Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Современный исследователь должен согласиться с тем, что многое в этой уничижительной характеристике Елизаветы — правда. Даже на вершине власти Елизавета проявляла поразительную нерешительность и чрезмерную осторожность. И советников у нее действительно не было, а первым мудрецом слыл Лесток, человек легкомысленный и самовлюбленный. Так уж получилось: многие солидные политики сторонились двора цесаревны, чтобы не оказаться под подозрением ревнивой императрицы Анны Иоанновны. Известно, что, когда весной 1740 года началось громкое дело кабинет-министра Артемия Волынского, следователи пытались выведать у него, не связан ли он с цесаревной Елизаветой. Но Волынский считал цесаревну девицей легкомысленной, «ветреницей», и, как признавал его дворецкий Василий Кубанец, который написал на своего господина больше десятка доносов, Волынский стремился, как он объяснял потом, «убежать цесаревны», «чтоб подозрения… не взяли б».

Шетарди был так убежден в своей правоте относительно характера цесаревны, что уговаривал Нолькена бросить бесполезную затею. Однако с начала 1741 года француз изменил взгляд на эту проблему. Он не мог не заметить, что шведский посланник, соглашаясь со многими нелестными суждениями коллеги о Елизавете и с мыслями о ничтожности ее шансов захватить власть, тем не менее дела своего не бросал. Швед конфиденциально уверял Шетарди, что «партия принцессы Елизаветы не так ничтожна», как кажется со стороны, что цесаревна не сидит сложа руки, она уже вступила в переговоры с рядом крупных государственных деятелей и генералов и — самое главное — гвардия готова к действиям в пользу дочери Петра Великого. Шетарди задумался, а потом написал министру иностранных дел Франции Ж.-Ж.Амело, что следовало бы пересмотреть прежние распространенные суждения о цесаревне Елизавете и что «для службы короля будет важно оказать содействие вступлению на престол Елизаветы и тем привести Россию по отношению к иностранным государствам в прежнее ее положение», то есть в состояние, когда эта страна, поднятая Петром Великим на вершину могущества, не могла бы никоим образом угрожать французским интересам. А это станет возможно, когда во главе России окажется такая ничтожная личность, какой была, по мнению Шетарди, цесаревна Елизавета. Одновременно маркиз не очень доверял Нолькену: а что, если он прав и в случае победы цесаревны Франция не сможет «разделить благодарность, которую стяжает Швеция, поддерживая интересы Елизаветы»? Так он писал во Францию. С доводами Шетарди Амело согласился и разрешил посланнику ввязаться в подготовку заговора Елизаветы.

Шетарди с азартом устремился по пути интриг, он не на шутку увлекся романтикой тайных встреч, переодеваний, тайников, многозначительных улыбок на придворных балах. Мать будущей Екатерины II, княгиня Иоганна-Елизавета Ангальт-Цербстская, писала со слов современников событий, что свидания Шетарди с доверенными лицами цесаревны «происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, метелей, в местах, куда кидали падаль». Вот как описывает сам маркиз свои дипломатические ухаживания за цесаревной: «Я открыл бал с принцессою Елизаветою… [и] мне удалось также при прощании тихо и кратко выразить [ей], что если я не мог прежде выполнить пред ней своего долга, то это произошло единственно от желания исполнить это как можно проще и естественнее. Она меня поняла и, как на ней преимущественно тяготеют стеснения, то она выказывалась потом тронутою моим вниманием». Бездна галантности, настоящий француз! Цесаревна отвечала взаимностью. В июле 1741 года Шетарди писал, что камер-юнкер Елизаветы тайно пришел к посланнику и сказал, что Ее высочество «проезжала три раза в гондоле около набережной занимаемою мною дачи, выходящей на реку, и чтобы лучше быть услышанною, ездила в сопровождении роговой музыки и никак не могла уловить дня, в который бы я не ездил в город, [и] что я впрочем могу быть уверен, что она часто думает обо мне и даже, для облегчения переговоров со мною, хотела купить дом, соседственный с моим садом, но в том помешали данные ей по этому случаю предостережения. Камер-юнкер дал мне понять, что принцесса будет приятно удивлена, если, возвращаясь сегодня в Петербург около 8 часов, мне представится случай встретить ее по дороге».

