Перекрестись, родной.

Воин (это был он) хотел было перекреститься — и не мог, застонал: рука его была на перевязи; он был ранен.

Но эта боль заставила его вспомнить все или почти все. Рать воеводы и князя Юрия Борятинского из Казани подоспела к Симбирску в то время, когда симбирский воевода, боярин Иван Милославский, истомленный почти месячным сиденьем в облоге от воров, уже хотел было сдаться — отворить ворота в кремль. Разин с казаками и татарами стремительно бросился на царское войско. Завязалась отчаянная борьба…

Воин все вспомнил, но это был какой-то ад… Гром пушек, гиканье налетавших на них казаков, аллалаканье татар, вышедших с топорами и рогатинами, — все это смешалось в какой-то страшной картине…

Лично он вспомнил, как на то крыло, где он находился, ударили татары под предводительством мурз Багая и Шелмеско; потом в середину лавы врезался сам Разин с тремя запорожцами… Запорожцы узнали его, он узнал их… Но тут все смешалось в его уме: мелькнул белый конь под Разиным, готовый, кажется, раздавить Воина; но Воин махнул саблей и угодил в голову Разину… Больше он ничего не помнит.

Теперь Воин осмотрелся кругом сознательно. Да, это не сон, и то не был сон.

Около его постели опять стояли старый инок и цыганка в монашеском одеянии. В первом он узнал бывшего полонянина Варсунофия, которого он выкупил в Венеции.

— Ты как сюда, старче, попал? — спросил его Воин, все еще смутно сознавая свое положение.

— К тебе, батюшка Воин Афанасьич, приплелся я с Москвы, — отвечал старик, — тебе отслуживать за мою волю, што ты дал.

— Как же ты узнал, что я здесь?

— Я за тобой, батюшка, с самой Казани. Воин недоумевающе посмотрел на монашенку.

— А меня прости Христа-ради, батюшка Воин Афанасьич, за Казань, — сказала она, низко кланяясь. — Я не цыганка: я старица Ираида из Новодевичьей обители.

— Для чего ж ты в Казани цыганкой прикинулась? — спросил Воин с удивлением.

— Так, батюшка, приказала Наталья Семеновна, — отвечала монашка.

— Моя жена?

— Она самая, батюшка.

— А для чего? — еще с большим удивлением спросил Воин.

— Ее спытай, батюшка: ее это воля была, — отвечала монашка. — Для-ради ее супокою мы вот с Варсунофьюшком и пошли искать тебя, потому — нас, людей божьих, старцев, кому охота обижать? А пошли она гонца с грамоткою, и по нонешнему времячку ему бы не сносить своей головы: ноне и царских гонцов по дорогам воры вешают. А мы што? — мы та же каличь, нишшая братья убогая, с нас нечего взять. А мы-то с Варсунофьюшком в бродячем деле дотошны: он, сам ведаешь, с самой бусурманской веры, да с Шпанской земли доплелся до белокаменной; а я, родимый, с той самой поры, как нас с инокиней Надеждой, што ноне твоя благоверная, отпустила мать игуменья из Новодевичья за мирским сбором и как инокиня Надежда из Успенского собору ушла к тебе, — с той поры я все брожу по свету, по угодничкам: и киевским угодничкам маливалась, и самого етмана Брюхатого видала, и соловецким угодничкам, Зосиме-Савватею, маливалась же, да и у казанских чудотворцев, у Гурия и Варсунофея, святые раки лобызала. Там мы с Варсунофьюшком и тебы, соколика, сустрели, да за тобою как псы верные и сюда прибрели. А все для-ради супокою матушки Натальи Семеновны. И цыганкой-то я обернулась для-ради ее же благополучия. А ноне вот Бог привел и за тобой походить. Как это пришел под Синбирской с ратными людьми с Казани князь Борятинский, — и ты, батюшка, с ним же пришел, да как учинился у вас смертный бой с вором и антихристом Стенькой, — с утра до ночи бой шел, а мы ни живы, ни мертвы ждем, чем кончится, — коли к ночи слышим: побили-де царские рати вора Стеньку наголову, и сам-де он бежал в малом числе, и голова-де у него перевязана — саблей рассечена, и рассек-де его, сказывают, Воин Ордин-Нащокин, а сам-де Воин убит лежит. Как услыхали мы это, батюшка Воин Афанасьич, что ты мертв лежишь, мы и света божьего за слезами не взвидели. Коли слышим: жив-де еще Ордин-Нащокин, токмо зело порублен. И велел тогда воевода и боярин Иван Михайлович Милославский снести тебя, голубчика, к нему в палаты, и лекаря к тебе приставил, а нас — во хожалок место. И был ты все без памяти который день, а ноне вон божиим изволением в себя пришел.

