Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анисимов Евгений

Афродита у власти: Царствование Елизаветы Петровны

Предисловие



Личности и правлению императрицы Елизаветы Петровны (1741–1761) в исторической литературе уделено не очень много внимания. Число книг, вышедших о ней, не сравнишь с тем множеством сочинений, что посвящены Ивану Грозному, Петру Великому, Екатерине II, Александру I и другим личностям на русском троне. Иной читатель усмехнется: а о чем, собственно, тут писать? Поэт граф Алексей Константинович Толстой в своей бессмертной «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева» в четырех строках уже написал историю царствования дочери Петра Великого:





Веселая царица
Была Елизавет:
Поет и веселится,
Порядка только нет.





Все сказанное Толстым — правда. Действительно, веселая была государыня, много пела и веселилась. Правда и то, что порядка при ней не было. Но ведь правдой является и главная мысль поэмы о том, что отсутствие порядка в стране связано не с жизнерадостностью или мизантропией, пьянством или трезвостью, жестокостью или человеколюбием перечисленных в «Истории» государей, а с некой неискоренимой и загадочной особенностью нашего народа, у которого (так уж получается по поэме) все равно, при любом правителе, нет порядка.

Я взялся за жизнеописание Елизаветы Петровны по нескольким причинам. Во-первых, мне не нравилось то, что и как писали о ней историки до меня. Обычно это были обзоры в ряду других царствований, между тем целостной работы об императрице не было. Конечно, были сочинения знаменитых историков — Сергея Михайловича Соловьева и Василия Осиповича Ключевского. Четыре пухлых тома «Истории России с древнейших времен» С.М.Соловьева, посвященных царствованию Елизаветы Петровны, ныне читать невыносимо трудно и скучно — я вообще убежден, что обычно люди притворяются, говоря, что прочитали последние тома соловьевского труда от доски до доски. Установив усыпляющий читателя линейный принцип изложения материала — год за годом, и так все двадцать лет правления дочери Петра, — Соловьев избрал в данном случае весьма невыгодную роль собирателя фактов, который тонет в своем материале. Знаменитый автор «Истории России» составил свои тома из обнаруженных им в архиве документов времен Елизаветы, которые частью пересказал, а частью процитировал, причем порой неточно. Но все-таки этот тяжкий труд в конечном счете оказался очень важен и нужен науке. Тома Соловьева — прочный документальный фундамент для написания других исследований по истории времен Елизаветы, плодотворных размышлений на заданную тему. Но для читателя-неспециалиста читать тома соловьевской «Истории», посвященные Елизавете, — процедура мучительная…

Иными были лекции В.О.Ключевского, три с половиной страницы которых посвящены личности императрицы Елизаветы, а на остальных ста страницах из «послепетровского» четвертого тома «Курса лекций» о царствовании дочери Петра Великого речь заходит только тогда, когда автор рассуждает о судьбе петровских преобразований. Но упомянутые три с половиной страницы, как показало время, стоят многих монографий о Елизавете. Лекции Ключевского — подлинные шедевры научного ораторского искусства. Сказанное Ключевским о Елизавете исполнено порой поразительной меткости, восхищает яркой метафоричностью и глубиной. Сколь изящны такие блестящие определения Ключевского: «Елизавета жила и царствовала в золоченой нищете»; «Умная, добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня»; «Не спускавшая глаз с самой себя». Хорошо видно, как гений Ключевского, прочитавшего-таки от доски до доски труд Соловьева, извлекает из массы его материала подлинные алмазы мысли и чувства и украшает ими свою лекцию. Но не будем забывать, что портрет Елизаветы, созданный Ключевским, все-таки не «рентгеновский снимок» реальной исторической личности, а произведение лекторского искусства, запечатленное на бумаге. Вообще, образы истории, созданные Ключевским, завораживают читателя, не позволяют ему думать иначе — так сильна магия его слова. Я, как и другие, много раз невольно подпадал под обаяние Ключевского, наслаждаясь его произведением. И — о ужас! — однажды я обнаружил в одной из своих ранних книжек невольный плагиат: начало предложения было, как говорят, «раскавыченной» цитатой из лекции Ключевского, а дальше шел уже мой, авторский текст. С тех пор я остерегаюсь: читаю Ключевского только тогда, когда уже напишу что-то — так сильно действует на меня этот «наркотик». Если выйти из-под воздействия магии Ключевского, то увидишь, что во многих его оценках есть и предвзятость, и погоня за красивостью, внешней формой, «легкость мысли необыкновенная». И до сих пор, с легкой руки Ключевского, не всегда углублявшегося в исследование документов послепетровской эпохи, многие читающие люди убеждены, например, что императрица Елизавета Петровна полагала, будто из Европы в Англию можно проехать сухим путем. (Впрочем, написав эту фразу, я — современник открытия тоннеля под Ла-Маншем — подумал, что спустя несколько столетий после нас иной читатель Ключевского уже не поймет, в чем же заключается юмор лектора, желавшего таким образом подчеркнуть круглое невежество императрицы.)

Лекции Ключевского были подлинной отдушиной для читателя советского времени, который мог вдруг заинтересоваться ближайшими преемниками Петра Великого. Советские историки попросту игнорировали Елизавету. Из многочисленных книг о Ломоносове следовало лишь, что императрица в основном путалась в ногах у великого ученого-гуманиста России. А так всё больше писалось о тяжелом социальном положении разных групп населения времен Елизаветы Петровны, о классовой борьбе, о промышленности и торговле — вещах важных, но не основных для познания исторической личности.

Во-вторых, признаюсь, мне нравится Елизавета Петровна. Признание это вроде бы не делает мне, профессионалу, чести. Обычно историк должен быть хладнокровен и выдержан, как судья или аптекарь, ровно отмеряя своим героям положительные и отрицательные оценки. Я отлично понимаю, что нельзя превращать биографию исторической личности ни в житие, страницы которого склеены медом и патокой, ни в памфлет, закладками в котором служат засушенные змеи и скорпионы. Обычно такие крайности возникают у историка от чрезмерно длительного «общения» со своим героем, с письмами, указами, написанными его рукой, с относящимися к эпохе героя документами архивов и библиотек, среди которых историк проводит больше времени, чем со своей семьей. И так случается, что герой книги однажды «переселяется» в дом историка, становится членом его семьи. О нем, этом давно умершем человеке, говорят гораздо больше, чем о живущих в Калуге или Саратове родственниках. Я не раз замечал в кабинетах своих коллег портреты героев их книг, тогда как портрета покойной бабушки или здравствующей жены там никогда не найдешь. Неудивительно, что историк начинает безмерно любить или (реже) люто ненавидеть своего героя. И эта любовь или ненависть с неизбежностью выливается на страницы книг, выставляется на всеобщее обозрение, хотя историк при этом держит перед лицом неподвижную и строгую маску бесстрастного арбитра. Не верьте ее выражению, читатель!

Я же открыто признаюсь, что люблю свою героиню и вот сейчас, когда я выстукиваю этот текст на компьютере, она ласково смотрит на меня с известной гравюры Чемесова. Впрочем, передо мной висят и другие портреты героинь, о которых я писал в разное время. Тут и княгиня Дашкова, и Анна Иоанновна, и обожаемая мною Екатерина Великая, да мало ли у меня таких женщин! Я даже написал о них книжку «Пленницы судьбы» и стал автором и ведущим цикла передач с таким же названием на телеканале «Культура» — по-моему, единственном телеканале, ради которого можно включать телевизор. Но Елизавета занимает особое место в этой веренице прелестниц. Она — моя первая любовь. С нее я начал, оторвавшись от строгих научных академических трудов о внутренней политике, налоговых реформах, государственных преобразованиях, повинностях крестьян Северо-Запада, и вступил на часто презираемый академическими учеными путь популяризатора исторических знаний. К этому меня подвигли… первый и последний президент СССР М.С.Горбачев и писатель В.С.Пикуль. Первый, зачинатель перестройки, аки Христос, пробудивший от вечного сна Лазаря, вдохнул в нас, людей середины восьмидесятых годов, надежду, что мы еще не умерли, что мы живы, что мы можем дышать, писать не только в стол и даже печатать то, что мы пишем. Второй, написавший несколько романов о восемнадцатом веке, показал исторические личности того века в таком вульгарном, отталкивающем виде, что я, обычно лояльный к художественной фантазии писателей исторических романов, возмутился: все герои, включая и Елизавету, были изображены настоящими монстрами, а вся история была наполнена отвратительными описаниями драк, ссор, гнусностей — плодом болезненной фантазии и, вероятно, следствием тяжелой жизни самого автора (тут без Фрейда явно не обошлось). А уж ошибок и нелепостей исторических было в его романах без меры и числа. Чего стоят только «Большие бульвары и звезда Этуаль, наполненные очарованием беспечальной жизни», или молодая крестьянка, стоящая на обочине, у которой был явный беспорядок в одежде: «Понёва была изодрана, а из-под дранья просвечивала нежная кожа большой и обильной груди». Я написал критическую статью о романах Пикуля, ее опубликовало «Знамя», хлынул вал писем читателей, как с одобрением моей критики, так и порой с резким и даже грубым осуждением меня, никому неведомого историка, замахнувшегося на классика. Один ревностный сторонник Пикуля из тогдашнего Калинина всячески оскорблял меня, незнакомого ему человека, а закончил послание (кстати, без обратного адреса) такими словами: «Тебе, щелкопер, своею черной кровью не смыть поэта праведную кровь. Я встану перед им!» Ну я и решился! Сел и начал писать научно-популярные работы, в том числе и о Елизавете. Теперь, перечитывая эти, уже ставшие старыми и тусклыми книжки, я понимаю, как они несовершенны, как было трудно преодолевать «муки немоты», писать по-человечески, без канцеляритов (большое спасибо Норе Галь за ее книгу «Слово живое и мертвое»!), а главное — без внутреннего цензора, как было тяжело сбросить с плеч давившую на них могильной плитой идеологию марксизма-ленинизма. Она, как отвратительный запах тюрем, который пропитывает одежду, волосы, мысли, насквозь пропитывала и всех нас и не позволяла дышать полной грудью. И Елизавета Петровна, протянув мне свою изящную надушенную ручку, вытащила меня из этой пропасти к жизни, за что я ей благодарен. Для меня императрица Елизавета — воплощенная женщина во всей своей прелести и со всеми своими неповторимыми достоинствами и простительными недостатками. Господствовавший в ее век причудливый, капризный стиль барокко как нельзя лучше отвечал ее вкусам, ей самой. Она была счастливицей, баловнем судьбы, она прожила жизнь так, как мечтали многие женщины. Вспоминается по этому поводу язвительный Салтыков-Щедрин, писавший, что его жена мечтает жить так: ходить из одной комнаты в другую, в одной — шоколад, в другой — мармелад, а по дороге переодеваться. Елизавета Петровна так и прожила свою жизнь!

Ее эпоха — особая в жизни России, во многом оптимистичная, воодушевляющая: в те времена громко, без религиозной строгости предшествующих веков и буржуазного ханжества последующих, прозвучало: «Наслаждайтесь любовью и жизнью!». И верно: разве не это главное для каждого из нас — счастливцев, появившихся на свет, разве мы созданы только для страданий, исполнения долга или для продолжения рода? Я хотел бы закончить это предисловие цитатой из своей книжки «Дворцовые тайны», в которой выражена вся моя любовь к Елизавете и ее эпохе: «Если прибегнуть к образу писателя Виктора Пелевина, в одной из своих повестей изобразившего нашу жизнь в виде движения некоего поезда в пространстве, то в длинном историческом «поезде», идущем через века, XVIII век кажется мне веселым вагоном-рестораном. Сами мы сидим где-то в хвосте этого поезда, нас трясет, мы беспокоимся, какой там зеленый вагон к нам прицепят в XXI веке. И только иногда, на каком-нибудь повороте истории мы вдруг видим впереди этот сияющий огнями и праздничными гирляндами вагон. Из его открытых окон слышны беззаботный смех гостей, хлопки пузатеньких бутылок шампанского (кстати, только что вошедшего у них в моду), звон недавно же появившегося европейского фарфора, звуки клавесина и скрипки (может, играет сам Моцарт?) и неведомая нам разудалая песня. Как хочется перейти в тот вагон! И пусть там нет джинсов, мобильного телефона, наркоза, всеобщих выборов, рентгена, СD, страховки и авто. Да и черт с ними! Не для обладания же всем этим мы живем на свете!». Словом, читатель, ты держишь в руках пропитанную не патокой и медом, а искренней любовью книгу про императрицу Елизавету и ее эпоху.



Санкт-Петербург, июнь 2009



Глава 1

Ночной штурм

Ночью 25 ноября 1741 года генерал-прокурор Сената князь Яков Петрович Шаховской, спокойно почивавший в своей постели, был разбужен громким стуком в окно. Генерал-прокурора поднял посреди ночи сенатский экзекутор. Он объявил, что Шаховскому надлежит немедленно явиться ко двору государыни императрицы Елизаветы Петровны. «Вы, благосклонный читатель, — писал в своих мемуарах Шаховской, — можете вообразить, в каком смятении дух мой находился! (Еще бы — один из высших сановников государства лег спать при одной власти, а проснулся при другой. — Е.А.) Нимало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился, но вскоре увидел — я — многих по улице мимо окон моих бегущих необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал… Не было мне надобности размышлять, в которой дворец ехать».

Народ по улицам бежал в сторону Царицына луга — Марсова поля, возле которого тогда стоял дворец цесаревны Елизаветы Петровны. На этом месте позже по проекту архитектора Стасова построили казармы Павловского полка. Вся суета на ночных улицах столицы с неумолимой ясностью говорила генерал-прокурору, что, пока он спал, в столице произошел государственный переворот. Власть перешла от императора Ивана Антоновича и его матери — правительницы России Анны Леопольдовны — к цесаревне Елизавете Петровне. Так глухой ноябрьской ночью 1741 года начался «славный век императрицы Елизавет»…

Вообще-то с трудом верится, чтобы такой опытный царедворец и карьерист, каким был князь Яков Шаховской, не знал о готовящемся перевороте. В Петербурге заговор цесаревны уже давно стал секретом полишинеля. Правительницу Анну Леопольдовну, как и ее министров, не раз и не два с разных сторон предупреждали о честолюбивых намерениях цесаревны Елизаветы Петровны захватить власть. Об этом доносили шпионы, писали дипломаты из других государств. В марте 1741 года министр иностранных дел Великобритании лорд Гаррингтон через своего посла в России Эдуарда Финча сообщил русскому правительству, что, согласно донесениям английских дипломатов из Стокгольма, цесаревна Елизавета Петровна вступила в сговор со шведским и французским посланниками в Петербурге — Эриком Нолькеном и маркизом де ла Шетарди — и что заговорщики составляют «большую партию», готовую взяться за оружие и совершить переворот как раз в тот момент, когда Швеция объявит войну России и вторгнется на ее территорию на Карельском перешейке. Далее в меморандуме говорилось, что весь план уже в деталях разработан Елизаветой и иностранными дипломатами и что видную роль в заговоре играет личный хирург цесаревны И.Г.Лесток, который выполняет роль связного между цесаревной и иностранцами, замешанными в антиправительственном заговоре.

Сразу скажем, что английская разведка поработала на славу — информация, содержавшаяся в меморандуме Гаррингтона, была абсолютно достоверной. О содержании этого документа Финч тотчас известил первого министра правительства Ивана Антоновича — графа Остермана, а также отца императора, принца Антона-Ульриха. Последний отвечал английскому дипломату, что власти действительно располагают некоторыми сведениями о недипломатической деятельности французского и шведского посланников, аккредитованных при российском дворе. Антон-Ульрих признался, что сам он давно заподозрил Шетарди и Нолькена в тайных замыслах против императора Ивана, не осталась для него тайной и тесная связь хирурга цесаревны Лестока с Шетарди, а также то, что «этот посланник часто отправляется по ночам переодетый к принцессе Елизавете и что как нет никаких признаков тому, что между ними существовали любовные отношения, то должно думать, что у них пущена в дело политика». Наконец, отметил принц, Елизавета Петровна ведет себя так двусмысленно, что рискует оказаться в монастыре.

Конечно, демарш Финча не был актом бескорыстия — Англия не хотела, чтобы в результате прихода к власти Елизаветы, которую поддерживала через своего посланника враждебная Британии Франция, позиции французов в России усилились. Этим и объясняется, как понимает читатель, столь необычный и откровенный меморандум лорда Гаррингтона.

Однако выводов из этого послания русское правительство так и не сделало. Это нередко случалось в нашей истории — даже дружественным предупреждениям из-за границы у нас не принято верить: «Кто их знает, этих иностранцев? А вдруг их предупреждения — провокация? Ведь нам все в мире завидуют и добра не желают!» Одним словом, все осталось по-прежнему. Остерман лишь обратился к Финчу со странной с точки зрения дипломатического протокола просьбой — позвать к себе в гости Лестока и за бокалом вина выведать у него побольше о замыслах цесаревны Елизаветы. Финч работать агентом русского правительства отказался, сказав, что «если посланников и считают за шпионов своих государей, то всетаки они не обязаны нести эти должности для других».

Наконец, к осени 1741 года о готовящемся путче Елизаветы знали уже многие и в Петербурге, и за границей. Положения мартовского меморандума Гаррингтона находили все новые и новые подтверждения. Летом 1741 года Швеция, как и предсказывал Гаррингтон, неожиданно объявила России войну и ее армия вторглась на русскую территорию. Начались военные действия на Карельском перешейке. В октябре 1741 года среди трофеев, доставшихся русской армии, оказались отпечатанные манифесты шведского главнокомандующего генерала К.Э.Левенгаупта к русскому народу, в которых говорилось, что шведы начали войну исключительно из самых благородных целей: они якобы хотят освободить русский народ от засилья «чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя». Все понимали, что «чужеземцы» — это Иван Антонович, его родители и вся Брауншвейгская фамилия, а «законный государь» — цесаревна Елизавета Петровна. Особое беспокойство у властей вызвало письмо, полученное из Силезии. Его автор, хорошо информированный русский агент, сообщал, что заговор Елизаветы уже окончательно оформился и близок к осуществлению; для его предотвращения необходимо немедленно арестовать Лестока, в руках которого сосредоточены все нити заговора. А.И.Остерман предложил правительнице Анне Леопольдовне последовать совету агента из Бреславля. К этому времени он получил еще одно донесение от агента из Брабанта, который также писал и о заговоре Елизаветы, и о связях заговорщиков со шведским командованием.

Позже, уже в 1742 году, когда арестованный Остерман и другие деятели правительства Анны Леопольдовны были допрошены в Тайной канцелярии, Остерман показал, что все эти известия обсуждались им с принцем Антоном-Ульрихом и с самой правительницей и «были такие рассуждения… в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и государственного покоя касающееся и при тех рассуждениях говорено от него, что можно Лештока взять и спрашивать». Он же предложил Анне Леопольдовне, под видом обычного разговора, подробнее расспросить цесаревну, а если правительница сочтет это неудобным, то допросить Елизавету «в присутствии господ кабинетных министров». Правительница согласилась с этим мнением Остермана, но оказалась, к своему несчастью, неумелым следователем. На ближайшем куртаге-приеме при дворе в понедельник 23 ноября 1741 года, прервав карточную игру, правительница встала из-за стола и пригласила тетушку Елизавету для беседы в соседний покой…

Как пишут романисты, последуем за дамами и послушаем, о чем пойдет беседа… А впрочем, не лучше ли остаться пока за порогом дворцового покоя и, поджидая возвращения дам, рассказать читателю, который не знает или подзабыл историю, о династической ситуации того времени, ставшей в конечном счете причиной кризиса 1740–1741 годов. Рассказ этот следует начать издалека — с 1682 года, когда умер русский царь Федор Алексеевич и на престоле оказалось сразу двое его малолетних братьев: старший — Иван V Алексеевич и младший — Петр I Алексеевич, под регентством правительницы — их сестры царевны Софьи Алексеевны, которая в регентши, как известно, навязалась насильно.

После того как в 1689 году Петр победил Софью, система двоевластия Ивана и Петра сохранилась, хотя фактически царь-реформатор правил страной в одиночку. Больной и слабоумный царь Иван умер в 1696 году, оставив после себя вдову, царицу Прасковью Федоровну, и трех дочерей — Екатерину, Анну и Прасковью. Самой большой трагедией Петра Великого в конце его жизни было то, что у него не осталось сыновей, которым он мог бы передать престол и страну. Когда в конце января 1725 года он умирал, то у его постели стояли только дочери: старшая — Анна, средняя — Елизавета и младшая — Наталья, которая вскоре тоже умерла и гроб которой несли рядом с гробом великого царя. Императорский престол перешел к жене Петра — императрице Екатерине I, которая, поцарствовав всего два года, умерла в 1727-м. Перед кончиной Екатерина завещала корону двенадцатилетнему внуку Петра Великого, сыну покойного царевича Алексея Петровича (старшего сына от брака Петра I и Евдокии Лопухиной) Петру II. Но юный император также правил недолго: в начале 1730 года он заболел оспой и 19 января умер.

Собравшиеся в эту ночь на совещание высшие государственные сановники обратили свой взор на наследников царя Ивана V Алексеевича и единодушно выбрали в императрицы среднюю бездетную дочь старшего брата Петра I Анну Иоанновну. К этому времени она жила в Митаве — столице тогдашнего герцогства Курляндия (на территории современной Латвии) — как герцогиня, точнее, как вдова курляндского герцога Фридриха-Вильгельма, за которого еще в 1710 году выдал свою племянницу Петр Великий.

Старшая сестра Анны, Екатерина Ивановна, тоже была герцогиней: еще в 1716 году Петр I отдал ее в жены другому немецкому герцогу — Карлу-Леопольду Мекленбургскому. В этом несчастливом браке родилась девочка — Елизавета-Екатерина-Христина. В 1721 году Екатерина Ивановна вместе с дочкой вернулась в Россию. Она не вынесла сурового обращения своего мужа, человека грубого и психически неуравновешенного. Итак, когда в 1730 году к власти пришла Анна Иоанновна, династическая перспектива для Романовых не стала яснее — в старшей ветви рода (от царя Ивана V) оставались только женщины: мекленбургская герцогиня Екатерина Ивановна, ее дочь Елизавета-Екатерина-Христина, а также незамужняя (официально) младшая сестра царевна Прасковья Ивановна. Причем сестры Анны Иоанновны, Прасковья и Екатерина, умерли вскоре после ее вступления на престол. Первая скончалась в 1731-м, а вторая — в 1733 году.

Не лучше было положение и в младшей ветви Романовых (от Петра I). К 1730 году в живых оставались лишь двое: дочь Петра Великого и Екатерины I цесаревна Елизавета Петровна и ее племянник, сын ее умершей в 1728 году старшей сестры Анны Петровны Карл-Петер-Ульрих, который родился от брака Анны Петровны с голштинским герцогом Карлом-Фридрихом. Это и был единственный мужской наследник всего рода Романовых.

Однако императрица Анна Иоанновна не хотела передавать ему трон. Она решила испытать судьбу и в 1731 году приняла закон о престолонаследии, согласно которому трон отходил к сыну ее племянницы Елизаветы-Екатерины-Христины, которого та еще только должна была когда-нибудь родить в браке с каким-либо принцем благородной крови. Это было очень странное, просто уникальное высочайшее распоряжение. Оно вызвало удивление даже у видавших виды русских людей. В обществе недоумевали: «Кто же может поручиться, что в этом будущем браке будут дети и что непременно родится мальчик, которому предназначен русский престол?»

