Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А яз — Выводков Васька.

Шагнув за порог, бобыль с шутливой торжественностью воздел к небу руки.

— Отныне Васька бобыль да Кланька Онисимова — одного князя холопи!

И скрылся.

Собрав все свои слабые силы, Клаша ползком добралась до порога и долго не сводила странного, полного тайной тревоги и восторженности взгляда с богатырской фигуры Выводкова, твёрдо шагавшего к кривогорбым курганам, к нахохлившимся низким хоромам князя-боярина Симеона.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Подьячий встал, вытер перо о сивые остатки волос на затылке и, тряхнув кабальною записью, строго поглядел на бобыля.

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!

Васька негромко повторил возглас и, повинуясь немому приказу, перекрестился.

Гнусаво и нараспев, отставив два пальца правой руки, подьячий читал кабалу:

Се яз, Васька, сын Григорьев, по прозвищу Выводков, дал есмы на себя запись государю своему, князь-боярину Симеону Афанасьевичу Ряполовскому, что впредь мне жити за государем своим, за Симеоном, во крестьянех, где он меня посадит в своём селе, или сельце, или деревне, или починке, на пустом жеребью, или пустоши, и, живучи, хоромы поставить и пашни пахати, поля огородит, пожни и луги расчищати, и смолу курити, и лубья драти, как у прочих жилецких крестьян, и с живущие пашни государевы всякие волостные подати платити, и помещицкое всякое дело делати, и пашни на ней пахати, и денежной оброк, чем он изоброчит, платити, и со всякого хлеба изо ржи и из яри пятинное давати ежегод, и жити тихо и смирно, корчмы и блядни не держати, и никаким воровством не воровати, и с его поместной деревни, где он, князь-боярин Симеон, меня посадит, не сойти и не сбежати, а во крестьянство и в бобыльство ни на котору землю, ни за монастыри, ни за церкви, ни за помещики, никуда не переходити. А нечто яз, Васька, нарушу сие, и где меня князь-боярин Симеон с сею жилецкою записью сыщет, и яз, Васька, крепок ему во крестьянстве в его поместьи, на тое деревню, где он меня посадит, да ему ж взяти на меня заставы четыре рубли московских.

Выводков рассеянно слушал и сочно зевал. Подьячий передохнул и сунул ему в руку перо.

— Аминь!

— Аминь! — выплюнул сквозь зубы холоп и склонился над кабалою.

— Об этом месте крестом длань свою закрепи, — нетерпеливо притопнул подьячий.

— Мы и граматичному учению навычены, не токмо крестам!

И с огромным трудом Васька вывел:

Васька сын Григорьев Выводков рубленник.

Подьячий присвистнул от удивления:

«Разрази мя Илья-пророк, ежели видывал яз грамоте навыченных смердов!»

Он оттопырил тонкие губы и таинственно шепнул на ухо ухмыляющемуся кабальному:

— Уж доподлинно ль бобыль ты? Не из соглядатаев ли худородных?

Васька испуганно отступил.

— Живу, како дал Господь живота. Про свары господаревы не разумею и в языках не хожу. — И, стукнув себя в грудь кулаком:-А токмо, к жалости своей, опричь подписа, не навычен был тем юродивеньким.

Он прямо поглядел в недоверчивые щёлочки глаз подьячего.

— Живал яз однова в лесу с блаженным Иовушкой.

Подьячий сморщил открытый выпуклый лоб и шумно вздохнул.

— Обман ежели, — памятуй, не миновать тебе в железы обрядиться. За удур[6], не будь я Ивняк, у нас — во!

В избу вошёл надсмотрщик за работами.

— Кланяйся спекулатарю, — ткнул Ивняк Выводкова ногой и передал надсмотрщику кабальную запись.

— Рубленник тебе новый.

Выводков отвесил спекулатарю низкий поклон.

— Разумею и пашню пахати и срубы ставити.

— А и хоромины князь-боярам?

— На том и живу.

Ваську увели на постройку.

На обведённом тыном лугу рубленники ставили повалушу[7]. Глухой подклет уже был почти готов.

Староста долго опрашивал Выводкова, пока наконец задал ему несложный урок.

