С той минуты, как Марина получила из Тушина дорогой подарок, она зажила иною жизнью. Все окружающие были изумлены переменой, происшедшей в панне Марине. По целым дням она щебетала, как весенняя пташка, была со всеми приветлива и весела, охотно смеялась и без устали говорила о близком, наступающем счастье…
— То есть вы хотите заплатить кому-нибудь, чтобы он женился на ней? — уточнил Дэвид.
По приезде Мнишков в Москву и сами обстоятельства сложились для них так удачно, что Марине действительно оставалось только радоваться. Царь Василий Шуйский, напуганный возможностью близкой войны с Польшей, пошел на все уступки, каких потребовали от него задержанные в Москве польские послы Олесницкий и Гонсевский и, между прочим, согласился на то, чтобы Марина и ее отец-воевода были немедленно отпущены в Польшу со всей своей свитою. А пока шли переговоры бояр с послами и с паном воеводой, Марину и всех поляков держали так «вольготно», что они почти каждый день сносились через ксендза Зюлковского с тушинским «царьком» и со свитой польских послов. Они уже заранее знали тот кружный путь, которым их повезут, заранее могли наметить те близкие к рубежу места, в которых посланные Дмитрием войска могли освободить пана воеводу и панну Марину от московского охранного отряда и направить их в Тушинский стан.
— Конечно, он должен быть поистине отчаянным, но ведь мы в долгу не останемся, — сказал Собрат Номер Один. — Я не уверен, что во всей стране найдется столько алмазов, чтобы ради них кто-нибудь согласился жить с Белоснежкой, но мы бы дали достаточно для облегчения этой ноши. Ему бы хватило на лучшие затычки для ушей и самую большую кровать.
Наконец настал и этот давно желанный день, и Марина впала в то мучительное состояние ожидания, которое заграждает от нас действительность и окружает нас волшебной сетью наших грез… Она не замечала ни дней, проводимых в пути, ни мест, по которым проезжал ее поезд: она вся жила только близким будущим, только ожиданием свидания с тем дорогим и милым человеком, которого теперь судьба возвращала ей на радость и на счастье после стольких страданий, терзаний и унижений.
Этот желанный день настал! Еще накануне ксендз Зюлковский оповестил пана воеводу и панну Марину, что завтра утром их поезд должен наткнуться на засаду войск, высланных из Тушина, и Марина в первый раз после выезда из Москвы спала ночь спокойно и даже легла спать раньше обычного, как бы желая ускорить наступление заветного «завтра».
Некоторые из гномов начали клевать носами. Собрат Номер Один взял длинную палку и робко подошел к Белоснежке.
Все было так налажено и предусмотрено ксендзом Зюлковским, что его предсказание сбылось как по писаному. Ровно в полдень, подъезжая к деревне Любенцы, поезд царицы вдруг остановился среди дороги. Вдали закурилась пыль по дороге, и в клубах ее запестрели значки польского отряда. Передний ряд русского охранного отряда остановился и сбился в кучу, с недоумением вглядываясь в даль. Тогда ксендз Зюлковский первый выпрыгнул из колымаги и, махая платком, закричал во все горло:
— Она не любит, когда ее будят, — объяснил он Дэвиду. — Мы решили, что так будет лучше для всех.
— Виват пану цесажу Дмитрию московскому!
Он ткнул палкой Белоснежку. Безрезультатно.
Это было условным знаком. Все паны, кроме старого воеводы и пана Олесницкого, тоже вскочили со своих повозок, быстро обнажили сабли и, размахивая ими, радостно воскликнули:
— Думаю, надо посильней, — посоветовал Дэвид.
— Виват! Виват пану цесажу Дмитрию!
На этот раз гном постарался, и его уловка сработала.
Многие выхватили из-за пояса пистоли и в знак торжества стали стрелять в воздух. Это ничтожное обстоятельство окончательно смутило русских ратных людей, сопровождавших польский поезд к рубежу. Услыхав выстрелы и крики у себя за спиной, а перед собой видя стройно наступающий сильный польский отряд, передовые русские ратники повернули коней и, опасаясь очутиться между двух огней, стремглав метнулись в сторону вслед за своим воеводой, который еще надеялся собрать отряд в стороне от дороги и дать отпор врагу.
Белоснежка ухватилась за палку и рванула на себя, отчего Собрат Номер Один чуть не угодил прямо в камин, однако вовремя сообразил отпустить свой конец палки и приземлился в ящик с углем.
Тогда дорога перед поездом очистилась, и по ней на рысях подошли к колымагам передние ряды польской гусарской хоругви, блиставшие на солнце стальными шеломами, узорными панцирями, яркими цветами одежд и значков, развевавшихся на концах длинных и тонких копий. У всей этой передней шеренги седла были покрыты тигровыми и медвежьими шкурами, а за спиной, к плечам и поясу воинов прилажены были высокие, на манер орлиных, блестящие крылья.
— Упс, — сказала Белоснежка. — Неудобно.
— Виват!.. Виват!.. Виват наияснейшей панне Марине, царице московской! — гудели хором голоса гусарской хоругви.
Она вытерла слюну на губах, встала и побрела в спальню.
Восторг неописанный, необузданный охватил обе стороны. Все кричали, все шумели, все радовались безотчетно; многие, не только женщины, но и мужчины, плакали от радости и избытка счастья… Гусарам пожимали руки, поднимались к ним на стремена, целовались с ними, обнимались и братались.
— Утром бекон, — пробормотала она. — Четыре яйца. И сосиску. Нет, восемь сосисок.
Когда поулегся и поунялся этот первый взрыв восторга и выяснилось, что весь обоз достался тушинцам и полякам без всякого кровопролития, к колымагам подошли двое панов полковников, — коренастые, высокие и видные мужчины в ярких кунтушах, расшитых золотом. Им навстречу вылез из колымаги сам пан воевода, молодцевато заломив бархатную, потасканную шапку и побрякивая саблей, которая болталась на боку, между тем как пан Ян и «пахолок» почтительно поддерживали его под руки. Полковники поклонились пану воеводе, звякнув шпорами и коваными каблуками. А затем один из них, постарше и повыше ростом, почтительно подал воеводе грамоту царя Дмитрия со штемпелем и печатью.
Мнишек, который вырос вдруг на целую голову и проникся каким-то особенным величием, приветливо кивнул полковникам и снисходительно принял от них грамоту; в ней он прочел после всяких титулов и любезностей:
С этими словами она захлопнула за собой дверь, рухнула в постель и захрапела.
«Посылаю к вашей мосци, дражайшему родителю нашему, высокородных панов Зборовского и Рытвина и Стадницкого из Миргорода, полковников наших, нам усердных, желая, дабы мосц ваша с пресветлейшею и любезнейшею супругою нашею, не отъезжая в Польшу, немедля к нам прибыла».
Зборовский и Стадницкий, вынув сабли из ножен и красиво сверкнув их клинками на солнце, отдали царице воинскую почесть, а затем преклонили перед ней колени, сняли шапки и были удостоены целованием царицыной руки и милостивым словом. После церемонии Марина вновь уселась в колымагу со своими спутницами, и весь поезд завернул по дороге к Можайску, где ожидала царицу московскую торжественная встреча с хлебом-солью и золоченая карета для въезда в Тушино. Тут она вдруг потеряла всякое самообладание: то смеялась, то плакала, то бросалась на шею панне Гербуртовой, целовала Зосю — и все только повторяла:
Дэвид пристроился в кресле у огня. Дом наполнился храпом Белоснежки и гномов, сложной композицией фырчанья, свиста и кашля. Дэвид думал о Леснике и кровавом следе, ведущем в лес. Он вспомнил Лероя и зловещий взгляд ликантропа. Дэвид понимал, что не может задержаться у гномов больше чем на одну ночь. Он должен идти дальше. Он должен дойти до короля.
— Наконец-то! Наконец я его увижу! После двух лет… Как я буду счастлива!.. Как он будет счастлив!
