Многих хлопот стоило родителям их спасти юную беглянку от жестокого наказания по «Номоканону» и по монастырскому уставу
[60]. Только личное участие царя в судьбе молоденькой преступницы и его любовь к старику Нащокину отвратили от ее пылкой головки суровую кару. Притом же Алексею Михайловичу проходу не давала его «непоседа», царевна Софьюшка, которую он иногда называл «запорожцем в юпке». Она с утра до вечера нудила над ухом: «прости да прости Наташу Прозоровскую»…
И пришлось простить. Но ее, конечно, по тогдашнему выражению, «обнажили от ангельского чина», другими слонами — расстригли.
Потом любящаяся парочка сочеталась браком, и с той поры молодая Ордина-Нащокина, жена Воина, глубоко привязалась к царевне Софье Алексеевне за ее заступничество пред отцом и при всяком удобном случае являлась во дворец.
Все шли с корзинками в руках, и Симеону Полоцкому дали огромную корзину, потому что он хвастался, что у них в Полоцке он считался первым «грибонаходчиком».
Дорогой говорили о том, что занимало тогда умы московского общества — о бывшем патриархе Никоне и о заключении его в Ферапонтовом монастыре, о ссылке протопопа Аввакума в Пустозерск, в земляную тюрьму, наконец, об изъявлении Разиным покорности.
— А что он после того, матушка царевна, сделал! Не приведи Бог, — заметила молодая Ордина-Нащокина.
— А что такое, Наташа? — спросила Софья Алексеевна.
— Да вот что, государыня царевна. Вечор от батюшки с Астрахани гонец пригнал с гостинцами мне от родителя — груши да виноград. Дак сказывал гонец: была-де в полонянках у Разина царская дочь, персицкого царя — красавица! ни в сказке сказать, ни пером написать. И полюбись, матушка, та царская дочь атаману Разину — уж так любил ее, так любил! — и берег как зеницу ока. Пришло, — говорит, — атаману Разину пора-время говеть, и на духу его батюшка пытает: «что-де у тебя, раб Божий, дороже всего на свете?» — А так и так, батюшка, — говорит Разин: дороже мне всего, — говорит, — царска дочь. — «Кинь, — говорит батюшка, — кинь ее в море, как кинул царь Соломон свой драгоценный перстень. Ежели, — говорит, — Бог примет твою жертву, то на третий же день рыба-кит, аки Иону, возвратит тебе царевну»
[61].
— Ну, и что ж? — в волнении спрашивала царевна. — Кинул?
— Кинул, государыня, — отвечала Ордина-Нащокина.
— Господи! — всплеснула руками Софья Алексеевна. — Ну, и как же было дело?
— Да так: был, — говорит, — у атамана Разина пир большой, у него на струге: был у него, — говорит, — в гостях и мой батюшка. Вышла, — говорит, — из своей светлицы к гостям и царска дочь — вся в золоте да в камнях самоцветных, поднесла гостям по чаре, как закон велит. А Разин и говорит к гостям: «вот мое сокровище!» это на царскую-то дочь. — «Царь Соломон, — говорит, — бросил в море свое сокровище — драгоценный перстень, а я — ее!». Да с этими словами схватил ее поперек и словно золот перстень бросил в море!
Все пришли в ужас от этого рассказа, дошедшего до Москвы уже в искаженном варианте.
— Ну и что ж — рыба-кит не принесла ее на третий день? — спросила Софья Алексеевна.
— Не принесла, матушка царевна.
Симеон Полоцкий полагал, что это просто бабья сказка, и потому больше думал о грибах, чем о царской дочери и ее участи.
— А вот сыроежка! вот и белый гриб! — радостно воскликнул он, нагибаясь, чтоб сорвать грибы.
Скоро и все увлеклись грибами.
В это время у опушки леса показались два всадника. По всему видно было, что это соколиные охотники, потому что у каждого из них на рукавице сидело по соколу — один в красной шапочке, другой в голубой.
— Да это никак князь Василий Васильевич Голицын
[62]? — заметила Ордина-Нащокина.
— Он и есть, — подтвердил Симеон Полоцкий. Царевна Софья Алексеевна почему-то при этом вся вспыхнула.
— Должно, с соколиной охоты едут, — как бы нехотя сказала она.
Всадники подъезжали все ближе и ближе, и вдруг один из них, остановив лошадь, соскочил с седла, передал и лошадь и своего сокола другому всаднику, что-то наказал ему и торопливо пошел к грибоискателям.
Это был действительно князь Василий Васильевич Голицын, мужчина средних лет, широкоплечий и достаточно плотный. Он издали узнал Софью Алексеевну и, приближаясь к ней, почтительно снял шапку.
— Здравствуй, князь Василий! — ласково сказала царевна.
— Будь ты здрава, государыня царевна, — поклонился Голицын. — Грибным делом тешишься?