К полудню пришёл на постройку боярин. Работные людишки побросали топоры и, распростершись ниц, трижды стукнулись о землю лбами. Симеон хлестнул в воздухе плетью.

— Робить!

Васька первый вскочил. Князь с приятным изумлением поглядел на статного рубленника.

— Пядей[8]то сила в холопьих плечах! — распустил он в улыбку толстые губы и намотал на палец край волнистой каштановой бороды.

Спекулатарь приложился подобострастно к поле княжеского кафтана.

— По господарю и людишки. Аль вместно князь- боярину Симеону, опричь богатырей, иных холопей на двор свой вводить?

Польщённый князь самодовольно заложил руки в бока.

— Нынче гости ко мне пожалуют.

Он подошёл поближе к холопу и деловито оглядел его.

— За столом ходить в трапезной будешь. Пускай бояре поглазеют на богатырей моих!

И, подавив двумя пальцами в багровых жилках нос, прибавил, обтирая пухлые руки о полы кафтана:

— Волю яз зрети ныне в хороминах единых могутных холопей!

Сторож на вышке ударил в колокол. Ряполовский вгляделся в расползающуюся тягучей кашицей дорогу.

— Скачут, никак?

До слуха отчётливо доносилось чавкающее жевание копыт. За выгоном показались подпрыгивающие колымаги.

Князь развалистою походкою пошёл к крыльцу.

Прежде чем сойти с колымаг, гости намеренно долго возились, медлительно складывали на руки согнутым в дугу холопьям шубы и осанисто разглаживали встрёпанные бороды.

— Дай Бог здоровья гостям желанным! — прогудел Симеон.

— Спаси Бог хозяина доброго — в один голос ответили бояре и подошли к крыльцу.

Ряполовский ответил поклоном на поклон и искоса поглядел, чья голова склонилась ниже.

Дмитрий Овчинин почти коснулся рукою земли. Михаил Прозоровский и Пётр Щенятев[9] ткнулись за ним ладонями в грязь. Симеон разогнулся и снова, тяжело отдуваясь, по-бычьи мотнул головой. Овчинин согнул правую ногу и сделал вид, что собирается стать на колени. Тотчас же остальные согнули обе ноги.

Так, стараясь изо всех сил выказать почтение и перещеголять друг друга, долго пыхтели и кланялись хозяин и гости.

Холопи лежали в густом месиве из снега и грязи, не смея пошевельнуть коченеющими пальцами.

Наконец Ряполовский кивнул тиуну.

Широко распахнулась, повизгивая на ржавых петлях, резная дверь. Гости по одному прошли в сени. Позади всех грузно шагал, вскидывая смешно короткими чурбаками ног, хозяин.

В трапезной все строго уставились на образа и степенно перекрестились.

— Показали бы милость, посидели б с дороги, — предложил Симеон, показывая рукою на обитую алой парчой долгую лавку.

Чинно усевшись, они молча уставились перед собой и вытянули шеи так, как будто что-то подслушивали. У двери, готовый по первому взмаху броситься сломя голову куда угодно, стоял, затаив дыхание, тиун.

Прозоровский заёрзал на лавке.

— Аль молвить что волишь? — услужливо подвинулся к нему князь.

— Убери тиуна того.

— Изыди! — тотчас же брызнул слюною Симеон и плотно прикрыл дверь за холопом.

— Язык не притаился бы где? — подозрительно оглядели гости полутёмную трапезную.

Хозяин уверенно прищёлкнул пальцами и постучал в дубовую стену.

Тиун тенью скользнул в сенях и сунул голову в дверь.

— Слыхать, будто в хороминах людишки хаживают?

Приложив к уху ладонь, Антипка в страхе прислушался.

— Не можно человеку в хороминах быти, коли не было на то твоей милости.

Князь угрожающе взмахнул кулаком.

— Ежели запримечу…

И, лёгким движением головы отпустив тиуна, раздул чванливо обвислые щёки.

— Без воли моей не токмо человек — блоха не прыгает!

Овчинин протяжно вздохнул. Ему эхом отозвались Щенятев и Прозоровский.

Симеон Афанасьевич грузно опустился на лавку.