А в голове ее бродили другие мысли, другие горделивые мечты и золотые грезы; среди них ей вспоминались все угрозы минувших майских дней, все унижения долгой и тесной неволи, все опасения, все страхи и волнения, пережитые за последние месяцы. И Марина невольно закрывала глаза, стараясь оторваться от действительности и воображением дополнить очаровательную картину представлявшегося ей грядущего.
Дэвид выбрался из кресла и подошел к окну. Снаружи сгустилась такая тьма, что мальчик не видел ничего, кроме непроницаемой черноты. Он прислушался, но услышал лишь уханье совы. Дэвид не забыл, что привело его сюда, но мамин голос не доносился до него с тех самых пор, как он попал в этот мир. А без ее голоса он не сможет найти ее.
— Панна Марина! Панна! Посмотрите! — вдруг слышит она над самым ухом голос Зоси. — Ведь это пан Здрольский! Бронислав Здрольский. Он самый!..
— Мама, — прошептал он. — Если ты здесь, мне нужна твоя помощь. Я не смогу найти тебя, если ты меня не направишь.
При этом имени Марина вдруг вздрогнула. Ей вспомнился далекий Ярославль, занесенный сугробами снега, вспомнился высокий тын, которым обнесены были ее хоромы… Вспомнилась последняя беседа со шляхтичем, который клялся, что вернется и доведет до нее «всю правду»! Вспомнилась и та страшная ночь, в которую он бежал со своими товарищами, зарезав Ивана Михайловича и задушив голову… Припомнилось все это, и рядом с этими тяжелыми воспоминаниями совершенно естественно представился сам собою вопрос:
Однако ответа не последовало.
«Отчего же не вернулся он ко мне? Отчего не сдержал своего слова этот верный слуга?»
Дэвид вернулся в кресло и закрыл глаза. Когда он заснул, ему приснились дом и его спальня, отец и новая семья, но в доме они были не одни. Во сне Скрюченный Человек крался по коридору, потом входил в комнату Джорджи и долго стоял там, глядя на ребенка, прежде чем уйти и вернуться в свой собственный мир.
С этой мыслью Марина выглянула из колымаги и увидела, что обок с нею гарцует какой-то плотный, усатый всадник в гусарском наряде.
— Это пан Здрольский! — продолжала утверждать Зося. — Тот самый наш пан Здрольский, что бежал из Ярославля в ту ночь… в ту ночь… когда… помните…
И Зося, закрыв лицо руками, горько заплакала.
XV
Но Марина не спешила подозвать к себе шляхтича, не спешила расспросить его… Но наконец она не выдержала и, забывая о своем сане, забывая о приличиях, наполовину высунулась из колымаги и ласково сказала Здрольскому:
— День добрый, пан! Давно я жду твоих вестей… Ты позабыл, видно, и свое шляхетское слово и клятву свою?..
О ДЕВОЧКЕ-ОЛЕНЕ
Шляхтич почтительно снял с головы шляпу, украшенную серым страусовым пером, и, поклонившись Марине, произнес как-то глухо:
— Не забыл я ни слова своего, ни клятвы, панна Марина! Да не хотелось мне нарушать твой покой недоброй вестью…
Белоснежка все еще храпела в своей постели, когда на следующее утро Дэвид и гномы покинули домик. Чем дальше они уходили, тем заметнее воспаряли духом маленькие человечки. Они дошли вместе до белой дороги, где остановились в неловкости, не зная, как распрощаться.
Шляхтич, слегка сдержав коня левой рукой, положил правую на грудь.
— Мы, конечно, не можем тебе рассказать, где находится рудник, — сказал Собрат Номер Один.
— Панна Марина! — сказал он, печально глядя в лицо царице московской. — Клянусь тебе святым Телом Христовым и мощами всех святых мучеников, что нет там твоего супруга и не к нему тебя везут…
— Не-е-т? Не к нему? — совершенно непроизвольно повторила Марина, и лицо ее покрылось смертельной бледностью. Ужас, неописуемый ужас выразился в глазах ее.
— Конечно, — кивнул Дэвид. — Я понимаю.
— Твой супруг в могиле! — прошептал ей шляхтич. — Там, в Тушине, другой Дмитрий, обманщик, подставной! Никому не верь!
— Потому что это вроде как тайна.
И он, дав шпоры коню, быстро отъехал к передним рядам хоругви.
— Да, разумеется.
Марина вскрикнула слабо, чуть слышно, и без чувств упала на руки своих спутниц.
— Ай, помогите! Помогите! Наияснейшей панне дурно… Дурно! Умирает! — заголосила панна Гербуртова, суетясь около Марины.
— Не хотим, чтобы каждый встречный совал туда нос.
Колымагу царицы остановили, окружили… Подскочили полковники, подошел пан воевода, прибежал ксендз Зюлковский и стал хлопотать около Марины, стараясь привести ее в чувство и расспрашивая панну Гербуртову.
— Да вот, все этот проклятый шляхтич! — ворчала охмистрина, растирая виски Марине. — Сунул его бес не в пору к наияснейшей панне…
— Очень благоразумно.
И панна Гербуртова пояснила ему, что за тайну сказал Марине шляхтич. Ксендз передал полковникам новость и указал им на Здрольского, который уже гарцевал около своей хоругви.
Собрат Номер Один задумчиво потеребил ухо.
— Изменник! Собака! Тебя повесить мало! — кричал ему полковник Зборовский, в бешенстве наскакивая на него и угрожая ему кулаком.
— Сам ты изменник, плут, обманщик! — крикнул Здрольский, хватаясь за саблю.
— Взять его! Обезоружить… — ревел побагровевший от бешенства Зборовский. — Связать его! Он недостоин чести носить мундир гусарский!
— Это за тем большим холмом справа, — быстро проговорил он. — Там есть тропинка, ведущая прямо на вершину. Ее почти не видно, так что придется поискать. Она отмечена вырезанным на дереве глазом. По крайней мере, мы думаем, что он вырезан. С деревьями ничего нельзя сказать наверняка… Ну, это так, на случай, если тебе понадобится маленькая компания. — Лицо Собрата Номер Один просветлело. — Ха! «Маленькая компания». Понял, что я сказал? Маленькая компания — в смысле, друзья. И мы, гномы, маленькая компания. Понял?
Напрасно Здрольский отбивался, кричал, ругался, вырывался из рук схвативших его жолнеров. Скрученного по рукам и по ногам Здрольского жолнеры стащили с лошади, окружили тесно кучею и потащили в самый конец поезда, на одну из последних подвод обоза. Затем все опять пришло в порядок: полковники приставили к колымагам Марины и воеводы надежную стражу из гусарской хоругви — и по их команде весь поезд под новой охраной двинулся к Можайску.
Дэвид понял и послушно засмеялся.
XII
— Теперь запомни, — продолжил Собрат Номер Один. — Если ты случайно встретишь принца, или молодого пэра, или вообще кого угодно, доведенного до отчаяния настолько, что он готов жениться на крупной женщине за деньги, ты пошлешь его к нам. Убеди его ждать нас на этой дороге, пока мы не появимся. Мы не хотим, чтобы он один зашел в дом и, ну, ты понимаешь…
Гнусный торг
— …испугался, — завершил за него фразу Дэвид.
Дней пять спустя поезд царицы московской, которую всюду встречали с хлебом-солью и колокольным звоном, остановился на берегу Москвы-реки не более как в двух верстах от Тушина. Здесь, в открытом поле, среди зеленой лужайки, мягким скатом спускавшейся к реке, уже заранее для приема дорогих гостей были разбиты богатые шатры и, отдельно от всех остальных, обширный шатер для Марины и пана воеводы, сшитый из дорогих пестрых восточных тканей.
Золотая карета, в которую пересели в Можайске Марина и пан воевода, еще не успела доехать до этих шатров, как уже к ней подскакал высокородный пан Казимирский, секретарь царя Дмитрия, окруженный блестящей свитой из польских панов и русских бояр, и от имени царя приветствовал царицу пышной речью на латинском и польском языках.