Во исполнение этого дивного закона принцессу Мекленбургскую окрестили в православную веру в 1733 году, и она стала Анной Леопольдовной, причем непонятно, почему вместо первого имени отца (Карл) было выбрано второе (Леопольд). Позже нашли и жениха, принца Брауншвейг-Люнебургского Антона-Ульриха. После долгих проволочек и сомнений — жених не подходил — в 1739 году все же сыграли свадьбу, а в августе 1740 года у Анны Леопольдовны родился, как по заказу императрицы, мальчик. В прадеда деда, царя Ивана V, его назвали Иваном. Это и был печально знаменитый в анналах XVIII века император Иван Антонович — «железная маска» русской истории.

Не прошло и двух месяцев после рождения ребенка, который приходился Анне Иоанновне внучатым племянником, как сама императрица заболела и 17 октября 1740 года умерла. Перед кончиной же подписала завещание, согласно которому престол наследовал младенец Иван Антонович, а регентом при нем (до совершеннолетия императора) становился фаворит императрицы Анны герцог Курляндский и Семигальский Эрнст Иоганн Бирон. Именно Бирон и вынудил умирающую Анну Иоанновну подписать такое завещание. Однако регентствовал он недолго, до 9 ноября 1740 года, когда его сверг фельдмаршал Бурхард Христофор Миних, получивший поддержку у обиженных на властного Бирона родителей императора — принцессы Анны Леопольдовны и принца Антона-Ульриха. В результате этого переворота Бирон отправился в сибирскую ссылку, а принцесса была объявлена при малолетнем сыне-императоре правительницей империи. Ее муж стал третьим в истории (после боярина А.С.Шеина и А.Д.Меншикова) генералиссимусом русской армии.

Таким образом, в интересующее нас время, то есть в конце ноября 1741 года, на престоле восседал (точнее, возлежал) годовалый младенец Иван VI. Почему Шестой? При таком счете учитывались все Иваны — в том числе великие московские князья: Иван I Калита, Иван II и покоритель Новгорода и освободитель России от власти Золотой Орды Иван III. Иногда, особенно в официальных бумагах, младенца-императора называли Иоанном III, то есть вели счет по царям, начиная с первого русского царя — Ивана Грозного.

После свержения Бирона и последовавшего затем удаления Миниха, который успешно сделал свое дело и в услугах которого при дворе более не нуждались, власть перешла в руки великой княгини и правительницы Анны Леопольдовны. И вот мы подходим как раз к тому моменту, с которого начали наш исторический экскурс у порога покоев, за которым скрылись Анна Леопольдовна и Елизавета Петровна, приходившаяся Анне Леопольдовне, как теперь понимает просвещенный читатель, двоюродной теткой. А теперь, пожалуй, пора заглянуть и в покои дворца, где уединились тетка с племянницей…

…Держа в руках полученное от бреславского агента письмо, правительница пыталась приструнить тетушку по-семейному, настаивала на том, что так родственникам поступать негоже и что только доброе родственное чувство, которое питает племянница к тетушке, не позволяет ей последовать советам Остермана и других, а именно — арестовать подозреваемых в заговоре и пытать Лестока. Как писал в своих «Записках» генерал X.Г.Манштейн, «цесаревна прекрасно выдержала этот разговор, она уверяла великую княгиню, что никогда не имела в мыслях предпринять что-либо против нее или против ее сына, что она была слишком религиозна, чтобы нарушить данную ей присягу и что все эти известия сообщены правительнице врагами, желавшими сделать цесаревну несчастной…». Тем не менее Елизавета сильно перетрусила и, всячески открещиваясь от обвинений, может быть, даже и всплакнула. Ее простодушная «следовательница», по-видимому, действительно поверила словам тетки. На этом разговор окончился. Когда обе дамы вышли вновь к гостям, они были весьма взволнованы, что тотчас и отметили присутствовавшие на куртаге дипломаты. Как писал французский посланник Шетарди, «правительница… в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать хирурга Лестока, что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подало случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов».

Вернувшись после памятного куртага к себе во дворец, Елизавета, вероятно, испытывала страх. Она прекрасно понимала, что в случае ареста Лестока разоблачение неминуемо: болтливый и слабовольный хирург знал так много, а в Тайной канцелярии у страшного ее начальника Андрея Ивановича Ушакова он бы непременно заговорил только при одном виде дыбы. И тогда цесаревну ждали дальний монастырь, постриг, словом — прощай, сладкая жизнь! Надо сказать, что опасения цесаревны были небезосновательны: после ее прихода к власти один из церковных иерархов архиепископ Новгородский Амвросий Юшкевич показал на следствии, что при дворе вынашивали проект заточения цесаревны в монастырь. Правда, неясно, почему в качестве обители для непослушной тетушки Анна Леопольдовна выбрала мужской ТроицеСергиев монастырь. Возможно, речь шла не о пострижении, а лишь об изоляции опасной соперницы, что, конечно, все равно сильно огорчило бы веселую дочь Петра. Нет, этого допустить было нельзя! Раз встав на путь лжи и клятвопреступлений, Елизавета уже решила до конца не сходить с него. Через сутки, в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года, горячо, со слезой помолившись Богу, цесаревна надела кавалерийскую кирасу и с тремя приближенными села в сани. По ночным улицам заснеженной столицы она полетела в слободу Преображенского полка, находившуюся в районе современного Преображенского собора и улицы Пестеля. Там цесаревну уже ждали. Гвардия была готова вступить в дело.

Создавая в начале 1690-х годов Преображенский и Семеновский полки — первые гвардейские части, Петр Великий хотел иметь под рукой отборное, надежное войско, которое можно было бы противопоставить стрельцам. Как известно, стрельцы — привилегированные пехотные полки московских царей — к концу XVII века стали активно вмешиваться в политику. «Янычары!» — так, уподобляя стрельцов турецкой придворной пехоте, презрительно называл их Петр. У него были особые причины для страха и лютой ненависти к бородатым и длиннополым воинам: навсегда он, десятилетний мальчик, запомнил жуткое майское утро 1682 года, когда, подчиняясь воле его старшей сестры и соперницы царевны Софьи, пьяные и разъяренные от крови и безнаказанности стрельцы с высокого кремлевского крыльца метали на копья кровожадной толпы ближайших родственников и верных слуг царя Петра и его матери, царицы Натальи Кирилловны.

Разогнав стрелецкие полки, царь создал замечательную воинскую часть — гвардию. Но не успел основатель и первый полковник Преображенского полка закрыть глаза (он умер в ночь на 28 января 1725 года), как его любимцы в зеленых мундирах превратились в новых янычар — уже в ту трагическую ночь русской истории они вышли на политическую авансцену и благодаря им к власти пришла императрица Екатерина I Алексеевна. История русской гвардии XVIII века вообще противоречива. Прекрасно снаряженные, образцово вооруженные и обученные, гвардейцы всегда были гордостью и опорой русского престола. Их мужество, стойкость, самоотверженность много раз решали в пользу русского оружия судьбу сражений, кампаний, целых войн. Не одно поколение русских людей замирало в государственном восторге, любуясь на ровный нарядный строй гвардейских батальонов во время их торжественного марша по Марсову полю — главной площади военных торжеств в Петербурге.

Но есть и иная, менее героическая страница в летописи императорской гвардии. Гвардейцы, эти красавцы, дуэлянты, волокиты, избалованные вниманием столичных и провинциальных дам, составляли особую привилегированную часть русской армии со своими традициями, обычаями, психологией, которую можно сравнить с преторианской (вспоминая Древний Рим, где преторианцы возводили на трон и свергали императоров). Как известно, постоянной и главной обязанностью гвардии была охрана покоя и безопасности двора и царской семьи. Стоя на часах снаружи и внутри царского дворца, они видели как бы изнанку придворной жизни, оборотную сторону этого волшебного для миллионов простых подданных бытия среди зеркал и «марморовых» статуй. Известен случай из времен императрицы Анны Иоанновны, который произошел с юношей Петром Паниным — будущим крупным военным деятелем времен Екатерины II. Он служил в гвардии и как-то раз стоял на часах во дворце в тот момент, когда мимо него проходила государыня императрица. Тут юношу поразил… приступ зевоты. Он «успел пересилить себя. Тем не менее судорожное движение челюстей было замечено императрицей, отнесшей это действие часового к намерению сделать гримасу, и за эту небывалую вину несчастный юноша» был списан в армейский полк и отправлен простым солдатом на турецкую войну, которую в это время вел фельдмаршал Миних.

Трудно представить себе, чтобы у простого смертного, попавшего во дворец, при виде самодержицы возник позыв к зевоте. Мимо стоявших навытяжку гвардейцев в царские спальни прокрадывались фавориты, часовые слыхивали, как бранятся и даже дерутся между собой высокопоставленные особы. Словом, уважения даже к носителям власти преображенские гвардейцы не питали, и уж подавно они не испытывали благоговейного трепета перед блещущими золотом и бриллиантами придворными. Они скучали на пышных церемониях и обедах — для них все это было привычно, и они имели обо всем свое, часто нелестное, мнение.

В итоге — и это очень важно — у гвардейцев складывалось особое и весьма высокое представление о собственной роли в жизни двора, столицы, России. Однако оказалось, что «свирепыми русскими янычарами» можно успешно манипулировать. Лестью, посулами, деньгами иные дельцы умели направить раскаленный гвардейский поток в нужное русло, так что усатые красавцы даже не подозревали о своей жалкой роли марионеток в руках интриганов и авантюристов. Как стало известно из материалов следствия 1742 года по делу Миниха, свергшего во главе отряда гвардейцев регента Бирона 9 ноября 1740 года, фельдмаршал воодушевлял гвардейцев речью о том, что они сильны и «кого хотят государем, тот и быть может — хотя принца Иоанна или герцога Голштинского». Так Миних льстил гвардейцам и одновременно их обманывал. Как выяснилось на том же следствии, он говорил солдатам, что ведет их свергать Бирона для того, чтобы императрицей стала цесаревна Елизавета. На самом же деле он даже не думал об этом — судьба власти была заранее решена в пользу родителей Ивана Антоновича.

Примечательно, что на следствии в Тайной канцелярии фельдмаршала — своего бывшего вождя — обличали во лжи девять участников переворота 9 ноября 1740 года, которые давали показания уже как лейб-компанцы, то есть как участники нового переворота 25 ноября 1741 года в пользу Елизаветы. Иначе говоря, гвардейцам было все равно, кого свергать: сегодня — Бирона, завтра — Миниха, послезавтра — Анну Леопольдовну. Поэтому гвардия, как обоюдоострый меч, была опасна и для тех, кто пользовался ее услугами, и для тех, на кого этот меч был направлен. Власть императоров и первейших вельмож нередко становилась заложницей необузданной и капризной вооруженной толпы гвардейцев. Эту будущую зловещую в русской истории роль гвардии проницательно понял французский посланник в Петербурге Жан Кампредон, сразу же после вступления на престол Екатерины I в конце января 1725 года написавший в донесении своему повелителю Людовику XV такие слова: «Решение гвардии здесь закон». И это была правда. XVIII век вошел в русскую историю как век дворцовых переворотов. Эти перевороты делались руками гвардейцев.

Все дворцовые перевороты XVIII века с участием гвардии похожи друг на друга, но все-таки каждый имел какой-то свой оттенок, свою особенность. Если участие гвардии при восшествии на престол Екатерины I в январе 1725 года можно условно назвать «переворотом скорби», когда потрясенные смертью «Отца Отечества» люди в гвардейских мундирах со слезами на глазах пошли за Екатериной и Меншиковым — самыми близкими покойному продолжателями дела только что скончавшегося великого царя, то переворот 1762 года, свергший ненавистного гвардии Петра III, можно назвать «переворотом гнева», направленного против императора, попиравшего национальные и религиозные чувства русских людей. Ночной же мятеж 25 ноября 1741 года, возведший на престол Елизавету Петровну, был истинным «переворотом любви», плодом давнего «романа», который возник между цесаревной и гвардейцами.

Произошло это не вдруг. Популярность дочери Петра Великого среди гвардейцев упрочилась лишь к концу 1730 — началу 1740-х годов. Шетарди писал, что Миних, придя во дворец к цесаревне «с пожеланиями счастья в Новый [1741] год, был чрезвычайно встревожен, когда увидел, что сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами, фамильярно величавшими принцессу своей кумой; более четверти часа он не в силах был прийти в себя в присутствии принцессы Елизаветы, ничего не видя и не слыша». Изумление старого фельдмаршала понять можно — ведь он всегда считал, что именно его, «Столп Отечества» (так Миних называл себя в мемуарах), изумительного храбреца и красавца, безумно любят солдаты русской армии.

Между тем цесаревна давно и последовательно добивалась расположения гвардейцев. Они звали ее кумой и на «ты» потому, что дочь Петра Великого, как и ее незабвенный отец, часто соглашалась стать крестной матерью новорожденных у простых гвардейских солдат. Цесаревна дарила роженице золотой и запросто, не жеманясь, выпивала со счастливыми родителями чарку водки за здоровье своего очередного крестника. А, как известно, крестная связь, кумовство на Руси признавалось родством не менее близким, чем родство кровное. Поэтому надо думать, что когда пришел ее час, цесаревна возглавила штурмовой отряд не просто гвардейцев, но и отчасти своих родственников. Словом, триста разгневанных кумовьев возвели свою куму на престол. И вообще, в поведении, манерах цесаревны было много симпатичных простым солдатам черт — она была добра, ласкова к ним, «взором любезна» и во всем этом выигрывала в сравнении с императрицей Анной Иоанновной, женщиной грубой, неласковой и некрасивой.

Расположение или, как тогда говорили, «горячность», которое подчас публично проявляли к цесаревне гвардейцы, усиливалось еще и тем, что Елизавета казалась им нежной и беззащитной, угнетенной людьми плохими, да к тому же иностранцами, вроде Бирона или членов Брауншвейгской фамилии, занявших престол великого Петра. А между тем в глазах гвардии Елизавета была единственной, у кого в жилах струилась кровь Петра — да так оно и было! Не только в глазах гвардии, но и народа она была своей, русской (скажем, как в пьесе, в сторону: наполовину — все-таки ее матушка русской крови не имела). В гвардейской среде Петра Великого обожали, о нем говорили с восторгом. Списки гвардейцев, тех, кто пошел ночью 25 ноября 1741 года вместе с Елизаветой на мятеж, примечательны тем, что состоят на треть из солдат, начавших свою службу еще при Петре, причем более пятидесяти из них участвовали в Северной войне 1700–1721 годов и в Персидском походе 1722–1723 годов. Иначе говоря, к 1741 году ветераны этих войн были испытанными бойцами; некоторым из них стукнуло пятьдесят. Можно представить себе, как в казармах и на бивуаках такой седоусый дядька рассказывал окружавшим его молодым солдатам о походах с выдающимся полководцем, о его дочери — красной девице, умнице и помощнице, которую они видели вместе с великим царем. В таких рассказах на Елизавету распространялась харизма первого императора.

А слушатели у ветеранов были благодарные: из трех сотен будущих мятежников 1741 года сто двадцать человек относились к зеленым юнцам, записанным в гвардию в 1737–1741 годы, причем семьдесят три из них были рекрутами из крестьян. Пусть не покажется читателю странным, что в гвардии, оплоте русского дворянства, служили простые крестьяне, а также бывшие посадские, разночинцы и даже холопы. Включение их в гвардейские полки, да еще в первую (самую почетную) роту Преображенского полка, не было случайностью, а явилось следствием целенаправленной кадровой политики правительства императрицы Анны Иоанновны. Когда в 1741 году начались допросы свергнутого регента Бирона, то его кроме серьезных государственных преступлений обвиняли также и в «разбавлении подлыми» людьми элитных частей, что делалось им якобы «для лучшего произведения злого своего умысла» по захвату власти. Известно, что свергнутый Бирон (как и Остерман позже, в деле 1742 года) во время этого следствия играл роль козла отпущения и отвечал за все грехи аннинского царствования. Между тем политика вытеснения дворян из гвардии была изобретена не злобным временщиком, а самой императрицей Анной Иоанновной. Вступив в 1730 году на престол при чрезвычайных обстоятельствах, когда большая часть дворян составляла проекты по ограничению императорской власти, Анна на всю свою жизнь сохранила недоверие к своим подданным-дворянам и всегда опасалась нового «замешания», подобного движению начала 1730 года. Одним из первых ее шагов на государственном поприще стало учреждение нового гвардейского полка — Измайловского, в который совсем не случайно набрали мелких служилых людей с южных окраин — однодворцев, а офицерами в большинстве своем назначили иностранцев. Происходило это не от большой любви государыни ко всему иностранному, а от недоверия Анны к отечественному дворянству. В том же ключе следует рассматривать и обновление старых гвардейских полков, воинам которых весьма не нравилось появление новых любимчиков государыни — измайловцев.

Но в своих расчетах Анна Иоанновна и Бирон ошиблись. Новые люди, включенные в ряды Преображенского и Семеновского полков, не меняли общих настроений гвардии. Простые деревенские парни тотчас проникались корпоративной психологией гвардейцев, становились такими же преторианцами, как и служившие там дворяне. Новое пополнение с восторгом слушало рассказы ветеранов «о боях-пожарищах, о друзьях-товарищах» и о великом царе, который — не чета нынешним правителям!

Как и всегда, разговоры о том, что «нынешнее есть хуже вчерашнего», были одними из самых популярных в народной и солдатской среде. Об этом с ясностью говорят материалы политического сыска, доносы и допросы в Тайной канцелярии. Можно без преувеличения утверждать, что в русской истории, за редким исключением, не было государя, которого бы любили в народе в те годы, когда он правил страной. Как известно, о Петре I при его жизни повсеместно говорили как об антихристе, кровопийце, развратнике и нарушителе всех мыслимых и немыслимых запретов и законов, разорившем страну бесчисленными поборами, налогами и повинностями. Но проходили годы, и образ грозного царя в народном сознании менялся, плохое и страшное забывалось. В памяти стареющих современников Петра Великого, соприкоснувшихся с ним при его жизни, оставался облик бесстрашного воина, реформатора, прославившего Россию на весь мир как великую державу. Царь, действительно дравший три шкуры со своего народа, в мифологии представал народным защитником, сильным, крутым, но справедливым. Кстати, таков удел в фольклоре и Ивана Грозного. Гвардейцы, затаив дыхание, слушали крамольную песню, которую заводил ветеран-патриот, а ведь за нее могли в случае доноса «урезать язык»:





Ты откройся-ка, гробова доска,
Из гробницы встань, русский белый царь.
Ты взгляни-ка, царь, радость гвардии,
Как полки твои в строю стоят,
Опустив на грудь свои головы.
Что не царь нами теперь властвует,
И не русский князь отдает приказ,
А командует, потешается
Злой тиран Бирон из Неметчины.
Встань-проснись, царь, наше солнышко,
Хоть одно слово полкам вымолви,
Прикажи весь сор метлой вымести
Из престольного града Питера.





«Да и что тут говорить — не чета был покойный царь тем, кто сейчас там расселся!» — кручинился такой ветеран и тыкал пальцем вверх. А что было там? Дитя-император в люльке, бесцветная мать его Анна Леопольдовна, дичившаяся публики и прятавшаяся в дальних комнатах дворца, отец государя принц Антон-Ульрих, хотя и генералиссимус, да какой-то не солидный, не видный, не грозный и не дородный, а несмелый и вялый — одно название, что генералиссимус… А чувства, как известно, в общественных настроениях играют роль более важную, чем логика, здравый смысл и даже реальная политика. Да и политика правительства Анны Леопольдовны не отличалась решительностью, определенностью и активностью. Только потом, при императрице Елизавете Петровне, когда со времен краткого правления Анны Леопольдовны пройдет время, снова заработает принцип: «Раньше было лучше, чем теперь». И тогда новые «клиенты» Тайной канцелярии станут поминать добрым словом правительницу Анну Леопольдовну, которая, оказывается, была милостива к людям, мухи никогда не обидела, вела себя всегда скромно и денег государственных не транжирила, как государыня нынешняя…

Представление о том, что в стране в конце 1730 — начале 1740-х годов царил свирепый режим иностранных поработителей, ошибочно. Ни Анна Иоанновна, ни ее фаворит Бирон, ни сменившая их у власти Брауншвейгская фамилия не вели политики, которая наносила бы ущерб национальным, а тем более имперским интересам России. Даже во времена безвольного регентства правительницы Анны Леопольдовны русская армия, возглавляемая иностранцем по происхождению генералом Петром Ласси, одержала в августе 1741 года блестящую победу над шведами в Финляндии, у крепости Вильманстранд.

Конечно, то, что иноземцы заняли высокие места при «природнорусской» императрице Анне Иоанновне, боявшейся, как уже сказано выше, политической активности собственных соплеменников, героев политических дискуссий 1730 года, раздражало патриотов. Один из них, некто Иван Самгин, в 1739 году говорил товарищам: «Вот наши министры и прочие господа мимо достойной наследницы государыни цесаревны (Елизаветы Петровны. — Е.А.) избрали на престол российской эту государыню (Анну Иоанновну. — Е.А.), чая, что при ней не будут иноземцы иметь больщину (то есть преимущество. — Е.А.), а цесаревну мимо обошли… Но Бог за презрение достойного наследника сделал над нашими господами так, что [только] на головах их не ездят иноземцы».

Патриоты, как это бывает им свойственно, имели короткую память и забывали, что иностранцев «натащил» в Россию сам Петр Великий, который более других заботился о могуществе и самостоятельности России. Он использовал иностранцев именно для этих целей, и они никогда не представляли опасности для национального существования России. При этом, приводя сочувственные дочери Петра Великого высказывания патриотов, не следует забывать, что сами эти патриоты оказывались в застенках Тайной канцелярии рядом с теми, кто выражался о цесаревне Елизавете Петровне совсем не так доброжелательно, а даже наоборот — весьма презрительно. Одни сидели за то, что называли цесаревну незаконнорожденной (выблядком), рожденной до брака Петра и Екатерины, а потому недостойной короны российских императоров. Другие не могли простить ей происхождение от лифляндской простолюдинки-прачки Марты Скавронской. Третьи припоминали ее легкомысленное поведение после смерти Петра Великого.

Не следует преувеличивать поддержку Елизаветы в дворянской среде. Дворянство никогда не выступало сплоченной массой на защиту интересов дочери Петра Великого. Именные списки лейб-компании, то есть тех трехсот восьми гвардейцев, которые и совершили переворот, позволяют сделать вывод, что среди них дворяне составляли менее одной пятой от общего числа мятежников — всего пятьдесят четыре человека. Все остальные участники мятежа происходили из крестьян, горожан, церковников, солдатских детей, казаков, причем крестьяне составляли почти половину — 44 %. В среде «повстанцев» 1741 года не оказалось ни одного представителя знатных дворянских родов, не было даже ни одного офицера. Елизавета явилась императрицей солдатни, да и то ничтожной ее части — известно, что переворот 25 ноября 1741 года осуществили три сотни гвардейцев из десяти тысяч гвардейских солдат, мирно спавших по своим слободам в решающую для России ночь!

Забегая вперед, заметим, что идея о засилье иноземцев до восшествия на престол Елизаветы Петровны активно эксплуатировалась именно во время ее царствования. Эта идея стала одним из идеологических постулатов внутриполитической доктрины елизаветинского правления, особенно на начальном этапе, и в конечном счете оказала сильное влияние на восприятие потомками (в том числе историками и литераторами) времени Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны как некоего темного царства зла и национального угнетения. Запуганный еще в нежном детстве литературными ужасами «Ледяного дома» Ивана Лажечникова, читатель ставил так называемую бироновщину в один ряд с террором времен Ивана Грозного или государственным разбоем Иосифа Сталина, что неправильно.