— Сдаётся мне — невеселы вы.

Щенятев похлопал себя по бёдрам и разгладил живот.

— А и не с чего ликовать, Афанасьевич. Слыхивал, поди, каково на Москве?

Хозяин широко раскрыл рот и встряхнулся, точно пёс, которого одолели неугомонные блохи.

— Слыхивал. Токмо кручиною не кручинюсь.

Он гулко вздохнул и сверляще пропустил сквозь жёлтые тычки редких зубов:

— Не бывать тому николи. Краше на Литву податься, нежели глазеть, как хиреет сила земщины.

Овчинин закрыл руками лицо.

— А в остатний раз, егда сидел в думе с бояры, тако и молвил: «Самодержавства, дескать, нашего начало от Володимира равноапостольного[10]; мы, дескать, родились на царство, а не чужое похитили!»

Щенятев заткнул пальцами уши и с омерзением сплюнул через плечо.

— Сухо дерево, завтра пятница… А не той молвью молвить, а не тому ухосвисту вещать.

И с неожиданной гордостью:

— А мы чужое похитили? Не от дедов ли в вотчинах, како Бог издревле благословил, господарим?

Его рябое лицо подёрнулось синею зыбью, и багровые лучики на мясистом обрубочке носа зашевелились встревоженным роем паутинных червей.

— А ещё да памятует, да крепко пускай памятует великой князь: обыкли большая братья на большая места седати. Не прейти сего до скончания века.

Туго натянутой верблюжьей жилой звучал его голос. И были в нём жестокая боль и упрямая жуткая сила.

— Да памятует Иоанн Васильевич!

Что-то зашуршало в подполье. Прозоровский торопливо сполз с лавки и приложился щекой к полу.

— Мыши! — выдохнул он в суеверном страхе и перекрестился. — Не к добру, Афанасьевич. Сдаётся мне — тут под полом и гнездо мышиное.

Овчинин хрустнул пальцами.

— Не к добру. Высоко мышь гнездо вьёт — снег велик будет да пути к спокою сердечному заметёт.

Симеон Афанасьевич приподнял гостя с пола и затопал ногами.

— Кш, проваленные! По всем хороминам тьмы развелись!

Но тут же хитро прищурился.

— Да и мы не лыком шиты. Не мудрей меня лихо. Ухожу яз в хоромины новые.

Щенятев расчесал пятернёй мшистую бородку свою и крякнул.

— Оно, при доброй казне, от лиха завсегда уйти можно.

Заплывшие глаза хозяина польщённо сверкнули.

— Не обидел Бог казною, Петрович. В подклете-то во — коробов (он широко развёл руками и поднял их над головой). Токмо казною и держимся.

Они снова уселись, успокоенные. Прозоровский скривил в ехидной улыбке толстые губы.

— А поглазеем, како без высокородных поволодеет великой князь! Како без земщины устоит земля Русийская!

И к Ряполовскому, полушёпотом:

— Репнин Михайло намедни в вотчину ко мне колымагою заходил.

Симеон насторожился.

— Сказывал, будто в Дмитрове, Можайске да Туле и Володимире по всем вотчинам ропщут бояре.

Щенятев не вытерпел и перебил Прозоровского.

— Дескать, покель время не упустили, — посадить бы на стол Володимира Ондреевича, князя Старицкого.

Кровь отхлынула от лица Симеона. Обмякшие подушечки под глазами взбухли чёрными пузырёчками, а на двойном затылке завязался тугой узел жил.

— А ежели проведает про сие от языков великой Князь?

Гости задорно причмокнули.

— Ни един худородный про то не ведает. А среди земщины покель нет языков.

Низко свесилась голова Ряполовского. Зябко ёжились тучные плечи его, и испуганные глаза робко прятались в тараканьих щёлках своих.

Щенятев раздражённо забарабанил пальцами по столу.

— Аль боязно стало, боярин? — Улыбка презрения шевельнула напыженные усы и шмыгнула в бородку.

Симеон кичливо выставил рыхлое брюхо.

— На ляхов не единыжды хаживал. Противу арматы[11] татарской с двумя сороками ратников выходил. Не страха страшатся князья Ряполовские!