— Точно, — отвечала Софья, скользнув глазами по всей фигуре собеседника.
Голицын поздоровался и с другими.
— А князь Василий был на соколиных ловах? — спросила царевна.
— Грешным делом, государыня… Что ж я смотрю! — спохватился он. — Позволь, государыня, я хуть кошницу буду носить за тобой.
— И то дело, — согласилась царевна.
Все занялись исканием грибов, изредка перекидываясь словами: «ай да рыжик!» — «а у меня волнушка!» — «грузди!». Усерднее всех лазил по кустам Симеон Полоцкий, желая поддержать свою старую репутацию.
Молодая Ордина-Нащокина, не сильная насчет грибной части, боясь набрать мухоморов вместо рыжиков, держалась профессора по грибной части — старой мамки и не отходила от нее.
Софья же Алексеевна, порывистая, нетерпеливая, быстро переходила от одного места к другому, и Голицын должен был следовать за ней. Она вся раскраснелась от ходьбы, и грудь ее высоко поднималась. Часто взор ее скользил по лицу Голицына, но как-то украдкой, стыдливо. Она испытывала какое-то радостное волнение вблизи этого сильного мужчины, и ее все дальше и дальше тянуло в глубь рощи.
Они давно потеряли всех из виду и, кажется, забыли о грибах.
— Вон гриб, государыня! — сказал Голицын, нагибаясь.
Нагнулась и Софья Алексеевна — и глаза их встретились. Что-то горячее сказалось с обеих сторон в этих глазах, и когда рука Голицына потянулась было к грибу, она ощутила не гриб, а другую руку — руку царевны. Руки соединились порывисто, судорожно. Но теперь они не смели взглянуть друг другу в глаза, хотя и чувствовали, что в этот момент они составляют одну душу, одно существо…
— Ау! ау! — послышался голос Ординой-Нащокиной.
— Я не могу откликнуться, — шептал в волнении князь Голицын, — не хочу!
— И не надо, — прошептала и Софья, вставая и не выпуская из руки руку Голицына.
Из-за ближних кустов показался Симеон Полоцкий. Он торжествовал — в корзине у него были всевозможные грибы.
— А вы? — обратился он к царевне и к князю Голицыну.
— Мы нашли всего одни гриб, — отвечал последний.
— А Симеон Ситианович помешал нам сорвать его, — добавила Софья, лукаво глянув на Голицына.
— Ау! ау! ау! — повторились ауканья Ординой-Нащокиной.
— Ау! ау! — отвечала царевна, думая про себя: «Теперь пущай ее идет».
Софья Алексеевна давно уже чувствовала влечение к Голицыну, часто встречая его во дворце. Еще девочкой она видела в нем образец мужчины, а чем старше становилась, тем очевиднее для нее самой росло в ней нежное и тревожное чувство к тому, кого она в душе называла «Васенькой».
И вот сегодня она в первый раз почувствовала, что одно прикосновение его сильной, мускулистой руки дало ей столько счастья и чего-то такого сладостного, чего она еще ни разу не испытывала в жизни. Это прикосновение точно обожгло ее, и между тем ей хотелось, чтобы он не выпускал ее руку, ей хотелось чувствовать ее теплоту, ее силу, ее близость.
Все пошли дальше, продолжая искать грибы и уже не разбиваясь на отдельные единицы. Софья Алексеевна теперь стала внимательнее к своему делу, и в корзинку ее, которую продолжал носить Голицын, все чаще и чаще попадали то рыжики, то сыроежки, то и настоящие белые. Она рассказала Голицыну о варварском поступке Разина с своею хорошенькой пленницей, и Голицын тоже принял было это за сказку, если бы рассказ царевны не поддержала молодая Ордина-Нащокина, сказав, что гонец, привезший эту весть из Астрахани, еще не выехал из Москвы обратно и может лично подтвердить все сообщенное князю.
Но пора наконец было возвращаться и по домам. Когда они выходили из рощи, у опушки ее, на дороге, ведущей в Москву, Голицына ожидал его сокольничий с лошадью и соколом. Голицын простился и вскочил на коня, взглянув последний раз на царевну.
Софья долго провожала его глазами.
Весь этот день и она и он постоянно вспоминали, как руки их встретились там, в роще; но они, конечно, не могли предвидеть, какие кровавые последствия в будущем проистекут для России и для них самих из этого рокового пожатия одной руки другою.
XXIV. В куль да в воду
В то время, когда в Астрахани и в Москве происходили описанные нами события, как известно, заключен был с Польшею Андрусовский мир
[63].
Виновником этого гибельного для Малороссии мира был старый наш знакомый, Ордин-Нащокин-отец. Этим постыдным миром Малороссия разрезывалась пополам, так сказать — по живому телу: вся правобережная Украина, Волынь и Подолия, отдавалась Польше вместе с величайшею святынею русского народа — Киевом!