Итак, не было засилья иностранцев, против которых восстала бы гордая дочь Петра Великого. Не было поддержки дворянства, офицерства, большинства гвардии. Так почему же переворот удался, почему с такой легкостью цесаревна стала императрицей? Думаю, что первая причина ее успеха — благоприятная политическая конъюнктура, точнее, слабость правящей власти. Ранее, во времена суровой Анны Иоанновны и волевого Бирона, цесаревна Елизавета и подумать бы не могла о перевороте — так она боялась этих людей. Во времена регентства Анны Леопольдовны ситуация резко изменилась, с политической сцены сошли самые яркие, решительные деятели, наступило некое безвременье. Как мы видели, режим правительницы ничего не предпринял для того, чтобы предупредить уже назревший мятеж. Вторая причина успеха — решительность окружения Елизаветы, толкавшего ее к незамедлительным волевым действиям, обещавшего ей, дочери Петра Великого, в случае успеха безусловную поддержку гвардии и народа. Третья причина — честолюбие самой цесаревны и ее беспокойство о будущем, которое оставалось для нее неясным. Наконец, важным фактором переворота стали иностранное влияние и иностранные деньги, которыми были подкуплены будущие участники путча.



* * *

Причастность к заговору иностранных дипломатов — одна из интереснейших черт переворота 25 ноября 1741 года, которую потом победители всячески скрывали. Сближение Елизаветы Петровны со шведским посланником Нолькеном произошло осенью 1740 года. Накануне смерти императрицы Анны Иоанновны (она скончалась 17 октября) шведский посланник получил особую депешу из Стокгольма от президента Государственной канцелярии (которая в Швеции выполняла функции Министерства иностранных дел) графа К.Юлленборга. Эта бумага привела к важным международным событиям и в конечном счете повлияла на ситуацию в России. Дело в том, что опытный политик Юлленборг предвидел: если умрет императрица Анна Иоанновна, то в России неизбежно начнется смута и завяжется борьба за власть. Поэтому необходимо уже сейчас войти в контакт с одной из русских оппозиционных придворных группировок, которая в обмен на шведскую финансовую и военную помощь еще до своего прихода к власти согласится на территориальные уступки Швеции. Не нужно забывать, что с момента заключения Ништадтского мира 1721 года, которым Швеция признала свое поражение в Северной войне 1700–1721 годов, прошло всего лишь двадцать лет. В среде шведской аристократии и дворянства была свежа горечь поражения в войне с Россией, и многие в Швеции жаждали реванша, ожидая для этого лишь подходящего момента. Проблема войны и мира с Россией была темой политической, спекулятивной, она ожесточенно дебатировалась в рикстаге, при дворе, среди дворян, которые разделялись на две непримиримые партии: партию «шляп» — сторонников войны и реванша, и партию «колпаков», в которую входили приверженцы мирных отношений с опасным и непредсказуемым восточным соседом. Воинственные «шляпы» во главе с Юлленборгом победили на рикстаге 1739 года партию «колпаков», и Юлленборг возглавил правительство, начавшее подготовку к войне с Россией. Чтобы этому воспрепятствовать, русские дипломаты в Стокгольме щедро раздавали золото для подкупа высших сановников. Но в этот раз золотая плотина на пути войны явно оказалась невысокой, и шведская армия срочно доукомплектовывалась и стягивалась в Финляндию, к предполагаемому театру военных действий.

Юлленборг в упомянутом выше послании Нолькену дал дипломату задание обеспечить успех военного предприятия в России тем, чтобы расколоть накануне войны русскую элиту. Шведский посланник приступил к исполнению воли начальства, иначе говоря, вмешался во внутренние дела России. Следует отметить, что такое неблаговидное поведение иностранных дипломатов в странах своего аккредитования считалось тогда делом обычным. Так вели себя дипломаты всех европейских стран. Русские посланники, например, снабжали деньгами тех же «колпаков» в шведском рикстаге и тратили огромные деньги на подкуп депутатов (послов) сейма Речи Посполитой, дабы добиться от этих стран политики, угодной Петербургу.

Вообще кажется достойным внимания читателей официальное определение дипломатического представителя (министра) в стране его «резидентирования», данное в специальной записке Коллегии иностранных дел от 6 июня 1744 года: «Министр иностранный есть, яко представитель и дозволенный надзиратель поступков другого двора, для уведомления и предостережения своего государя о том, что тот двор чинить или предприять вознамеривается; одним словом министра никак лутше сравнять нельзя, как с дозволенным у себя шпионом…[1] и потому сколь с одной стороны министры о всем происходящем разведывать стараются, столь, с другой, тщание прилагается то, что не подлежит им ведать, от них скрывать и им не объявлять». Далее в записке говорится о тех пределах, в которые иностранный посланник «без лишения своего права вступаться не должен», а именно: «1. Поношение освященных государевых персон, качеств или склонностей их и прочая; 2. Всякое народное противу государя возмущение, подкупление чужих подданных и заведение тем себе партии и следственно опровержение ему противной, яко такие перемены единственно в государевой воле состоять имеют; 3. Посылка о состоянии того государства, в котором он резидирует, ко двору своему ругательных и предосудительных реляций». Забегая вперед, отмечу, что Нолькен и примкнувший к нему французский посланник маркиз де ла Шетарди все эти пределы многократно переступали, впрочем, как и множество других дипломатов (в том числе и русских), интриговавших при иностранных дворах.

Но вернемся к Нолькену и его миссии. Группировок в русской правящей элите накануне смерти императрицы Анны Иоанновны было три: Бирон и его клевреты, Брауншвейгская фамилия и группировка Елизаветы Петровны. Однако не успел Нолькен приготовиться к своей зловредной работе, как сразу же после смерти императрицы Анны Иоанновны события в России стали развиваться так стремительно, что опередили все расчеты Юлленборга: Бирон, назначенный по завещанию императрицы регентом, был свергнут 9 ноября 1740 года; у власти укрепилась Брауншвейгская фамилия во главе с Анной Леопольдовной. Таким образом, никакой другой оппозиционной группировки, на которую следовало бы ориентироваться, кроме «партии» Елизаветы Петровны, в ноябре 1740 года не осталось. По-видимому, именно тогда Нолькен, пользуясь своим знакомством с врачом цесаревны Иоганном Германом Лестоком, начал переговоры с Елизаветой — сначала через посредников, а потом и лично. Юлленборг поддержал усилия Нолькена и предписал ему согласовывать свои действия с французским посланником в Петербурге маркизом Иоахимом-Жаном Тротти де ла Шетарди, не так давно прибывшим в Россию.

Русско-французские отношения при Анне Иоанновне не были теплыми, особенно после русско-польской войны 1733–1734 годов, когда Франция выступила на стороне противника России польского короля Станислава I Лещинского и в 1733 году отозвала из Петербурга своего дипломатического представителя Маньяна. Только через шесть лет Версаль решил восстановить отношения с Россией в полном объеме и послал в Петербург маркиза Шетарди, слывшего человеком ловким и опытным. Активность французской дипломатии была связана с тем, что Версалю не нравились дружественные отношения России и Австрии. Как известно, Бурбоны враждовали тогда с Габсбургами, и борьбу с сильным при русском дворе австрийским влиянием Версаль считал важнейшей задачей Шетарди.

В инструкции, данной Шетарди, говорилось, что при вручении верительных грамот он, после всего, что произошло между Францией и Россией, не может передать от короля императрице «уверения в самой нежной совершенной дружбе», а может засвидетельствовать лишь «удовольствие, которым преисполнен Его величество при возобновлении добрых отношений». Как понимает читатель, это была почти грубость, но Версаль тем самым решил удержать русских от объятий. Важнее было другое положение инструкции, которое можно назвать шпионским. Посланнику предписывалось вести себя крайне осторожно, «но в то же время важно, чтобы маркиз де ла Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома Голштинского, которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности, если царица скончается прежде, чем сделает какое-либо распоряжение о наследовании престолом».

Шетарди оказался в русской столице тем более кстати, что почти сразу же после его приезда в Петербурге произошли важные и стремительные события и после смерти императрицы Анны Иоанновны к власти пришла Брауншвейгская фамилия, родственная династии Габсбургов. Всё это удвоило усилия посланника в борьбе против ненавистного австрийского влияния. Словом, в конце 1740 года цели французской и шведской дипломатий совпали — и Франция, и Швеция были заинтересованы в свержении Брауншвейгской фамилии. Все это благоприятствовало возможному сотрудничеству дипломатов, тем более что Швеция и Франция всегда находились в дружественных отношениях и Франция постоянно поддерживала шведов против русских.

Однако совместные действия Нолькена и Шетарди наладились не сразу. Шетарди был преисполнен скепсиса относительно Елизаветы и ее возможностей как политика. Он признавал, что цесаревна пользуется популярностью в русском обществе как дочь Петра Великого, но считал, что «страсть к удовольствиям ослабила у этой принцессы честолюбивые стремления; она находится в состоянии бессилия, из которого не выйдет, если не послушается добрых советов». Но и здесь препятствие: «Советчиков же у нее, — писал Шетарди, — нет никаких, она окружена лицами, неспособными давать ей советы. Отсюда необходимо происходит уныние, которое вселяет в нее робость даже относительно самых простых действий».

Современный исследователь должен согласиться с тем, что многое в этой уничижительной характеристике Елизаветы — правда. Даже на вершине власти Елизавета проявляла поразительную нерешительность и чрезмерную осторожность. И советников у нее действительно не было, а первым мудрецом слыл Лесток, человек легкомысленный и самовлюбленный. Так уж получилось: многие солидные политики сторонились двора цесаревны, чтобы не оказаться под подозрением ревнивой императрицы Анны Иоанновны. Известно, что, когда весной 1740 года началось громкое дело кабинет-министра Артемия Волынского, следователи пытались выведать у него, не связан ли он с цесаревной Елизаветой. Но Волынский считал цесаревну девицей легкомысленной, «ветреницей», и, как признавал его дворецкий Василий Кубанец, который написал на своего господина больше десятка доносов, Волынский стремился, как он объяснял потом, «убежать цесаревны», «чтоб подозрения… не взяли б».

Шетарди был так убежден в своей правоте относительно характера цесаревны, что уговаривал Нолькена бросить бесполезную затею. Однако с начала 1741 года француз изменил взгляд на эту проблему. Он не мог не заметить, что шведский посланник, соглашаясь со многими нелестными суждениями коллеги о Елизавете и с мыслями о ничтожности ее шансов захватить власть, тем не менее дела своего не бросал. Швед конфиденциально уверял Шетарди, что «партия принцессы Елизаветы не так ничтожна», как кажется со стороны, что цесаревна не сидит сложа руки, она уже вступила в переговоры с рядом крупных государственных деятелей и генералов и — самое главное — гвардия готова к действиям в пользу дочери Петра Великого. Шетарди задумался, а потом написал министру иностранных дел Франции Ж.-Ж.Амело, что следовало бы пересмотреть прежние распространенные суждения о цесаревне Елизавете и что «для службы короля будет важно оказать содействие вступлению на престол Елизаветы и тем привести Россию по отношению к иностранным государствам в прежнее ее положение», то есть в состояние, когда эта страна, поднятая Петром Великим на вершину могущества, не могла бы никоим образом угрожать французским интересам. А это станет возможно, когда во главе России окажется такая ничтожная личность, какой была, по мнению Шетарди, цесаревна Елизавета. Одновременно маркиз не очень доверял Нолькену: а что, если он прав и в случае победы цесаревны Франция не сможет «разделить благодарность, которую стяжает Швеция, поддерживая интересы Елизаветы»? Так он писал во Францию. С доводами Шетарди Амело согласился и разрешил посланнику ввязаться в подготовку заговора Елизаветы.

Шетарди с азартом устремился по пути интриг, он не на шутку увлекся романтикой тайных встреч, переодеваний, тайников, многозначительных улыбок на придворных балах. Мать будущей Екатерины II, княгиня Иоганна-Елизавета Ангальт-Цербстская, писала со слов современников событий, что свидания Шетарди с доверенными лицами цесаревны «происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, метелей, в местах, куда кидали падаль». Вот как описывает сам маркиз свои дипломатические ухаживания за цесаревной: «Я открыл бал с принцессою Елизаветою… [и] мне удалось также при прощании тихо и кратко выразить [ей], что если я не мог прежде выполнить пред ней своего долга, то это произошло единственно от желания исполнить это как можно проще и естественнее. Она меня поняла и, как на ней преимущественно тяготеют стеснения, то она выказывалась потом тронутою моим вниманием». Бездна галантности, настоящий француз! Цесаревна отвечала взаимностью. В июле 1741 года Шетарди писал, что камер-юнкер Елизаветы тайно пришел к посланнику и сказал, что Ее высочество «проезжала три раза в гондоле около набережной занимаемою мною дачи, выходящей на реку, и чтобы лучше быть услышанною, ездила в сопровождении роговой музыки и никак не могла уловить дня, в который бы я не ездил в город, [и] что я впрочем могу быть уверен, что она часто думает обо мне и даже, для облегчения переговоров со мною, хотела купить дом, соседственный с моим садом, но в том помешали данные ей по этому случаю предостережения. Камер-юнкер дал мне понять, что принцесса будет приятно удивлена, если, возвращаясь сегодня в Петербург около 8 часов, мне представится случай встретить ее по дороге».

Довольно скоро французский посланник стал тайно приезжать во дворец цесаревны и вести с ней переговоры о мятеже. Шпионы, следившие за дворцом, регулярно сообщали начальству об этих визитах и были убеждены, что маркиз прокрадывается в покои цесаревны совсем не как любовник. Как мы помним, об этом говорил английскому посланнику Финчу весной 1741 года принц Антон-Ульрих. Судя по письмам маркиза де ла Шетарди во Францию, можно сказать, что он занялся этим рискованным делом всерьез, он считал себя крестным отцом заговора, и манящая улыбка обворожительной русской красавицы, говорившей на прекрасном французском языке и одетой по последней парижской моде, приятно возбуждала галантного кавалера, мечты которого о своем будущем в России заходили так далеко, что кружилась голова.

Амело из Парижа остужал воспаленную голову Шетарди скептическими замечаниями, призывал к осторожности, советовал поставить дело таким образом, чтобы вся тяжесть переговоров и риск задуманного предприятия лежали на шведах, которыми надлежало руководить, да так, чтобы при этом цесаревна «доподлинно знала о главной пружине, давшей ход ее делу так, чтобы для интересов короля можно было пожать плоды, которые мы вправе ожидать отсюда». В самой Франции это называется «таскать каштаны из огня чужими руками».

Кроме того, в дипломатической переписке французов обсуждались «пользы» от прихода к власти Елизаветы, которая отдаст «ненужные» ей территории и, «уступая склонности своей, а также и народа, она немедленно переедет в Москву… морские силы будут пренебрежены». Словом, Россия вернется к старине. Так думали многие иностранцы. Финч писал 21 июня 1741 года, что большая часть дворян — «закоренелые русские, и только принуждение и сила могут помешать им возвратиться к их старинным обычаям. Нет из них ни одного, который бы не желал видеть Петербурга на дне морском, а завоеванные области пошедшими к черту, лишь бы только иметь возможность возвратиться в Москву, где вблизи своих имений они бы могли жить с большею роскошью и с меньшими издержками. Они не хотят иметь никакого дела с Европою, ненавидят иноземцев: лишь бы ими воспользоваться на время войны, а потом избавиться от них. Им также противны морские путешествия, и для них легче быть сосланными в страшные места Сибири, чем служить на кораблях».

Знал ли Нолькен о планах французов или не знал, не так уж важно; он шел по своему пути — не спеша, но методично уговаривал цесаревну согласиться на шведский план. Суть плана состояла в том, что, пока Елизавета и ее люди готовят мятеж, Швеция объявляет войну России, наступает на Петербург, приводит правительство Анны Леопольдовны к краху, чем и должна воспользоваться Елизавета со своими сторонниками для захвата власти. Но за эту помощь будущая императрица обещает заплатить высокую цену — вернуть шведам значительные территории в Восточной Прибалтике, которые отошли к России по мирному договору в Ништадте в 1721 году.

Забегая вперед, отметим, что шведы обманывали цесаревну: решение о начале войны с Россией ради реванша было принято в окружении короля Фредерика I задолго до описываемых событий. На сессии 1740–1741 годов рикстаг постановил субсидировать военные действия с Россией независимо от успеха переговоров Нолькена с Елизаветой. Но поддержка из Петербурга шведам все же была нужна, и из Стокгольма Нолькена всячески поощряли к переговорам с цесаревной. Однако Нолькен долго не мог добиться успеха. В этом оказались виноваты сами шведы. Они действовали слишком прямолинейно: согласиться, пусть и ради короны, на уступку территорий, завоеванных ее отцом, Елизавета никак не могла. Это понимали и в Версале. Амело, внимательно читавший все донесения Шетарди, писал ему: «Я ничуть не удивлен, что принцесса Елизавета избегала предварительных объяснений о какой бы то ни было земельной уступке Швеции со своей стороны; я всегда думал, что эта принцесса не пожелает начать с условий, которые могли бы обескуражить и, пожалуй, расстроить ее партию, опозорив принцессу в глазах народа». Позже он высказал предположение, что Елизавету останавливает, вероятно, то, что Россия лишается «по ее вине выгод и приобретений, составлявших предмет громадных усилий Петра I».

Так оно и было. Нет сомнений, что столь пристальное внимание к полуопальной цесаревне со стороны представителей великих держав того времени не могло не воодушевить Елизавету, придавало ей силы и надежду на успех дела, о котором она раньше и не помышляла. Ухаживания дипломатов поднимали ее значение в собственных глазах, служили для «куражу» или, научно говоря, для повышения собственной самооценки. Кроме того, были и житейские проблемы — у нее, модницы и транжиры, никогда не было денег, да и любовь гвардейцев к дочери Петра Великого без звонкой монеты быстро бы остыла. А вот здесь-то и возникали серьезные трудности в переговорах Елизаветы с Нолькеном, а потом и с обаятельным Шетарди.

Дело в том, что Нолькен, строго следуя инструкциям из Стокгольма, хотел, чтобы все условия тайного соглашения были записаны на бумаге и заверены рукой будущей императрицы Всероссийской Елизаветы I. Нолькен предложил ей простой и ясный план: цесаревна подписывает обращение-обязательство к шведскому королю Фредерику I с просьбой помочь ей взойти на престол, король начинает войну против России, его войско наступает на Петербург и тем самым облегчает переворот в пользу Елизаветы. При этом будущая русская государыня должна была заранее согласиться на «все меры, которые Его величество и королевство Шведское сочтут уместным принять для этой цели». В случае исполнения задуманного плана Елизавета обещала бы «не только отблагодарить короля и королевство Шведское за все издержки этого предприятия (иначе говоря, оплатить расходы шведов на войну с Россией. — Е.А.), но и представить им самые существенные доказательства [своей] признательности». Это подразумевало уступки значительных территорий в Прибалтике. Во исполнение задуманного плана король обещал передать цесаревне Елизавете через Нолькена огромную сумму в сто тысяч экю. Более того, Юлленборг пошел дальше: он потребовал, чтобы цесаревна готовилась бежать в пределы Швеции, «когда наступит момент нанесения решительного удара», дабы потом (добавим от себя, с обозом оккупационной армии) вступить в Санкт-Петербург.

Цесаревна оказалась в безвыходном положении: подписать такую бумагу значило для нее либо вынести самой себе смертный приговор в случае провала всего задуманного дела, либо добиться закабаления собственного государства шведами. Но полностью выйти из игры и отказать богатым политическим сватам она тоже не могла — и власть, и деньги ей были очень нужны. Поэтому она тянула время, пыталась отклонить идею подписания бумаги, просила ограничиться только устными обязательствами в обмен на обещанные деньги. Нолькен не проявил в этих переговорах необходимой гибкости, и вскоре переговоры зашли в тупик. В этот-то момент к спорам сторон и присоединился Шетарди, стремившийся силой своего красноречия, изощренным обаянием и блеском французского золота (в виде аванса) убедить цесаревну подписать столь нужную шведам бумагу.

Однако усилия шведско-французского дуэта оказались также напрасными. Уже тогда Елизавета Петровна проявила одну из своих главных черт политика — не спешить с решениями, которые имеют особо важное значение для страны, но вести переговоры так, чтобы партнерам казалось: вот-вот победа будет за ними, вот-вот цесаревна сдастся и подпишет нужную бумагу. Поэтому в Стокгольм и Версаль летели депеши о том, что «партия» цесаревны готова выступить, что нужное соглашение почти подписано. Но это было обманчивое впечатление. Время шло, зиму сменила весна, потом пришло лето 1741 года. Шведские войска стягивались к русской границе в Финляндии, пора было уже начинать кампанию, а трактат из Петербурга все еще не присылали. Только к лету Нолькен и Шетарди стали понимать причины досадных для союзников проволочек. Шетарди писал об этом в Версаль: «Что касается нерешительности принцессы, мы с Нолькеном предполагаем, что партия ее, с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию».

Дипломаты были правы — именно это больше всего волновало будущую императрицу, которая не хотела вступать на престол с помощью вражеских войск, да потом еще отдавать шведам завоеванные русскими территории. Так повелось в России, что самым страшным грехом государственного деятеля является его намерение отдать соседям что-либо из некогда захваченных земель. Российская империя умела только присоединять новые земли, а отдавать их назад всегда считалось позором. И тем не менее, понимая причину колебаний и сомнений цесаревны, союзники не нашли правильного решения проблемы и, полагая, что у Елизаветы все равно нет никакого иного выхода, как только подписать проклятую бумагу и получить деньги, шли напролом.

В начале лета Нолькен получил из Стокгольма указание собираться домой — его миссия в связи с приближающимся началом войны заканчивалась. На последнюю встречу с цесаревной он явился с готовой бумагой, чтобы, получив тут же подпись Елизаветы, самолично отвезти документ в Швецию. Но и на этот раз его постигла неудача: цесаревна под благовидным предлогом отказалась подписать обязательство перед шведским королем. Впрочем, шведский посланник не очень расстраивался — в Петербурге оставался Шетарди, а главное, он полагал, что неизбежные военные победы шведов в ближайшем будущем сделают цесаревну более сговорчивой.

Амело, сидя во Франции, лучше понимал обстановку в России, чем Шетарди и Нолькен. Он писал Шетарди, что колебания и пассивность Елизаветы скорее всего вызваны не только условиями проекта соглашения со Швецией, но и «некоторым недоверием (Елизаветы. — Е.А.), что сама Швеция, несмотря на первоначальные демонстрации, ничего не предпримет и вследствие этого бездействия принцесса Елизавета останется подверженной неприятным последствиям». Умный министр как в воду глядел. Когда началась война, а это произошло 28 июля 1741 года, Елизавета через Шетарди заверила шведов, что подпишет обязательство, как только шведские войска начнут успешно продвигаться к Петербургу. Более того, в доказательство серьезности своих намерений цесаревна передала французскому посланнику дополнительные пункты к обязательству, по которым намеревалась не только компенсировать шведам расходы на войну, но и выплачивать субсидии Швеции и резко изменить внешнюю политику — разорвать отношения с Австрией и Англией и ориентироваться только на Швецию и Францию. Но надежды цесаревны и самих шведов на победу с треском провалились.

Шведская армия в конце июля 1741 года начала наступление в Финляндии с ближайшими целями захватить Выборг, а потом двинуться на Петербург и, возможно, на Архангельск. У шведов было две группировки войск численностью до десяти тысяч человек, сосредоточенных у Фридрихсгама и Вильманстранда. Шведские полководцы очень рассчитывали на успех, потому что знали наверняка — русские к войне не готовы, в их армии царит беспорядок, моральный дух русского воинства невысок. Но они просчитались — фельдмаршал Ласси сумел собрать под Выборгом двадцатитысячную армию, которая, воспользовавшись нерешительностью шведов, двинулась в наступление к шведской крепости Вильманстранд.