Князь Михайло прищурился.

— Не страха, сказываешь? Так не князя ль великого, Иоанна Васильевича?

Мучительное сомнение охватило хозяина. Ему начинало казаться, что гости, которым он всю жизнь доверял, как себе самому, затеяли против него что-то неладное и пытаются нарочито втянуть в разговор о великом князе. Но больше, чем сомнения, терзала мысль действительной возможности заговора. Если бы нужно было, он, не задумываясь, стал бы лицом к лицу перед Иоанном и без утайки поведал ему всё, что накопилось в душе за последние годы, когда великий князь заметно стал уходить от влияния Сильвестра и Адашева и приблизил к себе родичей жены своей Анастасии Романовны. Но тайно замышлять противу Рюриковичей, Богом данных князей великих, но при живом государе отдаться другому владыке — было выше его сил.

Гордо запрокинув голову, он раздельно, по слогам, отчеканил:

— Отродясь не бывало у Ряполовских, чтобы израдою[12] душу очернить перед Господом.

Бояре молча поднялись и потянулись за шапками. Хозяин растерянно засуетился.

— Негоже тако, хлеба-соли нашего не откушавши. Петрович… и ты, Михайло, да ты, сватьюшко Дмитрий…

Гости отвернули головы и решительно шагнули к двери.

— Негоже нам неподобные словеса твои слухом слушати.

— Сватьюшко! Да нешто звяги яз молвлю? Откель ты те непотребные звяги-словеса спонаходил?

И, заградив своей колышущейся студнем тушею выход, вцепился в руку Овчинина.

— Не было воли моей гостей окручинить…

Прозоровский зло передёрнул плечами.

— А кто израдою окстил нашу затею?

— И не окстил, а по — Божьи волил размыслить.

Страх, что бояре покинут его, оставят одного среди назревающего спора земщины с великим князем, заставил смириться на время и заглушить в себе возмущение.

— Поразмыслить волил с другами верными. Нешто же тем согрешил?

Овчинин откинул шапку.

— А поразмыслить и пожаловали мы в хоромы твои. Усевшись удобней, он прислонился спиной к стене и сурово спросил:

— Пораскинь-ко, Афанасьевич, умишком своим: не израда ли Господу Богу стол московский окружить Юрьиными, а на земщину и не зрети?

Прозоровский стукнул изо всех сил кулаком по своей ладони.

— Попамятуете меня! Лиха беда сызначалу! А и опала не за лесами, а и грамоты наши вотчинные скоро не в грамоты будут.

Уставившись немигающими глазами в хозяина, он приложил палец к губам.

— Затем и пожаловали к тебе, чтобы ведать (Рука мотнул перед лицом, творя меленький крест)… чтобы ведать, волишь ли ты под заступника стола московского и древлих обычаев, под Володимира Ондреевича, аль любы тебе Юрьины?

Ряполовский вобрал голову в плечи и отступил, точно спасаясь от занесённого над ним для удара невидимого кулака. Выхода не было. Приходилось или сейчас же порвать с боярами и отдаться на милость ненавистных родичей Анастасии или войти в заговор и этим, может быть, удержать в своих руках силу и власть земщины, против которых, несомненно, замышлял великий князь.

— Волю! — прогудел он вдруг решительно. — Волю под Старицкого!..

И по очереди трижды, из щеки в щёку поцеловавшись с гостями, хлопнул в ладоши. На пороге вырос тиун.

— Пир пировать!

Антипка метнулся в сени.

Ожили низенькие хоромы боярские неумолчным шёпотом, звоном посуды и окликами боярских стольников. Долгою лентою построились холопи от поварни и погребов до мрачной трапезной. Людишки ловко передавали от одного к другому кувшины, вёдра, братины, полные вина, пива и мёда. Стольники расставляли по столу ендовы, ковши и мушермы, жадно раскрытыми ртами глотали вкусные запахи дымящихся блюд и покрикивали на задерживавшихся людишек.

Симеон зачерпнул из братины корец двойного вина боярского и подал старшему гостю — Овчинину. Прозоровский и Щенятев сами налили свои кубки.

