Наконец городок был готов.
Ивашка выкупался в реке, обрядился в новую рубашонку и сам пошёл с радостной вестью к тиуну.
Вся волость сбежалась поглазеть на чудо, сотворённое рубленником.
Как только к навесу на богато убранном аргамаке прискакал Микола Петрович, Выводков снял с городка рогожи.
Боярин поражённо отступил.
То, что он увидел, превзошло все его ожидания.
Обширная площадка, усыпанная белоснежным песком, была обнесена каменною стеною. Трое ворот в Ивашкин рост обратились на восход, полдень и полночь. Полунощные ворота были окованы расписными листами железа, и на самом верху, на площадке, лежали, задумчиво уставившись в землю, игрушечные львы. Над львами, на тоненькой жёрдочке, распростёр крылья орёл. По остриям трёх главных построек расположились выточенные из берёзы молодые соколята.
Ивашка шмыгнул в ворота, поманив к себе князя. Василий испуганно покосился на господаря и прикрикнул на сына.
Замятин снисходительно усмехнулся.
— А не иначе, ходить и отродью твоему в розмыслах! И строго:
— Сказывай, что к чему!
Рубленник важно откашлялся и ткнул пальцем в потешные палаты.
— Отсель, господарь, переход идёт к полудне- восходнему углу. Яз перед избой и палатой поставил хоромины с клетью вровень с землёй.
Ивашка возмущённо цокнул язычком. Тиун погрозился кнутовищем.
— Ну ты! Не дюже!
Но это ещё больше возбудило мальчика.
— Бахвалится тятька! Ей-пра, провалиться вам здесь, бахвалится!
И, кривляясь:
— Яз, яз! Ишь ведь, скорый какой! А не мы-з ли с тобой?!
Князь расхохотался.
— Домелешься, покель языка недосчитаешься своего.
Воодушевляясь всё более, рубленник стал рядом с боярином.
— А за хороминами и клетью к тому стены срублены ниже, чтобы солнцу вольготнее было… Отомкни-ка погреб, Ивашенька! А у полунощной стороны хлебни да мыльни поставлены, а на них — сараи.
Спекулатарь не сдержался и вслух похвалил работу:
— Тако прорезал сарай, чисто тебе из листвы.
Скрывшийся в погребке Ивашка выполз с деревянным, коньком в руке и взобрался на четырёхугольный, схожий со столом, помост.
— Эвона, како, боярин, в седло то садиться пригоже!
Присвистнув, он прыгнул на конька.
В тот же день Микола Петрович позволил Клаше переселиться к мужу.
— Сволоку яз городок тот на царёв двор, — объявил Замятня Тыну. — Авось на таком гостинце не станет гневаться.
Несмотря на уговоры соседа остаться дома и не показываться на глаза великому князю, боярин начал сборы в дорогу и перед отъездом устроил пир.
Подвыпивший князь Шереметев пристал к хозяину с просьбой продать ему рубленника. Сабуров слушал с высокомерной усмешкой, ёжил щетинку на лбу и отмалчивался.
Взбешённый гость, чтобы чем-нибудь разрядить гнев, вдруг вскочил и опрокинул на голову хихикавшему ехидно Тыну корец вина.
— Не зря ты, Петрович, и на Москву охоч! То-то, глазею, со смердами побратался!
Пошатываясь, он направился к двери.
— А ты бы не гневался. Придёт срок, авось и пожалую тебя рубленником по-суседски.
Шереметев обдал хозяина уничтожающим взглядом.
— Не любы нам милости от печенегов, что дружбы ищут у сынов боярских.
Обезумевший от неслыханного оскорбления, Сабуров схватил овкач и швырнул его в князя.
— Вон! Вон, воров сын! Ещё и деды твои славны были тем, что нищими слыли да из царёвых покоев золотые ендовы таскивали!
Гости вскочили из-за стола.
* * *
Отслужив молебен, Микола Петрович тронулся в путь.