Мало того! Ходили слухи — и небезосновательные, — что Ордин-Нащокин советовал царю совсем уничтожить казачество, как корень всех смут внутри государства и как начало всех несогласий и недоразумений с соседними государствами: долой Запорожье! долой донское и яицкое войско!
Когда эти слухи проникли на Запорожье и на Дон, тогда все казачество подняло голову.
— Лучше жить в братстве с турками, чем с москалями! — крикнул на полковничьей раде Брюховецкий, потрясая в воздухе гетманскою булавой.
Это он выкрикнул в Гадяче. Подобный же возглас раздался и на Дону, на небольшом острове Кагальнике.
— Я вырежу до-ноги все московское боярство и всех господ и поставлю над Русской землею один казацкий круг! — сказал Разин, когда к нему на Дон явились посланцы от Брюховецкого.
Посланцы эти — наши старые знакомые, которых мы видели, в первой главе нашего повествования, в Столовсй избе Грановитой палаты, на отпуске у царя Алексея Михайловича: это — Герасим Яковенко или «Гараська-бугай», Павло Абраменко и Михайло Брейко, тот самый великан, который растянулся во весь рост на ступенях державного места и восклицанием — «оце лихо! николи с коня не падав, а тут, бач, упав!» — вызвал общий смех.
Посланцы привели от гетмана в подарок Разину прекрасного белого арабского коня под богатым чапраком, а для казацкого круга пригнали сто превосходных черкасских волов, рога которых перевиты были красными, голубыми, алыми и зелеными лентами.
— Уж и хохлы дошлые! Словно красных девок волов своих лентами изнарядили! — удивлялись донцы, любуясь прекрасными волами.
Стан Разина в это время, как сказано выше, находился на острове Кагальнике. Стан был обнесен высоким земляным валом, на котором в разных местах поставлены были пушки очень внушительных размеров. За валом вся площадь острова, то есть внутренняя часть острова, состояла из массы небольших курганов с торчавшими из них плетеными трубами: это были земляные избы или «курени», в которых помещались казаки Разина и он сам.
— Тебе бы, батюшка Степан Тимофеевич, особый куренек срубить, — говорил ему есаул Ивашка Черноярец, когда рыли землянки для войск.
— У Христа и норы лисьей не было, а он был царь над царями, — отвечал Разин.
Гетманских послов Разин принял без всяких излишних церемоний, которых он терпеть не мог, говоря, что они служат «для отводу глаз дуракам», и только приказал стрелять из всех пушек, когда послы с берега садились в лодки, чтоб ехать на остров, и когда пристали к острову.
Присланных гетманом волов оставили на берегу, конечно, на время, для корму, а коня перевезли на остров и торжественно провели перед выстроившимися казаками.
Разин тотчас же собрал «круг». В кругу стояли: Разин с своим есаулом и три гетманских посла. В руках у Разина была богатая атаманская «насека» или бунчук.
Гарасим Яковенко несколько отступил от товарищей вперед и подал Разину «лист» от гетмана Ивана Мартыновича Брюховецкого и всего войска запорожского низового к господину атаману Степану Тимофеевичу Разину и всему вольному войску донскому. Разин взял «лист» — пакет, поцеловал печать, бережно разломал ее и, вынув из пакета бумагу, подал ее есаулу.
— Вычитай, что пишет нам ясновельможный гетман и все славное запорожское войско низовое, — сказал он, несколько преклоняя бунчук в знак почтения к посольству.
В послании говорилось о нестерпимых утеснениях, делаемых Москвою и ее воеводами Украине, об отдаче Киева и всех печерских угодников полякам, о намерении уничтожить все казачество.
Казаки не дали есаулу дочитать послание до конца.
— Не бывать этому! — кричали они, хватаясь за сабли, точно бы враг стоял перед ними налицо.
— На осину всех бояр! в куль да в воду! — кричали другие.
Посланцы Брюховецкого объяснили, что заводчиком всего этого у царя — Афонька Ордин-Нащокин.
— Он и сына свово, проклятого Воинку, подсылал к нам лазутчиком, — пояснял великан Брейко.
— А наши казаки выкрали его у ляхов. Мы думали, что оно что-нибудь доброе, а оно вон что — змеиное отродье! — добавил «Гараська-бугай».
— Мы его и в Москве найдем! — кричали казаки.
— И батюшку и сынка в один куль! — добавляли другие, «Майдан» долго волновался, пока Разин не махнул бунчуком. Все утихло.
— Атаманы-молодцы и все вольное войско казацкое! — возвысил голос Разин. — Москва хочет утопить нас в ложке воды, отобрать от нас казацкие вольности…
— Этому не бывать! — опять послышались крики.