— Вот именно. Ладно, удачи тебе и держись этой дороги. Через пару дней пути будет деревня, и там тебе обязательно кто-нибудь поможет, только никуда не сворачивай, что бы ты ни увидел. В этих лесах полно отвратительных тварей, и у них есть немало способов завлекать народ в свои когти. Так что думай, куда идешь.
Марина не вышла к нему из кареты, в которой она полулежала, обложенная подушками и окутанная шалью. Пан воевода извинился за свою дочь, ссылаясь на нездоровье и утомление ее от долгого пути. Выслушав цветистую речь Казимирского, Мнишек с видимым неудовольствием осведомился у «пана секреториума», почему «наияснейший пан Дмитрий», его царственный зять, сам не выехал навстречу его дочери-царице?
Казимирский сослался на то, что царь занят приготовлением к торжественной встрече, назначенной на послезавтра, и желает встретить царицу с надлежащим блеском и почестями, «перед лицом всего своего народа».
И Дэвид остался без этой маленькой компании, потому что гномы скрылись в лесу. Он слышал, как они затянули песню, которую придумал Собрат Номер Один, пока они маршировали на работу. Мелодия была самая незамысловатая, к тому же Собрат Номер Один столкнулся с определенными трудностями в поисках подходящих рифм для выражений «коллективизация труда» и «угнетение псами капитализма». Но Дэвид все равно загрустил, когда мелодия растаяла вдали и он оказался один на пустой дороге.
Мнишек поморщился и пошел с паном Яном в ту половину шатра, где ему была приготовлена закуска с дороги.
Пан Казимирский тотчас стушевался, переглянувшись с ксендзом Зюлковским и подмигнув полковникам, которые тотчас же приставили к шатру воеводы и Марины почетную стражу и приказали своим хоругвям спешиться и расположиться лагерем вокруг шатров. В то же время весь этот лагерь был оцеплен часовыми, которым строго-настрого было приказано никого в лагерь не впускать и из лагеря не выпускать без особого приказа полковников.
* * *
Гномы ему понравились. Он не всегда понимал, о чем они говорят, но для одержимых мыслями об убийстве и классово угнетенных личностей они были очень занятны. Когда они ушли, Дэвид почувствовал себя совсем одиноким. Дорога, по которой он шагал, была явно главная, но Дэвид не видел никаких путников, кроме него самого. То и дело он обнаруживал следы тех, кто следовал этим путем, — остатки давным-давно погасшего костра, кожаный ремень, обгрызенный с одного конца голодным зверем, — поэтому он надеялся, что обязательно встретит какое-нибудь человеческое существо. Постоянный сумеречный свет, меняющийся только рано утром и поздно вечером, истощал его силы и подавлял дух, а еще он заметил, что никак не может сосредоточиться. Временами он словно засыпал на ходу, и ему снились сны: мимолетные видения, в которые над ним стоял и разговаривал доктор Моберли, и промежутки темноты, когда ему казалось, что он слышит голос отца. Потом он вдруг просыпался, сбившись с мощенной камнем дороги и спотыкаясь в траве.
Под вечер в тот же день в одном из полковничьих шатров, поставленных поодаль от других, сошлись на совещание три человека: ксендз Зюлковский, пан секреториум Казимирский и канцлер царя Дмитрия, пан Викентий Валавский, старый приятель ксендза Зюлковского. Все собеседники были невесело настроены, судя по их хмурым лицам и насупленным бровям. Сидя за столом, на котором стоял тяжелый медный шандал с пятью восковыми свечами, они рылись в каких-то бумагах и письмах и изредка вполголоса перекидывались отрывочными фразами.
Дэвид вдруг осознал, что очень проголодался. Утром он поел с гномами, и теперь в животе урчало и сосало под ложечкой. В мешке оставалась еда, а гномы еще добавили к его запасам немного сухофруктов, но Дэвид понятия не имел, долгим ли будет его путешествие до королевского замка. На этот вопрос даже гномы не смогли дать ему ответ. Король, насколько понял Дэвид, был не слишком-то озабочен управлением королевством. Собрат Номер Один сказал, что однажды к ним пришел некий человек, заверявший, будто он королевский сборщик налогов, но после часа в компании Белоснежки сбежал, забыв свою шляпу, и больше не возвращался. Единственное, что мог утверждать Собрат Номер Один относительно короля, — это то, что король существует (вероятно) и живет в замке, замок же находится где-то в конце этой дороги, хотя Собрат Номер Один никогда его не видел. Вот так Дэвид и шел, с блуждающим сознанием и животом, сведенным от голода, а перед ним белела дорога.
— Что же она? Все плачет? — допрашивал ксендза Валавский, покручивая ус.
— Плачет… И не утешить ее ничем!
Когда Дэвид в очередной раз чуть не свалился в канаву, он вдруг увидел на поляне у кромки леса усеянное яблоками дерево. Яблоки были зеленые, по виду почти спелые, и у Дэвида потекли слюнки. Он вспомнил наказ гномов: ни в коем случае не покидать дорогу и не соблазняться дарами леса. Но что плохого случится, если он сорвет несколько яблок? Ведь от дерева он будет видеть дорогу и с помощью упавшей ветки сумеет сбить достаточно плодов, чтобы продержаться день, а то и больше. Он остановился и прислушался, но ничего подозрительного не услышал.
— Но… как же быть? Ведь надо же действовать! Нельзя их тут держать под караулом десять дней сряду! И то уж все в Тушине заговорили…
— По-моему, ей лучше прямо объяснить, в чем дело! — с досадою проговорил Казимирский. — А не захочет дура-баба — ну, и к черту ее тогда!
Дэвид сошел с дороги. Земля была мягкой и противно чавкала под ногами. Подойдя ближе к дереву, он увидел, что на концах веток плоды меньше и не такие спелые, как висевшие выше и ближе к стволу, где каждое яблоко было размером с кулак. Чтобы их достать, нужно было залезть на дерево, а уж в этом деле Дэвид не знал себе равных. Он взобрался на яблоню за пару минут, так что вскоре оседлал сук и грыз яблоко, показавшееся ему необычайно сладким. Не одна неделя прошла с тех пор, как он в последний раз ел яблоко: тогда местный фермер незаметно сунул Розе парочку «для мальцов». Те яблоки были маленькие и кислые, а эти просто изумительные. Дэвид набил рот, и сок стекал по его подбородку.
— Ты, видно, пан секреториум, не знаешь этой бабы, потому так и говоришь! — возразил ксендз Зюлковский. — Нет! С ней так нельзя. Она умна, как бес, тверда, как скала: ее ничем не обойдешь, ничем не напугаешь… С ней надо издалека действовать — расшевелить в ней суетность ее, задеть за живое гордость… О! Тогда…
— Знаю, — спокойно заметил ксендз, — и потому-то предложил, панове, призвать сюда на совещание пана воеводу и с ним покончить во что бы то ни стало!.. А уж с Мариной я берусь уладить дело завтра сам!
— Да, с этим упрямцем нелегко поладить… Сейчас пойдет брань и может просто испортить нам все дело! — сказал Казимирский.
Съев первое яблоко, он выбросил огрызок и сорвал следующее. Это он жевал уже медленнее, вспомнив мамино предупреждение о том, что не надо есть слишком много яблок. От них может заболеть живот, говорила она. Дэвид считал, что чем ни набьешь живот под завязку, все равно почувствуешь себя плохо, но он не знал, относится ли это к ситуации, когда ты почти весь день ничего не ел. В одном он был уверен: яблоки очень вкусные, и живот пока принимал их с благодарностью.
— Мой совет, — сказал Зюлковский, — покупайте его скорее, и хоть у вас не много денег в запасе, но не скупитесь на обещания, ручайтесь за то, что царь московский его озолотит, что ничего не пожалеет для него… Да вот, кажется, и он! Тсс! Тише!