Хозяин с укором поглядел на гостей.

— Нынче сам всем послужу.

Отодвинув кубки, налил братину и передал её князьям.

По долгой холопьей стене беспрестанно скользили новые блюда.

— Пейте, потчуйтесь! — усердно кланялся хлебосольный хозяин. От толокна борода его побелела, а по углам губ золотистыми струйками стекал жир.

Симеон то и дело обсасывал усы, размазывал ладонью потное лицо и вытирал пальцы о склеившиеся стоячими сосульками рыжие свои волосы. От недавнего возбуждения он быстро охмелел и раскис. Гости уже не дожидались приглашения, а молча и усердно пили, закусывая пряжеными пирогами с творогом и яйцами на молоке, в масле, и рыбою, изредка подливая вина в овкач Ряполовского.

Низко склонившись перед Щенятевым, Васька держал на весу огромное ведро гречневой каши.

Князь осоловело уставился на холопя.

— Пригож ты, смерд. Впору тебе не в холопях, а в головах стрелецких ходить.

И, пощупав внимательно, как щупают на торгу лошадей, руки, грудь и икры рубленника, похлопал хозяина по плечу.

— Ты бы, Афанасьевич, меня наградил холопем своим.

Князь приподнял голову со стола, залитого вином, подкинулся всем телом от распиравшей его пьяной икоты и промычал что-то нечленораздельное.

Выводков угрюмо уставился в подволоку и, стиснув зубы, молчал.

Стольники убирали посуду и расставляли новые блюда с курником, левашниками, перепечами и орешками тестяными.

— А к зайцу вместно двойного боярского! — загудел неожиданно Ряполовский и сделал усилие, чтобы встать но, потеряв равновесие, рухнулся на заплёванный пол.

Овчинин, как сват, принял на себя хозяйничанье и поклонился в пояс гостям.

— Аль у нас потрохи под зваром медвяным не солодки?

Прозоровский с омерзением пресытившегося зверя отодвинул от себя звар и припал распалёнными губами к братине.

Князь не отставал. Еле держась на ногах, он кланялся в пояс и упрашивал заплетающимся языком:

— Свининки отведали бы. А то бы гуська да блинов. Ей-пра, Отведали бы.

Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щёлкающими зубами неподдающийся блин.

— Песню бы, что ли, сыграть? — предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улёгся подле него:- Пой, играй, други, песни весёлые! — размахивал он руками и удобней устраивался. — Про славу князей русийских пой песни, други!

И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.

В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутёнок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонёк сальной свечи.

Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пёстром смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых раскосых глазах.

У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золочёном ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позёвывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.

Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю её душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.

— Матушка! — позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.

Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в тёмном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с её краснеющих глаз повиснувшие слезинки.

Шутиха потёрлась подбородком о горб и тоненько заскулила.

Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.

— Не про нас, не про вас, — вся напасть на вас!

И больно ткнула горбунью ногой в бок.

— Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пёс?

Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.

— И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещёная яз.

Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила её руку и задышала страстно в лицо.

— Отбывают, должно.

— Кои там ещё отбывают?

Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу. На крыльце хозяин лобызался с гостями.

Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.

Шутиха потрепала её костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:

— Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.

С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и сквозь всхлипывания выталкивала:

— Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать — николи, видать, не дождаться.

Марфа обняла мать и хлюпнула в набелённую щёку:

— То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла — к слезам неминучим.

Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривлёнными ручонками.

— Ведут!

Боярыня с дочерью наперебой бросились к оконцу. Гнилою корягою стукнулась об пол сброшенная с лавки горбунья.

Осторожно и благоговейно, как драгоценные хрупкие сосуды, полные заморским вином, несли холопи на руках пьяных гостей. Симеон, поддерживаемый за спину тиуном, отвешивал поклон за поклоном.

Наконец бояр уложили в колымаги. Застоявшиеся кони весело понеслись к едва видным курганам. Людишки с факелами в руках бежали за гостями до леса. Изжелта-красными бородёнками струились и таяли в мглистой тиши курчавые лохмы огней.

Ряполовский в последний раз ткнулся кулаком в свой сапог и, повиснув на тиуне, тяжело зашаркал в опочивальню.