Довольно скоро французский посланник стал тайно приезжать во дворец цесаревны и вести с ней переговоры о мятеже. Шпионы, следившие за дворцом, регулярно сообщали начальству об этих визитах и были убеждены, что маркиз прокрадывается в покои цесаревны совсем не как любовник. Как мы помним, об этом говорил английскому посланнику Финчу весной 1741 года принц Антон-Ульрих. Судя по письмам маркиза де ла Шетарди во Францию, можно сказать, что он занялся этим рискованным делом всерьез, он считал себя крестным отцом заговора, и манящая улыбка обворожительной русской красавицы, говорившей на прекрасном французском языке и одетой по последней парижской моде, приятно возбуждала галантного кавалера, мечты которого о своем будущем в России заходили так далеко, что кружилась голова.

Амело из Парижа остужал воспаленную голову Шетарди скептическими замечаниями, призывал к осторожности, советовал поставить дело таким образом, чтобы вся тяжесть переговоров и риск задуманного предприятия лежали на шведах, которыми надлежало руководить, да так, чтобы при этом цесаревна «доподлинно знала о главной пружине, давшей ход ее делу так, чтобы для интересов короля можно было пожать плоды, которые мы вправе ожидать отсюда». В самой Франции это называется «таскать каштаны из огня чужими руками».

Кроме того, в дипломатической переписке французов обсуждались «пользы» от прихода к власти Елизаветы, которая отдаст «ненужные» ей территории и, «уступая склонности своей, а также и народа, она немедленно переедет в Москву… морские силы будут пренебрежены». Словом, Россия вернется к старине. Так думали многие иностранцы. Финч писал 21 июня 1741 года, что большая часть дворян — «закоренелые русские, и только принуждение и сила могут помешать им возвратиться к их старинным обычаям. Нет из них ни одного, который бы не желал видеть Петербурга на дне морском, а завоеванные области пошедшими к черту, лишь бы только иметь возможность возвратиться в Москву, где вблизи своих имений они бы могли жить с большею роскошью и с меньшими издержками. Они не хотят иметь никакого дела с Европою, ненавидят иноземцев: лишь бы ими воспользоваться на время войны, а потом избавиться от них. Им также противны морские путешествия, и для них легче быть сосланными в страшные места Сибири, чем служить на кораблях».

Знал ли Нолькен о планах французов или не знал, не так уж важно; он шел по своему пути — не спеша, но методично уговаривал цесаревну согласиться на шведский план. Суть плана состояла в том, что, пока Елизавета и ее люди готовят мятеж, Швеция объявляет войну России, наступает на Петербург, приводит правительство Анны Леопольдовны к краху, чем и должна воспользоваться Елизавета со своими сторонниками для захвата власти. Но за эту помощь будущая императрица обещает заплатить высокую цену — вернуть шведам значительные территории в Восточной Прибалтике, которые отошли к России по мирному договору в Ништадте в 1721 году.

Забегая вперед, отметим, что шведы обманывали цесаревну: решение о начале войны с Россией ради реванша было принято в окружении короля Фредерика I задолго до описываемых событий. На сессии 1740–1741 годов рикстаг постановил субсидировать военные действия с Россией независимо от успеха переговоров Нолькена с Елизаветой. Но поддержка из Петербурга шведам все же была нужна, и из Стокгольма Нолькена всячески поощряли к переговорам с цесаревной. Однако Нолькен долго не мог добиться успеха. В этом оказались виноваты сами шведы. Они действовали слишком прямолинейно: согласиться, пусть и ради короны, на уступку территорий, завоеванных ее отцом, Елизавета никак не могла. Это понимали и в Версале. Амело, внимательно читавший все донесения Шетарди, писал ему: «Я ничуть не удивлен, что принцесса Елизавета избегала предварительных объяснений о какой бы то ни было земельной уступке Швеции со своей стороны; я всегда думал, что эта принцесса не пожелает начать с условий, которые могли бы обескуражить и, пожалуй, расстроить ее партию, опозорив принцессу в глазах народа». Позже он высказал предположение, что Елизавету останавливает, вероятно, то, что Россия лишается «по ее вине выгод и приобретений, составлявших предмет громадных усилий Петра I».