— Не бывать! — подтвердил и Разин. — Мы сами зажгем московское государство с двух концов: мы с Волги, запорожские казаки и татары — с Днепра, и тогда посмотрим, кто кого в крови утопит!
— Любо! любо! Только не мы утонем! — кричали казаки.
Между тем на кострах, разведенных еще с утра, на пищальных шомполах уже жарились огромные куски черкасской говядины, а из войскового подвала выкатывались бочки с вином.
Скоро на майдане начался пир.
И донские, и запорожские казаки все были горазды выпить, а потому гульня была жестокая.
Чей-то голос вдруг затянул:
«Как у нас на Дону,
Во Черкасском городу»…
— К бесу Черкасский город, — раздались другие голоса, — там Корнилка Яковлев заодно с Москвою! В воду всех согласников!
[64]
Тогда другой голос запел:
«Как у нас на Дону,
В Кагальницком городу!»
— Любо! любо! в Кагальницком городу!
Пьяные голоса перебивали один другого, никто никого не слушал. А какой-то казак с вырванною ноздрей, взявшись в боки, приседал пьяными ногами и приговаривал:
«А как наш-то козел
Всегда пьян и весел,—
Он шатается,
Он валяется»…
Ему вторила другая пьяная, тоже вырванная ноздря — из «сибирных», которая, приставив сложенные ладони ко рту, дудела как на дудке:
«А-бу-бу-бубу-бу-бу,
Сидит ворон на дубу,
Он играет во трубу,—
Труба точеная,
Позолоченая!»
Между тем Разин, который в это время разговаривал с запорожскими послами, вспомнив что-то, встал на ноги (он сидел и пировал с послами на разостланном персидском ковре) и крикнул таким голосом, который всех заставил очнуться.
— Атаманы-молодцы! слушать дело! — поднял он бунчук. — Привести сюда бабника с бабой!
Несколько казаков бросились к небольшой земляной тюрьме и вывели оттуда рослого, широкоплечего и мускулистого казака и молоденькую девушку-казачку. За ними еще один казак нес длинный рогожный куль, в котором отчаянно метался и мяукал кот.
Приведенный из земляной тюрьмы молодой казак смотрел кругом смело, вызывающе, дерзко. Юная же подруга его была бледная, как мел, и едва стояла на ногах. Молодость и миловидность ее были таковы, что даже грубые, зачерствелые черты убийц при виде ее смягчались.
Несчастные обвинялись в тяжком для «казака в поле» преступлении. Тренька Порядин — так звали молодого казака — нынешней ночью стерег на войсковом лугу казацких коней. Когда же дозорные казаки обходили ночью войсковой табун и проверяли варту, то застали Треньку Порядина с этой девушкой, с Палагой Юдиной, с соседнего хутора. А по казацкому обычаю, «казак в поле» за сношение с бабой подвергался смертной казни: «в куль да в воду», притом вместе с бабой, если она поймана, и вдобавок — с котом, который бы их царапал в куле.
Когда вины несчастных были сказаны есаулом в казацком кругу перед гетманскими послами, Разин сказал:
— Вершите, атаманы-молодцы! в куль да в воду! Говоря это, он не сводил глаз с трепетавшей девушки.
В его душе вдруг встал другой милый образ, так бесчеловечно погубленный им. За что? за чью вину? И уже никогда, никогда этот милый образ не явится ему наяву, как он часто является ему во сне и терзает его душу поздним, напрасным раскаяньем. И его разом охватила такая тоска, такая душевная мука, что он сам, кажется, охотно бы пошел в этот куль и в воду…
— В куль да в воду! — повторили голоса в кругу, иные видимо неохотно.
Осужденный посмотрел в глаза своему атаману таким взглядом, что даже Разин смутился.
— Тебя, вора, в куль да в воду! — глухо произнес осужденный. — Ты не по закону жил с персицкою княжной, бусурманкой, а Палага — моя законная невеста…
Глухой ропот пронесся как ветер по майдану. Разин страшно побледнел и пошатнулся, словно бы от удара. Слезы и судороги сдавили ему горло…
— Он прав… он прав, братцы! — рыдая говорил он. — Вяжите меня в куль… я не отец вам… я не жилец на этом свете… Ох, смерть моя!.. вяжите меня!..
Разин упал на колени и положил бунчук на землю.
— Простите меня, братцы! — И он кланялся в землю. — А теперь вяжите… вот мои руки… в куль да в воду!..
Он говорил точно в бреду. Весь майдан онемел от ужаса…
Наконец некоторые из казаков опомнились, бросились к своему атаману, подняли его…
— Батюшка! отец наш! не покидай нас, сирот твоих, — умоляли они его, — без тебя мы пропали.
Стон прошел по всему майдану. Разина обступили, целовали его руки, плакали… Плакал и он… В плаче этом слышалось глубокое отчаяние.