Части потешного городка были тщательно упакованы в солому и погружены на возы, управление которыми возложили на Выводкова.
Далеко за деревню провожали рубленника жена и сын. Клаша держалась бодро, не хотела расстраивать мужа, делиться с ним тяжёлыми предчувствиями своими, жестоко облепившими её душу, и ограничивалась тем, что без конца наставляла его, как держаться на чужой стороне и какими заговорами уберечься от дурного глаза. В последнюю минуту она, однако, не выдержала и, позабыв обо всём, с визгливыми причитаниями повалилась Василию в ноги. Спокойный до того мальчик, ничего, кроме зависти, к отъезжающему не чувствовавший, увидев слёзы, обхватил вдруг колени отца и заревел благим матом:
— И яз на Москву пойду! И яз робил городок тот!
…Уже при въезде в город боярина поразило необычайное оживление на улицах.
Он сдержал коня перед стрельцом.
— К чему гомон стоит?
Стрелец склонил низко голову.
— На рать скликает людей царь и великой князь.
Боярин нетерпеливо свернул к приказу. Почтительно распахнув перед важным гостем дверь, дьяк уловил немой вопрос и взял со стола грамоту.
— Послание из Москвы, Микола Петрович.
И протянул князю бумагу.
Замятня отстранил руку дьяка и не без гордости пропустил сквозь зубы:
— Не навычен бе премудростям граматичным. На то дьяки да мнихи поставлены.
Разгладив кулаком усы, дьяк перекрестился и заворчал себе под нос, проглатывая окончания слов:
— …Нарядить от Дмитрова и пригородов, и сел, и деревень, и починков, с белых нетяглых дворов, с трёх дворов по человеку, да с тяглых с пяти дворов по человеку, всего четыреста человек на конех. Да, опричь того, нарядить шестьсот человек пищальников, половина на конех, а другая половина — пеших. Пешие пищальники были бы в судах, а суда им готовить на свой счёт; у конных людей такожде должны быть суда, в чём им кормы и запас свой провезти. У всех пищальников, у конных и пеших, должно быть по ручной пищали, а на пищаль по двенадцати гривенок
[73] безменных зелья да столько же свинцу на ядра; на всех людех должны быть однорядки или сермяги крашеные. И ещё нарядить детей боярских како окладчик произведёт. А быти им, детям боярским на службе не мене како на коне в пансыре, в шеломе, в саадаке, в сабле, да три человека (холопи ратные) на конех в пансырех, в шапках железных, в саадаках, в саблех с коньми, да три кони простые до человек — дву меринех в кошу.
Князь выслушал грамоту, вытер рукавом с лица пот и протяжно вздохнул.
— А коли милость царёва людей своих на рать скликать, — наша, боярская, стать — послужить ему в добре да правдою!
В глазах дьяка зазмеилась недоверчивая усмешка и тотчас же погасла.
В избу вошёл окладчик. За ним, согнувшись, вполз сын боярский.
Окладчик сорвал с головы шапку, приветливо поклонился Сабурову и повернулся к просителю.
— Недосуг мне с тобою, Кириллыч! Погодя заходи!
Сын боярский помялся, шагнул было за порог, но раздумал и вернулся в избу:
— Для пригоды, спрознал бы ты и от князь Замятни-Сабурова. Поди, ведает князь достатки-то наши. Не с чего мне на службе быти: бобылишки и крестьянишки мои худы, а сам яз беден. — Он шумно вобрал в себя воздух. — Бью челом, а не пожаловал бы ты записать меня в нижний чин.
Окладчик и дьяк вышли в сени. За ними торопливо юркнул проситель.
Замятня на носках подкрался к двери и прислушался. До его уха донёсся звон денег.
«Мшел даёт», — подумал он и облизнулся.
Когда окладчик вернулся, Микола Петрович взялся за шапку.
Дьяк отвесил поклон.
— Не побрезговал бы, князь-боярин, с дорожки хлеба-соли откушать.