Так оно и было. Нет сомнений, что столь пристальное внимание к полуопальной цесаревне со стороны представителей великих держав того времени не могло не воодушевить Елизавету, придавало ей силы и надежду на успех дела, о котором она раньше и не помышляла. Ухаживания дипломатов поднимали ее значение в собственных глазах, служили для «куражу» или, научно говоря, для повышения собственной самооценки. Кроме того, были и житейские проблемы — у нее, модницы и транжиры, никогда не было денег, да и любовь гвардейцев к дочери Петра Великого без звонкой монеты быстро бы остыла. А вот здесь-то и возникали серьезные трудности в переговорах Елизаветы с Нолькеном, а потом и с обаятельным Шетарди.

Дело в том, что Нолькен, строго следуя инструкциям из Стокгольма, хотел, чтобы все условия тайного соглашения были записаны на бумаге и заверены рукой будущей императрицы Всероссийской Елизаветы I. Нолькен предложил ей простой и ясный план: цесаревна подписывает обращение-обязательство к шведскому королю Фредерику I с просьбой помочь ей взойти на престол, король начинает войну против России, его войско наступает на Петербург и тем самым облегчает переворот в пользу Елизаветы. При этом будущая русская государыня должна была заранее согласиться на «все меры, которые Его величество и королевство Шведское сочтут уместным принять для этой цели». В случае исполнения задуманного плана Елизавета обещала бы «не только отблагодарить короля и королевство Шведское за все издержки этого предприятия (иначе говоря, оплатить расходы шведов на войну с Россией. — Е.А.), но и представить им самые существенные доказательства [своей] признательности». Это подразумевало уступки значительных территорий в Прибалтике. Во исполнение задуманного плана король обещал передать цесаревне Елизавете через Нолькена огромную сумму в сто тысяч экю. Более того, Юлленборг пошел дальше: он потребовал, чтобы цесаревна готовилась бежать в пределы Швеции, «когда наступит момент нанесения решительного удара», дабы потом (добавим от себя, с обозом оккупационной армии) вступить в Санкт-Петербург.

Цесаревна оказалась в безвыходном положении: подписать такую бумагу значило для нее либо вынести самой себе смертный приговор в случае провала всего задуманного дела, либо добиться закабаления собственного государства шведами. Но полностью выйти из игры и отказать богатым политическим сватам она тоже не могла — и власть, и деньги ей были очень нужны. Поэтому она тянула время, пыталась отклонить идею подписания бумаги, просила ограничиться только устными обязательствами в обмен на обещанные деньги. Нолькен не проявил в этих переговорах необходимой гибкости, и вскоре переговоры зашли в тупик. В этот-то момент к спорам сторон и присоединился Шетарди, стремившийся силой своего красноречия, изощренным обаянием и блеском французского золота (в виде аванса) убедить цесаревну подписать столь нужную шведам бумагу.

Однако усилия шведско-французского дуэта оказались также напрасными. Уже тогда Елизавета Петровна проявила одну из своих главных черт политика — не спешить с решениями, которые имеют особо важное значение для страны, но вести переговоры так, чтобы партнерам казалось: вот-вот победа будет за ними, вот-вот цесаревна сдастся и подпишет нужную бумагу. Поэтому в Стокгольм и Версаль летели депеши о том, что «партия» цесаревны готова выступить, что нужное соглашение почти подписано. Но это было обманчивое впечатление. Время шло, зиму сменила весна, потом пришло лето 1741 года. Шведские войска стягивались к русской границе в Финляндии, пора было уже начинать кампанию, а трактат из Петербурга все еще не присылали. Только к лету Нолькен и Шетарди стали понимать причины досадных для союзников проволочек. Шетарди писал об этом в Версаль: «Что касается нерешительности принцессы, мы с Нолькеном предполагаем, что партия ее, с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию».