Швеция выставила три причины начала войны с Россией: убийство в Польше русскими офицерами шведского дипломатического курьера барона Малькольма Синклера, отказ русского правительства поставлять в Швецию хлеб, без которого страна испытывала голод, и, наконец, как уже сказано, необходимость освобождения России от иноземного гнета. Специально написанный для распространения в России манифест шведского командующего гласил: «Я, Карл Емилий Левенгаупт, граф, объявляю всем и каждому сословию достохвальной русской нации, что королевская шведская армия вступила в русские пределы не для чего иного, как для получения, при помощи Всевышнего, удовлетворения шведской короны за многочисленные неправды ей причиненные иностранными министрами, которые господствовали над Россиею в прежние годы, также потребную для шведов безопасность на будущее время, а вместе с тем, чтобы освободить русский народ от несносного ига и жестокостей, с которыми означенные министры для собственных своих видов притесняли с давнего времени русских подданных, чрез что многие потеряли собственность или лишались жизни от жестоких уголовных наказаний… Намерение шведского короля состоит в том, чтобы избавить достохвальную русскую нацию для ее же собственной безопасности от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании». Впрочем, о высоких целях шведской армии не знали ни русские солдаты, ни командовавшие ими генералы, в большинстве — немцы, англичане, французы, которые под началом шотландца Ласси сделали свое дело быстро и профессионально: стремительный марш от Выборга к укреплениям Вильманстранда, атака противника превосходящими силами по пересеченной местности. Шведские солдаты были сбиты с позиций, и на их плечах русские ворвались в крепость. Большая часть шведов погибла: убиты 3300 человек, взяты в плен 1300 человек; русские потери составили 525 человек убитыми и 1837 ранеными. В плен попали многие шведские офицеры и генерал Врангель. Первое же сражение показало, что шведская армия к войне не подготовлена. Финны, составлявшие значительную ее часть, воевать за интересы шведской короны не хотели и поголовно дезертировали. Есть сведения, что многих из них воодушевляла идея отделения от Швеции. Русские же, по мнению иностранных наблюдателей, подтвердили свою репутацию блестящих воинов. Победа над шведским львом под тремя коронами (таков символ шведского королевства) была яркой, неожиданной и отмечалась в Петербурге очень торжественно. Молодой русский поэт Михаил Ломоносов написал оду на победу России. И в ней были такие слова:





Российских войск слава растет,
Дерзкие сердца страх трясет,
Младой орел уж льва терзает!





«Младой орел» — император Иван VI — по-прежнему лежал в колыбели, а люди, управлявшие от его имени государством, делали это бездарно. Они не смогли воспользоваться блестящей победой в Финляндии для упрочения своего режима и тем самым обрекли себя на гибель. Как уже сказано, делами в стране распоряжался первый министр граф Остерман. Он стремился полностью подчинить своей воле правительницу Анну Леопольдовну, добиться того, чтобы она не слушала больше ничьих советов. Но Анна понимала истинные намерения своего первого министра и прислушивалась к мнению и других своих советников: министра Михаила Головкина и обер-прокурора Сената Ивана Брылкина, которые рекомендовали ей немедленно принять титул императрицы и взять на себя всю полноту власти. Необходимые для этого документы уже готовились, и 7 декабря 1741 года, в день своего двадцатитрехлетия, правительница России Анна Леопольдовна должна была стать императрицей Анной II. До этого оставался один шаг, но он так и не был сделан…

Поражение шведов обескуражило Елизавету. К этому времени честолюбие цесаревны разгорелось не на шутку, она чувствовала себя все смелее и смелее, дерзила Остерману. Под влиянием переговоров с иностранными дипломатами Елизавета явно вживалась в роль будущей повелительницы России, и тут… прогремела победа под Вильманстрандом. Более того, разговор на куртаге 23 ноября 1741 года с правительницей Анной Леопольдовной открыл цесаревне глаза: она на краю гибели — вот-вот заговор будет раскрыт, ее арестуют, посадят в монастырь, Анна Леопольдовна примет императорскую корону, и тогда — прощайте мечты и надежды…

На следующий после куртага день, 24 ноября, цесаревну срочно известили, что в гвардейских полках получен указ о немедленном выступлении на войну со шведами. В те времена зимние армейские кампании проводились редко, шведы в ноябре отошли на зимние квартиры под Фридрихсгамом, русские полки зимовали под Выборгом, выпал снег, ударили морозы. Было ясно, что этот сбор гвардии якобы на войну — исполнение части плана, который придумал Остерман с целью обезоружить партию Елизаветы, изолировать ее от гвардии, и что, наконец, несмотря на заверения Елизаветы в преданности присяге, Анна Леопольдовна — сама или, скорее всего, по чьему-либо совету — решила отвести опасные для трона гвардейские части подальше от столицы. На раздумье цесаревне оставались даже не дни — часы. Еще летом 1741 года Шетарди сообщал, как один из гвардейцев, встретившихся цесаревне в Летнем саду, сказал ей: «Матушка, мы все готовы и только ждем твоих приказаний, что наконец велишь нам?» «Ради бога, молчите, — отвечала она, — и опасайтесь, чтоб нас не услыхали: не делайте себя несчастными, дети мои, не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать еще не наступила. Я вас велю предупредить». И вот такой момент настал — вечно колеблющаяся цесаревна решилась!

Надо полагать, что это далось Елизавете нелегко. Вся ее предыдущая жизнь прошла вполне празднично и беззаботно, и никогда, ни до этой ночи, ни потом, она не стояла перед столь страшным выбором — ведь переворот, как прыжок в незнакомую воду ночью, страшен и смертельно опасен, и никто не может сказать, что ждет решившегося на такой шаг.

На одной из узких улочек Венеции, в двух шагах от Дворца дожей и сейчас можно увидеть памятную доску с изображением носатой старухи, жившей в XII веке. Она, страдая ночью от бессонницы, высунулась из своего окна, чтобы посмотреть, что за шум поднялся на улице. При этом она нечаянно столкнула с подоконника цветочный горшок, которым на месте был убит предводитель заговорщиков — как раз под этим окном он вел свой отряд на штурм Дворца дожей. Заговорщики разбежались, старуха была награждена.

Да и в нашем Отечестве бывали жутковато-забавные истории с переворотами. Когда ночью 9 ноября 1740 года фельдмаршал Миних привел отряд гвардейцев, чтобы свергнуть Бирона, он послал своего адъютанта полковника Манштейна арестовать временщика. Как вспоминал сам Манштейн, он беспрепятственно, под видом срочного курьера вошел во дворец и, минуя отдающих ему честь часовых и кланяющихся слуг, уверенно и спокойно зашагал по залам, будто бы со срочным донесением к регенту империи. Но при этом его прошибал холодный пот страха, в душе нарастала тревога: не зная расположения комнат, он явно заблудился, спрашивать же у слуг, где спит его высочество герцог, было бы слишком странно и опасно. С большим трудом он нашел спальню и, как он пишет о себе в третьем лице, «очутился перед дверью, запертой на ключ; к счастью для него она была двухстворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, таким образом, он мог открыть ее без особенного труда. Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери. Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело к регенту. Оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием».

Возвращаясь к Елизавете, отметим, что причиной странного спокойствия правительства Анны Леопольдовны была еще и уверенность, что тетушка Елизавета — эта изнеженная, капризная красавица, прожигательница жизни — не способна на такое рискованное и опасное, подходящее лишь для настоящего мужчины дело, как государственный переворот. Но все оказалось совсем не так, как думали Анна и ее министры: цесаревна, в жилах которой текла кровь отважного русского царя и довольно бесшабашной ливонской прачки, все-таки решилась.

Сохранилось несколько описаний того исторического момента, когда дочь Петра Великого подняла солдат на мятеж против законной власти. Суть описаний сводится в конечном счете к тому, что Елизавета «изволила шествовать в слободы означенного полка, в помянутую гренадерскую роту и, прибыв на съезжую, изволила всем говорить: “Други мои! Как вы служили отцу моему, то в нынешнем случае и мне послужите верностью вашею!” Гвардейцы в ответ гаркнули: “Рады все положить души наши за Ваше Величество и Отечество наше!”» и, прыгнув в сани, устремились за своим прелестным полководцем в сторону Зимнего. Дальше описание мятежа соткано из легенд, причем весьма правдоподобных. Доехав до начала Невского, гвардейцы (а их было, как сказано выше, три сотни) разделились на несколько отрядов: одни устремились арестовывать важнейших министров правительства Анны Леопольдовны — Остермана, Головкина, А.П.Бестужева-Рюмина, а главный отряд во главе с Елизаветой направился пешком к Зимнему дворцу, фасад которого выходил на Адмиралтейство. Солдаты спешили, цесаревна путалась в длинных юбках на заснеженной площади и всех задерживала. Тогда гвардейцы подхватили ее на плечи и внесли во дворец…

Чтобы не быть обвиненным в неточности, приведу цитату из донесения Шетарди — свидетеля происшедших событий: «Чтобы делать менее шума, гренадеры сочли необходимым для принцессы Елизаветы встать с саней в том же месте на конце Невского проспекта. Едва она сделала несколько шагов, как некоторые сказали: “Матушка, так нескоро, надо торопиться!” Но приметив, что принцесса хотя имела твердую поступь, однако не могла за ними поспеть, они подняли ее и несли таким образом до двора Зимнего дворца». Трудно придумать что-либо более символичное и смешное для украшения подобного события — ноябрьский штурм Зимнего одетой в кавалерийскую кирасу красавицей верхом на гвардейцах! Архиепископ Арсений в проповеди в день коронации Елизаветы, изумляясь свершенному императрицей в памятную ночь, помянул мужество ее, когда эта девица была принуждена «забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравия своего опасение, не жалеть… за целость веры и Отечества последней капли крови, быть вождем и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги, идти грудью против неприятеля».

Можно спросить, зачем были нужны эти ночные «катания»? Не проще ли было послать гвардейцев взять Зимний и ждать победных «реляции и резолюции»? Нет, это было совершенно невозможно: присутствие героини в рядах штурмующих требовалось по двум причинам. Вопервых, как уже отмечалось, среди гвардейцев не было ни одного офицера, который мог бы командовать операцией. Своим присутствием Елизавета воодушевляла солдат на возможный кровавый штурм — ведь они же не знали, что дворец мирно спит! Во-вторых, как это часто бывает в подобной ситуации, предводитель мятежа был одновременно и заложником рядовых мятежников, гарантом того, что это не ловушка и их не сдадут властям — ведь они совершали в ту ночь самое страшное государственное преступление!

Всё для наших мятежников обошлось благополучно. «Неприятель», против которого «заводила шеренги» и наступала своей прелестной грудью цесаревна, мирно посапывал в своей колыбели, как и все его близкие: они не знали, что готовит им в эти минуты судьба. Без единого выстрела отряд проник на первый этаж дворца, цесаревна вошла в караульню, где спали подчаски, разбудила солдат словами: «Проснитесь, дети… и слушайте меня: хотите ли следовать за дочерью Петра I?» Солдаты перешли на ее сторону, офицеры, верные присяге, заколебались; их посадили под арест. На всякий случай были поломаны барабаны, которыми можно поднять тревогу (то же самое сделали и в Преображенской солдатской слободе — заговорщики явно не хотели поднимать всю гвардию). После этого отряды мятежников рассыпались по дворцу. Солдаты блокировали все лестницы, входы и выходы, заменив стоявших там часовых. Затем был дан приказ арестовать императора, правительницу и ее супруга.

В этом месте наши источники снова дают несколько версий происшедшего. Шетарди в своем донесении во Францию так описывал арест правительницы: «Найдя великую княгиню правительницу в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса (Елизавета. — Е.А.) объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это». Миних, которого примерно в те же минуты невежливо разбудили и даже побили мятежники, писал, что, ворвавшись в спальню правительницы, Елизавета произнесла банальную фразу: «Сестрица, пора вставать!» Кроме этих версий есть и другие. Авторы их считают, что, заняв дворец, Елизавета послала Лестока и Воронцова с солдатами на «штурм» спальни правительницы и сама при аресте племянницы не присутствовала.

По этому поводу развернулась даже целая научная дискуссия. Императрица Екатерина II, прочитав книгу аббата Шапп д’Отроша о его путешествии в Россию, придралась к тому месту описания ученого путешественника, где он излагал историю ареста правительницы в первой, известной читателю версии. В своем «Антидоте аббата Шаппа» Екатерина, которая сама приехала в Россию два года спустя после переворота и свидетельницей этих событий не была, писала: «Обе принцессы не видались ни во время действия, ни после его, это всем известно». Я всетаки думаю, что Екатерина права: представить себе Елизавету, которой нужно взглянуть в глаза обманутой ею накануне племяннице, довольно трудно. Обычно люди стараются избегать подобных встреч. Да и какой прок был в этом свидании: дворец полностью блокирован, Лесток и Воронцов — надежные люди, всем деятельно распоряжаются, а принцесса Анна Леопольдовна особа тихая, нескандальная, как и ее кроткий муж.

По нашим источникам видно, что супруги никакого сопротивления насилию не оказали, под конвоем спустились из апартаментов на улицу, сели в приготовленные для них сани и позволили увезти себя из Зимнего дворца. Как известно, в старину люди всегда следили за знамениями, приметами, теми подчас еле заметными знаками судьбы, которые могут что-то сказать человеку о его будущем. Потом уже века рационализма, прагматизма, атеизма, головокружительных успехов науки и техники сделали для нас эти привычки смешными, несерьезными. В этом невежественном состоянии мы пребываем и до сих пор, лишь иногда удивляясь проницательности стариков или тайному голосу собственного предчувствия. Был дан знак судьбы и Анне Леопольдовне. Накануне переворота с правительницей произошла досадная оплошность: подходя к Елизавете Петровне, она споткнулась о ковер и на глазах всего двора упала к ногам стоявшей перед ней цесаревны. Современник, видевший это происшествие, воспринял его как дурное предзнаменование. И не зря!

Принцу Антону-Ульриху одеться не позволили и полуголого в одеяле снесли к саням. Это сделали умышленно: так брали Бирона, а также его брата генерала Густава, многих высокопоставленных жертв других переворотов. Расчет здесь простой — без мундира и штанов не очень-то покомандуешь, будь ты хоть генералиссимус! Не все прошло гладко при «аресте» годовалого императора. Солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума и взять ребенка только тогда, когда он проснется. Около часа они молча простояли у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не закричал от страха при виде свирепых физиономий гренадер. Кроме того, в суматохе сборов в спальне уронили на пол четырехмесячную сестру императора, принцессу Екатерину. Как выяснилось впоследствии, от удара она оглохла. В сущности, это была единственная жертва бескровной революции Елизаветы: накануне цесаревна строжайше предупредила солдат против малейшего насилия. А между тем гвардейцы имели по шесть боевых зарядов и по три гранаты. Если бы начался бой, то в Зимнем могло быть кровавое месиво.

Императора Ивана принесли Елизавете, и она, взяв его на руки, якобы сказала: «Малютка, ты ни в чем не виноват!» Цесаревна, ставшая за несколько минут императрицей, крепко прижимала к груди этого ребенка — свою добычу, своего врага, свою судьбу. Что делать с младенцем и его семьей, никто толком не знал. Так с ребенком на руках Елизавета отправилась в свой дворец. Других арестантов, членов Брауншвейгской фамилии, везли следом за ней. Елизавета спешила покинуть императорский дворец — как всякий вор, она не хотела встречать утро на месте преступления с добычей в руках. Вернувшись домой, Елизавета разослала во все концы города гренадер — в первую очередь в места расположения войск, откуда посланные привезли новой государыне все полковые знамена, без которых боевые полки — просто толпа вооруженных людей. За всеми вельможами послали курьеров с приказанием немедленно явиться во дворец. Барабанщики, встав на перекрестках, ударили посреди ночи «зорю», чтобы поднять жителей города.

И хотя до зари в ноябрьском Петербурге было еще долго, это была настоящая заря царствования новой государыни. В эту темную морозную ночь дворец цесаревны сиял огнями. Как вспоминает генерал-прокурор Шаховской, с внезапного пробуждения которого мы начали эту главу, «хотя ночь тогда [была] темная и мороз великий, но улицы были наполнены людьми, идущими к царевниному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться, причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов “Здравствуй (то есть да здравствует! — Е.А.), наша матушка императрица Елизавета Петровна!” — воздух наполняли. И тако я до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышед из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми». Эти люди — генералы, чиновники, придворные — страшно волновались: как-то их примет новая государыня, не велит ли тотчас сослать в Сибирь? Но все обошлось для них благополучно — новая императрица восседала на троне и была ко всем милостива.

К утру манифест о вступлении на престол императрицы Елизаветы I Петровны и форма присяги ей были уже готовы — над ними напряженно трудились также поднятые из своих постелей канцлер князь А.М.Черкасский, секретарь Бреверн и А.П.Бестужев-Рюмин. Вызванные и построенные у Зимнего дворца полки приносили присягу. Солдаты прикладывались сначала к Евангелию и кресту, потом подходили к праздничной чарке. Под приветственные клики солдат и толпы, залпы салютов с бастионов Адмиралтейской и Петропавловской крепостей Елизавета торжественно и чинно проследовала в свою резиденцию. Это было красиво и величественно и совсем не похоже на ночную нервную беготню по сугробам.

А что же наш красавец, маркиз де ла Шетарди? В подробной реляции, отправленной в Версаль на следующий день после переворота, он изобразил себя инициатором путча цесаревны, человеком, который толкнул ее на путь славы. Однако посланные накануне 25 ноября донесения маркиза говорят совсем о другом — он не только не держал в своих руках нити заговора, но и считал, что выступление заговорщиков преждевременно. В реляции от 24 ноября, взвешивая шансы группировки Елизаветы, Шетарди писал, что ее единственный шанс прийти к власти — это дожидаться успешного наступления шведов весной 1742 года на Петербург и действовать под мудрым руководством французов, то есть его лично. Но самое главное было в том, что Шетарди прямо опасался самостоятельных действий цесаревны, ибо в случае успеха новой императрице не нужно было бы благодарить шведов и французов за предоставленный ей престол отца. Поэтому Шетарди ничего не предпринимал, ожидая весны, когда генерал Левенгаупт сможет начать новое наступление против России.

Словом, успешный ночной путч Елизаветы оказался неприятным сюрпризом для французского посланника. Один из мемуаристов пишет, что Шетарди «пришел в чрезвычайное изумление, когда среди ночи разбудил его присланный от Елизаветы Петровны камергер П.И.Шувалов и уведомил о восшествии ее на престол». Думаю, что на самом деле Шетарди уже знал обо всем, потому что оказался невольным свидетелем ночных событий. Дом французского посольства стоял на Адмиралтейской площади, неподалеку от домов сановников правительства Анны Леопольдовны. Оставшийся нам неизвестным сотрудник французского посольства писал домой в день переворота: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна твердой поступью, а за ней и ее свита направились ко дворцу».

Что же произошло, что так перепугало мужественных французов и почему рвавшиеся в здание посольства солдаты в него так и не вошли? Думаю, что французы испугались совсем напрасно — произошло недоразумение. Выше уже говорилось, что от основного отряда мятежников отделилось несколько групп, отправленных для ареста Остермана, Левенвольде и других деятелей правительства Анны Леопольдовны, живших по соседству с Шетарди. Скорее всего, солдаты в темноте перепутали дома и поначалу принялись стучаться во французское посольство, перебудив всех его обитателей, однако, разобравшись, что к чему, ушли. Наступила пауза — вспомним фразу из процитированного письма неизвестного служащего посольства о том, что через пятнадцать минут на площади появилась Елизавета с отрядом и направилась к Зимнему дворцу. Иначе говоря, можно предположить, что Шетарди собственными глазами из окна посольства мог видеть штурм Зимнего, который он так усиленно готовил на балах и попойках. Очевидно, посланник был разбужен шумом у дверей посольства и происходящими перед домом событиями, но, когда к нему прибыл Шувалов, сделал вид, что безмятежно спит…

Через несколько часов французы уже видели, как новая государыня проследовала в Зимний: «Войска окаймляли улицы, воздух повсюду наполнялся криками “Виват!”, гренадеры, товарищи ее подвига, окружали ее сани с гордою уверенностью и с неописуемым восторгом». Из окон нового жилища императрицы была видна Петропавловская крепость, шпиль собора, под полом которого вечным сном спали ее родители. Может быть, в суете новоселья Елизавета на минуту остановилась у окна и вспомнила прошлое: между ее новым дворцом и крепостью пролегало не только белое ледяное поле застывшей Невы, но и тридцать два года жизни цесаревны, ставшей императрицей…



Глава 2

«Четвертная лапушка»

Елизавета Петровна родилась в подмосковном царском дворце в Коломенском в знаменательный для ее страны и родителей день 18 декабря 1709 года, когда русская армия завершала победную полтавскую кампанию и торжественным маршем вступала в старую столицу. На сохранившихся гравюрах мы видим, сколь красочным и величественным было это зрелище: извиваясь бесконечной змеей, по улицам Москвы двигались полки, под триумфальными арками проходили усатые победители непобедимого ранее короля-викинга, несли трофейные знамена, носилки Карла XII, вели знатных пленных — генералов, придворных короля, тысячи и тысячи солдат и офицеров. Петр, как всегда деятельно распоряжавшийся всей церемонией, перед самым ее началом получил известие о благополучном разрешении Екатерины дочерью. Он дал приказ отложить на три дня вступление победителей в старую шведскую столицу и начал пир в честь рождения девочки, названной редким тогда именем Елизавет…

Детство и юность Елизаветы прошли в Москве и в Петербурге. Девочку воспитывали вместе со старшей сестрой Анной, родившейся в 1708 году. Отец Анны и Елизаветы был почти все время в разъездах, мать нередко его сопровождала. Дочерей царя опекали либо младшая сестра Петра царевна Наталья Алексеевна, либо супруги Меншиковы — самый близкий и верный сподвижник царя-реформатора светлейший князь Александр Данилович и его жена Дарья.

Теперь, проходя по анфиладе нарядных и уютных залов Меншиковского дворца-музея в Петербурге, невольно думаешь о том, что тогда, во времена детства Елизаветы и Анны, здесь не было так тихо и чинно: царские дочери в веселой компании с Сашей и Машей — дочерьми светлейшего князя — и с его сыном Александром, должно быть, устраивали изрядный шум и беготню. А потом их уводила обедать или спать заботливая горбунья Варвара Арсеньева — сестра хозяйки дома княгини Дарьи Меншиковой.

В своих письмах к Петру и Екатерине Меншиков писал: «Дорогие детки ваши, слава Богу, здоровы». Одно из первых упоминаний о Елизавете в переписке Петра и его жены встречается под 1710 годом: в письме от 1 мая царь передал привет «четвертной лапушке» — таким было прозвище, по-видимому, только что начавшей ползать на четвереньках младшей дочери. Тогда же царь плавал по морю на новой шняве с милым ему названием «Лизетка». Впрочем, точно так же звали и любимую собаку царя, и его лошадь: очень уж царь любил это имя — Елизавет.

Вообще в письмах к дочерям и о дочерях суровый, занятый сотнями важных дел Петр преображается: он ласков, весел и заботлив. Аннушка и Лизанька были его любовью, и царь постоянно передает приветы детям, особенно младшей, посылает им гостинцы. Первый официальный выход Елизаветы состоялся 9 января 1712 года. Этот день был весьма важен для судьбы будущей императрицы: ведь она, вместе с сестрой, оставалась внебрачным ребенком, бастардом или, как тогда говорили по-русски, выблядком. В этот день Петр узаконил свои отношения с Екатериной церковным браком — венчанием в церкви. При этом девочки (одной было два, другой — три года), держась за подол матери и спотыкаясь, обошли вослед за родителями вокруг аналоя. Тем самым законность детей признавалась церковью, а стало быть, и Богом, и людьми. Они становились «привенчанными» детьми, законными и правоспособными. После церемонии венчания Анна и Елизавета некоторое время восседали за пиршественным столом во дворце в качестве «ближних девиц» матери-невесты, пока их, усталых и сонных, не унесли в постель. Впрочем, и церемония «привенчания» впоследствии не спасла Елизавету от постоянных заочных укоров своих подданных в незаконности ее происхождения и — соответственно — в отсутствии у нее прав на российский престол.