— Не до пиров ныне. Поспешаю в усадьбу.
В дверь просунулась голова подьячего.
— Доподлинно, великой умелец — холоп!
Боярин кичливо раздул поджарый живот и прищурился.
— Из-за холопя того и князья мне ныне не в други, а в вороги. К прикладу, сам Шереметев бы.
Окладчик пожелал поглядеть на чудо и, дождавшись, пока Василий распаковал поклажу, внимательно, с видом знатока, ощупал морды львов, постучал пальцами по деревянным лбам их и даже подул зачем-то в слюдяные глаза.
Покончив с осмотром, он недружелюбно поморщился.
— А негоже, князь, холопю да розмыслом быть.
Замятня собрал ёжиком лоб.
— По шереметевской сопелке пляшешь, Назарыч?
Дьяк сплюнул через плечо и размашисто перекрестился.
— Не возгордился бы смерд, не возомнил бы чего.
И, многозначительно переглянувшись с окладчиком, ушёл в избу.
Боярин, рассерженный, вскочил на коня и ускакал в усадьбу.
* * *
Всё, как положено было по грамоте, выполнил с щепетильною точностью Микола Петрович. Его вотчина раскинулась грозным военным лагерем. Узнав, что и Шереметев с другими князьями тянутся из последнего, чтобы не отстать от него, Замятня снова поскакал колымагою в губу, захватив с собою Тына.
— Опричь земли, ни денгой не володеют, а тоже суются попышней моего снарядиться! — ворчал он всю дорогу. — Токмо не быть тому николи, чтобы Шереметев за ту обиду в ноженьки мне не поклонился бы.
Едва переступив порог приказной избы, Микола Петрович набросился на окладчика.
— Волил бы яз, Назарыч, уразуметь, противу ли басурменов-ливонцев царь рать затеял, а либо противу себя ворогов кличет.
У дьяка, точно у изголодавшегося пса, почуявшего добычу, горячо сверкнули глаза. Окладчик выслал из избы стрельцов и заложил дверь на засов.
Перебивая друг друга и горячась, князь с Тыном возводили на Шереметева тяжкие обвинения, выкладывая всё, что только приходило на ум.
Дьяк подробно записывал каждое слово, хотя заведомо знал, что большая часть сказанного — выдумка и злостная потварь.
Из губы на перепутье Сабуров заехал передохнуть в усадьбу Тына.
Татьяна с животным отвращением поглядывала из оконца на гостя.
Мамка любовно поцеловала покатое плечико девушки.
— Нешто дано человеку ведать пути Господни? При убогости нашей — да в боярыни угодить!
Лисье лицо Татьяны залилось желчью. Угольнички бровей напруженно потянулись к вздрагивающему родимому пятнышку на переносице.
— Не пойду яз за него, старого!
И, не слушая увещеваний, выбежала из светлицы, изо всех сил хлопнув дверью.
Гость уселся подле жарко истопленного очага и маленькими глоточками отпивал мёд.
Фёдор подошёл ближе к боярину.
— Вот и дороженька ратная выпала тебе, князюшко!
— Да и тебе, поди!
— Про то яз и сказываю.
И, покряхтев нерешительно, прибавил вполголоса:
— С венцом бы поторопиться, боярин.
Микола Петрович притворно вздохнул и показал на свою заросшую буйно голову:
— Оно и яз бы охоч, да сам ведаешь: срок туги ещё не отошёл по покойнице. Эвона, како отросли волосы сокрушённые!
Фёдор фыркнул в кулак.
— Туга! По блуднице! И потешен ты, князь!
Точно какая злобная сила рванула с лавки Миколу Петровича:
— Не бывало у Сабуровых блудниц! Яко звёзды род наш боярский! Не моги!
Тын попятился к стене и виновато заморгал.
— Помилуй, боярин. Без умысла яз. Ужо иному кому, а мне доподлинно ведомо, для какой пригоды Параскеву ту извели.