Но потом он быстро подошел к осужденному и горячо обнял его:
— Прости меня, Тренюшка! прости, родной мой! И ты меня прости, Палагеюшка!
Он поклонился девушке в землю. Та бледная, все еще растерянная и трепещущая от ужасного над нею и ее возлюбленным приговора, силилась поднять валявшегося в ее ногах страшного атамана.
— Прости! прости меня! — повторил Разин. — За твой девичий стыд! за мое окаянство — прости!
— Бог всех простит! Бог всех простит! — раздались отдельные голоса на майдане, а за ними в один голос закричало все войско: — Бог всех простит! Бог всех простит!
Эта картина, полная глубокого драматизма, произвела сильное впечатление на запорожцев.
В конце концов, осужденные были помилованы и как почетные гости посажены в круге, а ни в чем не повинный кот, выпущенный из куля, с сердитым фырканьем вскочил на ближайшую развесистую вербу и злобно глядел оттуда своими круглыми, горевшими зеленым огнем глазами.
XXV. Жена Разина
Посольство Брюховецкого к Разину, как известно, ни к чему не привело. Гетман правобережной Украины, Дорошенко, в несколько недель покорил под свою власть всю левобережную Украину, и Брюховецкий своею же чернью — «голотою» — в несколько минут был забит палками и ружейными прикладами, «как бешеная собака», по выражению летописца
[65].
Разину предстояло действовать одному с своими казаками.
Наступал 1669 год. Дон вскрылся рано. Надо было думать о походе.
Вдруг однажды под вечер разинские молодцы, которые ловили в Дону, ниже Кагальника, рыбу, заметили лодку, которая осторожно, среди густых тальников и видимо крадучись пробиралась к казацкому стану. Ловцы настигли ее и увидели, что в ней сидит женщина. На оклик сначала ответа из лодки не последовало, и лодка продолжала спешить к острову.
— Остановись, каюк, стрелять будем! — закричал один из ловцов и выстрелил по подозрительному каюку.
После выстрела каюк остановился. Ловцы подплыли ближе: в каюке находилась только одна женщина средних лет, по-видимому, казачка.
— Ты кто такая и откель? — спросили ловцы.
— Сами видите, атаманы-молодцы, что я казачка и еду из Черкасского, — смело и даже гордо отвечала неизвестная женщина.
— Видим, что не татарка, — улыбнулся один из ловцов, — а куда путь держишь?
— К атаману Степану Тимофеевичу Разину, — был ответ.
— О-го-го! — покачал головой тот же ловец. — Высоко, болезная, летаешь, а где-то сядешь!
— Сяду рядом с вашим батюшкой атаманом! — гордо отвечала казачка.
— Не погневайся, молода-молодка, — заметил другой ловец, постарше, — в наш городок ваш брат, баба, и ногой ступить не может; а то зараз кесим башка!
— Што так строго? — презрительно улыбнулась смелая казачка.
— А так — у нас закон таков; чтоб бабьятиной и не пахло, — отвечал младший ловец.
— Что ж — али баба псиной пахнет? — презрительно пожала плечами казачка.
— Псиной не псиной, а припахивает.
Этот дерзкий отзыв взорвал казачку: она вспыхнула и замахнулась веслом, чтоб ударить обидчика. Тот едва увернулся.
— О! да она и в самом деле с запашком! — засмеялся он.
— Прочь, вислоухие! — закричала вне себя казачка. — Мне не до вас, сволочь! Мне спешка, видеть атамана; а задержите меня — завтра ж вас в куль да в воду!
Она торопливо сняла с своей руки перстень с бирюзой и подала старшему ловцу.
— На! зараз же покажь этот перстень атаману, — мне ждать неколи, а ему и того меньше! — сказала она повелительно.
Все это говорилось таким тоном, и вообще незнакомая женщина так вела себя, что казаки уступили ее требованию и поплыли к острову. Незнакомка следовала за ними. Она так сильно и умело работала веслом, что ее легкий каючок не отставал от казацкой лодки.
Скоро они были у острова. Из-за земляного вала, которым был обнесен стан Разина, кое-где поднимался синеватый дымок к небу.
Лодка и каюк пристали к берегу. Старший ловец тотчас же отправился в стан, а младший с незнакомой казачкой остались на берегу.
— Что ж у вас в Черкасском делается? — спросил было незнакомку оставшийся на берегу ловец.
— Это я скажу атаману, — был сухой ответ.
«Фу ты, ну ты!» — подумал про себя ловец и только пожал плечами.
Скоро воротился и тот казак, который ходил в стан с перстнем.
— Иди за мной, — сказал он незнакомке, — батюшка Степан Тимофеевич приказал звать тебя.
Незнакомка повиновалась. По лицу ее видно было, что волнение и страх боролись в ней с каким-то другим чувством.
Разин ждал ее на майдане в кругу нескольких казаков. Выражение лица его было сурово.