11 июня 1717 года Екатерина писала мужу, что Елизавета заболела оспой, но болезнь оказалась легкой, и вскоре дочь «от оной болезни уже освободилась без повреждения личика своего». Можно с уверенностью сказать, что если бы после этой болезни Елизавета осталась рябой, то вся история ее жизни, да, наверное, и история России тоже, сложилась бы по-другому — ведь божественная красота цесаревны, а потом и императрицы, сильнейшим образом влияла на ее характер, привычки, поступки и даже политику.

Царских дочерей начали обучать грамоте довольно рано. Уже в 1712 году Петр писал Елизавете и Анне записки, впрочем, без особой надежды на ответ. А вот в 1717 году переписка с родителями уже шла вовсю. Екатерина, бывшая с Петром в походе, просила Анну «для Бога потщиться: писать хорошенько, чтоб похвалить за оное можно и вам послать в презент прилежания вашего гостинцы, на чтоб смотря, и маленькая сестричка также тщилась заслужить гостинцы». И вскоре действительно младшая заслужила гостинец! В начале 1718 года Елизавета получила от отца письмо: «Лизетка, друг мой, здравствуй! Благодарю вам за ваши письма, дай Боже вас в радости видеть. Большова мужика, своего братца (царевичу Петру Петровичу было чуть больше трех лет. — Е.А.), за меня поцелуй».

Совершеннолетней, то есть пригодной к браку, Елизавету признали в феврале 1722 года, когда ей было чуть больше двенадцати лет. Б.-Х.Миних, видевший ее в этом возрасте, позже вспоминал: «Она была хорошо сложена и очень красива, но весьма дородна, полна здоровья и живости, и ходила так проворно, что все, особенно дамы, с трудом за ней поспевали, уверенно чувствуя себя на прогулках верхом и на борту корабля. У нее был живой, проницательный, веселый и очень вкрадчивый ум, обладающий большими способностями. Кроме русского она превосходно выучила французский, немецкий, финский и шведский языки, писала красивым почерком».

На торжественной церемонии по случаю признания совершеннолетия Елизаветы Петр обрезал с платья дочери маленькие белые крылышки (обычай, совсем не принятый в православии), и начался новый этап ее жизни — она стала невестой на выданье. К этому цесаревен готовили многие годы. Французский посланник при русском дворе Жан Кампредон сообщал 9 февраля 1722 года о церемонии вступления в совершеннолетие Елизаветы: девочка кажется «очень милой и прекрасно сложенной. Церемония эта обозначает, что принцесса вышла из детства, и досужие политики выводят отсюда разные заключения относительно брачных партий». Елизавета не уступала в изяществе старшей дочери императора Анне Петровне, которая, по признанию французского дипломата, «красавица собой, прелестно сложена, умница».

Сестры-цесаревны, то есть дочери цесаря-императора, к этому времени умели читать, писать, бегло говорили на иностранных языках, разбирались в музыке, танцевали, умели одеваться, знали этикет. А что еще нужно, чтобы, имея подаренную Богом ослепительную красоту, стать, например, французской королевой? Именно такую судьбу готовил Петр своей средней дочери Елизавете (к этому времени родилась еще дочь, Наталья). В 1721 году он писал русскому посланнику во Франции князю В.Л.Долгорукому, что, будучи в Париже в 1719 году, говорил матери короля Людовика XV «о сватанье за короля из наших дочерей, а особливо за середнею, понеже равнолетна ему (Луи родился в 1710 году. — Е.А.), но пространно, за скорым отъездом, не говорили, которое дело ныне вам вручаем, чтоб, сколько возможность допустит производили». Впрочем, Петр был готов выдать дочь и за принца Луи-Филиппа Шартрского — ближайшего родственника французского короля.

Поручение царя оказалось для такого опытного дипломата, каким был князь Василий Долгорукий, тяжелым и, в сущности, неисполнимым: Версаль не был в восторге от предложенной партии с дочерью портомои, рожденной к тому же до заключения законного брака царя. Ледран, чиновник департамента Министерства иностранных дел Франции, писал: «Брачный союз, от коего произошли принцессы, которых он (царь. — Е.А.) теперь желает выдать замуж, не заключает в себе ничего лестного, и говорят даже, что младшая из этих принцесс (Елизавета. — Е.А.), та, которую могут предназначать для герцога Шартрского, сохранила некоторые следы грубости своей нации». Не без этого! — скажем мы. Нравы петровского двора изяществом не отличались, да и воспитатели царевен были люди весьма простые. Миних упоминает о двух самых близких женщинах цесаревны: одна была некая Ильинична, другая — карелка Елизавета Андреевна. Впрочем, Кампредон считал, что недостатки в образовании и воспитании цесаревны вполне поправимы: «Принцесса Елизавета по себе особа чрезвычайно милая. Ее можно даже назвать красавицей ввиду ее стройного стана, ее цвета лица, глаз и рук. Недостатки, если таковые вообще есть в ней, могут оказаться лишь в воспитании и в манерах. Меня уверяли, что она очень умна. Следовательно, если <… > найдется какой-нибудь недостаток, его можно будет исправить, назначив к принцессе, если дело сделается, какую-нибудь сведущую и искусную особу».

Возможно, что Кампредон подпал под обаяние чар, которыми обладала Елизавета, но все же заметим, что он не был простодушным и наивным человеком. Кампредон известен как опытный, хладнокровный дипломат; один из мемуаристов приводит такой пример: во время очередного пира у царя все гости перепились и только маленький Кампредон, как сокол, зорко за всеми наблюдал. Он отличался умом и проницательностью. В 1722 году Кампредон писал, например, что, если Петру будет отпущено лет десять жизни, Россию ждут грандиозные перемены, так как после возвращения из-за границы, где царь пробыл довольно долго, он будет действовать по-другому и в реформировании России добьется выдающихся успехов, «ибо ежедневный опыт доказывает, что твердостию и смелостию из этого народа можно сделать всё, что угодно». И это было очень верное наблюдение. С 1718 года Петр Великий начал новый цикл грандиозных реформ во многих сферах жизни русского общества.

Но все же, несмотря на авторитетность посланника в Петербурге, в Версале с осторожностью относились к его рекомендациям: французский двор опасался, что реализованный брачный проект Петра усилит российское влияние в Европе, что для Франции считалось нежелательным — в то время многие западноевропейские государства были встревожены чересчур смелым вмешательством России в германские дела во время Северной войны 1700–1721 годов.

Петр же, столкнувшись с сопротивлением Версаля, не отчаивался. Он хорошо знал, что в политике никогда не говорят «никогда», вел интенсивные и тайные переговоры с Кампредоном и, как писал последний 5 февраля 1723 года, как-то раз даже удалил всех приближенных и беседовал с ним о русско-французских делах с глазу на глаз. Переводчиком же им служила императрица Екатерина Алексеевна, которая, как и Кампредон, бывший ранее послом в Стокгольме, знала шведский язык. Судя по многим фактам, император хотел использовать будущий брак Елизаветы в затеянной им крупной политической игре, в которую предполагалось втянуть Францию и Польшу. В финале ее принц Шартрский Луи-Филипп, сын регента Франции Филиппа Орлеанского, оказывался с польской короной на голове, а рядом с ним на троне восседала королева Польши Елизавета.

А в это время в Петербурге уже три года маялся еще один искатель руки цесаревны — голштинский герцог Карл-Фридрих, который по приглашению Петра приехал в 1721 году в Россию и ходил в женихах, причем ни он, ни его окружение точно не знали, которую из дочерей Петра за него выдадут — Анну или Елизавету. Между тем голштинцы требовали, чтобы этот вопрос им разъяснили как можно быстрее: Голштиния, мечтавшая вернуть свою провинцию Шлезвиг, отнятую у герцога Данией еще в 1704 году, очень нуждалась в поддержке России. Такая поддержка проще всего достигалась с помощью брака молодого герцога с одной из дочерей царя. Но Петр, который, с одной стороны, боялся продешевить, а с другой — не хотел расставаться ни с одной из любимых дочек, тянул с окончательным ответом и лишь незадолго до смерти решился, наконец, выдать за голштинского герцога старшую дочь, Анну.

В поведении императора в то время можно усмотреть явное противоречие. Как часто бывало в политике тех времен, дети, особенно дочери, при всей любви к ним царственных родителей, служили разменной монетой в большой политической игре. Но при этом они оставались родными, любимыми существами, окруженными в семье лаской и заботой. По всему видно, что атмосфера в семье Петра и Екатерины была замечательная, теплая и уютная. Как сообщал в 1722 году Кампредон, «обе царевны принимаются плакать, как только с ними заговаривают о замужестве, а принуждать их не хотят». Такое возможно, когда в семье царят любовь и мир и детям не хочется покидать любимых родителей.

Впрочем, были и «домашние» брачные проекты. Хитроумный вице-канцлер Андрей Иванович Остерман предлагал выдать Елизавету за сына покойного царевича Алексея Петровича, великого князя Петра Алексеевича, который родился в 1715 году и был на шесть лет младше Елизаветы. Остерман, как и другие сановники, опасался, что после смерти Петра Великого, здоровье которого было уже подорвано опасной и тяжелой жизнью, могут возникнуть династические трения между первой и второй семьями царя. Напомню, что царевич Алексей был рожден от брака Петра с Евдокией Лопухиной, так что его сын Петр приходился Елизавете по отцу родным племянником. Однако такое близкое родство не смущало прожектеров — они ссылались на Португалию и Австрию, где католическая церковь разрешала подобные браки родственников. А кто мог бы в России возразить главе церкви — императору? Отчаянных противников такого кровосмешения среди высшего русского духовенства быть не могло.

К началу 1725 года переговоры с французами результата не дали: Версаль отговаривался молодостью короля Людовика XV и чего-то выжидал. Впрочем, предложение из России расценивалось все же весьма высоко. В специальном списке-таблице семнадцати возможных невест короля, который был составлен Министерством иностранных дел Франции и содержал перечисление всех достоинств и недостатков возможного брака короля с каждой кандидаткой, имя Елизаветы стояло под № 2 — сразу после испанской инфанты, от которой (за молодостью лет) уже решили отказаться. Даже внучка английского короля стояла ниже русской цесаревны. Но когда в конце января 1725 года Петр Великий умер, с мнением его преемницы, императрицы Екатерины I, в Версале никто не стал считаться — короля женили на дочери польского экс-короля Станислава I Лещинского Марии и тем самым поставили точку в русско-французских брачных переговорах. Так и не суждено было Елизавете стать женой Людовика XV, получившего прозвище Возлюбленный. Не стала она и бабушкой последнего Бурбона, находившегося у власти, — Людовика XVI. Впрочем, ее судьба еще долгие годы после смерти отца, а вскоре и матери, оставалась неясной.

Умирая в мае 1727 года, мать Елизаветы, императрица Екатерина I, завещала дочери выйти замуж за Карла-Августа, младшего брата мужа Анны Петровны, Голштинского герцога Карла-Фридриха. Карл-Август был молодой симпатичный юноша, который к тому времени уже приехал в Россию, ко двору, и весьма понравился Елизавете. Но, к несчастью, летом 1727 года Карл-Август неожиданно заболел и умер. Впоследствии, в 1744 году, императрица Елизавета Петровна расплакалась, когда увидела мать будущей Екатерины II Иоганну-Елизавету — так удивительно похожа была она, младшая сестра Карла-Августа, на своего брата, давным-давно умершего, но незабытого жениха цесаревны Елизаветы.

Впрочем, тогда, в 1727 году, цесаревна-невеста печалилась недолго. Она стала первой звездой двора императора Петра II. Юный император только что освободился от назойливого гнета Меншикова и вкушал все прелести свободы российского самодержца. По Москве, куда из неуютного Петербурга в начале 1728 года перебрался двор, разнеслась потрясающая сплетня о романе императора и его красавицы-тетушки. Для сплетни как будто были основания: восемнадцатилетняя Елизавета славилась как девица легкомысленная, а тринадцатилетний император поражал наблюдателей своим ростом и телесной крепостью. В компании своего распутного фаворита князя Ивана Долгорукого юный царь уже многое испытал и многое видел. Петр и Елизавета были какое-то время неразлучны. Испанский посланник герцог де Лириа писал в Мадрид: «Больше всех царь доверяет принцессе Елизавете, своей тетке, которая отличается необыкновенной красотой, я думаю, что его расположение к ней имеет весь характер любви». У императора и цесаревны нашлось много общего — оба оказались изрядными прожигателями жизни и без ума любили развлечения: праздники, поездки, танцы и особенно охоту. «Русские, — продолжает де Лириа, — боятся большой власти, которую имеет над царем принцесса Елизавета: ум, красота и честолюбие ее пугают всех…»

У автора нет никакого желания выяснять, как далеко зашла нежная семейная дружба тетки и племянника, хотя сплетен вокруг этого сохранилось немало. Пусть Петр и Елизавета останутся в нашей памяти такими, какими их увидел и изобразил на своей картине художник Валентин Серов: два изящных наездника на великолепных конях летят по осеннему полю, и юноша-император догоняет и не может догнать ускользающую от него Диану — красавицу с манящей улыбкой на устах…

Впрочем, дружба эта продолжалась недолго, и вскоре цесаревна разъезжала уже в другой компании. В эти годы Елизавета казалась особенно беспечна и весела. Жизнь, с кажущейся в молодости бесконечной вереницей лет, для нее только начиналась. Уже в ранние годы Елизавета, в отличие от сестры Анны, была смелой и не тушевалась в обществе. Голштинский придворный Берхгольц рассказывает в своем дневнике о праздновании Пасхи 1722 года в царской семье, где принимали Голштинского герцога Карла-Фридриха. Традиционный обряд целования со словами «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!» шел своим чередом, пока герцог не столкнулся с девицами-дочерьми царя. Екатерина разрешила ему облобызаться с ними. Старшая Анна долго колебалась, а «младшая тотчас же подставила свой розовый ротик для поцелуя».

Елизавета очень рано поняла значение своей необыкновенной красоты, ее завораживающее действие на мужчин и стала истинной и преданной дочерью своего гедонического века с его культом наслаждений и удовольствий. Нега веселья и праздности поглотила цесаревну с головой. Об уровне интересов Елизаветы и ее окружения выразительно говорит письмо ближайшей наперсницы цесаревны, а потом и ее статс-дамы Мавры Шепелевой, посланное из Киля, куда та была отправлена в свите молодой герцогини Голштинской Анны Петровны летом 1727 года (орфография подлинника): «Матушка-царевна, как принц Орьдов хорош! Истинно, я не думала, чтоб он так хорош был, как мы видим: ростом так велик, как Бутурлин, и так тонок, глаза такия, как у вас цветом и так велики, ресницы черния, брови темнорусия… румянец алой всегда на щеках, зуби белы и хараши, губи всегда алы и хороши, речь и смех — как у покойника Бишова, асанка паходит на осудереву (то есть Петра II. — Е.А.) асанку, ноги тонки, потому что молат; 19 лет, воласы свои носит и воласы по поес, руки паходят очинь на бутурлины. Еще ж данашу: купила я табакерку и персона в ней пахожа на вашо высочество, как вы нагия».

Кроме неизвестных нам лиц и Петра II в этом письме дважды упомянут Александр Борисович Бутурлин. Этот красавец исполинского роста числился камергером двора Елизаветы и слыл за ее любовника. Верховники — члены Верховного тайного совета, управлявшие страной при малолетнем императоре Петре II — внимательно следили за поведением Елизаветы и, устрашенные слухами о кутежах цесаревны и ее камергера в подмосковной вотчине Елизаветы, Александровской слободе, нашли предлог отправить Бутурлина подальше от Москвы, в армию, стоявшую на Украине. Впрочем, это не особенно огорчило цесаревну. Увлеченная прожиганием жизни, она легко перенесла разлуку с Бутурлиным, вскоре на его месте был уже другой счастливец. Елизавета не поехала даже на похороны любимой сестры Анны, тело которой было осенью 1728 года доставлено русским фрегатом из Киля в Петербург.

Судьба старшей дочери Петра Великого сложилась трагически. Выданная по воле отца за голштинского герцога Карла-Фридриха, Анна страдала в столице Голштинии. Брак ее оказался неудачен. Среди чужих людей дочь Петра Великого чувствовала себя одинокой, муж оказался недостойным такого сокровища, каким, по единодушному мнению современников, была Анна («прекрасная душа в прекрасном теле», — писал о ней ганноверский резидент Вебер). Герцог был слабым человеком, распутником и гулякой. Письма Анны к сестре Елизавете, к императору Петру II полны тоски, слез и жалоб. Но изменить ничего уже было невозможно — разводы в таких браках считались вещью немыслимой. Осенью 1727 года Анна забеременела. Мавра Шепелева писала Елизавете, что в кильском дворце шьют рубашонки и пеленки и что у Анны «в брухе что-то ворошится».

В феврале 1728 года герцогиня родила мальчика, которого назвали Карлом-Петером-Ульрихом. Так появился на свет будущий российский император Петр III. Вскоре после родов у двадцатилетней Анны Петровны открылась скоротечная чахотка и она умерла, завещав похоронить ее в Петербурге, возле родителей. Думаю, что Анне, так нежно относившейся к младшей сестре, хотелось бы, чтобы та приехала на похороны, ведь все детство и юность они были неразлучны. Но осень — время охоты, и Елизавета не нашла двух-трех дней, чтобы домчаться до Петербурга и поклониться праху близкого ей человека. То, что она в это время была здорова, мы знаем точно.

В деревне застали Елизавету и события начала 1730 года, когда заболел и умер Петр II. Накануне датский посланник Вестфален в своем письме предупреждал верховников, что принцесса Елизавета «непременно найдет средства завладеть российским престолом или лично для себя или же для своего племянника», то есть для упомянутого выше Карла-Петера-Ульриха. В ответ, как писал позже Вестфален в Копенгаген, глава верховников князь Д.М.Голицын «присылал ко мне [человека] с уверениями, что ни принцесса Елизавета, ни ее племянник не взойдут на престол».

И все-таки верховники явно опасались возможных попыток дочери Петра Великого захватить власть и даже отняли у нее вооруженную охрану. Основанием для беспокойства стали интриги голштинских дипломатов, которые носились с проектом возведения на русский престол (в случае смерти императора Петра II) другого внука великого царя — Карла-Петера-Ульриха под именем Петра III и при регентстве Елизаветы Петровны. Однако волнения и тех и других оказались напрасны: узнав о болезни императора, Елизавета Петровна даже не приехала в столицу из Александровской слободы, которую превратила в свое веселое пристанище. (Игра истории: ведь Александровская слобода была известна как одно из самых зловещих мест в России — именно там устроил свою опричную столицу Иван Грозный.)

Впрочем, Елизавета и не помышляла о повторении опричной истории; все источники единодушно говорят о полной пассивности цесаревны в эти дни. Даже самый ярый противник Елизаветы, упомянутый выше Вестфален, в конце января 1730 года, перед самым приездом вызванной верховниками на русский императорский престол герцогини Курляндской Анны Иоанновны, сообщал своему правительству из Москвы, что «все здесь тихо, никто не двигался, принцесса Елизавета держит себя спокойно, и сторонники голштинского ребенка не смеют пошевелиться». Французский дипломат Маньян также писал в Версаль, что «принцесса Елизавета вовсе не показывалась в Москве в продолжение всех толков о том, кто будет избран на престол. Она жила в деревне, несмотря на просьбы своих друзей, готовых ее поддержать… Елизавета не раньше явилась в город, как по избранию Анны».

Одни наблюдатели усматривали в этом какую-то особо тонкую тактику честолюбивой дочери Петра Великого, ждавшей своего часа, другие подозревали, что как раз в это время она была беременна и стремилась в загородном уединении скрыть свою позорную тайну. Думаю, что всё было проще: честолюбие цесаревны еще спало, ее не интересовала власть, в ней лишь играла молодая кровь. Да сказать по правде, в тот момент ее шансы занять престол были ничтожно малы, а времени на раздумья у нее и не оставалось — ночью 19 января 1730 года, то есть сразу же после смерти Петра II, верховники объявили об избрании на русский престол Анны Иоанновны. «Впрочем, — справедливо писал Маньян, — вряд ли личное присутствие в Москве послужило бы Елизавете Петровне в пользу даже в том случае, если бы она приехала раньше, так как у нее не может быть друзей среди влиятельных русских вельмож, которые могли бы ей быть полезны. На это существуют три одинаково важные причины…» И далее он эти причины называет: беспечность красавицы-цесаревны, предосудительное поведение ее матери Екатерины I во время короткого царствования в 1725–1727 годах и, наконец, «низость» породы цесаревны.

Действительно, обсуждая на заседании Верховного тайного совета в ночь смерти Петра II вопрос о престолонаследии, глава верховников князь Дмитрий Голицын предложил в русские императрицы Анну Иоанновну как «чисто русскую» царскую дочь и походя недобрым словом помянул отродье шведской портомои. И этого было достаточно — имя цесаревны среди возможных кандидатов больше не возникало. В общем, Маньян был совершенно прав: у цесаревны среди высшей знати сторонников в самом деле не оказалось. Многие, глядя на любовные приключения цесаревны Елизаветы, думали, что румяное яблочко укатилось недалеко от лифляндской яблоньки и что Елизавета может стать такой же царицей-вакханкой, как и ее мать.

Впрочем, были немногие, кто пытался выразить свое несогласие с тем, что дочь Петра обошли. В 1730 году в Петербурге старый моряк, сподвижник Петра I, адмирал Петр Сиверс позволил себе усомниться в праве Анны Иоанновны занять престол вперед дочери Петра Великого. Он сказал: «Корона Его императорского высочества цесаревне Елизавете принадлежит!» Произнесено это было публично и по-солдатски недипломатично, в присутствии главнокомандующего Петербурга генерала Б.X.Миниха, который и поспешил донести на Сиверса новой государыне. Судьба адмирала оказалась печальной — разжалование и ссылка.



* * *

Царствование Анны Иоанновны (1730–1740), которая приходилась Елизавете двоюродной сестрой, оказалось для цесаревны долгим, тревожным и малоприятным. Нет, ничего страшного с ней не происходило. С самого начала царствования Анны цесаревна всячески подчеркивала свою лояльность новой власти и достигла в этом успеха — она не была опасна новой государыне. Английский резидент Клавдий Рондо писал летом 1730 года, что цесаревна не присутствовала на коронации Анны в Кремле по болезни, но это никого не встревожило: об интригах обойденной цесаревны не могло идти и речи, «она ведет жизнь весьма свободную, а царица, видимо, довольна этим». По придворному протоколу Елизавета занимала почетное третье место сразу после императрицы и ее племянницы принцессы Анны Леопольдовны. В таком же порядке провозглашалось ее имя в церковных ектениях.

У Елизаветы был собственный дворец, она имела штат придворных, слуг, свои вотчины и денежное содержание из казны. Но прежнего положения избалованной дочки-красавицы, всеобщей любимицы, чьи капризы становились законом, уже не было — новая императрица кузину особенно-то не жаловала. За неприязнью Анны Иоанновны скрывалось многое: и презрение к «худородству» Елизаветы, и опасения относительно ее намерений на будущее. Не могла императрица простить цесаревне и ее молодости и ослепительной красоты. Ее снедала жгучая зависть к счастливой судьбе, беззаботной веселости девушки, не познавшей, как она, Анна, ни бедности, ни унижений, ни отчаяния вдовьей судьбы вдали от родины.