— И не порочь! Не сына боярского отродье, а дщерь конюшего царского покойница-то!
Фёдора передёрнуло.
— Не на мою ли Татьянушку речи наводишь? Худородством, никак, попрекаешь?
Князь оскорбительно рассмеялся в лицо хозяину.
— Покель отродье твоё ещё не в господарынях, волен яз и в убогом её отечестве разбираться.
Тын не выдержал и топнул ногой.
— Оно и худородного мы отечества, а не имам на душе греха смертного!
И, открыв коленом дверь, выбежал из горницы.
…Как только боярская колымага скрылась в снежной пыли, Фёдор заложил дроги и, укутавшись с головой в тяжёлый медвежий тулуп, поехал в губу.
Окладчик и дьяк сидели за столом, что-то подсчитывая на сливяных косточках. Они не обратили внимания на вошедшего и строго продолжали работать.
Наконец дьяк поднялся, оправил нагоревшую свечу (от колеблющегося огня правая щека его стала похожей на измятый подсолнух, не часто утыканный чёрными семечками) и, сквозь зевок, предложил!
— Разборщику бы и десятинной доли достатно.
— А и жаден же ты, Григорий!
Взгляд окладчика как будто нечаянно упал на Тына.
— Больно прыток ты, сын боярской! Не срок ещё за наградою жаловать!
Фёдор не понял и промычал что-то невнятное. Дьяк дружелюбиво похлопал приезжего по плечу.
— А буде прискачет гонец из Москвы с наградою за того Шереметева, не утаим и твоей доли.
Тын довольно осклабился и поклонился.
— На том спаси вас Бог, на посуле на вашем. А токмо не затем яз сюда пожаловал.
Он сел между окладчиком и дьяком и торжественно объявил:
— Нешто тайна в том, что Замятня в зятья ко мне набивается?
— Слыхивали.
— А честь мне та и не в честь! — И, стукнув о стол кулаком:- Негоже мне родниться с крамолою! Нынче ещё печаловался мне боярин: дескать, то царю да людям торговым море занадобилось ливонское, чтоб с иноземщиной торг торговать да басурменским умельством попользоваться, да ещё, чтобы худородных землями жаловать…
Окладчик восхищённо обнял Тына.
— Будешь ли крест на том целовать?
Фёдор готовно вскочил и поднял руку перед киотом.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Мрачно, неуютно в церкви Рождества Богородицы. Скупо теплится в левом притворе лампада перед потрескавшимися ликами учителей словенских Мефодия и Кирилла, да в серебряном паникадиле слезятся догорающие свечи из ярого воску.
Перед стоячим образом мученицы Анастасии на коленях молится, бьёт усердно поклоны Иоанн Четвёртый Васильевич.
В морозном воздухе скорбно перекликаются колокола. Им подвывает придушенным причетом дьячковским стынущий ветер.
Проникновенно молится царь, больно вдавливает два тонких пальца в жёлтый, изъеденный морщинами лоб, в хриплую грудь и в приподнятые острыми углами плечи. Чуть пошевеливаются большие реденькие усы при каждом движении посиневших от стужи чувственных губ:
— Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, душе усопшей рабы твоея Анастасии, злыми чарами изведённой, и сотвори ей вечную память.
Последнее слово вырывается с хлюпающим присвистом, жалко дёргается худощавое тело, и беспомощно свисает на грудь голова.
Каждый год в день поминовения первой жены царёвой в Кремле стоит великая тишина. Только погребальные перезвоны и скорбные моления о душе усопшей витают над теремами и бьются о заиндевелые кремлёвские стены в неуёмной туге.
И все — и близкие, и самые малые людишки — в тот день не касаются ни браги, ни мёда и вкушают пищу великопостную. А в Чудовом монастыре, в тёмных, низеньких кельях, не встают монахи с колен и, вместо пищи земной, до отказа пресыщаются небесным хлебом — покаянной молитвой.
В последний раз открылись царские врата. Из алтаря в чёрной рясе вышел протопоп Евстафий и широким крестом благословил молящихся.