Незнакомка робко подошла к нему и опустилась на колени. Разин молча вглядывался в ее черты.
— Степанушка! Стеня! али ты не узнал меня? — с нежным упреком произнесла пришедшая.
— Нет, узнал, — сухо ответил Разин.
Но и на его холодном лице отразилось волнение и какое-то другое чувство. Стоявшая перед ним женщина была когда-то его женой. Была! Да она и теперь его жена: вот тот перстенек с бирюзой, который когда-то, в ту весеннюю ночку, он сам надел ей на пальчик. Помнит он эту ночку — они не забываются. Но чем-то другим, какою-то пеленою заслонились воспоминания этой, давно минувшей ночи. После нее были другие ночи — не здесь, не на Дону, а на море…
— Встань, Авдотья, — более мягким голосом сказал атаман, — тебе сказали, что у нас здесь нет жен?
— Сказали, — ответила жена Разина, — да я не к мужу пришла, а к атаману.
— Сказывай же, с чем пришла? — спросил тот.
— Я при них не скажу, — указала она на казаков.
— У меня от них тайны нет, — возразил атаман.
— Так у меня есть, — с своей стороны возразила жена атамана, — отойдем к стороне.
Разин нетерпеливо пожал плечами, но исполнил то, чего требовала от него жена.
Когда она передала ему что-то на ухо, Разин сделал движение не то удивления, не то досады. Жена продолжала говорить что-то с жаром. Глаза атамана сверкнули гневом.
— А! дак они вот как! — глухо произнес он. — Ладно же! я им покажу!
— Атаманы-молодцы! — громко обратился он к кругу. — Нынче же в Черкасской! Слышите?
— Слышим, батюшка Степан Тимофеевич! любо! — гаркнули казаки.
— А тебе, Авдотья, спасибо за вести, — сказал Разин жене. — А теперь уходи восвояси: тебе здесь не место.
— Не место! А персицкой любовнице было место! — крикнула жена атамана.
Глаза оскорбленной женщины сверкали негодованием. Не такого приема ожидала она от мужа после стольких лет разлуки. А он словно царь какой принял свою — когда-то Дуню, желанную, суженую. В этот момент она забыла, что сама когда-то знать его не хотела, когда он был неведомым бродягой и шатался с такими же бродягами… А теперь он — царь, настоящий царь!.. «Спасибо за вести, а нам тебя не надо… тебе здесь не место!..» Бессильная злоба кипела в ее душе…
И как назло — бывший ее муж стал теперь еще красивее: седина в курчавой голове так шла к его черной бороде… А когда-то она ласкала эту бороду, эту буйную голову… После нее ласкала другая… Эта была милее, желаннее…
— Не место! жене не место, а любовнице — место! — повторила она злобным шепотом.
— Авдотья! — тихо, сдержанно сказал ей муж. — Уходи, если не хочешь сейчас же напиться донской воды.
— Хочу! утопи меня! — настаивала упрямая казачка.
— Ты не стоишь этого! — махнул рукою Разин и начал готовиться к походу в Черкасск.
Жена бросилась было за ним, но потом, закрыв лицо руками, со слезами ушла с майдана.
Скоро ее каючок отчалил от берега и скрылся во мраке.
«Не солоно хлебала», — сказал про себя провожавший ее до каюка молодой ловец.
XXVI. На Москву шапок добывать!
Вести, привезенные из Черкасска женою Разина, были действительно тревожного свойства.
Из Москвы прибыл на Дон бывший недавно в «жильцах» стольник Еремей Сухово-Евдокимов, который так отличался в прошлом году, во время последнего купанья стольников и жильцов в Коломенском пруду, что Алексей Михайлович пожаловал его двумя обедами разом. Еще тогда же дворские завистники говорили, что Еремей шибко пойдет в гору после такой «царской ествы, о какой у него и на уме не было».
Действительно, в Сухово-Евдокимове учуяли ловкого малого, который в одно ушко влезет, а в другое вылезет, и раннею же весною ему уже дали серьезное поручение: ехать на Дон с милостивою царскою грамотою, а под рукою разузнать — не затевает ли вновь чего Разин. В Москве уже известно было и о варварском его поступке с дочерью хана Менеды — Заирою, и о том, что он не соединился с прочими донскими казаками, а основал свой особый стан на Кагальнике. Все это очень беспокоило Алексея Михайловича.
Вот с этим-то двойственным поручением и явился в Черкасск Сухово-Евдокимов «с товарищи».
— Я знаю, Еремей, твое усердие: ты и там сух из воды выдешь, — сказал ему на милостивом отпуске «тишайший», остроумно намекая игрою слов и на его «сухую» фамилию, и на его умение плавать.
— Ну, как бы там из «сухово» не вышло мокренько, — процедил себе в бороду Алмаз Иванов, который лучше других понимал всю серьезность дел на Дону.