От Елизаветы почти ничего и не требовалось для того, чтобы возбудить ненависть императрицы: ей достаточно было просто появиться в бальном зале с бриллиантами в великолепной прическе, в новом платье, с улыбкой богини на устах, чтобы в толпе гостей и придворных раздался шелест восхищения. Для императрицы он звучал как оглушительные аплодисменты. Со своего трона тяжелым взглядом следила Анна за Елизаветой — вечной звездой бала. Ей — рябой, чрезмерно толстой, старой (Елизавета была на семнадцать лет моложе Анны) — судьба не дала возможности соперничать с сестрицей в красоте и изяществе. Жена английского резидента леди Рондо описывает посещение китайским послом придворного бала: «Когда он начался, китайцев, вместе с переводчиком, ввели в залу; Ее величество спроcила первого из них (а их было трое), какую из присутствующих здесь дам он считает самой хорошенькой. Он сказал: “В звездную ночь трудно было бы сказать, какая звезда самая яркая”, — но, заметив, что она ожидает от него определенного ответа, поклонился принцессе Елизавете: среди такого множества прекрасных женщин он считает самой красивой ее, и если бы у нее не были такие большие глаза, никто не мог бы остаться в живых, увидев ее». Нетрудно представить, что испытывала в такие минуты государыня.

Зато она отводила душу в другом — угнетала Елизавету материально и морально. Для начала она положила кокетке на содержание всего 30 тысяч рублей в год и не давала ни копейки больше. Это было настоящей трагедией для Елизаветы, ранее сорившей деньгами без удержу. Конечно, цесаревна не сидела без денег — кредиторы с радостью ссуживали ей деньги под проценты, но потом Елизавете приходилось униженно просить императрицу оплатить долги. Пришедший к власти осенью 1740 года после смерти Анны регент империи герцог Бирон завоевал расположение Елизаветы тем, что сразу же покрыл из казны ее огромный долг в 50 тысяч рублей. Кто знает, может быть, именно поэтому пущенный регентом вниз по воде кусок хлеба вернулся к нему, как говорится, с маслом: как только Елизавета вступила на престол, она распорядилась вывезти Бирона с семьей из заполярного Пелыма, куда его заслала в 1741 году правительница Анна Леопольдовна, и поселила опального временщика в уютном Ярославле. На место же Бирона в Пелым был сослан его обидчик, фельдмаршал Миних.

Зная о том, что каждый ее шаг известен государыне, Елизавета держалась как можно дальше от политики, однако имя ее постоянно присутствовало в политических процессах аннинского периода. По материалам дел князей Долгоруких 1738–1739 годов, которым пришлось расплачиваться кровью за попытку ограничения императорской власти в начале 1730 года, а также из дела кабинет-министра Артемия Волынского 1740 года видно, что цесаревну не воспринимали всерьез как политическую фигуру, считали легкомысленной и порочной. И тем не менее опасения у властей на ее счет все равно сохранялись. Поэтому Елизавету не встречали с распростертыми объятиями при дворе императрицы и многие из царедворцев Анны Иоанновны стремились избежать с ней встреч и бесед. Словом, Елизавета чувствовала себя крайне неуютно при дворе.

Но все же самой главной причиной неприязни императрицы к Елизавете было то, что бездетная (по крайней мере — официально) Анна Иоанновна серьезно беспокоилась о будущем своих родственников. В этом-то и состояла причина прохладного отношения императрицы к кузине. Она хотела, чтобы верховная власть никогда не попала в руки Елизаветы и других потомков Екатерины I. Несмотря на публичную присягу Елизаветы в верности любому распоряжению императрицы о престолонаследии, ни Анна, ни ее окружение не могли спать спокойно. Расчетливый вице-канцлер Андрей Иванович Остерман в особой записке писал, что «в том сомневаться не возможно, что, может быть, мочи и силы у них (то есть у Елизаветы и ее племянника Карла-Петера-Ульриха. — Е.А.) не будет, а охоту всегда иметь будут» к занятию престола.

Проще всего решить «проблему Елизаветы» можно было, выдав ее замуж за какого-нибудь иностранного принца. И перед Елизаветой прошла целая вереница таких женихов: Карл Бранденбург-Байрейтский, принц Георг Английский, инфант Мануэль Португальский, граф Мориц Саксонский, инфант дон Карлос Испанский, герцог Эрнст Людвиг Брауншвейгский. Присылал сватов и персидский шах Надир. Может быть, некоторые из женихов и понравились бы привередливой цесаревне, да все они не нравились самой императрице Анне, которая вместе с Остерманом мечтала выдать Елизавету «за такого принца… от которого никогда никакого опасения быть не может». Так писал в упомянутой выше записке вицеканцлер. Представить, что в Мадриде или Лондоне будет подрастать внук Петра Великого — претендент на русский престол, что в нем будет течь кровь Романовых и одновременно Бурбонов или Габсбургов, было выше сил Анны Иоанновны и людей, ее окружавших. Поэтому императрица все тянула и тянула с замужеством Елизаветы, пока сама не умерла в 1740 году.

Все годы царствования Анны Иоанновны за Елизаветой постоянно наблюдали тайные агенты. Когда в 1731 году цесаревна поселилась в Петербурге, Миних получил секретный указ императрицы днем и ночью смотреть за Елизаветой, «понеже она по ночам ездит и народ к ней кричит». В том же году был арестован и сослан в Сибирь Алексей Шубин — фаворит цесаревны, к которому она, в отличие от предыдущих любовников, сильно привязалась. Разлуку с ним Елизавета переносила тяжело. Из дела Тайной канцелярии 1731 года видно, что императрица Анна, ссылая без всякой видимой причины Шубина и его приятелей, преследовала цель разорвать все связи дочери Петра Великого с гвардейцами, которые не раз проявляли к ней, как писал один из шпионов, «свою горячность». Эта жестокость императрицы нанесла глубокую рану сердцу Елизаветы. В одной из песен, которую цесаревна сочинила в это время, есть трогательное обращение к быстрым струям ручья, на берегу которого сидит нимфа-певица, чтобы они смыли с ее сердца тоску.

Судьба Шубина сложилась несчастливо. Он провел в Сибири десять лет и был освобожден только в 1742 году. Указ о его освобождении императрица подписала сразу же после манифеста о восшествии на престол, но посланный в Сибирь офицер долго не мог по сибирским тюрьмам найти Шубина — имя его не упоминалось в списках узников, а сам Шубин, узнав о том, что его всюду ищут, молчал. Он, как и другие узники, боялся еще худшей судьбы: история князей Долгоруких, которых императрица Анна извлекла из многолетней сибирской ссылки, приказала пытать, а потом отправила на эшафот, была всем памятна и поучительна. Только случайно посланный офицер нашел Шубина и вручил ему милостивый указ Елизаветы. Шубин вернулся в Петербург, был ласково принят при дворе, но сердце его возлюбленной уже было занято другим.

Да и самой Елизавете мало нравилась жизнь аннинского двора. Он блистал роскошью, но живой и веселой цесаревне там было скучно. Танцев и маскарадов при дворе было мало, карточная игра, забавы с шутами заполняли время императрицы и ее окружения. Неудивительно, что Елизавета стремилась укрыться в своем дворце в центре столицы или на летней даче в кругу близких ей людей.

Между тем Анне Иоанновне было недостаточно знать, с кем спит, куда и зачем ездит сестрица. Она пыталась проведать, о чем, вернувшись в свой дворец, говорит и думает цесаревна, чем она дышит. Не без оснований Кирилл Флоринский в своей проповеди 18 декабря 1742 года в Успенском соборе Московского Кремля говорил, что можно было видеть императрицу Елизавету в предшествующие царствования «от всезлобных людей в монастырь понуждаемую, приставленными неусыпными шпионами надзираемую что пьет, что делает, куда ездит, с кем беседует».

В 1735 году неожиданно арестовали регента придворной капеллы цесаревны Елизаветы Ивана Петрова и вместе с бумагами увезли в Петропавловскую крепость, где находилась Тайная канцелярия. Собственно, Петрова и взяли из-за бумаг, которые оказались текстами пьес, ставившихся при дворе цесаревны. Начальник Тайной канцелярии генерал Андрей Иванович Ушаков допросил регента о тайных спектаклях при дворе Елизаветы. Петров показал, что спектакли играются придворными певчими, «також и придворными девицами для забавы государыни цесаревны, а посторонних, кроме придворных, на тех комедиях не бывало». Начальник Тайной канцелярии вскоре выпустил Петрова на волю, строго предупредив того, чтобы он об аресте «никому не разглашал, також и государыни цесаревне об этом ни о чем отнюдь не сказывал».

На следующий год Елизавета была крайне встревожена неожиданным для нее императорским указом об освобождении из-под стражи управляющего ее имениями, посаженного цесаревной за воровство. Столь бесцеремонное вмешательство власти в ее домашние дела так напугало Елизавету, что, опасаясь доноса со стороны проворовавшегося управляющего, цесаревна поспешила подать императрице униженную челобитную, в которой старалась пояснить причину ареста своего холопа. При этом она писала: «И оное мне все сносно, токмо сие чувствительно, что я невинно обнесена перед персоною Вашего императорского величества, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна воле и указам Вашего императорского величества, ниже предь хощу быть». И в конце, в традициях того времени, подписалась: «Вашего императорского величества послушная раба Елизавет». Положение цесаревны таким и являлось на самом деле: как и все подданные, Елизавета была в полной власти самодержицы, и Анна Иоанновна могла поступить с кузиной, как с обыкновенной дворянской девицей. «Принцесса Елизавета, — писал французский дипломат в 1737 году, — веселого расположения и доступнее в обращении (чем Анна Леопольдовна. — Е.А.); живет в городе и является при дворе только во время съездов; ей вовсе не дают средств поддерживать свое звание и происхождение».

Возвращаясь к неприятной истории с регентом Петровым, отметим, что выпустили его только после того, как Анна Иоанновна отправила бумаги Петрова на экспертизу архиепископу Феофану Прокоповичу, большому знатоку театра и любителю политического сыска. Феофану было поручено выяснить, нет ли в текстах комедий, ставившихся при дворе цесаревны, состава государственного преступления — оскорбления чести Ея императорского величества, например? В те времена это было весьма распространенное политическое обвинение, и с его помощью можно было «зацепить» цесаревну и ее окружение. Однако осторожный Феофан, хитрый и дальновидный, не усмотрел криминала в бумагах из дворца дочери Петра Великого. Только после этого Петрова выпустили на свободу.

Интерес императрицы к спектаклям во дворце цесаревны не был связан с театральными увлечениями самой Анны Иоанновны. Она знала, что спектакли эти проходят за закрытыми дверями и посторонних на них не бывает. И как раз эта таинственность казалась императрице подозрительной. Известно, что при самодержавии все тайное, кроме «тайного советника» и «Тайного совета», считалось преступным или, по крайней мере, подозрительным. А в 30-е годы XVIII века Елизавета Петровна действительно создала тесный, закрытый мирок, куда соглядатаям и шпионам Анны Иоанновны проникнуть оказалось трудно — недаром и возникло дело Петрова. Вокруг цесаревны оказывались только близкие, преданные ей люди, которые разделяли с ней ту полуопалу, в которой она жила. Они были верны своей госпоже и твердо знали, что при «большом дворе» императрицы им карьеры уже не сделать. Почти все они были молоды: в 1730 году, когда самой цесаревне исполнился 21 год, ее ближайшей подруге Мавре Шепелевой было 22 года, будущему канцлеру России Михаилу Воронцову — 19, братьям Александру и Петру Шуваловым — около 20. Фаворит цесаревны Алексей Разумовский был на год старше своей возлюбленной. Все они, энергичные и веселые, не были отягощены древними родословиями, орденами, чинами, семьями, болезнями. Из переписки цесаревны с ее окружением видно, как был тесен и дружелюбен ее кружок, в котором общее незавидное положение в свете и молодость уравнивали всех.

«Государь мой Михайла Ларивонович! — пишет Воронцову цесаревна. — …просил меня Алексей Григорьевич (Разумовский. — Е.А.), дабы я вам отписала, чтоб вы на него не прогневалися, что он не пишет к вам для того, что столько болен был, что не без опасения — превеликой жар. Однако, слава Богу, что этот жар перервали… и приказал свой должной поклон отдать и желает вас скорее видеть! Прошу мой поклон отдать батюшке и матушке, и сестрицам вашим… Остаюсь всегда одинакова к вам, как была, так и пребуду, верной ваш друг Михайлова».

Подпись эта неофициальная, так некогда великий отец цесаревны подписывался в посланиях своим близким друзьям — Петр Михайлов. Дочь явно подражала отцу. В узком кругу молодых людей — первых сподвижников Елизаветы — начали завязываться и семейные связи. Михаил Воронцов женился на молодой тетке цесаревны Анне Скавронской, а Петр Шувалов — на любимице Елизаветы Мавре Шепелевой. Потом пошли дети, и, как ее отец, Елизавета охотно соглашалась быть крестной: «Пожалуй, матушка государыня цесаревна, не оставь нашей просьбы рабской, но милостию своею кумою быть не отрекись», — писали супруги Шуваловы в 1738 году. Елизавета в просьбе не отказала, что видно из другого письма Мавры будущей императрице, которое было на «ты», начиналось словами: «Кумушка, матушка!», а кончалось так: «Остаюсь кума ваша Мавра Шувалова». И непременный привет: «Поклон отдаю Алексею Григорьевичу».

Скромность двора цесаревны видна из списка придворных и служителей. На первом месте стояла фрейлина Анна Карловна Скавронская (Воронцова), потом шли фрейлины Симановские, затем камер-юнкер Александр Шувалов, упомянутый выше Воронцов, взятый из кучеров Никита Возжинский. А дальше шли камердинеры, «мадамы», музыканты и певчие. В общем, над «породой» придворных цесаревны можно было потешиться при «большом дворе» Анны Иоанновны. Смеялись там и над «портомойным» происхождением самой Елизаветы. Под стать цесаревне была и ее родня — графы Скавронские, Гендриковы и Симановские. Еще в начале 1726 года о таких графах никто и не слыхивал. Именно тогда началось неожиданное «нашествие» родственников императрицы Екатерины I из Лифляндии. Об их существовании знали давно. Еще в 1721 году в Риге к Петру и Екатерине, смущая придворных и охрану своим деревенским видом, пожаловала крепостная крестьянка Христина Скавронская, которая утверждала, что она родная сестра царицы. Так это и было. Екатерина поговорила с ней, наградила деньгами и отправила домой. Тогда же Петр распорядился отыскать и других родственников жены, разбросанных по стране войной. Всех их приказали держать под присмотром в Лифляндии и строго-настрого запретили им болтать с посторонними про свое родство с императрицей.

В этом смысле демократичный в обращении Петр знал меру, и те милости и блага, которыми он осыпал саму Екатерину, царь не собирался распространять на ее босоногую семью. И неслучайно — крестьянские родственники Екатерины могли нанести ущерб престижу династии, бросить тень на царских детей. Придя в 1725 году к власти, Екатерина долго не вспоминала о своей родне, но те сами дали о себе знать — вероятно, они решили действовать, когда до них докатилась весть о вступлении сестрицы на российский престол. Рижский губернатор князь Аникита Репнин в 1726 году сообщил в Петербург, что к нему пришла крепостная крестьянка Христина Скавронская и жаловалась на притеснения, которым подвергал ее помещик. Христина сказала, что она сестра императрицы. Екатерина I была поначалу явно смущена. Она распорядилась содержать сестру и ее семейство «в скромном месте и дать им достаточное пропитание и одежду», а от помещика, под вымышленным предлогом, взять и «приставить к ним доверенного человека, который мог бы их удерживать от пустых рассказов», надо полагать — о трогательном босоногом детстве боевой подруги первого императора.

Однако через полгода родственные чувства взяли свое. По приказу императрицы семейство Скавронских срочно доставили в Петербург, точнее, в загородный дворец, в Царское Село, подальше от любопытных глаз злопыхателей. Можно себе представить, что творилось в Царскосельском дворце! Родственников было очень много. Кроме старшего брата Самуила прибыл средний брат Карл с тремя сыновьями и тремя дочерьми, сестра Христина с мужем и четырьмя детьми, сестра Анна также с мужем и двумя дочерьми — итого не меньше двух десятков нахлебников. Оторванные от вил и подойников, деревенские родственники императрицы еще долго отмывались, учились приседать, кланяться, носить светскую одежду. Разумеется, обучить их русскому языку было некогда, да это было не так уж и важно: все они в начале 1727 года получили графские титулы, а также большие поместья и стали сами богатыми помещиками. Правда, сведений об особой близости семейства с императрицей Екатериной что-то не видно.

И вот теперь, в 1730-е годы, все эти новоявленные графы и особенно графские дети стали льнуть ко двору цесаревны — своей единственной родственницы в «верхах». Елизавета приблизила к себе Анну Карловну, свою молодую тетку, покровительствовала и другим своим родственникам, считая себя главой всей большой крестьянско-графской семьи. «Надеюсь, что вы не забыли, что я большая у вас», — писала Елизавета вдове своего дяди графа Федора Скавронского, когда та попыталась распорядиться вотчинами мужа по своему усмотрению. Одним из родственников она помогала советом, другим посылала деньги, двоюродного брата пристроила в Сухопутный кадетский корпус, потом хлопотала о повышении его в чине — без протекции получить новый чин было, как всегда в России, трудно. Впрочем, несмотря на пристальное внимание агентов Тайной канцелярии, в занятиях этой молодежи никакого политического криминала не было: окружение Елизаветы вполне беззаботно проводило время, и заводилой во всех их затеях выступала сама цесаревна. Лучше нее никто не мог ездить верхом, танцевать, петь, даже писать стихи и сочинять песни. До нашего времени дошло несколько песен, написанных — или, как тогда говорили, напетых — Елизаветой. И все эти песни были грустными. В одной из них, уже упомянутой выше, пелось о печальной красавице-нимфе, сидящей на берегу ручья:





Тише же ныне, тише протекайте,
чисты струйки, по песку
И следов с моих глаз вы не смывайте,
 смойте лишь мою тоску.





О чем, казалось бы, грустить и тосковать цесаревне, окруженной всеобщим восхищением и ласками? Можно было уехать в загородное имение Царское Село, скакать по полям, охотиться с собаками или соколами, устраивать прогулки на воде или маскарады — да мало ли найдет себе занятий молодежь, когда есть досуг и фантазия! Можно было заняться и хозяйством: по письмам Елизаветы видно, что она, несмотря на огромные траты, была рачительной и даже прижимистой хозяйкой имения; это вообще оставалось ее свойством на всю жизнь — разорять казну немыслимыми тратами и одновременно экономить по мелочам. «Степан Петрович, — пишет она своему городскому приказчику, — прикажите объявить, где надлежит для продажи яблок, а именно в Царском и в Пулковском, кто пожелает купить, понеже у нас уже был купец и давал за оба огорода пятьдесят рублев, и мы оному отказали затем, что дешево дает, того ради прикажите, чтобы в нынешнее время, покамест мы здесь чтобы продать, а то уже и ничего не видя валятся». В общем, заняться Елизавете было чем, тем более что с 1731 года уцесаревны начался роман с красавцем Алексеем Разумовским.

Но нет! Грустно было красавице Елизавете. Как повествует одно из дел Тайной канцелярии, стоял как-то солдат гвардии Поспелов на часах во дворце цесаревны и слышал, как госпожа вышла на крыльцо и затянула песню: «Ох, житье мое, житье бедное!» В казарме Поспелов рассказал об этом своему другу солдату Ершову, а тот, не подумав, и брякнул: «Баба бабье и поет!» Это было весьма грубовато, но совершенно точно. Благополучие девицы в тогдашнем обществе было непрочным, а будущее — тревожным. Елизавета понимала, что, даже если она будет жить тише воды, ниже травы, все равно — уже фактом своего существования она представляет опасность для государыни. О том, что цесаревна Елизавета Петровна имеет шансы на престол, иностранные дипломаты писали из Петербурга постоянно, особенно учитывая сложившуюся в России династическую обстановку, которую нельзя было не назвать весьма оригинальной. Как мы помним, пришедшая к власти в 1730 году Анна Иоанновна уже в следующем году подписала указ о том, что престол отойдет к принцу, который родится от будущего брака тогда еще тринадцатилетней племянницы, дочери царевны Екатерины Иоанновны, принцессы Анны Леопольдовны и неизвестного еще ее мужа. Брак состоялся в 1739 году, ребенок родился в 1740, но и после этого сбросить цесаревну с династического счета было невозможно.

Говорили в обществе и о том, что мать будущего наследника престола, принцесса Мекленбургская Анна Леопольдовна, не православная. Правда, в 1733 году это поспешили исправить — племянницу императрицы окрестили по православному обряду. Тем не менее «все эти обстоятельства, — писал в Париж Маньян, — дают возможность предполагать, что, если бы царица скончалась, цесаревна Елизавета могла бы легко найти сторонников и одержать верх над всеми другими претендентами на российский престол». И хотя претензии Елизаветы на власть при живой Анне Иоанновне были, что называется, писаны вилами по воде, а рассказы о ее намерениях оставались во многом домыслами дипломатов, цесаревна не могла не дрожать от страха за свое будущее. Ведь она была в полной власти императрицы и отлично понимала, что достаточно только одного высочайшего слова — и ей придется ехать в глухую германскую землю, чтобы стать женой какого-нибудь немецкого ландграфа или герцога, и смотреть всю жизнь, как тот экономит каждый грош на свечах или, наоборот, проматывает ее доходы. Одно только царское слово — и она уже будет пострижена в каком-нибудь дальнем монастыре, а судьба княжны Прасковьи Юсуповой, сгинувшей за свой длинный язык и строптивость в темной и холодной келье, может стать и ее судьбой.

Вот тут-то и спасал… театр. В маленьком зале горстка зрителей — только свои, доверенные люди — завороженно смотрели на сцену, где в неверном свете свечей разворачивалась перед ними драма о «преславной палестинских стран царице» Диане, жене царя Географа, — красивой, доброй, милой — ну вылитая наша госпожа! Ее нещадно гнетет и тиранит злая, грузная, конопатая свекровь. И переглядываться зрителям не нужно: и так ясно, кого вывел на сцену доморощенный драматург Мавра Шепелева — а именно она написала пьесу, которую захватили люди Ушакова у регента Петрова в 1735 году. Плачут зрители, не в силах помочь оклеветанной свекровью, опозоренной, изгнанной мужем в пустыню Диане. Ко всем прочим несчастьям львица утаскивает у нее сына-младенца! О, горе!

Но все же есть Бог на свете и правда на земле! Некие путешественники случайно находят несчастную и ее дитя в пустыне, привозят их к обманутому матерью Географу, все недоразумения разъясняются, неправды и интриги зловредной свекрови разоблачены, и Диана с триумфом занимает место на троне рядом с мужем. В таком же аллегорическом духе писались и ставились и другие спектакли этого, как потом скажут исследователи, «оппозиционного театра Елизаветы Петровны» на Смольном дворе — так называлась загородная дача цесаревны. Истинно, театр — волшебная, необыкновенная вещь. Театральное чудо победы добра над злом, красоты над безобразием, правды над несправедливостью свершалось всякий раз на глазах нашей красавицы и ее молодых друзей, и всем им, вероятно, казалось, что вот-вот это чудо произойдет и с ними. Разве не об этом говорилось в пьесе о Лавре: «Ни желание, ни искание, ни помышление, но Бог, владея всем, той возведе тя на престол Российской державы, тем сохраняема, тем управляема буди во веки!» На подмостках театра мечты они разыгрывали свою грядущую жизнь. Но самое удивительное — это то, что ни актеры, ни зрители, сидевшие в маленьком зале, даже в самых смелых мечтах не предполагали, что сбудется всё, о чем они думали втайне, что их ждет действительно сказочное, волшебное будущее, что все они станут богаты, знатны, славны, к ним будут прислушиваться первейшие сановники и иностранные дипломаты, что они войдут в русскую историю как сподвижники императрицы Елизаветы Петровны, которой предстоит править Россией целых двадцать лет! И самое важное — они не знали, КАК СКОРО ЭТО ПРОИЗОЙДЕТ!