Смиренно приложился царь ко кресту. За ним, не вставая с колен, поползли остальные.
На паперти Биркин накинул на плечи Иоанну росомашью шубу, а Боборыкин, согнувшись до самой земли, подал посох с медным литым наконечником, тяжёлым, как в гневе слово царёво, и острым, как зрачки глаз Иоанновых, испытующе режущих лица бояр, заподозренных в израде.
Поёживаясь и стараясь негромко ступать, пошли близкие за царём по узенькому проходу в жилые хоромы, примыкающие к церкви Рождества Богородицы.
В сенях, у Крестовой, Иоанн обернулся, благословил всех крестом и, кивнув трём близким, зашаркал к трапезной.
Григорий Грязной, объезжий голова на Москве
[74], подхватил шубу, сброшенную царём лёгким движением плеч.
Висковатый подставил резное, в золоте, кресло с орлом на острой вершине спинки.
Грозный расслабленно опустился в кресло и склонил голову на плечо казначея Фуникова
[75].
— Нету со мной моей Настасьюшки светлоокой! Болезнует дух мой, умножились струны душевные и телесные, и нету врача, который бы меня исцелил…
Он поднял отуманенный взор свой на красный угол и продолжал голосом, полным невысказанной, смертельной тоски:
— Взял от меня Бог ту, кто умел со мной поскорбить и утешить в туге великой, и ныне оставил меня единого…
Резко хрустнули туго переплетённые тонкие пальцы.
— Колико времени миновало, а не можно позабыть мне Настасьюшку мою светлоокую!
Окольничий Челяднин тяжко вздохнул.
— Извели, антихристы, царицу нашу. За возлюбление твоё воздали ненавистью премерзкою.
Долго, не отрываясь от плеча казначея и закрыв глаза, Иоанн вполголоса вспоминал о последних днях Анастасии Романовны. С каждым словом голос его крепнул, наливался раздражением и обличительной укоризной.
— Всё Глинские! Всё они, окаянные! — через равные промежутки времени вставлял одно и то же Грязной. — Ихней руки дело-то чёрное!
Не слушая объезжего, царь жёстко выкрикивал в пространство всё, что накипело в его неспокойной душе, й подробно перечислял, что сделал для умирающей.
— Немку-знахарку Шиллинг не пожалел в золотой карете доставить из Риги! Колико лекарей понагнал! А в молитвах извёлся весь — и ничего, и ничего ты, Господи, не допустил до уха своего пресвятого!
Опомнившись, царь покаянно поглядел на образ, перекрестился и перевёл сетования свои с Бога на людей.
— Памятую, было то ещё в юности моей. Бабка моя, Глинская Анна, удумала со чады свои сердца вырывать из грудей человеков и чародейством сим богопротивным вызывать пожары лютые.
Он оттолкнул казначея, шумно встал и заскрежетал зубами.
— И ворвались в те поры, в пожар великой московской, людишки в церковь, схватили в праведном гневе князь-боярина Юрия Васильевича Глинского да поволокли в церковь Успения.
Из-под полуопущенных век вспыхивали широко раздавшиеся зрачки. Пальцы, точно вздрагивающие синие гусеницы, жадно прилипли к посоху.
— И убили его, христопродавца, противу места митрополичья, а кровью помост церковный помазали — тем и спасли от пожара Москву!
Бухнувшись в кресло, Грозный неожиданно затопал ногами.
— Всех бы тогда заедино! Всех бы! Да и вотчины сжечь!
Едва вспышка улеглась, Челяднин будто невзначай вставил:
— От словес твоих пресветлых вспомнилось мне, како помышлял ты пересадить вотчинников на новые земли.
Грозный приподнял острые плечи и внимательно вслушался.
— Аль негоже я замышлял?
— Премудро, царь, яко сам Соломон
[76]. Оторвал ты коих земских от вотчин да тем силу их надломил. На чужбине-то не особливо их, слышно, честят. Не ведают, да и ведать не к чему чужим-то, откель родом пришли те князья да чем имениты!