Боярыня со вздохом присела у крыни[13].

— Ты бы, Марфенька, в постельку легла бы.

Девушка прижалась щекою к липкой от слёз и румян материнской щеке.

— Не люб мне сон. Краше с тобой посидеть.

И, выдвинув ящик, нежно провела рукой по шуршащей тафте.

Мамка достала волосник[14]. Боярыня о гордостью примерила его дочери.

— Твой, Марфенька. А Бог приведёт, будешь боярыней — эвона добром коликим отделю.

Любовно и сосредоточенно перебирали пальцы вороха шёлка, обьяри, тафты и атласа.

— Всё тебе, светик мой ласковый.

Увлекаясь, Ряполовская выдвигала ящик за ящиком.

— Не показывала яз тебе допрежь. Тут и летники, и опашни, и телогреи.

Марфа жадно прижимала к груди приданое. Шутиха, стараясь казаться подавленной обилием добра господарского, то и дело всплёскивала руками и тоненько повизгивала.

— Херувимчик ты наш, — чмокала она икры боярышни, — ты к волоснику убрус[15] подвяжи.

Вытянувшись на носках, горбунья повязала убрус узлом на раздвоенном подбородке зардевшейся девушки и застыла в немом восхищении.

— Да тебе не в боярышнях, а в царевнах ходить, — вставила мамка и, считая, что выполнила всё требующееся от неё, безразлично уставилась в подволоку.

Молочные лучи месяца улыбчато пробрались в светлицу и легли кружевным рушником на жёлтом полу. По краям рушника странным зверком кралась густая тень от горба шутихи.

Боярыня встрепенулась!

— Эк, полунощницы мы.

И кликнула негромко постельницу.



* * *



Тиун неподвижно стоял у низкой двери опочивальни. Боярин сел подле окна, налил корец кислого, как запах бараньей шерсти, кваса и залпом выпил. Антипка грохнулся на пол.

— Князь-боярину на здравье, а нам, смердам, на утешение.

Симеон тупо прислушался.

— Ты, что ли?

— Яз, господарь мой.

Тиун несмело подался на брюхе поближе к князю.

— Отказчик на дворе сдожидается.

Ряполовский надоедливо отмахнулся.

— Недосуг мне… Утресь.

Поднявшись с пола, Антипка остановился на пороге.

— Сказываю, утресь!

— Тешата охальничает, господарь мой. Отказчика того со двора погнали.

Ряполовский вскочил и по-бычьи согнул багровую шею.

— Абие[16] ко мне доставить!

Тиун шмыгнул в сени. В заплывших глазах боярина сверкнули звериные искорки. Стиснув до боли зубы, он стал у порога.

Отказчик робко склонился перед ним.

— Не моя вина. Не токмо надо мной — над твоим именем глумится! — Он возмущённо подёргал кончик, жиденьких усов своих. — Тако и лаял: «Ныне, дескать страдники не ниже высокородных».

— Не ниже?!

Точно клещи, впились в горло отказчика жирные пальцы боярина.

— Убогой сын боярской, Тешата, не ниже вотчинников Ряполовских?!

— Тако и сказывал, господарь! — прохрипел, задыхаясь, отказчик. — «Мы хоть и малым володеем, а холопей не продаём. Самим надобны нынче».

Симеон на мгновение разжал пальцы, отступил и, размахнувшись, с плеча изо всех сил ударил покорно стоявшего перед ним человека.

— Добыть! Доставить!

Тиун бочком подвинулся к боярину.

— Дозволь молвить смерду.

И, коснувшись рукою пола:

— Не в диво нам тех людишек у Тешаты отбить. Токмо бы воля твоя.

— На коней! — топал исступлённо ногами князь, не слушая Антипку.

— Абие оседлаем. Токмо дозволь молвь додержать.

Широко раздув ноздри, Ряполовский надвинулся на тиуна.

— Не по дыбе ль соскучился?

— От твоей милости, князь, и дыба мне, смерду, великая честь!

Льстивый голос холопя смягчил боярский гнев. Симеон присел на лавку и уже почти спокойно кивнул.

— Сказывай.