Глава 3

Брауншвейгское семейство

И вот 25 ноября 1741 года чудо свершилось: императрица Елизавета I Петровна стояла у окна в своем императорском Зимнем дворце и смотрела на город и страну, теперь безраздельно принадлежавшие ей. Шел первый день ее царствования, конец которого казался бесконечно далеким… И с первым же днем пришли трудности и хлопоты, ранее неведомые полуопальной цесаревне. Прежде всего следовало решить, что же делать с арестованной Брауншвейгской фамилией. Требовалось срочно составить манифест о восшествии Елизаветы Петровны на престол. Между тем стране и миру было так непросто объяснить, каким же образом цесаревна оказалась на российском троне. Ведь в Европе прекрасно знали, что император Иван Антонович вступил на престол в 1740 году, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, и что все подданные, в том числе и цесаревна Елизавета, присягали на кресте и Евангелии в верности малолетнему императору, а потом и Анне Леопольдовне как правительнице. Следовательно, власть императора Ивана была законна, тогда как власть Елизаветы — нет.

Но вернемся к жертвам ночного переворота 25 ноября 1741 года — Брауншвейгской фамилии — и расскажем о них подробнее.

Правительница России великая княгиня Анна Леопольдовна не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, — писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, — а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность».

Иного мнения об Анне Леопольдовне был ее обер-камергер Эрнст Миних, сын фельдмаршала Миниха. В своих мемуарах он писал, что принцессу Анну считали холодной, надменной, презрительной, но на самом деле ее душа была нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а ее холодность служила лишь защитой от «грубейшего ласкательства», столь распространенного при дворе ее тетки. Так или иначе, некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы Анны бросались в глаза всем. Шетарди передавал рассказ о том, что герцогиня Мекленбургская Екатерина Иоанновна, мать Анны Леопольдовны, была вынуждена прибегать к строгости, чтобы победить в дочери диковатость и заставить ее свободно появляться в обществе. Впрочем, объяснение не особенно симпатичным чертам Анны Леопольдовны нужно искать не только в ее характере, данном природой, но и в обстоятельствах ее жизни, особенно после 1733 года.

Семейная жизнь Анны Леопольдовны не сложилась. Она жила в браке без любви. Приехавший в 1734 году из Германии жених Анны принц Брауншвейг-Люнебургский Антон-Ульрих всех разочаровал: и императрицу Анну Иоанновну, и двор, и прежде всего саму невесту. Худенький, белокурый, женоподобный сын герцога Фердинанда-Альбрехта, отысканный в Германии специальным посланником Анны Иоанновны графом Карлом-Рейнгольдом Левенвольде, казался неловким провинциалом и замирал от страха и стеснения под пристальными, недоброжелательными взглядами львов и львиц русского императорского двора. Как писал в своих мемуарах Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности». Императрица не сказала официальному свату, австрийскому послу, ни да ни нет, но оставила принца в России, чтобы он, дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Ему был дан чин подполковника Кирасирского полка и соответствующее его статусу содержание.

Принц неоднократно и безуспешно пытался сблизиться со своей будущей супругой, но девица равнодушно отвергала его ухаживания. «Его усердие, — писал впоследствии Бирон, — вознаграждалось такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака». Летом 1735 года произошел скандал, отчасти объяснивший подчеркнутое равнодушие Анны к Антону-Ульриху. Шестнадцатилетнюю девицу заподозрили в интимной близости с красавцем и любимцем женщин графом Морицем Карлом Линаром, польско-саксонским посланником в Петербурге, причем соучастницей тайных свиданий признали воспитательницу принцессы госпожу Адеракс. В конце июня того же года этого незадачливого педагога поспешно посадили на корабль и выслали за границу. Затем по просьбе русского правительства польский король Август II отозвал из России и графа Линара. Причина скандала была, как писала леди Рондо, очень проста — «принцесса молода, а граф — красив». Пострадал и «связник» влюбленных, камер-юнкер принцессы Иван Брылкин — его сослали в Казань.

Больше об этом инциденте сказать нечего. Известно лишь, что с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году Линар тотчас явился в Петербург, стал своим человеком при дворе, участвовал в совещаниях о государственных делах, получил высший орден России — Святого Андрея Первозванного, шпагу, украшенную бриллиантами, и прочие награды. Факт, несомненно, выразительный, как и то, что неведомый никому бывший камер-юнкер Брылкин был тогда же назначен обер-прокурором Сената.

После скандала императрица Анна Иоанновна установила за племянницей чрезвычайно жесткий, недремлющий контроль. Посторонним лицам вход на половину принцессы Анны был совершенно закрыт. Изоляция от общества ровесников, подруг, от света и даже двора, при котором она появлялась лишь на официальных церемониях, длилась пять лет и не могла не повлиять на психику и нрав Анны Леопольдовны. Не особенно живая и общительная от природы, теперь она стала совсем замкнутой, склонной к уединению, раздумьям, сомнениям и, как писал Эрнст Миних, увлеклась чтением книг, что в те времена считалось делом диковинным и барышень до добра не доводящим. Анна поздно вставала, небрежно одевалась и причесывалась — даже на одном из немногих известных портретов Анны ее голова повязана платком. С неохотой и страхом выходила она на сияющий паркет дворцовых зал. Такую нелюдимость Анна Леопольдовна сохраняла и в дни своего правления: ей всегда было неловко в большом обществе, и правительница предпочитала малолюдные собрания друзей и хороших знакомых, с которыми она играла в карты или сидела у камина. О шумных, веселых праздниках и маскарадах при ней никто и не заикался.

Изоляция принцессы Анны была прервана лишь летом 1739 года, когда австрийский посол маркиз де Ботта от имени принца Антона-Ульриха и его тетки, австрийской императрицы, официально попросил у императрицы Анны Иоанновны руки принцессы Анны и получил, наконец, благосклонное (по крайней мере, с виду) согласие русской государыни. Инициатива в этом деле принадлежала императрице Анне Иоанновне. Поначалу она не хотела думать ни о каком наследнике — ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после долгих лет унижений, бедности, ожиданий, казалось, что жизнь только начинается. К тому же ни племянница, ни ее будущий супруг императрице совсем не нравились, а потому она затягивала решение этого скучного и, казалось, ненужного для нее брачного дела.

Судьба принцессы весьма беспокоила фаворита императрицы Анны Иоанновны герцога Бирона. Видя демонстративное пренебрежение Анны Леопольдовны к заморскому жениху, Бирон в 1738 году пустил пробный шар: через посредницу, придворную даму, он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за старшего сына герцога, Петра Бирона. При этом он заранее заручился поддержкой императрицы, а то обстоятельство, что Петр был на шесть лет младше Анны, не особенно смущало герцога — ведь в случае успеха его замысла Бироны породнились бы с правящей династией и посрамили бы тем самым ловкачей предыдущих времен — Меншикова и Долгоруких, которые пытались сделать то же самое. Но Анна Леопольдовна слишком высоко ставила свое царственное происхождение и с возмущением отвергла притязания «низкородного» Бирона. Она сказала, что, пожалуй, готова выйти замуж за Антона-Ульриха — все-таки он принц из древнего германского рода. К слову сказать, принц, жених ее, к этому времени возмужал, он поучаствовал волонтером в русско-турецкой войне 1735–1739 годов, показал себя храбрецом под Очаковом, за что удостоился чина генерала и ордена Андрея Первозванного.

1 июля 1739 года молодые обменялись кольцами. Антон-Ульрих вошел в зал, где происходила церемония обручения, одетый в белый с золотом атласный костюм; его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей в зале рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась со своей приятельницей: «Я невольно подумала, что он выглядит как жертва». Удивительно, как случайная, казалось бы, фраза о жертвенном агнце стала мрачным пророчеством. Ведь Антон-Ульрих действительно был принесен в жертву династическим интересам русского двора.

Но в тот момент все думали, что жертвой была невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах… обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока, наконец, посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал — принцессу». После обмена кольцами первой подошла поздравлять невесту цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это скорее походило на похороны, чем на обручение.

Сама свадьба состоялась через два дня. Великолепная процессия потянулась от дворца к церкви Рождества на Невском проспекте. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и невеста в восхитительном серебристом платье. Все движение кортежа было обставлено с надлежащей торжественностью и блеском. После венчания последовал долгий свадебный обед, затем бал… Наконец, невесту отвели в спальню и облачили в атласную ночную сорочку, герцог Бирон привел к ней уже одетого в домашний халат принца, и двери супружеской спальни закрылись.

Целую неделю двор праздновал свадьбу. Были обеды и ужины, маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в придворном театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо находилась в числе гостей и потом сообщала в письме своей приятельнице, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые — очень красиво, другие — очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, что это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы». Говорили также, что в первую брачную ночь молодая жена убежала от мужа в Летний сад.

Как бы то ни было, через тринадцать месяцев этот печальный брак дал свой плод — 18 августа 1740 года Анна Леопольдовна родила мальчика, названного, как его прадед, Иваном. Больше всех рождению сына у молодой четы обрадовалась императрица Анна Иоанновна — покой династии, казалось, был обеспечен, и государыня, став восприемницей новорожденного, тотчас засуетилась вокруг него. Для начала она отобрала младенца у родителей и поселила его вместе с няньками в своих покоях. Теперь и Анна Леопольдовна, и Антон-Ульрих мало кого интересовали — свое дело они сделали. Однако понянчить внука, точнее — внучатого племянника, заняться его воспитанием императрице Анне не довелось: 5 октября 1740 года прямо за обеденным столом у нее начался сильнейший приступ болезни, которая через две недели и свела ее в могилу. Согласно завещанию покойной, двухмесячный принц Иван Антонович стал императором, а герцог Бирон — регентом при нем.

Регентом Бирон пробыл совсем недолго. Как уже говорилось, 9 ноября 1741 года гвардейцы во главе с Минихом, заручившимся поддержкой родителей императора, свергли Бирона, и Анна Леопольдовна была провозглашена великой княгиней и правительницей России. Впрочем, несмотря на эти головокружительные перемены, Анна Леопольдовна продолжала жить так же, как жила раньше. Мужа своего она по-прежнему презирала и часто не пускала ночевать на свою половину. Теперь трудно понять, почему так сложились их отношения, почему принц Антон оказался так неприятен своей супруге. Конечно, принц был слишком тих, робок и неприметен. Он не обладал изяществом, лихостью и мужественностью графа Линара. Миних говорил, что провел с принцем две военные кампании, но так и не понял, рыба он или мясо. Когда кабинет-министр Артемий Волынский как-то в 1740 году спросил Анну Леопольдовну, чем ей не нравится принц, она отвечала: «Тем, что весьма тих и в поступках несмел».

Бирон говорил саксонскому дипломату Пецольду с немалой долей цинизма, что главное предназначение Антона-Ульриха в России — «производить детей, но и на это он не настолько умен», и что нужно молиться Богу, чтобы родившиеся от него дети оказались более похожи на мать, чем на отца. Словом, вряд ли бедный нерыцарственный Антон-Ульрих мог рассчитывать на пылкую любовь молодой жены.

Анна Леопольдовна, как пишет ее современница, «была некрасива, но приятна, небольшого роста, брюнетка, с хорошими и приятными, но грустными глазами, довольно правильными чертами лица, с красивою шеею и руками, видная, но в общем она не была привлекательна. Во всем существе ее слышалась печаль и меланхолия». Драма жизни Анны Леопольдовны усугублялась еще тем, что она совершенно не годилась для «ремесла королей» — управления государством. Ее никогда к этому не готовили, да никто об этом, кроме судьбы и случая, и не думал. У принцессы отсутствовало множество качеств, которые позволили бы ей если не управлять страной, то хотя бы пребывать в заблуждении, что она этим занимается для общей пользы. У Анны не было трудолюбия, честолюбия, энергии, воли, отсутствовало умение понравиться подданным приветливостью или, наоборот, привести их в трепет грозным видом, как это успешно делала Анна Иоанновна. Фельдмаршал Миних писал, что Анна «по природе своей… была ленива и никогда не появлялась в Кабинете. Когда я приходил по утрам с бумагами… которые требовали резолюции, она, чувствуя свою неспособность, часто говорила: “Я хотела бы, чтобы мой сын был в таком возрасте, когда бы мог царствовать сам”». Далее Миних пишет то, что подтверждается другими источниками — письмами, мемуарами, даже портретами: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, идя к обедне, не носила фижм (дело, как читатель понимает, совершенно недопустимое! — Е.А.) и в таком виде появлялась публично за столом и после полудня за игрой в карты с избранными ею партнерами, которыми были принц — ее супруг, граф Линар — посол польского короля и фаворит великой княгини, маркиз де Ботта — посол австрийского императора, ее доверенное лицо… господин Финч — английский посланник и мой брат (барон X.-В.Миних. — Е.А.)». Только в такой обстановке, дополняет сын фельдмаршала Эрнст, она бывала свободна и весела.

Вечера эти проходили за закрытыми дверями в апартаментах ближайшей подруги правительницы и ее фрейлины Юлии Менгден, или, как презрительно называла ее императрица Елизавета Петровна, Жульки. Без этой, как писали современники, «пригожей собой смуглянки» Анна не могла прожить ни дня — так они были близки. Их отношения были необычайны, и на это обращали внимание. Финч, хорошо знавший всю картежную компанию, писал, что любовь Анны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине», что они часто спали вместе. Анна дарила Юлии бесценные подарки, в том числе полностью обставленный дом. Далее, как бы написали в прошлом веке, скромность не позволяет автору развивать эту тему.

В целом Анна Леопольдовна слыла существом безобидным и добрым. Правда, как писал Манштейн, правительница «любила делать добро, но вместе с тем не умела делать его кстати». Таким, как Анна, — ленивым, простодушным и доверчивым людям — не место в волчьей стае политиков, где рано или поздно они теряют власть и гибнут. То, что произошло с Анной Леопольдовной, было неизбежным.

Конец лета 1741 года — первого и последнего лета Анны Леопольдовны как правительницы России — прошел под звуки фанфар и салюта. В июле Анна родила второго ребенка, принцессу Екатерину, а 23 августа русские войска под командой фельдмаршала Петра Ласси наголову разбили шведскую армию под Вильманстрандом… Но уже через три месяца, ночью 25 ноября 1741 года, Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. За ней и ее сыном пришли мятежники, и вскоре их перевезли во дворец уже бывшей цесаревны. И теперь новая государыня и ее окружение ломали голову: что же делать с младенцем-императором и его семьей, никто толком не знал.

Впрочем, раздумья новой императрицы были недолги — радость быстрой и легкой победы кружила ей голову, Елизавете хотелось быть доброй и великодушной, и она решила попросту выслать из страны Брауншвейгскую фамилию. 28 ноября об этом вышел манифест, и в ту же ночь санный обоз из закрытых кибиток, в которых сидели император, его родственники и приближенные, а также многочисленный конвой под командованием обер-полицмейстера Петербурга Василия Салтыкова поспешно покинули город по дороге на Ревель и Ригу, то есть к западной границе России.

Перед отъездом Салтыков получил особую инструкцию, согласно которой экс-императора Ивана надлежало срочно доставить в Ригу, а затем в Митаву и далее отправить в Германию. Но не успели кибитки отъехать от Петербурга, как срочный курьер от императрицы нагнал конвой и передал Салтыкову новую инструкцию, которая требовала от него совершенно противоположного: «Из-за некоторых обстоятельств то (то есть быстрая езда до Митавы. — Е.А.) отменяется, а обязаны вы ваш путь продолжать как возможно тише и отдыхать на каждой станции дня по два».

«Некоторые обстоятельства» заключались в том, что Елизавета сообразила, что Брауншвейгская фамилия, оказавшись за границей, в окружении своих могущественных родственников, среди которых были австрийская императрица, прусский и датский короли, будет представлять для нее серьезную опасность. Словом, Елизавета явно пожалела о своем благородстве и великодушии уже на следующий день после высылки экс-императора и его родственников из Петербурга.

Поезд с узниками ехал к русской границе все медленнее и медленнее, указы, приходившие Салтыкову из Петербурга, требовали все более и более суровых мер охраны Брауншвейгской фамилии, ранее довольно свободный режим содержания делался все жестче и жестче. В конце концов, через год такого странного путешествия, несчастная семья оказалась в заточении в Динамюнде — крепости под Ригой. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда. В крепостных казематах Динамюнде узники провели более года, там в 1743 году Анна родила третьего ребенка — Елизавету, а в январе 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы — в центр России, в город Ранненбург Воронежской губернии.

В печальной судьбе Брауншвейгской фамилии свою роль могло сыграть и следующее, весьма странное обстоятельство. В ноябре 1743 года прусский король Фридрих II вызвал русского посланника и просил передать Елизавете Петровне совет о том, как следует ей поступить с Брауншвейгской фамилией, приходящейся ему через жену, королеву Елизавету-Христину, родственной. Он сказал, что их надлежит заслать «в такие места, чтоб никто знать не мог что, где и куда оные девались и тем бы оную фамилию в Европе совсем в забытие привесть, дабы ни одна потенция за них не токмо не вступилась, но при дворе Вашего императорского величества о том домогательствы чинить, конечно, не будет». Известно, что прусский король был человеком в высшей степени талантливым, оригинальным и беспринципным, чем, собственно, и заслужил славу великого. Позже, лет тринадцать спустя, он в этом вопросе уже вел политику иную — стремился использовать фигуру опального императора и его родственников с целью ослабить режим Елизаветы Петровны. Но тогда, в 1742 году, он явно заигрывал с русской государыней и таким образом пытался убедить ее в своем особом расположении, ради чего был не прочь пожертвовать и своими родственниками.

Дав указ о вывозе Брауншвейгской фамилии, императрица требовала, чтобы Салтыков при этом сообщил, как вели себя, отъезжая на новое место, Анна Леопольдовна и ее муж: были они «недовольны или довольны» указом? Салтыков рапортовал, что когда члены семьи увидели намерения конвоя рассадить их по разным кибиткам, то они «с четверть часа поплакали». По-видимому, они подумали, что их хотят разлучить друг с другом. Эта опасность нависла над ними теперь как дамоклов меч. Отныне жизнь их проходила в ожидании худшего поворота событий.

Новый начальник конвоя капитан Вындомский сначала по ошибке повез арестантов не в Ранненбург Воронежской губернии, а в Оренбург — город, отстоящий на тысячи верст восточнее, почти в Сибири. Только по дороге маршрут был уточнен. В Ранненбурге (ныне город Чаплыгин Липецкой области) Брауншвейгская семья прожила до конца августа 1744 года, когда сюда внезапно прибыл личный посланник императрицы Елизаветы майор гвардии Николай Корф. Он привез с собой секретный указ государыни. Это был жестокий, бесчеловечный указ. Корф был обязан ночью отнять у родителей экс-императора Ивана и передать капитану Миллеру, которому вместе с ребенком («mit dem Kleinen») надлежало ехать без промедления на север. В инструкции Миллеру было сказано о четырехлетнем малыше: «Онаго приняв, посадить в коляску и самому с ним сесть и одного служителя своего или солдата иметь в коляске для сбережения и содержания того младенца и именем его называть Григорий». Роковое в русской истории имя! Может быть, это имя было выбрано случайно, а может быть, и неслучайно: в династической истории России имя Григорий имеет явный негативный след — так звали самозванца Отрепьева, захватившего в России власть в 1605 году и своим авантюризмом обрекшего страну на невиданные страдания и разорение. Тем самым Елизавета как бы низводила бывшего императора до уровня самозванца.

Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем, а имел доброе сердце и понимал, что его руками совершается жестокое дело. Поэтому он запросил Петербург, как поступать с мальчиком, если будет «беспокоен из-за разлуки с родителями» и станет спрашивать у охраны о матери или отце. Петербургские власти отказали Корфу в его просьбе придать экс-императору кормилицу или сиделицу, «чтоб он не плакал и не кричал», и вообще велели не умничать и в точности исполнять указ. Миллеру же предписывалось по прибытии в Архангельск потребовать от местных властей судно, на него «посадить младенца ночью, чтобы никто не видал, и отправиться в Соловецкий монастырь, где его ночью же, закрыв, пронести в четыре покоя и тут с ним жить так, чтобы кроме его, Миллера, солдата его и служителя, никто оного Григория не видел… а младенца из камеры, где он посажен будет, отнюдь не выпускать и быть при нем днем и ночью слуге и солдату, чтоб в двери не ушел или от резвости в окошко не выскочил».

Корф думал не только о судьбе ребенка. Он спрашивал императрицу, как поступать с подругой бывшей правительницы Юлией Менгден — ведь ее нет в списке будущих соловецких узников, а «если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». Петербург остался глух к сомнениям Корфа и распорядился: Анну Леопольдовну везти на Соловки, а Менгден оставить в Ранненбурге. Что пережила Анна, прощаясь навсегда со своей сердечной подругой, которая давно составляла как бы часть ее души, представить трудно. Ведь, уезжая из Петербурга, Анна просила императрицу только об одном: «Не разлучайте с Юлией!» Тогда Елизавета, скрепя сердце, дала согласие, а теперь, не включив Юлию в «соловецкую экспедицию», тем самым свое разрешение отменила. Корф писал, что известие о разлучении подруг и предстоящем путешествии в неизвестном для них направлении как громом поразило узниц: «Эта новость, — писал Корф, — повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы (она была беременна. — Е.А.), они отвечали, что готовы исполнить волю государыни». По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом и снег, арестантов медленно повезли на север.

Обращают на себя внимание два момента: поразительная покорность Анны Леопольдовны и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая не диктовалась ни государственной необходимостью, ни опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и бывшего генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы. Елизаветой владели ревность и злоба. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст, Елизавета написала Корфу, чтобы он спросил Анну Леопольдовну, кому она отдала свои алмазные вещи, из которых многих при учете не оказалось в наличии. «А ежели она, — заканчивает Елизавета, — запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать (то есть пытать. — Е.А.), то ежели ее жаль, то она бы ее до такого мучения не допустила».

Это было не первое письмо подобного рода, полученное от императрицы Елизаветы. Уже в октябре 1742 года она писала Салтыкову в Динамюнде, чтобы тот сообщил, как и почему бранит его Анна Леопольдовна — об этом до Елизаветы дошел слух. Салтыков отвечал, что это навет: «У принцессы я каждый день поутру бываю, только кроме ее учтивости никаких неприятностей, как сам, так через офицеров, никогда не слышал, а когда что ей необходимо, то она о том с почтением просит». Салтыков написал правду — такое поведение кажется присущим бывшей правительнице. Она была кроткой и безобидной женщиной — странная, тихая гостья в этой стране, на этой земле. Но ответ Салтыкова явно императрице не понравился — ее ревнивой злобе к Анне Леопольдовне не было предела.

Почему так случилось? Ведь Елизавета не была злодейкой. Думаю, что ей невыносимо было слышать и знать, что где-то есть женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна эта власть, а нужен рядом только дорогой ее сердцу человек. Лишенная, казалось бы, всего: свободы, нормальных условий жизни, сына, близкой подруги — эта женщина не билась, как, может быть, ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не писала государыне униженных просьб, а лишь покорно, как истинная христианка, принимала все, что приносил ей каждый новый день, еще более печальный, чем день прошедший.

Более двух месяцев Корф вез Брауншвейгское семейство к Белому морю. Но размытые дороги не позволили доставить пленников до берегов Белого моря вовремя — навигация уже закончилась. Корф уговорил Петербург хотя бы временно прекратить это путешествие, измотавшее всех — арестантов, охрану, самого Корфа, — и поселить бывшего императора и его семью в Холмогорах, небольшом городе на Северной Двине, выше Архангельска. Весной 1746 года в Петербурге решили, что узники останутся здесь еще на какое-то время. Никто даже не предполагал, что пустовавший дом покойного холмогорского архиерея, в котором их поселили, станет для Брауншвейгской фамилии тюрьмой на долгие тридцать четыре года!