Действительно, пола шатра зашевелилась, откинулась, и толстая, брюзгливая фигура пана воеводы показалась у входа. Не ломая шапки и едва ответив кивком головы на почтительные поклоны присутствующих, пан воевода, грузно опираясь на трость с серебряным набалдашником, подошел к столу с недовольным видом и тяжело опустился в приготовленное для него кресло.
Он уже расправился с половиной второго яблока, когда услышал какой-то шум, доносившийся из леса. Слева что-то стремительно приближалось. Он заметил движение в кустах и промелькнувшую в них рыжевато-коричневую шкуру какого-то зверя. Похоже, это был олень, хотя Дэвид не увидел головы. Зверь явно бежал от какой-то опасности. Дэвид сразу подумал о волках. Он прижался к стволу дерева, надеясь остаться незамеченным, но все равно опасался, что волки учуют его запах, если они, конечно, не увлекутся погоней за новой жертвой.
— Ну, в чем же дело? — спросил он, нахмурившись и ни к кому в частности не обращаясь. — Зачем меня просили сюда прийти? Какие еще там тайные совещания? Что это за глупые церемонии?
Зюлковский тотчас обратился к Валавскому и сказал ему любезно:
— Пан Викентий, извольте пану воеводе передать посылку пана цесажа и черновые списки с грамоты и привилегий, которые уже заготовлены для пана воеводы…
Чуть погодя олень вырвался из зарослей на поляну, под дерево, на котором сидел Дэвид. Олень застыл на секунду, словно выбирал направление, и Дэвид впервые увидел его голову. При виде ее он не смог сдержать изумленного возгласа, потому что голова была не оленья, а маленькой белокурой девочки с темно-зелеными глазами. Там, где заканчивалась человеческая шея и начиналось тело животного, Дэвид разглядел красный рубец, разделяющий две сущности девочки-оленя. Она настороженно подняла глаза и встретилась взглядом с Дэвидом.
Валавский встал со своего места и с почтительным поклоном подал Мнишку шкатулку из резной кости и какой-то сверток. Мнишек поднял крышку шкатулки и широко раскрыл глаза, увидев в ней аккуратно сложенные десять кучек серебряных и столько же кучек золотых монет.
— Помоги мне! — взмолилась она. — Пожалуйста.
— Тут сколько? Сколько всего? — торопливо спросил воевода Валавского, между тем как физиономия его прояснилась и даже нечто вроде улыбки промелькнуло на его устах.
— Наияснейший пан перед вашей мосцью извиняется… Тут только десять тысяч злотых польских на мелкие расходы пана воеводы… Он сам теперь поиздержался деньгами…
Шум погони нарастал, и на поляну выскочил конь с всадником, натянувшим лук и готовым выпустить стрелу. Девочка-олень тоже их разглядела и прыгнула, ища спасения под покровом леса. Она была еще в воздухе, когда стрела вонзилась ей в шею. Выстрел отбросил ее вправо, и она затрепетала на земле. Рот девочки-оленя судорожно открывался и закрывался в попытке произнести последние слова. Ее задние копыта бились в грязи, тело содрогнулось в последний раз, и она застыла.
— Да, да! Это, конечно, маловато… но все же на мелкие расходы… оно пригодно… А когда же он еще мне даст!.. Когда он даст мне много — столько, чтобы я мог жить, как прилично жить магнату и тестю царскому!..
— О! Это совершенно от вас зависит, от вашей воли, ясновельможный пан! — вкрадчиво поспешил заметить иезуит.
— Как? Не понимаю… Растолкуйте, панове! Я на все готов для дочери и зятя!
Всадник на громадном черном коне рысью проскакал по поляне. Лицо его скрывал капюшон, а вся одежда была цвета осеннего леса — зеленая с желтым. В левой руке он держал короткий лук, через плечо был перекинут колчан со стрелами. Он спешился, вытащил из притороченных к седлу ножен длинный меч и подошел к лежащему на земле телу. Всадник поднял клинок и ударил пару раз по шее девочки-оленя. После первого удара Дэвид отвернулся, зажав рот рукой и крепко зажмурившись. Когда он решился вновь открыть глаза, охотник держал за волосы отсеченную от туши оленя голову девочки. Кровь из шеи капала на траву. Он привязал голову за волосы к передней луке седла и закинул тушу оленя на спину коня, перед тем как снова вскочить в седло. Он уже поднял левую ногу, как вдруг застыл, разглядывая землю. Дэвид проследил за его взглядом и рядом с конским копытом увидел огрызок яблока. Охотник, не спуская глаз с огрызка, опустил ногу, молниеносным движением выхватил из колчана стрелу и натянул тетиву. Наконечник стрелы поднимался вдоль ствола яблони и остановился, нацелившись прямо на Дэвида.
— Вам за великую тайну должен я открыть то, чего еще никто не знает… И вы сами даже не можете себе представить.
И ксендз, видимо затрудняясь в выборе слов, откашлялся, оглядел темные углы шатра и наконец сказал:
— Слезай, — приказал охотник слегка приглушенным из-за закрывающего рот шарфа голосом. — Слезай, или я сниму тебя стрелой.
— Пан цесаж Дмитрий вам назначил выдать привилегию на владение девятнадцатью городами и сверх того немедля уплатить триста тысяч рублей московских! Два миллиона злотых польских. Как только вы его приблизите к себе, то есть как только вы его признаете вашим зятем, а панна Марина назовет его супругом при всенародной встрече послезавтра.
— Але, тши тысенци дьяблов! Хоть убейте, не понимаю, чего вы от меня хотите!
У Дэвида не было выбора, и он подчинился. Он был готов разреветься. Изо всех сил он пытался сдержать слезы, но в воздухе витал запах крови девочки-оленя. Оставалось надеяться, что охотник уже получил трофей и пощадит его.
— Вот видите ли. Я так разъясню это дело ясновельможному пану. Так, вроде параболы, иносказательно. Представьте вы себе, что ваши привилегии на владение городами и грамота на выдачу вам из царской казны двух миллионов злотых совсем уже готовы и даже подписаны царем Дмитрием вчера.
Дэвид спустился на землю. Он хотел побежать и попытать счастья в лесу, но тут же отказался от этой мысли. Охотник, способный на полном скаку убить мчащегося оленя, не промахнется по бегущему мальчишке. Оставалась лишь надежда на сострадание охотника, но, стоя рядом с фигурой в капюшоне и глядя в незрячие глаза девочки-оленя, Дэвид усомнился, можно ли надеяться на сострадание того, кто способен на такие деяния.
— Ну, ну? Что ж из того следует? Жду вашего ergo — вашей дедукции! — нетерпеливо перебил пан воевода.
— Ложись, — сказал охотник. — На живот.
— И вдруг вам скажут: сегодня ночью царь Дмитрий умер и ваши грамоты, вы понимаете, — одна бумага. Но мы вам хотим добра: мы подыскали человека, который как две капли воды похож на этого покойника. И если вы хотите получить ваши миллионы, ваши города, так вы только должны признать, что это — тот же самый царь Дмитрий и что он не умирал. И дочка ваша тоже.
Воевода так и привскочил на своем месте, даже трость из рук выронил. И вдруг ударил себя ладонью по лбу:
— Пожалуйста, не убивайте меня, — взмолился Дэвид.
— По-ни-маю! — протянул он почти шепотом. — Так вот оно что! Все теперь понимаю!.. А если я не признаю… если не захочу признать! Пхе! Тысенца дьяблов! Вот! — прошептал злобно Мнишек и бросил на своих собеседников вызывающий взгляд.
— Не захотите? — переспросил иезуит, пожимая плечами. — Ну, это будет значить, что вы не хотите получить ваших миллионов и городов… в придачу к ним! Только! Вас и панну Марину мы выпроводим потихоньку за рубеж, а пану цесажу поищем другую жену… Ведь он и сам-то от седьмой жены царя Ивана родился… То у москалей все можно… И притом не следует же забывать, пан воевода, что и вы и дочь ваша — мы все смертны…
— Ложись!