Эти-то вести и сообщила Разину жена, которая оставалась все время в Черкасске, когда муж ее в течение многих лет рыскал с своею «голытьбой» то по Дону и Волге, то по Яику и Каспийскому морю.
В ту же ночь Разин с частью своих молодцов отправился в Черкасск. На Дону в это время начиналось весеннее половодье, и потому удобнее было ехать в Черкасск на лодках. Столица донских казаков, как известно, в половодье была неприступна ни с луговой, ни с нагорной стороны Дона, так как ее со всех сторон окружала вода, и весь Черкасск — его курени, сады и церкви, казалось, плавали на воде.
Утром флотилия Разина неожиданно окружила Черкасск. В станице все переполошились, когда услыхали три вестовых пушечных выстрела с атаманского струга и когда молодцы Разина стали высаживаться на берег и гурьбой, с криками и угрозами по адресу Москвы, направляться к соборной площади.
Разин тотчас же приказал бить «сполох», и соборный колокол оповестил всю станицу, что готовится что-то необычайное. Все спешили на площадь — одни, чтоб узнать, в чем дело, другие — чтобы только взглянуть на Разина, имя которого успело покрыться так быстро небывалою славою и который представлялся уже существом сверхъестественным: его ни пуля не брала, ни огонь, ни вода, ни сабля; на Волге, например, он расстелит на воде войлочную кошму, сядет на нее и, точно в лодке, переплывает реку; когда в него стреляют, он хватает пули рукою и бросает их обратно в неприятеля.
Но зато станичные и войсковые власти все спешили прятаться от страшного гостя. Войсковой атаман Корнило Яковлев укрылся в соборе, в алтарь, думая, что нечистая сила, с которой знается Разин, не посмеет проникнуть в храм Божий.
На соборной площади, или на майдане, собрался между тем круг. Разин вышел на середину круга, махнул бунчуком на колокольню, и набатный колокол умолк. Тогда Степан Тимофеевич с свойственным ему красноречием, с глубоким знанием своего народа и его инстинктов, начал говорить образным, самым пламенным языком о том, как Москва посягает на их казацкие вольности, как бояре задумали обратить весь Дон и все казачество в своих холопей, сделать холопками их жен и дочерей; напомнил им, как князь Долгорукий самовольно казнил их атамана, а его родного брата Тимофея. Он говорил страстно, убежденно. Это был один из тех народных ораторов, которые родятся веками и за которыми массы идут слепо. Он был грозен и прекрасен в своем воодушевлении, особенно когда говорил о том, что он видел, исколесив русскую землю от Черкесска до Соловок, — что везде страшная бедность, голод, болезни, притеснения, а зато на Москве, в царстве бояр, — какие палаты, какая роскошь! — и все это награблено с бедных, с подневольных, с голодных. И вдруг теперь то же хотят сделать с вольным Доном, с вольными казаками.
Вся площадь, казалось, замерла, слушая страстные речи человека, в котором виднелась уже сверхъестественная сила.
Среди слушателей была и его жена. Она робко затерлась теперь в толпе и из-за широких спин казаков жадно и благоговейно глядела на своего бывшего мужа. Она теперь не узнавала его, но зато никогда не любила так, как в этот момент, хотя он вчера и смертельно обидел ее.
«Степанушка! Степанушка мой!» — молитвенно, беззвучно шептали ее губы.
— Где этот московский лазутчик, что хочет казаков в дурни пошить? — вдруг оборвал свою жгучую речь Разин, обратившись к своим молодцам. — Подать мне ево сюда!
Казаки бросились исполнять приказание атамана. Через несколько минут Сухово-Евдокимова и его товарищей, московских жильцов, ввели в казачий круг.
— Долой шапки! — крикнул Разин. — Здесь вам не кабак!
Оторопелые послы московского царя сняли шапки.
— Ты зачем сюда приехал? — спросил атаман, подступая к Сухово-Евдскимову.
— Я приехал с царскою милостивою грамотою, — отвечал последний.
— Не с грамотою ты приехал, а лазутчиком — за мною подсматривать и про нас узнавать! Так вот же тебе!
И Разин со всего размаху ударил царского посланца по щеке.
— Чево вам от нас нужно? — продолжал атаман. — Али и без нас мало вам с кого кровь высасывать! Мало вам холопей ваших, да крестьян, да оброшников, да ясашных! Мало вам на Москве палат, что на холопских костях сложены! У нас вон нет каменных палат — одни курени да мазанки. Чево ж вам надо? Наших голов? Так нет же! вот тебе грамота!
И он снова ударил посла.
— В воду его! — махнул он бунчуком.
Казаки набросились на несчастного и избили его до полусмерти. Затем потащили к Дону и, еще живого, бросили с атаманского струга в воду.