Анне Леопольдовне было не суждено прожить там дольше двух лет. 27 февраля 1746 года она родила третьего мальчика — принца Алексея. Это был последний, пятый ребенок; четвертый, сын Петр, появился на свет также в Холмогорах в марте 1745 года. Рождение всех этих детей становилось причиной ненависти Елизаветы к бывшей правительнице. Ведь они рождались принцами и принцессами и, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, имели прав на престол больше, чем Елизавета: в завещании покойной было сказано, что в случае смерти императора Ивана Антоновича престол переходит к его братьям и сестрам. И хотя за правом дочери Петра Великого была сила, тем не менее каждая весть о рождении очередного потенциального претендента на русский трон страшно раздражала императрицу Елизавету. Получив из Холмогор рапорт о появлении на свет принца Алексея, она, согласно сообщению курьера, «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать». Рождение детей у Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха тщательно скрывалось от общества, и коменданту холмогорской тюрьмы категорически запрещалось даже упоминать в переписке о детях правительницы. После смерти Анны Леопольдовны императрица Елизавета потребовала, чтобы Антон-Ульрих сам подробно написал о кончине жены, но при этом не упоминал бы, что Анна родила ребенка.

Рапорт о смерти двадцативосьмилетней Анны пришел вскоре после сообщения о рождении принца Алексея. Бывшая правительница России умерла от последствий родов, так называемой послеродовой горячки. В официальных же документах причиной смерти принцессы Анны был указан «жар», общее воспаление организма, а не последствия родов. Комендант холмогорской тюрьмы Гурьев действовал по инструкции, которую получил еще задолго до смерти Анны Леопольдовны: «Если, по воле Бога, случится кому из известных персон смерть, особенно — Анне или принцу Ивану, то, учинив над умершим телом анатомию и положив его в спирт, тотчас прислать к нам с нарочным офицером».

Нарочным стал поручик Писарев, доставивший тело Анны в Петербург, точнее, в Александро-Невский монастырь. В официальном извещении о смерти умершая была названа «принцессою Брауншвейг-Люнебургской Анной». Ни титула правительницы России, ни титула великой княгини за ней не признавалось, равно как и титула императора за ее сыном. В служебных документах чаще всего они упоминались вообще нейтрально: «известные персоны». И вот теперь, после своей смерти, Анна стала вновь, как в юности, принцессой.

Хоронили Анну Леопольдовну как второстепенного члена семьи Романовых в усыпальнице Александро-Невского монастыря. На утро 21 марта 1746 года были назначены панихида и погребение. В Александро-Невский монастырь съехались знатнейшие чины государства и их жены — всем хотелось взглянуть на женщину, о судьбе которой так много было слухов и легенд. Возле гроба Анны стояла сама императрица Елизавета. Она плакала — возможно, искренне. Хотя государыня была завистлива и мелочна, но злодейкой, которая радуется чужой смерти, никогда не слыла.

Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви. Там уже давно вечным сном спали две другие женщины — ее бабушка, царица Прасковья Федоровна, и ее мать, герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна. Известно, что царица Прасковья больше всего на свете любила свою дочь «Свет-Катюшку» и внучку. И вот теперь, 21 марта 1746 года, эти три женщины, связанные родством и любовью, соединились навек в одной могиле.

Умирая в холмогорском архиерейском доме, Анна, возможно, не знала, что ее первенец Иван уже больше года живет с ней рядом, за глухой стеной, разделявшей архиерейский дом на две части. Нам неизвестно, как обходился в дороге с мальчиком капитан Миллер, что он отвечал на бесконечные и тревожные вопросы оторванного от родителей ребенка, которого теперь стали называть Григорием, как сложились их отношения за долгие недели езды в маленьком возке без окон. Известно лишь, что юный узник и его стражник приехали в Холмогоры раньше остальных членов Брауншвейгской семьи и Ивана поселили в изолированной части дома архиерея. Комнатакамера экс-императора была устроена так, что никто, кроме Миллера и его слуги, пройти к нему не мог. Содержали Ивана в тюрьме строго. Когда Миллер запросил Петербург, можно ли его, Миллера, прибывающей вскоре жене видеть мальчика, последовал категорический ответ — нет! Так Ивану за всю его оставшуюся жизнь довелось увидать только двух женщин, двух императриц — Елизавету Петровну, а потом Екатерину II, которым экс-императора показывали тюремщики.

Многие факты говорят о том, что разлученный с родителями в четырехлетнем возрасте Иван был нормальным, резвым ребенком. Нет сомнения, что он знал, кто он такой и кто его родители. Об этом свидетельствует официальная переписка еще времен Динамюнде. Позже, уже в 1759 году, один из охранников рапортовал, что секретный узник называет себя императором. Как вспоминал один из присутствовавших на беседе императора Петра III с Иваном Антоновичем в 1762 году в Шлиссельбурге, Иван отвечал, что императором его называли родители и солдаты. Помнил он и доброго офицера по фамилии Корф, который о нем заботился и даже водил на прогулку.

Все это говорит только об одном: мальчик не был идиотом, больным физически и психически, каким порой его изображали. Отсюда следует, что детство, отрочество, юность Ивана Антоновича — волшебные мгновения весны человеческой жизни — прошли в пустой комнате с кроватью, столом и стулом. Он видел только скучное лицо молчаливого слуги Миллера, который грубо и бесцеремонно обращался с ним. Вероятно, он слышал неясные шумы за стеной камеры, до него долетал шум дождя, деревьев, крик ночной птицы.

Конечно, Елизавета вздохнула бы с облегчением, если бы вскоре получила рапорт коменданта о смерти экс-императора. Личный врач императрицы Лесток в феврале 1742 года авторитетно говорил одному иностранному дипломату, что Иван Антонович весьма мал для своего возраста и что он должен неминуемо умереть от первого же серьезного недуга. Такой момент наступил в 1748 году, когда у восьмилетнего мальчика начались страшные по тем временам болезни, не щадившие не только детей, но и взрослых, — оспа и корь одновременно. Комендант тюрьмы, видя страдания больного мальчика, запросил императрицу, можно ли допустить к ребенку врача, а если он будет умирать — то и священника. Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и в последний час. Иначе говоря, не лечить — пусть умирает! Но природа оказалась гуманнее царицы и дала Ивану возможность выжить.

Один из современников, видевших Ивана взрослым, писал, что он был белокур, даже рыж, роста среднего, «очень бел лицом, с орлиным носом, имел большие глаза и заикался. Разум его был поврежден… Он возбуждал к себе сострадание, одет был худо». В начале 1756 года в жизни Ивана наступила резкая перемена. Неожиданно глухой январской ночью 1756 года пятнадцатилетнего юношу тайно вывезли из Холмогор и доставили в Шлиссельбург. Охране дома в Холмогорах было строго предписано усилить надзор за принцем Антоном-Ульрихом и его детьми, «чтобы не произошло утечки». В это время власти опасались попыток похищения Брауншвейгской фамилии прусскими агентами. О планах Фридриха II организовать побег Ивана Антоновича и его родных стало известно из данных, полученных Тайной канцелярией.

Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром специальной команды охранников еще долгих восемь лет. Можно не сомневаться, что его существование вызывало головную боль у всех трех сменивших друг друга властителей России: Елизаветы Петровны, Петра III, Екатерины II. Свергнув малыша с престола в 1741 году, Елизавета, умирая в 1761-м, передала этот династический грех своему племяннику Петру III, а от него проблему Ивана унаследовала в 1762 году Екатерина. И никто из них не знал, как быть с узником.

Между тем слухи о жизни Ивана Антоновича в тюрьме ходили в народе. Этому в немалой степени способствовали сами власти. Вступив на трон, Елизавета Петровна прибегла к удивительному по бесполезности способу борьбы с памятью о своем предшественнике. Именными указами императрицы повелевалось изъять из делопроизводства все бумаги, где упоминались император Иван VI и правительница Анна Леопольдовна, а также отменить все законы, принятые в период регентства 1740–1741 годов. Уничтожению подлежали также все изображения императора и правительницы, а также монеты, медали и титульные листы книг с традиционным обращением авторов и издателей к юному императору. Из-за границы категорически запрещалось ввозить книги, в которых упоминались «в бывшее ранее правление известные персоны». Из государственных учреждений и от частных лиц под страхом жестокого наказания было приказано присылать в Петербург все манифесты свергнутого императора, официальные акты, присяжные листы, проповеди, церковные книги, формы поминовения, паспорта. Из книг протоколов всех высших, центральных, местных учреждений повыдрали все документы времени регентства. Одним словом, все материальные предметы и бумаги, которые напоминали о предыдущем царствовании, были объявлены вне закона.

В итоге в истории России появилась огромная «дыра», целого года жизни страны как не бывало. После 19 октября 1740 года, дня смерти императрицы Анны Иоанновны, в историческом календаре России сразу следовало 25 ноября 1741 года — день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Впрочем, такое часто случалось в нашей истории, иначе она бы не славилась своими «белыми пятнами». Одну часть собранных и доставленных в Петербург бумаг приказали уничтожить, а другую (наиболее важные государственные акты) собрали и запечатали государственными печатями. Эта пачка хранилась под строгим секретом в Сенате и в Тайной канцелярии. Ее стали называть бумагами с известным титулом. Открывать связку категорически запрещалось. И только в 1852 году, более ста лет спустя, вышло высочайшее прощение бумагам: по докладу министра юстиции Д.Н.Замятнина Николай I распорядился не только «озаботиться о сохранении их в целости с приведением в порядок, но и издать их в свет с научною целью, в надлежащей системе». Была создана ученая комиссия во главе с управляющим Московским архивом Министерства юстиции, сенатором и историком П.В.Калачевым, и не прошло даже тридцати лет, как два увесистых тома уникального исторического материала — как бы моментального «снимка» краткого царствования Ивана Антоновича — вошли в научный оборот.

Думаю, что современному читателю, пережившему многие «периоды умолчания» советской истории, знакомы подобные сюжеты. Известны они и другим поколениям русских подданных: сохранился, например, указ императора Павла I от 28 января 1797 года о «выдрании из указных книг манифеста императрицы Екатерины II о вступлении ее на престол».

Естественно, что эффект от подобных мер был прямо противоположен задуманному. Став запретным, имя царя-младенца Ивана приобрело невиданную популярность в народе. Кто он, где содержат его и всю семью, знали все, а кто хотел подробностей, мог узнать их на холмогорском базаре, куда за покупками для узников архиерейского дома приходила прислуга. И базар этот был главным распространителем сведений об Иване Антоновиче и его семье по всей стране. Естественно, что заключенный в темницу император стал в глазах народа праведником и мучеником, впрочем, не без оснований. В народном сознании царя Ивана считали жертвой не придворной борьбы, а борьбы за «истинную веру», за народ. Об Иване помнили всегда, люди по всей России рассказывали друг другу о безвинных страданиях плененного русского царя-государя, о том, что наступит и его час, а вместе с освобождением из узилища Ивана Антоновича — и час справедливости и добра.

Естественно, слухи о знаменитом узнике беспокоили власти. Болтунам исправно урезали языки, их били кнутом и отправляли в сибирскую и оренбургскую ссылку. Вместе с тем правители России испытывали по-человечески понятное любопытство, они хотели видеть Ивана! Именно поэтому в 1756 году Ивана Антоновича привозили в Петербург, в дом Ивана Шувалова — фаворита Елизаветы Петровны, где императрица впервые за пятнадцать лет увидела своего соперника. В марте 1762 года новый император Петр III сам ездил в Шлиссельбург и разговаривал с заключенным. В августе 1762 года приезжала посмотреть на Ивана императрица Екатерина II.

Нет сомнения, что Иван Антонович производил тяжелое впечатление на своих высокопоставленных визитеров. Он был, как писали охранявшие его капитан Власьев и поручик Чекин, «косноязычен до такой степени, что даже те, кто непрестанно видели и слышали его, с трудом могли его понимать. Для произношения хотя бы отчасти вразумительных слов он был вынужден поддерживать рукою подбородок и поднимать его вверх». И далее тюремщики пишут: «Умственные способности его были расстроены, он не имел ни малейшей памяти, никакого ни о чем понятия, ни о радости, ни о горести, ни особенной к чему-либо склонности».

Важно заметить, что эти сведения о сумасшествии Ивана исходят от офицеров охраны — людей в медицине совсем некомпетентных. Представить Ивана безумцем было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость содержания узника, ведь в те времена психически больных людей содержали как животных — на цепи, в тесных каморках, без ухода и человеческого сочувствия. С другой стороны, представление об Иване-безумце позволяло оправдать и убийство несчастного, который, как психически больной, себя не контролировал и поэтому легко мог стать опаснейшей игрушкой в руках авантюристов.

Конечно, двадцатилетнее заключение не могло способствовать развитию личности Ивана Антоновича. Маленький человек — не котенок, который даже в полной изоляции все равно вырастает котом с присущими ему повадками. Для личности Ивана одиночество и то, что врачи называют педагогической запущенностью, оказались губительны. Скорее всего, он не был ни идиотом, ни сумасшедшим. Он был Маугли, его жизненный опыт был деформированным и дефектным. В доказательство безумия заключенного тюремщики пишут о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне [1759 года] припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривил рот, замахивался на офицеров». Из других источников нам известно, что офицеры охраны обращались с ним грубо, наказывали его — лишали чая, теплых вещей, возможно, и били за строптивость, и уж наверняка дразнили, как сидящую на привязи собаку. Об этом сообщал офицер Овцын, писавший в апреле 1760 года, что «арестант здоров и временами беспокоен, но до того его доводят офицеры, всегда его дразнят». Их, своих мучителей, Иван, конечно, ненавидел, бранил. Это — естественная реакция психически нормального человека на бесчеловечное обращение.

А вообще положение узника было ужасным. Его держали в тесном, узком помещении, с постоянно закрытыми маленькими окнами. Многие годы он жил без дневного света, при свечах, и, не имея при себе часов, не знал времени дня и ночи. Как писал современник, «он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке». К этому можно добавить отрывок из инструкции коменданту, данной в 1756 году начальником Тайной канцелярии графом Александром Шуваловым: «Арестанта из казармы не выпускать, когда же для уборки в казарме всякой грязи кто-то будет впущен, тогда арестанту быть за ширмой, чтоб его видеть не могли». В 1757 году последовало уточнение: никого в крепость без указа Тайной канцелярии не впускать, не исключая генералов и даже фельдмаршалов.

Неизвестно, сколько бы еще тянулась эта несчастнейшая жизнь, если бы не произошла трагедия 1764 года. Ночью 4 июля окрестные жители вдруг услышали в крепости беспорядочную стрельбу. Там была совершена неожиданная попытка освободить секретного узника Григория, бывшего императора Ивана Антоновича. Предприятием руководил подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович. Жизненные неудачи, бедность и зависть мучили этого двадцатитрехлетнего офицера, и попыткой освободить и возвести на престол Ивана Антоновича он решил поправить свои дела. Об Иване он узнал, когда ему приходилось по долгу службы нести внешний караул в крепости. Он предполагал освободить Ивана, затем приехать с ним в Петербург и поднять на мятеж против Екатерины II гвардию и артиллеристов. Во время своего очередного дежурства Мирович поднял солдат в ружье, арестовал коменданта и двинул отряд на штурм той казармы, где сидел тайный узник. Дерзкий замысел почти удался: увидав привезенную людьми Мировича пушку, внешняя охрана казармы сложила оружие. И тогда тюремщики-офицеры Власьев и Чекин, как они писали в своем рапорте, «…видя превосходящую силу неприятеля, арестанта умертвили».

Известно, что испуганные штурмом тюремщики вбежали к разбуженному стрельбой Ивану и начали колоть его шпагами. Они спешили и нервничали, узник отчаянно сопротивлялся, но вскоре, окровавленный, упал на пол. Здесь-то и увидел его ворвавшийся минуту спустя Мирович. Он приказал положить тело на кровать и вынести на двор крепости, а после этого сдался коменданту. Он проиграл, и ставкой в этой игре была его жизнь: через полтора месяца Мировича публично казнили в Петербурге, эшафот с его телом сожгли, а прах преступника развеяли по ветру.

История с убийством Ивана Антоновича ставит извечный вопрос о соотношении морали и политики. Власьев и Чекин, совершая убийство Ивана, действовали строго по данной им инструкции, которая предусматривала и такой вариант развития событий. Они выполнили свой долг… и совершили преступление. Но и здесь не все так просто. Две правды — Божья и государственная — столкнулись в неразрешимом конфликте. Получается так, что смертный грех убийства может быть оправдан, если это предусматривает инструкция, если к этому обязывает присяга, если грех совершается во благо государства, ради безопасности больших масс людей. Это противоречие кажется неразрешимым.

Тело Ивана пролежало несколько дней в крепости, а потом, по особому приказу Екатерины II, его тайно закопали где-то во дворе. Теперь, более двух столетий спустя, теплоход подвозит нас к единственным воротам Шлиссельбургской крепости. Могучие старинные стены окружают по всему периметру маленький остров, лежащий среди струй темной и холодной воды, которая быстро стремится из Ладожского озера в Неву и дальше — в Балтийское море. На крепостном дворе тепло и тихо. Кучки туристов толпятся вокруг гида, люди ходят среди развалин по большому, заросшему травой двору. Они смеются, греются на солнце, покупают детям мороженое… Они не знают, что где-то здесь, под их ногами, лежат останки несчастнейшего из людей, мученика, который жил и умер, так и не узнав, во имя чего Бог дал ему эту убогую жизнь и страшную смерть в двадцать три года…

Ко дню смерти Ивана его отец, муж Анны Леопольдовны Антон-Ульрих сидел в тюрьме уже два десятилетия. С ним же в архиерейском доме в Холмогорах жили две дочери и два сына. Дом стоял на берегу Двины, которая чуть-чуть виднелась из одного окна, был обнесен высоким забором, замыкавшим большой двор с прудом, огородом, баней и каретным сараем. Женщины жили в одной комнате, мужчины — в другой. Комнаты были низкие и тесные. Другое помещение занимали солдаты охраны и слуги узников.

Живя годами, десятилетиями вместе, под одной крышей (последний караул не менялся двенадцать лет), эти люди ссорились, мирились, влюблялись, доносили друг на друга. Скандалы следовали один за другим: то солдат поймали на воровстве, то офицеров — на интригах с горничными. Принц Антон-Ульрих, как и всегда, был тих и кроток. С годами он растолстел и обрюзг. После смерти Анны Леопольдовны он находил утешение в объятиях служанок своих дочерей. В Холмогорах было немало его незаконных детей, которые, подрастая, становились прислугой членов Брауншвейгской фамилии. Изредка принц писал императрице Елизавете Петровне, а потом и Екатерине II письма: благодарил за присланные бутылки вина или еще какую-нибудь милостыню, по-современному говоря, — передачу. Особенно бедствовал он без кофе, который был ему необходим ежедневно.

В 1766 году Екатерина II направила в Холмогоры генерала Александра Бибикова, который от имени императрицы предложил Антону-Ульриху покинуть Россию. Но тот отказался. Датский дипломат писал, что принц, «привыкший к своему заточению, больной и упавший духом, отказался от предложенной ему свободы». Это неточно: принц не хотел свободы для себя одного, он хотел уехать из России вместе с детьми. Но его условия не устраивали Екатерину, она боялась выпустить на свободу детей Анны Леопольдовны — претендентов на русский престол. Принцу лишь пообещали, что их всех отпустят вместе, когда сложится благоприятная для этого обстановка.

Так и не дождался Антон-Ульрих исполнения обещания Екатерины. К шестидесяти годам он одряхлел, ослеп и, просидев в заточении тридцать четыре года, скончался 4 мая 1776 года, пережив больше чем на двадцать лет свою жену. Ночью гроб с телом тайно вынесли во двор и зарыли без священника, без обряда, словно самоубийцу, бродягу или утопленника. Мы даже не знаем, провожали ли его в последний путь дети.

Они прожили в Холмогорах еще четыре года. К 1780 году они были уже давно взрослыми: старшей, Екатерине Антоновне, шел 39-й год, Елизавете было 37, Петру — 35, а младшему, Алексею, — 34 года. Все они были болезненными, слабыми, с явными физическими недостатками. Офицер охраны писал, что старший сын Петр «сложения больного и чахоточного, немного кривобок и кривоног. Меньший сын Алексей — сложения плотного и здорового, имеет припадки». Старшая дочь Екатерина — «сложения больного и почти чахоточного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима различными болезненными припадками, нрава очень тихого».

Несмотря на жизнь в неволе и отсутствие образования (в 1750 году в Холмогоры был прислан указ Елизаветы, запрещавший учить детей принцессы Анны грамоте), все они выросли умными, добрыми и симпатичными людьми, выучились самостоятельно и грамоте. Побывавший у них наместник А.П.Мельгунов писал императрице Екатерине II о принцессе Екатерине Антоновне, что, несмотря на ее глухоту, «из обхождения ее видно, что она робка, стеснительна, вежлива и стыдлива, нрава тихого и веселого. Увидев, что другие в разговоре смеются, хотя и не знает тому причины, смеется вместе с ними… Как братья, так и сестры живут между собой в дружбе и притом беззлобны и гуманны. Летом работают в саду, ходят за курами и утками, кормят их, а зимой бегают наперегонки по пруду, катаются на лошадях, читают церковные книги и играют в шахматы и карты. Девицы, сверх того, занимаются иногда шитьем белья».

Быт их был скромен и непритязателен, как и их просьбы. Главой семьи была Елизавета Антоновна, полноватая и живая девица, обстоятельная и разговорчивая. Она рассказала Мельгунову, что «отец и мы, когда были еще очень молоды, просили дать свободу, когда же отец наш ослеп, а мы вышли из молодых лет, то просили разрешения кататься по улице, но ни на что ответа не получили». Говорила она и о несбывшемся желании «жить в большом свете», научиться светскому обращению. «Но в нынешнем положении, — продолжала Елизавета Антоновна, — не останется нам ничего больше желать, как только того, чтобы жить здесь в уединении. Мы всем довольны, мы здесь родились, привыкли к здешнему месту и состарились».

У Елизаветы было три просьбы, от которых у Алексея Мельгунова, человека тонкого, доброго и сердечного, вероятно, все перевернулось в душе: «Просим исходатайствовать у Ее величества милость, чтобы нам было позволено выезжать из дома на луга для прогулки, мы слышали, что там есть цветы, каких в нашем саду нет, чтобы пускали к нам дружить жен офицеров — так скучно без общества». И последняя просьба: «Нам присылают из Петербурга корсеты, чепчики и токи, но мы их не употребляем из-за того, что ни мы, ни служанки наши не знаем, как их надевать и носить. Сделайте милость, пришлите такого человека, который умел бы наряжать нас».

В конце разговора с Мельгуновым Елизавета сказала, что если выполнят эти просьбы, то они будут всем довольны и ни о чем просить не будут, «ничего больше не желаем и рады остаться в таком положении навсегда». Прочитав доклад Мельгунова, Екатерина дрогнула — она дала указ готовить детей Анны Леопольдовны (которую, вероятно, видела только в гробу в 1746 году) к отъезду.

Екатерина II завязала переписку с датской королевой Юлией-Маргаритой, сестрой Антона-Ульриха и теткой холмогорских пленников, и предложила поселить их в Норвегии, тогдашней провинции Датского королевства. Королева дала согласие поселить их в самой Дании. Начались сборы. Неожиданно в скромных комнатах холмогорского архиерейского дома засверкало золото, серебро, бриллианты — это везли подарки императрицы: гигантский серебряный сервиз, бриллиантовые перстни для мужчин и серьги для женщин, невиданные чудесные пудры, помады, туфли, платья. Семь немецких и пятьдесят русских портных в Ярославле поспешно готовили платья для четверых узников — датские родственники должны были оценить щедрость и великодушие императрицы Екатерины!