Монашка радостно при этом перекрестилась на иконы. Перекрестился и старик Варсунофий.

— Так вор Стенька, сказываете, разбит? — спросил Воин с просветлевшим взором.

— Разбит начисто, батюшка Воин Афанасьич, — в один голос отвечали старица и старец, — и тою же ночью бежал.

— Бегу яся, нИ солоно хлебавши, — добавил Варсунофий, — а клевреты его, што не успели бежать, вон все висят на виселицах вдоль берега, — ишь какое ожерелье изнавешано их! — И старик показал рукою в окно.

— И запорожцев повесили, тех, что с тобой вместе, батюшка, в столовой избе у государевой руки были — Гараську, да Пашку, да Мишку, — добавила старица Ираида.

— Да и татарские мурзы Багай да Шелмеско, што государю челом били на государевых воевод, — и они повешены ж, — присовокупил Варсунофий. — А этот мурза Багай, сказывали, мало не заколол боярина и воеводу Ивана Михайловича Милославского: мы, — говорит, — помираем голодною смертью, с наготы да с босоты, а вы, говорит, вон какие жирные, — дак его ратные люди с коня сбили и связали, а ноне вон он болтается у самой Волги, што твоя колода.

В это время в опочивальню, в которой лежал раненый Воин, вошел пожилой мужчина с окладистой бородой и широкой лысиной ото лба. На нем было богатое боярское одеяние.

— Ба-ба-ба! — весело заговорил вошедший. — Да кажись наш богатырь Илья Муромец в добром здоровье?

— Спасибо, боярин Иван Михайлович, — по милости божьей, сам видишь, я очнулся, — отвечал Воин.

Вошедший был боярин и воевода симбирский Иван Михайлович Милославский.

— Слава Богу, слава Богу! — продолжал боярин. — Надо тотчас же еще гонца послать — родителя и супругу твою порадовать весточкою, што ты в себя пришел наконец. Да и великий государь рад будет такой вести: вить ты саблей огрел вора прямо по башке — зело добре назнаменовал!.. Может, от твоего знаменья он, вор Стенька, и плечи нам показал: бежал, аки тот Святополк Окаянный[78].

— А где воевода князь Юрий? — спросил Воин.

— Да все еще монистом своим занят, — с улыбкой отвечал Милославский.

— Каким монистом, боярин? — удивился Воин.

— Да вон воров нанизывает на веревки — шутка ли, боле шестисот зерен жемчугу бурмицкого нанизал уж на свое монисто… Самые крупные зерна у него — три запорожца, што еще с Брюховецким воровали, да двое мурзишек татарских, Багайка да Шелмеско, кои всю татарву да черемису на нас подняли, — знатное монисто! — есть чем похвастать князь Юрью… А не подоспей он — я бы попал в монисто к вору Стеньке… Никто как Бог!

XXXVII. Эпилог

В Грановитой палате, в столовой избе, у великого государя с боярами сиденье. Тут же и святейший патриарх Иосиф с освященным собором.

Великий государь и святейший патриарх и бояре думают: великая смута и крамола охватила всю русскую землю; все низовые города взяты вором на копье; воеводы, дети боярские и служилые люди прияли от злодеев наглую смерть; царские рати либо осилены вором и побиты, либо передались злодею; замутилась вся русская земля, и что будет дальше — Богу ведомо…

Ниоткуда — ни луча надежды…

Как быть? что умыслить? где набрать столько ратей?

Великий государь сам думает идти чинить промысл над крамольниками… Но с кем? где его воеводы? Все они оказались бессильными…

Отвратил Создатель лицо свое от людей своих… За чьи грехи?…

«Услыши ны, Боже, Спасителю наш, упование всех концев земли и сущих в мори далече!» — шепчет святейший патриарх, поднимая глаза к лику Спасителя.

Дьяк Алмаз Иванов, угрюмо уставившись в какую-то бумагу, прислушивается, кажется, как за окном ворона каркает…

Думают бояре — есть им о чем подумать! — на них идет эта страшная буря: а кто их укроет? Ромодановский, Шереметев, Борятинский, Долгорукий? Но от них нет вестей; да и гонцы их все погибают в пути — всех ловят и убивают крамольники.