При этих словах ксендз Зюлковский переглянулся многозначительно со своими товарищами.
Дэвид встал на колени, потом заставил себя лечь.
Мнишек откинулся на спинку стула, посидел с минуту молча, нетерпеливо покачивая ногой и судорожно барабаня пальцами по столу. Потом вдруг спохватился, сунул руку за пазуху и вытащил оттуда какую-то засаленную бумажку.
— А за это кто же мне заплатит? — воскликнул он, совершенно неожиданно указывая на бумагу. — Вот тут полный список моих убытков.
Охотник завернул ему за спину руки и грубой веревкой стянул запястья. Потом забрал его меч. Связав ноги мальчика у лодыжек, охотник поднял его и закинул на круп коня, прямо поверх туши оленя, так что левый бок Дэвида больно прижался к седлу. Но он не думал о боли, даже когда они поскакали и лука седла, как лезвие кинжала, стала ритмично впиваться ему между ребер.
— Ясновельможный пан воевода! — ответил иезуит. — Дайте только нам ваше слово гонору, что будете с нами заодно, и дочку вашу склоните к тому же, — и мы все вам готовы поручиться, что эти ваши убытки будут вам уплачены сверх привилегий на города, сверх двух миллионов! Подумайте, сверх двух миллионов…
— Да… оно, конечно, — начал воевода, видимо смягчаясь и готовясь уступить, — если все это не пустые слова… если это будет исполнено.
Нет, Дэвид мог думать только о голове девочки-оленя, потому что на скаку ее лицо терлось о его лицо, ее теплая кровь размазывалась по его щеке, и он видел свое отражение в темных зеленых зеркалах ее глаз.
— Исполнено? Да завтра же привилегии царь Дмитрий подпишет, завтра же пришлет своей… супруге в подарок двадцать тысяч злотых… А там в день въезда, вечером, вручит вам два миллиона!..
— Пан ксендз сказал: супруге. Но какая же она ему супруга?.. Разве дочь позволит ему…
— Да я их повенчаю… Тайком их повенчаю и благословлю — и все в порядке будет. Только вы-то дайте ваше согласье!
XVI
— Ну, уж если так… Уж если это так важно… И для церкви даже… И притом их повенчают… Так я согласен и даю вам слово!
— Теперь уж вся Московия, наверное, у нас в руках! — проговорил шепотом Зюлковский. — Теперь Дмитрия все признают. Шуйского спихнут, и мы опять будем по Москве хозяйничать по-прежнему!
О ТРЕХ ХИРУРГАХ
И он с самодовольной улыбкой, плотоядно потирая руки, посмотрел вслед уходившему воеводе.
Дэвиду показалось, что они скакали около часа, если не больше. Охотник не вымолвил ни слова. От тряски у Дэвида кружилась голова и болело сердце. В ноздри бил запах крови девочки-оленя, и чем дальше, тем холоднее становилось прикосновение ее кожи.
XIII
Нежеланный гость
Наконец они подъехали к стоявшему посреди леса длинному каменному дому. Дом был простой, ничем не украшенный, с узкими окнами и высокой крышей. Всадник въехал в примыкавшую к дому большую конюшню. Там были и другие животные. Стоящая в стойле олениха жевала солому и разглядывала пришедших. Куры жили в загоне за проволочной оградой, кролики — в клетках. Рядом лиса терзала прутья своей тюрьмы; ее внимание разрывалось между охотником и вкусной, но недоступной добычей в соседних клетях.
С той минуты, когда Марина узнала от Здрольского страшную истину и, прибыв в ближайшее соседство к Тушину, очутилась под строгой охраной польских хоругвей, она впала в такое отчаяние, которое ни описать, ни передать невозможно. Она поняла, что «ее Дмитрий умер» и она уже никогда более не увидит своего милого супруга… Поняла, что польское панство и иезуиты избрали ее своим орудием и целых два года безбожно обманывали ее, поддерживая в ней лучшие, нежнейшие чувства к мужу-царю, чтобы заманить ее в ловушку и сделать пособницей подлого обманщика и самозванца. Все ее надежды, все упования, все страстные стремления к любимому мужу, к возвращению былого счастья, — все это разлетелось прахом. Она увидела себя опять одинокой, покинутой, несчастной женщиной, которая предана каким-то злым роком во власть шайки негодяев, лишена всякой воли и осуждена быть игрушкой случайностей и произвола.
И она, обессиленная своим горем, упала на изголовье, мокрое от слез, и плакала, плакала неутешно…
Охотник спешился и отвязал голову девочки-оленя. Другой рукой он поднял Дэвида, перекинул через плечо и понес в дом. Когда охотник поднял щеколду, голова девочки-оленя глухо стукнулась о дверь. Они вошли, и охотник швырнул Дэвида на каменный пол. Мальчик упал на спину и остался лежать, ошеломленный и напуганный. Один за другим зажигались светильники, а он разглядывал логово охотника.
Наконец этот страшный взрыв горя и отчаяния миновал, слезы иссякли. Марина их выплакала. Только глубоко в сердце осталась кровавая, незаживленная рана, осталась навсегда, как последняя, единственная память о дорогом прошлом. Наступила пора зрелого, разумного обсуждения, которой воспользовался и пан воевода, и ксендз Зюлковский, и настроенная ими панна Гербуртова. Марина слушала их всех молча, с полуулыбкой презрения на устах, и ее глаза, еще влажные от слез, ясно выражали ее внутреннее настроение. У всех троих ораторов, одинаково своекорыстных, язык не вполне повиновался заученному и заранее намеченному течению речи, когда их глаза встречались с холодным и почти злобным взглядом Марины, смело смотревшей им в лицо.
Каменные стены были увешаны головами на деревянных щитах. Здесь было множество звериных голов — олени, волки, даже ликантроп очень гордого вида, занимавший центральное место на одной из стен, — но были и человеческие. Несколько голов принадлежали взрослым молодым людям, три — глубоким старикам, но больше всего было детских: головы мальчиков и девочек со стеклянными глазами, сверкавшими в свете ламп. В одном конце комнаты располагался очаг, а рядом с ним лежал узкий соломенный тюфяк. Дэвид повернул голову и увидел вяленое мясо, подвешенное на крюках в другом конце комнаты. Нельзя было сказать, человеческое оно или нет.
— Я знаю заранее все то, что вы хотите и что вы мне можете сказать, — обрывала резко Марина каждого из этих троих «доброжелателей», когда они на другой день после сцены между паном воеводой и ксендзом Зюлковским поочередно являлись в шатер Марины. — Но я решила поступить «по-своему», а не «по-вашему»…
Но основное место в комнате занимали два огромных дубовых стола, таких больших, что их могли собрать только в самом доме, деталь за деталью. Они были заляпаны кровью, и Дэвид со своего места разглядел на них кандалы, цепи и кожаные путы. Рядом со столами размещалась подставка с ножами и хирургическими инструментами, явно очень старыми, но заточенными и чистыми. Над столом висел целый набор изысканно оправленных металлических и стеклянных трубок — половина тонкие, как иглы, остальные толщиной с руку Дэвида.
И она отвернулась и ушла из приемной в опочивальню.
На полках стояли бутылки разнообразных форм и размеров, с прозрачной жидкостью внутри или с внутренностями людей и животных. Одна бутыль почти доверху была наполнена глазными яблоками. Дэвиду они показались живыми — даже вырванные, они как будто не потеряли способности видеть. В другой бутыли лежала женская рука с золотым кольцом на безымянном пальце; с ногтей постепенно отслаивался красный лак. В третьей находилась половина мозга. Его внутреннее устройство было выставлено напоказ и утыкано разноцветными булавками.
— Бес, а не баба! — прошипел почтенный ксендз, поглядев Марине вслед и направляясь к выходной двери.