Грозный поджал губы и покрутил орлиным носом своим.
— Ты не тяни. Зрю яз: надумал ты чего-то, Иванушка!
Окольничий застенчиво опустил глаза.
— Не яз един понадумал. С Фуниковым да Грязным мозговали.
И, приложившись к царёву халату:
— Пожалуешь сказывать?
— Сказывай.
— А у опальных, сдаётся нам, не токмо добро и живот, но и крепости с грамоты в пору бы казне отписать.
Наморщив лоб, Грозный тщетно силился понять смысл слов Челяднина.
Фуников устремил на царя простодушный взгляд и продолжал за окольничего:
— Коль не будет у князей грамот, вольны холопи на новые места отказываться.
Грязной понял по выражению лица, какая мысль забеспокоила Иоанна, и, таинственно ухмыльнувшись, разъяснил:
— А кой худородный сядет на господаревы земли да спонадобятся ему холопи, по каждой пригоде разберём и на тех людишек князей опальных запрет наложим отказываться в иные дворы.
В дверь слегка постучались. Фуников бросился в сени и тотчас же вернулся.
— Не потрапезуешь ли, государь?
Иоанн кивнул утвердительно.
Стольник отведал постных щей и варёную рыбу и передал их царю.
Доедая последний кусок, Грозный сбил пальцем крошки с клинышка бороды, ладонью размазал по губам клейкую ушицу и перекрестился.
— Измаялся яз нынче, — лениво протянул он. — Утресь додумаем думу.
Казначей робко напомнил:
— Аглицкие гости утресь белку будут глазеть. Царь оживился.
— Пучки-то прилажены ли?
— Чмутят басурмены те. Давеча толмача присылали: дескать, пожаловали бы белку им, како по чести водится: в пучке, в десятке, две — наигожие — личные, да три похуже — красные, да четыре — того похуже — под-красные, да одну — негожую — молочную.
Ногтем мизинца Иоанн раздражённо ковырял застрявшую в зубах рыбью косточку и что-то соображал. Вдруг он сипло расхохотался.
— Показали бы басурмены милость да перебрали бы все три тьмы пучков! Поглазел бы яз!
И, подробно разъяснив, как подменить лучшие шкурки худшими, прибавил:
— А какие пучки без удуру Ивашка тебе, казначей, для показу подкинет. Слышишь, Иван?
— Слышу, преславной!
— А ещё, государь, воску у нас полежалого сила… — печально вздохнул Фуников.
Царь опустил руку на плечо Висковатого и внушительно заглянул в его глаза.
— На то и дьяки, чтоб извод был бумаге.
Дьяк торопливо взялся за перо.
…А ещё до соизволения государева ни единым людишкам, опричь двора, не вести торгу воском… А паче нарушено будет сие…
И, закончив, на коленях подал Грозному грамоту для подписания.
После ранней обедни Иоанн прошёл через внутренние покои на склады.
— Царь идёт! — громогласно объявил поджидавший жилец.
Работные, закрыв руками лица, попадали на пол.
Фуников стоял у огромной кипы пучков и ухмылялся. Уловив едва заметный знак, поданный царём, он ловко выхватил один из пучков. Грозный внимательно просмотрел и пересчитал шкурки по сортам.
Всё шло так, как было условлено накануне. Фуников ни разу не ошибся и по знаку подавал лучшие пучки, выхватывая их, почти не глядя, из общей кучи.
Деловито проверяя груду конского волоса, щетины, гусиного пуху и кож, царь давал подчинённым последние указания.
Измученными призраками сновали по складу работные. Их лица и полуголые тела были залеплены мёдом, пухом, волосом и щетиной. Согнувшись до земли, они перетаскивали с места на место тюки, укладывали их так, как требовал казначей. За всю долгую ночь никто из них ни разу не передохнул: бичи зорких спекулатарей были всегда наготове.