Вон как постарел Алексей Михайлович за этот год… И сколько потерь: жену потерял, дочь и двух сыновей похоронил… «И бе дом его пуст»…

Слышатся подавленные вздохи да карканье вороны за окном…

И на крыльце, где обыкновенно собирались стольники, стряпчие и дворяне, теперь не слышно «шумства» и споров; напротив, испуганным шепотом передают собравшиеся один другому, что будто бы уж и Симбирск взят и выжжен, взята и разорена Казань, Лысково, Нижний, Темников, Корсун, Саранск, оба Ломова, Пенза, Арзамас — все в руках у злодеев, — что все холопи и крестьяне разбежались, режут и вешают господ, жгут боярские усадьбы, — что хлеба в полях потопчены, потравлены или выжжены, — что скоро страшный атаман, которого ни пуля, ни сабля не берут, нагрянет в Москву… Куда деваться?.. где спасение?..

Алексей Михайлович ждет совета от святейшего патриарха, на него вопросительно поглядывает — не вразумит ли его Господь?

А святейший патриарх только шепчет, глядя на лик Спасителя: «Услыши ны, Боже, Спасителю наш, упование всех концев земли и сущих в мори далече»…

И Он услышал!..

Там, на крыльце, или на дворе, пронесся вдруг ропот не то изумления, не то испуга:

— Гонец!.. гонец пригнал!.. с какими вестями?..

И столовая изба вся встрепенулась — точно шум ветра прошел по ней…

Глаза у всех уставлены на дверь — ожидание, томление, испуг…

«Услыши ны, Боже!..»

Гонец в дверях — едва переступает порог, он бледен, шатается он, кажется, скоро грохнет на пол… Он ничего не видит — ни царя, ни бояр…

— Поддержите… он упадет…

Бояре его поддерживают… Он силится говорить…

— Великий государь!.. воевода князь Юрий… твои государевы рати… вора Стеньку… и его толпища… разбили наголову…

Крик радости вырвался из сотни грудей. Все крестились…

— Самого вора Стеньку… Воин Ордин-Нащокин… саблею посек в голову… а Воина изрубили…

Гонец не договорил. От Симбирска до Москвы он загнал семь лучших коней — не спал и не ел во весь путь…

Гонца увели, он потерял сознание…

Все оглянулись на старого Ордина-Нащокина, который сидел недалеко от царя: по лицу старика текли слезы — слезы скорби и радости.

Комментарии

Начиная с 1870-х гг. художественные произведения Д. Л. Мордовцева выходили практически ежегодно; многие романы и повести печатались сначала в журналах, а затем издавались отдельно. В начале XX в. они были собраны в «Собрание сочинений» в 50 тт. Пб., Мертц, 1901–1902, за которым последовали «Первое полное собр. соч. Д. Л. Мордовцева» в 60 тт. Пб., Перевощиков, 1902–1915 и «Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов» в 33 тт. Пг., Сойкин, 1914. Причем многие тома издания Перевощикова неоднократно допечатывались. В послереволюционное время. в 1957 г., вышел его роман «Знамение времени» (Москва) и в 1958 г. — двухтомник сочинений (Киев). После тридцатилетнего перерыва, в 1987 г., в Киеве и Ростове-на-Дону вышли однотомники его произведений, подготовленные В. Г. Беляевым и В. С. Момотом, последнему принадлежит и единственное монографическое исследование «Даниил Лукич Мордовцев: Очерк жизни и творчества». Ростов-на-Дону, 1978.

Тексты данного издания печатаются по последнему прижизненному собранию сочинений писателя с проверкой по другим прижизненным изданиям.

Ограниченность объема настоящего издания не позволяет прокомментировать все упоминаемые в произведении исторические факты, события, лица, да это и не представляется целесообразным, так как многое при чтении становится ясным из общего контекста произведений. В комментариях, кроме раскрытия реалий, исторических пояснений и уточнений, делается попытка восстановить исторические источники, использованные Д. Л. Мордовцевым в своей работе.

Объяснения устаревших и специальных слов вынесены в словарь.

В комментариях приняты следующие сокращения:

Аввакум — Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. Иркутск, 1979.

Гиббенет, 1, 2 — Гиббенет Н. А. Историческое исследование дела патриарха Никона. Т. 1–2. СПб., 1882–1884.

Каптерев 1, 2 — Каптерев Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 1–2. Сергиев Посад, 1909–1912.

Костомаров — Собрание сочинений Н. И. Костомарова. Исторические монографии и исследования. Кн. 1–8. СПб., 1903–1906.

Морозова — Повесть о боярыне Морозовой. Подготовка текстов и исследование А. И. Мазунина. Л., 1979.

Никон — Дело патриарха Никона. СПб., 1897.

Соловьев — Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. 5–7 (т. 9–14). М., 1961–1962.



ЗА ЧЬИ ГРЕХИ? Повесть из времен бунта Разина.



Впервые повесть опубликована в 1891 г., затем входила в состав собраний сочинений писателя; в советское время не переиздавалась.