Было кое-что и похуже, ох, гораздо хуже…
Но, удаляясь в свою опочивальню и после беседы с отцом, и после объяснения с иезуитом, и после бурной сцены с панной Гербуртовой, Марина уже не плакала более: она строго, с логичной последовательностью обдумывала свое тягостное положение и искала из него какого-нибудь выхода, хоть сколько-нибудь приличного, не оскорбительного для женской гордости и самолюбия.
Дэвид услышал приближающиеся шаги. Над ним возвышался охотник, снявший шарф и откинувший капюшон, так что теперь можно было увидеть лицо. Неулыбчивое лицо женщины, румяное и без всякой косметики, с тонким поджатым ртом. Ее черные с сединой, словно барсучий мех, волосы были собраны на макушке в пучок. Пока Дэвид рассматривал ее, женщина распустила узел, и волосы тяжелой лавиной упали на плечи и спину. Она встала на колени, правой рукой ухватила Дэвида за подбородок и принялась туда-сюда поворачивать его голову, словно оценивала. Осмотрев голову, она проверила шею и ощупала мускулы на руках и ногах.
«Что мне делать? — думала она. — Порвать с отцом? Вступить с «ними» в борьбу?.. При всем народе не признать «его», назвать обманщиком и самозванцем? А кто же мне поверит? Кто меня послушает?.. Они сумели отыскать такого дерзновенного, который решился выступить в замену моего Дмитрия — царя Дмитрия! Законного царя! Так разве им будет трудно подыскать ему Марину — другую Марину? И в то время как меня засадят в душную и мрачную темницу и в ней задушат или заморят голодной смертью, другая вступит на престол московский, другая воспользуется и почестями, и блеском, и богатствами, и властью, которые были мне предназначены, на которые я имела право и теперь еще имею… О! Нет, нет, надо хоть чем-нибудь вознаградить себя за скорбь и слезы, за кручину о милом, за обманы и позор, за все пережитые мною утраты и разочарования последних лет!»
— Годится, — сказала она скорее себе, чем Дэвиду, и оставила его лежать на полу, а сама занялась головой девочки-оленя.
И так целый день, с утра и до вечера, Марина провела в своих скорбных думах. Между тем свечерело. Сама Марина собиралась уже ложиться и, распустив свою длинную прекрасную каштановую косу, задумала погадать по Библии о том, что не выходило у нее из головы… «Как все это кончится?.. Что будет завтра?» — думала Марина, закрыв Библию и готовясь открыть ее наугад. Открыла — и взор ее прямо упал на то место «Притчей Соломоновых» (VI, 27–29), где говорится: «Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не погорело платье его? Может ли кто ходить по горящим угольям и не обжечь ног своих? То же бывает и с иным, кто входит к жене ближнего своего…»
Больше она не сказала ни слова, пока не закончила работу, занявшую много часов. Она подняла Дэвида, усадила его в низкое кресло и продемонстрировала плоды своего труда.
И вдруг топот многих коней, быстро приближавшийся, долетел до ушей ее… «Что это значит? — подумала Марина. — Кто скачет сюда так поздно? Кто?..» А топот ближе и ближе, громче и явственнее звякают подковы коней, — и наконец словно оборвался невдалеке от ее шатра. Послышались мужские, громкие, веселые голоса, среди которых явственно выделился голос пана воеводы и еще чей-то резкий и неприятный, незнакомый Марине голос.
— Панна Марина! Наияснейшая панна! — проговорила в величайшем волнении Зося, вбегая в опочивальню. — Сам царь московский, сам пан супруг ваш изволил к нам жаловать…
Голова девочки-оленя была приделана к дощечке из темного дерева. Волосы ее были вымыты, рассыпаны по панели и приклеены к ней прозрачным клеем. Удаленные глаза заменили овалы из зеленого с черным стекла. Кожа для сохранности была покрыта чем-то вроде воска, а голова издавала глухой звук, когда охотница постукивала по ней костяшками пальцев.
Марина вздрогнула при этих словах; она блеснула глазами в сторону Зоси и хотела оборвать, остановить ее на слове «супруг», но… сдержалась и приказала подать себе одеваться… Она уже наметила себе «свой путь действий…».
А между тем в соседнем покое шатра уже собралась порядочная толпа непрошеных гостей — польских панов, московских бояр и перелетов, наиболее приближенных к тушинскому царику и приехавших из Тушина в его свите.
— Она просто прелесть, тебе не кажется? — сказала охотница.
Всем им хотелось взглянуть на Марину и на ее свидание с мнимым супругом, о котором в этой пестрой толпе придворных шли оживленные толки и говор вполголоса. Несколько минут спустя в приемную Марины вошел пан воевода Мнишек, опиравшийся на руку пана Яна, и еще какой-то чернявый, смуглый мужчина среднего роста, лет тридцати, в богатой парчовой одежде и в шапке, унизанной крупным жемчугом. Он шел, высоко подняв голову и важно опираясь на богатый резной посох. Паны и бояре с какой-то особенной, вычурной почтительностью расступились, пропуская его в приемную вместе с Мнишком.
Дэвид покачал головой, не в силах вымолвить ни слова. Когда-то у этой девочки было имя. У нее были отец, мать, возможно, братья и сестры. Она играла, любила и была любимой. Она могла вырасти и дать жизнь собственным детям. Теперь ничему этому не бывать.
— Наияснейший пан зять! — ласково и вкрадчиво говорил царику Мнишек. — Я полагал бы, что теперь, в такой поздний час, дочь моя панна Марина охотнее приняла бы вас одного, без вашей свиты… А свиту всю вы ей покажете завтра, во время торжественного въезда…
— Ты не согласен? — спросила охотница. — Может быть, тебе ее жаль? Но сам посуди: пройдут годы, она состарится и подурнеет. Ее будут использовать мужчины. Из нее будут вылезать дети. У нее сгниют и выпадут зубы, постареет и покроется морщинами кожа, истончатся и поседеют волосы. Теперь же она навсегда останется ребенком и вечно будет прекрасной.
Охотница потянулась к Дэвиду. Она потрепала его по щеке и в первый раз улыбнулась:
— Пожалуй, я готов с тобою согласиться, — отвечал царик на чистом польском языке. — Я отпущу их, но пусть сначала панна супруга выйдет к нам… Я хочу, чтобы все ближние мои, вельможи, паны и бояре московские, взглянули на ее ясные очи!
— А вскоре и ты будешь таким же, как она.
Пан воевода поклонился и, покинув руку пана Яна, заковылял на своих больных ногах в опочивальню дочери. Через несколько минут тягостного ожидания ковер, прикрывавший вход в опочивальню, приподнялся и оттуда высунулась сначала до половины толстая обрюзглая фигура пана воеводы, который произнес:
Дэвид резко крутанул головой.
— Наияснейшая панна царова московская изволит жаловать в приемную! — и вслед за отцом из-за ковра показалась Марина.
Она была одета очень просто — в белое шелковое платье, обшитое золотым кружевом; такое же кружево козырем подымалось около ее лебединой шеи, скромно прикрытой высоким лифом. Толстые косы были обвиты около ее головы и окинуты легкой фатой; белые, как снег, стройные и красивые руки были до половины прикрыты мягкими складками длинных откидных рукавов платья. Она смотрела величаво, гордо и враждебно на царика, который не привстал и не поднялся с места при ее появлении, и на всю его свиту, столпившуюся у входа и с любопытством смотревшую на странное свидание двух супругов.
— Кто вы? — спросил он. — Зачем вы это делаете?
Царик смерил Марину с ног до головы глазами, затем, медленно приподняв шапку с головы, произнес по-польски:
— Привет мой дорогой моей супруге, яснейшей панне Марине!
— Я охотник, — просто ответила женщина. — Охотник должен охотиться.
— Привет наш наияснейшей панне царовой! — в один голос воскликнула вся свита царика, отвешивая Марине низкий поклон, на который она молча ответила легким кивком головы.
— Теперь ступайте все! — сказал громко царик, обращаясь к свите. — Жалую вас погребом… Пан воевода, угости их — там вина привезено довольно… Я здесь останусь побеседовать с моею супругой!