Иоанн укутался по уши в шубу и, зябко поёживаясь, ушёл в палаты.
В трапезной его поджидали думные бояре: Михаил Лыков, Колычев, Бутурлин
[77] и Иван Воронцов
[78].
Ответив лёгким кивком на поклон, царь уселся за мраморный столик.
Думные не притронулись к кушаньям, расставленным на длинном столе, до тех пор, пока Грозный не передал Челяднину надкусанный ломоть хлеба.
— Воронцову! — бросил лениво царь и отломил ещё два куска. — Лыкову и Бутурлину!
Бояре трижды коснулись пола и приняли подённую подачу
[79].
Низко свесив голову, сидел Колычев, с мучительным волнением дожидаясь подачи. Бояре исподлобья поглядывали на него и уписывали кислые щи.
Царь облизал ложку и, слегка приподнявшись, перекрестился. Все вскочили за ним на молитву.
Прищуренный взгляд ястребиных глаз Иоанна впился в посеревшее лицо Колычева.
— Слыхивали мы, печалуешься ты, князь, на лихие дела?
И сквозь дробный смешок:
— Не любо, сказывают, тебе, что, почитай, выше земских сиживают николи и в думных списках не виданные Биркины да Боборыкины, да Загряжские с Наумовыми, да что ещё те Басмановы со Скуратовыми и Годуновым силу взяли великую?
Боярин, потупясь, молчал.
Лёгкая тень пробежала по лицу царя, погасила смеющиеся глаза и залегла глубокой бороздой на лбу.
В трапезную неожиданною оравою голосистых ребят ворвался шумный перезвон колоколов.
— Не иначе — Федька на звоннице тешится, — недовольно покачал головой Иоанн.
Пыхтя и отдуваясь, в дверь просунулся боярин Катырев.
— Сызнов царевич убег от меня, государь!
Набросив на плечи шубу, Грозный вышел на крыльцо и, приложив кулак к губам, строго окликнул сына.
Перезвон оборвался. Фёдор бочком сунулся к лесенке и исчез.
В трапезной молча стояли бояре.
Не обращая внимания на Колычева, Иоанн направился к креслу, стоявшему у окна, и придвинул ногами тигровую полость.
— Читай! — приказал он Висковатому, усаживаясь удобней.
Дьяк развернул цидулу и улыбчато шевельнул носом.
— От Михаилы Воротынского-князя.
Клинышек царёвой бороды оттопырился кверху, точно прислушиваясь к чему-то. Правая нога грузно нажала на голову тигра.
— Чем ему на новых хлебах не потрафили?
Висковатый, не торопясь, прочёл цидулу опального. На многие обиды жаловался Воротынский, требовал, чтобы украйные служилые оказывали ему почтение, достойное его отечества, и выражал своё удивление тому, что давно не получает царёва жалованья: вёдра романеи, вёдра бастру, десяти гривен перцу, гривенки шафрану и пуда воску.
С каждым словом к Иоанну возвращалось его игривое настроение. Приподняв посох, он слегка коснулся \'наконечником Колычева.
— Ты, думной, подсоби умишком своим, како с челобитною быть.
Боярин умоляюще поглядел на соседей, ища в них поддержки. Думные, свесив головы, упорно молчали.
— Сказывай, князь!
Колычев отвёл в сторону взгляд и буркнул в бороду:
— Что по отечеству положено вотчинникам, то от Бога. А ты на то царь и великой князь, чтобы по-Божьи рядить.
Фуников с укором поглядел на боярина и развёл неопределённо руками.
Уставившись в промороженное оконце, Иоанн спокойно, по-дружески, объявил:
— Добро рассудил. Доподлинно, не зря сетуешь на то, что рядом с тобою Биркины с Загряжскими сиживают.
Он шумно вобрал в себя воздух и с присвистом выдохнул:
— Жалую яз тебя усадьбою по суседству с князь-боярином Воротынским на украйной земле.