— Ну-ка, боярин, полови стерлядей у нас во Дону! У вас на Москве их, слышь, нету, — издевались казаки над своей жертвой.
— Пущай плывет к туркам — они добрее Москвы!
Искусный пловец тотчас же пошел ко дну.
— Ишь — только ножкой дрыгнул…
— Постой, атаманы-молодцы! погоди! не топи его! — кричала с берега голытьба.
— Што так, братцы?
— А цветно платье зачем топить? У нас зипунов нету — сымем с боярина цветно платье.
Казаки согласились с доводами голытьбы и тотчас же бросились в другие лодки, чтоб баграми отыскивать утопленника.
Труп скоро был вытащен из воды, не успев еще окоченеть. Зато тем легче было его раздевать — и его действительно раздели донага.
— Эко зипун завидный! да и рубаха и порты знатные!
— А то на! эко добро да в воду! Жирно будет.
— А сапоги-ту! сафьян рудожелт — загляденье!
— Только чур, братцы; — и зипун, и рубаху, и порты, и онучи, и сапоги — все в дуван! — по жеребью.
— А хрест тельный? и его в дуван?
— Знамо! мы не бусурманы: на нас, чаю, тоже хресты. И обнаженное тело московского посла снова бросили в Дон.
— Чать и ракам надо чем-нибудь кормиться.
— Вестимо…
— А шапка, братцы, боярска иде? — спохватилась голытьба. — Шапки и не видать!
— Да! шапка! шапка! иде шапка? неужто утопили?
— Шапка, должно, в кругу осталась, — там его атаманы били.
Бросились в круг искать шапку.
— Иде боярска шапка? Подавай шапку в дуван! Разин, увидев мечущуюся голытьбу, лукаво улыбнулся.
— Эх, братцы, я вам на Москве таких шапок добуду! — сказал он задорно.
— На Москву, братцы! на Москву — шапок добывать! — закричала голытьба.
— На Москву! За батюшкой Степаном Тимофеевичем — шапки, зипуны добывать! — стонал майдан.
И среди этой бушующей толпы только одни глаза с любовью и тоскою следили за каждым движением народного героя: то были глаза его жены с навернувшимися на ресницы слезами. Но она не смела подойти к нему.
Вечером того же дня флотилия Разина возвращалась в Кагальник. Но это была уже не прежняя маленькая флотилия: почти весь Черкасск ушел теперь за атаманом, захватив все лодки, какие только были в станице.
С одного струга неслась заунывная песня, и грустная мелодия ее далеко разлеталась по воде. Один голос особенно отчетливо выводил:
«Как во городе, во Черкаскием,
У одной-то вдовы было семь сынов,
А восьмая — дочь несчастная.
Возлелеяв-то сестру, все в розбой пошли,
Своей матушке все наказывали:
Не давай-ка без нас сестру в замужье»…
Вечер был тихий и теплый. Полная луна серебрила и поверхность широко разлившегося Дона, и прибрежные кусты тальника, и развесистые вершины тополей. С луговой стороны неслись по воде трели соловья…
Разин сидел на носу своего струга в глубокой задумчивости: эта песня напомнила ему детство… А теперь? Он грустно покачал головой…
Если б он поднял глаза к нагорному берегу, под которым плыл его струг, то увидел бы силуэт женщины, которая шла за стругом высоким берегом Дона и от времени до времени утирала глаза рукавом.
XXVII. Васька-Ус
Весна и лето настоящего года принесли Алексею Михайловичу много несчастий и огорчений. Тяжел был для него и предыдущий — 1668 год; но то был год високосный — он и не ожидал от него ничего хорошего.
А теперь так и повалила беда за бедою. В начале марта царица Марья Ильинишна, с которою они прожили душа в душу двадцать лет, умерла от родов
[66]. За нею через два дня умерла и новорожденная царевна.
Из Малороссии, с Дона, с Волги — отовсюду неутешительные известия. Малороссию раздирают смуты: там разом борются из-за власти семь гетманов — Многогрешный, Дорошенко, Ханенко, Суховиенко и Юрий Хмельницкий — и кровь льется рекою.
Разин, после зверского убиения в Черкасске Сухово-Евдокимова, уже двигается с своими полками к Волге.
Вдоль всего среднего Поволжья волнуются татары и другие инородцы, которых поднимают против царских воевод Багай Кочюрентеев да Шелмеско Шевоев.
«А еще бояре в думе назвали челобитье их непутевым — и их же батоги бить велено нещадно», — вспоминает Алексей Михайлович свою оплошность, — «оплошка, точно оплошка».
И патриарх Никон, сидя в Ферапонтове в заточении, продолжает гневаться — не шлет царю прощения…
«Сердитует святейший патриарх, сердитует… И протопоп Аввакум не шлет с Пустозерска благословения»…
«Ох, быть беде, быть беде!» — сокрушается Алексей Михайлович.