— Но это же маленькая девочка, — воскликнул Дэвид. — Девочка с телом животного, но все-таки девочка. Я слышал, как она говорила. Она боялась. А вы убили ее.
И в то время, когда свита удалялась из приемной с поклонами, царик подозвал к себе дворецкого.
— Шатер весь окружи татарской стражею, — сказал он вполголоса, — и сам останься в соседней комнате с теми, кому я приказал сюда прибыть.
Охотница поглаживала волосы девочки-оленя.
И через минуту в шатровой приемной он остался с глазу на глаз с Мариной, которая все еще так же величаво и недвижимо стояла у входа в опочивальню и так же смело и враждебно бросала на него вызывающие, пламенные взгляды.
— Да, — спокойно произнесла она. — Она протянула дольше, чем я ожидала. Она оказалась хитрее, чем я думала. Возможно, ей больше подошло бы тело лисицы, но что уж теперь говорить.
— Мы так давно уже с вами не видались… что… вы… и позабыть меня могли, — не совсем твердо и с какой-то принужденной улыбкой сказал царик.
— Кто ты, обманщик? — твердо произнесла Марина, не трогаясь с места.
— Так это вы сделали ее такой? — изумился Дэвид.
Царик ступил два шага вперед, подбоченился одной рукой, а другой оперся на посох.
— Ты спрашиваешь: «кто я»? — сказал он, понижая голос и нахально устремляя недобрый взгляд на Марину. — Я — твой супруг, царь московский, Дмитрий или, все равно, тот, кому суждено быть твоим супругом и царем московским… Вот кто я! Ну, а ты-то кто?
Он был очень напуган, но отвращение пересилило страх. Охотницу удивило негодование в его голосе, и она почувствовала необходимость как-то оправдать свои действия.
Марина с изумлением посмотрела на царика.
— Ты — шляхтинка польская, Марина Мнишек, — дерзко продолжал царик, пытливо вглядываясь в лицо Марины своими острыми карими глазками. — И я прошу тебя не забывать, что жизнь твоя, и честь твоя, и свобода — все это в моих руках! Да! В моих руках! Что я захочу, то с тобой и сделаю!.. Понимаешь?
— Охотник всегда ищет новую добычу, — сказала она. — Мне надоело охотиться за зверьем, а люди — слишком легкая добыча. У них острый ум, но слабое тело. И тогда я подумала, как здорово было бы совместить тело животного с интеллектом человека. Какое испытание моего мастерства! Но это очень трудно — создать подобный гибрид: и человек, и животное умрут раньше, чем я смогу их соединить. Я не могла задержать кровотечение настолько, чтобы успеть завершить слияние. Их мозги умирали, их сердца останавливались, и весь мой каторжный труд шел насмарку. Но однажды мне посчастливилось. По лесу проезжали три хирурга, я случайно натолкнулась на них, взяла в плен и привела сюда. Они рассказали мне о созданном ими бальзаме, который способен присоединить отрезанную руку к запястью или ногу к туловищу. Я заставила их показать, на что они способны. Отрезала у одного руку, а остальные приделали ее на место, как и обещали. Другого я разрубила пополам, и его приятели снова сделали его целым. В конце концов я отрезала третьему голову, и они опять прикрепили ее к шее. В общем, они стали первыми из моих новых трофеев, — она указала на три головы пожилых мужчин, висящие на стене, — как только поделились секретом своего бальзама. С тех пор все мои жертвы разные, потому что каждый ребенок добавляет что-то животному, с которым я его соединяю.
И он еще нахальнее посмотрел в лицо Марине и подступил к ней еще ближе. Марине стало вдруг страшно, у нее вдруг захолонуло сердце, и она, собравшись с последними силами, чтобы не поддаться страху, могла только прошептать:
— Так, значит, ты разбойник… негодяй, способный на все, даже…
— Но почему дети? — спросил Дэвид.
Царик не дал ей договорить.
— Потому что взрослые впадают в отчаяние, а дети — нет, — объяснила она. — Дети приспосабливаются к новым телам и новым жизням, ведь какой ребенок не мечтает стать зверем? И по правде говоря, я предпочитаю охотиться на детей. С ними и охота интереснее, и на стене они смотрятся красивей.
— Не смей меня так называть! — сурово произнес он, стукнув посохом в землю. — Я — всеми признанный, законный, прирожденный царь московский; а ты… ты — моя раба! Купленная раба моя! Тебя мне продали отец твой, твой ксендз, твои поляки! И я с тобой могу распорядиться, как с купленным товаром!..
Охотница отступила на шаг и принялась внимательно разглядывать Дэвида, как будто лишь теперь сообразила, о чем он спрашивает.
Смертельная бледность покрыла лицо Марины; она зашаталась и едва не упала. Но царик вовремя заметил ее волнение, крепко взял ее за руку и почти насильно усадил в кресло.
— Как тебя зовут и откуда ты пришел? — спросила она. — Ты не отсюда. Ты и пахнешь не так, и говоришь по-другому.
— Зла тебе я не собираюсь причинить, — продолжал он, усаживаясь в другое кресло, рядом с Мариной. — Но твое счастье или несчастье от тебя самой зависит! Хочешь мне помочь — хочешь признать меня царем Дмитрием и своим супругом, я тебя озолочу, царицей посажу в Москве… И почести тебе и все будет по-твоему, как пожелаешь, когда я овладею царством и Шуйского спихну… А захочешь мне противиться — захочешь мне мешать, я не задумаюсь с тобой разделаться… и с паном воеводой…
— Меня зовут Дэвид. Я из другого места.
«Нет выбора! — с отчаянием подумала Марина. — Все погибло…»
— Что за место?
— Англия.
И, обернувшись к царику, она сказала:
— Ан-глия, — повторила охотница. — А как ты сюда попал?
— Не боюсь твоих угроз… Но… но твоя решимость… мне нравится… Ты хочешь и меня завоевать вместе с царством Московским… И я знаю, я тебе нужна…
— Есть проход между вашей землей и моей. Я проник сюда, но не могу вернуться домой.
— Так неужели же я бы искал тебя, — дерзко заметил царик, — если бы ты мне не нужна была?..
— Какая жалость, — протянула охотница. — И много детей в Ан-глии?
— Если я тебе нужна, — твердо произнесла Марина, — то я готова тебе помочь в обмане только при одном условии, в соблюдении которого ты поклянешься мне перед ксендзом.
Дэвид не ответил. Охотница схватила его за щеки, впившись ногтями в кожу.
— Перед тем самым, который продал тебя?.. Ну что ж? Посмотрим, в чем твое условие?
— Я не могу тебя назвать при всем народе своим супругом… Не могу дать тебе этого имени, если меня… не повенчают с тобой…
— Отвечай!
— Ну за чем же дело стало?.. Я велел сюда прибыть ксендзу и с причтом…
— Да, — невольно проговорил он.
— Но повенчаюсь я с тобою только с тем, чтобы… никогда не быть твоею женой! Ты поклянешься в этом…
Царик пристально посмотрел на Марину и, покручивая усы, промычал про себя:
Охотница отпустила его.
— Хм! Змейка польская! Придумала недурно… что ж, согласен!
— Возможно, тебе придется показать мне этот путь. Здесь почти не осталось детей. Они больше не шастают поблизости, как прежде. Эта, — она махнула рукой в сторону головы девочки-оленя, — была последней, я ее берегла. Впрочем, появился ты. Итак… или я использую тебя, как ее, или ты проводишь меня в Ан-глию.
— И повторишь мне эту клятву при ксендзе?
— Ну, повторю… Эй, кто там! — крикнул он, захлопав в ладоши.
Охотница отступила от него и задумалась.
Явился дворецкий и стал в ожидании приказаний у входа.
— Зови сюда ксендза, да поскорее!
— Я терпелива, — произнесла она наконец. — Я знаю эту землю и уже переживала такие перемены. Дети вернутся. Скоро настанет зима, и у меня достаточно запасов, чтобы пережить ее. До первого снега ты будешь моей последней охотой. Я сделаю из тебя лиса, потому что ты, похоже, еще смышленей моего маленького олененка. Кто знает, вдруг ты убежишь от меня и заживешь своей жизнью в каком-нибудь укромном уголке леса? Хотя никому это пока не удавалось. Но всегда есть надежда, мой маленький Дэвид. Надежда умирает последней. А теперь спать, ибо завтра мы начинаем.
И когда дворецкий вышел, царик добавил, обращаясь к Марине:
— Так-то лучше! Сейчас нас обвенчают… Сейчас подарки принесут тебе… и деньги и наряды всякие! А назавтра — выезд в Тушино и торжественная встреча. Приготовься к полудню!
С этими словами она взяла тряпку, вытерла лицо Дэвида и нежно поцеловала мальчика в губы. Потом положила его на большой стол, приковала цепями на случай, если ночью он попробует убежать, и погасила все светильники. При свете очага она разделась, улеглась на свой тюфяк и тут же уснула.
Не успел он еще договорить, как уж явился ксендз в облачении и с крестом в руках и почтительно поклонился панне Марине и царику.
— Я согласилась обвенчаться с царем… с новым… царем Дмитрием, — произнесла Марина, смущаясь и путаясь в словах, — с тем, что он только по имени будет мне супругом… А я, в память о прежнем, дорогом супруге, навсегда решилась отказаться от радостей супружества. Пусть поклянется!
Дэвид не спал. Он думал о своем положении. Вспоминал свои сказки, а еще историю о пряничной избушке, которую ему рассказал Лесник. В каждой сказке было чему поучиться.
Ксендз подошел к царику и подал ему крест. Тот положил правую руку на крест, а левую поднял кверху и сказал громко:
И постепенно у него созрел план.
— Клянусь!
— Amen! — смиренно произнес ксендз Зюлковский, закатывая глаза кверху. — А теперь, — добавил он, — вы мне дозволите, наияснейший пан, приступить к обряду венчания?..
XVII
О КЕНТАВРАХ И ТЩЕСЛАВИИ ОХОТНИЦЫ
XIV
Две жертвы
Рано утром охотница проснулась и оделась. Она поджарила мясо и съела его, запивая чаем из трав и специй, а потом подняла Дэвида. После ночи на жестком столе у него ломило спину, руки и ноги болели от цепей, да и поспать удалось всего ничего, зато теперь он чувствовал, что не все потеряно. До сих пор он большей частью зависел от доброй воли окружающих — Лесника, гномов. Теперь он был сам по себе, и только от него зависело, выживет он или нет.
Прошло десять дней с той поры, как Марина, тайно обвенчанная с тушинским цариком, торжественно въехала при звоне колоколов, при пушечной пальбе и ружейных залпах в Тушино. С тех пор празднества чередовались с пиршествами в нескладных и нестройных тушинских царских хоромах, и они с полудня и далеко за полночь оглашались то музыкой, то веселыми криками, то нестройным звоном и гамом. Марина не принимала никакого участия в этих шумных оргиях. По желанию царя она являлась ненадолго в начале пира, садилась с ним рядом на возвышенном месте, за особым небольшим столом, к которому царик приглашал только пана воеводу, в уходила тотчас после того, как подгулявшие гости выпивали здравицу за ее здоровье… Она уходила на свою половину, в один из боковых-флигелей царских хором, срывала с себя богатые, низанные жемчугом повязки, снимала ожерелья, зарукавья и запоны, усыпанные драгоценными камнями, и все это бросала на стол в своей опочивальне. Сама, не раздеваясь, бросалась на постель и лежала в ней недвижно и безмолвно по нескольку часов подряд, уткнувшись головою в пуховое изголовье, пока не приходила какая-нибудь из женщин и не вводила в ее приемную посланного царем боярина или стольника, который объявлял ей волю царя-супруга. Видно было, что несладко жилось Марине в ее новом высоком положении!
Охотница дала ему чаю, затем попыталась накормить мясом, но он плотно стиснул зубы. Мясо сильно пахло дичью.
Однажды под вечер, после одного из очень шумных пиршеств, на котором Марине пришлось присутствовать долее обыкновенного, она только что вернулась к себе, на свою половину, как к ней явился царский дворецкий князь Рубец-Мосальский и с поклоном объявил ей, что завтра, ранним утром, «великий государь Дмитрий Иванович изволит выезжать в отъезжее поле с соколами и с кречетами на заповедных болотах тешиться и желает, чтобы с ним была и Марина».
— Это оленина, — сказала охотница. — Ты должен поесть. Силы тебе понадобятся.
— Готова исполнить волю государя, — отвечала Марина, — и буду ранним утром готова с моими паннами.
Однако Дэвид не разжимал зубов. Он думал о девочке-олене и ощущал прикосновение ее кожи. Кто знает, что за ребенок был частью животного? Возможно, это плоть девочки-оленя и охотница раскромсала обезглавленное тело, чтобы позавтракать свежим мясом. Дэвид не мог это есть.
Когда боярин удалился, а Зося и другие женщины стали укладывать Марину в постель, она все думала почему-то об этой завтрашней охоте, и думала даже не без удовольствия. Ей давно-давно — с самого отъезда из Самбора — не удавалось присутствовать на соколиной охоте, которую она очень любила с самой ранней юности. И вот ей вспомнились эти охоты на родине, при шумных и веселых съездах всего соседнего панства, и в особенности ей вспоминался пан Бронислав Здрольский, который настойчиво и терпеливо учил ее и обращению с птицами и всем приемам «красной и славной потехи».
Охотница оставила свои попытки и дала ему хлеба. Она даже освободила Дэвиду одну руку — так, чтобы он смог поесть самостоятельно. Пока он ел, она принесла из конюшни клетку с лисом и поставила ее на стол рядом с Дэвидом. Лис смотрел на мальчика, как будто сознавал, что скоро произойдет. Пока они разглядывали друг друга, охотница принялась собирать все необходимое. Это были лезвия и пилы, бинты и тампоны, длинные иглы и мотки черных ниток, трубки и склянки, а также сосуд с вязкой прозрачной жидкостью. К нескольким трубкам она присоединила кузнечные мехи — «на всякий случай, чтобы сдержать кровотечение» — и подогнала кожаные ремешки под маленькие лапы лиса.
— Здрольский! Боже мой! — вдруг спохватилась Марина, быстро поднимаясь, — Где-то он, бедняга!.. Я о нем совсем забыла… Так занята была собою и своим горем, что и не вспомнила о нем! А ведь его тогда полковники схватили, грозили ему. Он, может быть, с тех пор покинут, забыт в какой-нибудь тюрьме… Ах, Боже! Какая я злая, дурная: позабыла верного слугу! Завтра, завтра не забуду о нем и попрошу ему пощады у… этого…
— Ну и что ты думаешь о своем новом теле? — поинтересовалась она, закончив приготовления. — Это прекрасный лис, молодой и проворный.
И в этих мыслях Марина заснула, и во сне все виделись ей соколы да кречеты, и Здрольский около ее коня, у стремени. То подавал он ей расшитую шелками рукавицу, то снимал клобучок с ее ловчей птицы, то вабил
[18] сокола, взвившегося высоко в поднебесье… Потом рядом с Здрольским ей виделся Степурин, и она отчетливо вспомнила его вдумчивый и глубокий взгляд, который он не спускал с нее, бывало, которым он ее ласкал издали, несмело, но настойчиво, упорно устремляя его из своего угла на Марину, никогда не обращавшую взоров в его сторону. «Да, он был добр и хорош со мною, он уважал меня, он не теснил никого из нас, хотя и мог бы!» — думала во сне Марина и проснулась почему-то с воспоминаниями о ярославском плене, о Здрольском и Степурине.
Лис, скаля острые белые зубы, пытался перекусить прутья клетки.