Дипломаты были правы — именно это больше всего волновало будущую императрицу, которая не хотела вступать на престол с помощью вражеских войск, да потом еще отдавать шведам завоеванные русскими территории. Так повелось в России, что самым страшным грехом государственного деятеля является его намерение отдать соседям что-либо из некогда захваченных земель. Российская империя умела только присоединять новые земли, а отдавать их назад всегда считалось позором. И тем не менее, понимая причину колебаний и сомнений цесаревны, союзники не нашли правильного решения проблемы и, полагая, что у Елизаветы все равно нет никакого иного выхода, как только подписать проклятую бумагу и получить деньги, шли напролом.

В начале лета Нолькен получил из Стокгольма указание собираться домой — его миссия в связи с приближающимся началом войны заканчивалась. На последнюю встречу с цесаревной он явился с готовой бумагой, чтобы, получив тут же подпись Елизаветы, самолично отвезти документ в Швецию. Но и на этот раз его постигла неудача: цесаревна под благовидным предлогом отказалась подписать обязательство перед шведским королем. Впрочем, шведский посланник не очень расстраивался — в Петербурге оставался Шетарди, а главное, он полагал, что неизбежные военные победы шведов в ближайшем будущем сделают цесаревну более сговорчивой.

Амело, сидя во Франции, лучше понимал обстановку в России, чем Шетарди и Нолькен. Он писал Шетарди, что колебания и пассивность Елизаветы скорее всего вызваны не только условиями проекта соглашения со Швецией, но и «некоторым недоверием (Елизаветы. — Е.А.), что сама Швеция, несмотря на первоначальные демонстрации, ничего не предпримет и вследствие этого бездействия принцесса Елизавета останется подверженной неприятным последствиям». Умный министр как в воду глядел. Когда началась война, а это произошло 28 июля 1741 года, Елизавета через Шетарди заверила шведов, что подпишет обязательство, как только шведские войска начнут успешно продвигаться к Петербургу. Более того, в доказательство серьезности своих намерений цесаревна передала французскому посланнику дополнительные пункты к обязательству, по которым намеревалась не только компенсировать шведам расходы на войну, но и выплачивать субсидии Швеции и резко изменить внешнюю политику — разорвать отношения с Австрией и Англией и ориентироваться только на Швецию и Францию. Но надежды цесаревны и самих шведов на победу с треском провалились.

Шведская армия в конце июля 1741 года начала наступление в Финляндии с ближайшими целями захватить Выборг, а потом двинуться на Петербург и, возможно, на Архангельск. У шведов было две группировки войск численностью до десяти тысяч человек, сосредоточенных у Фридрихсгама и Вильманстранда. Шведские полководцы очень рассчитывали на успех, потому что знали наверняка — русские к войне не готовы, в их армии царит беспорядок, моральный дух русского воинства невысок. Но они просчитались — фельдмаршал Ласси сумел собрать под Выборгом двадцатитысячную армию, которая, воспользовавшись нерешительностью шведов, двинулась в наступление к шведской крепости Вильманстранд.

Швеция выставила три причины начала войны с Россией: убийство в Польше русскими офицерами шведского дипломатического курьера барона Малькольма Синклера, отказ русского правительства поставлять в Швецию хлеб, без которого страна испытывала голод, и, наконец, как уже сказано, необходимость освобождения России от иноземного гнета. Специально написанный для распространения в России манифест шведского командующего гласил: «Я, Карл Емилий Левенгаупт, граф, объявляю всем и каждому сословию достохвальной русской нации, что королевская шведская армия вступила в русские пределы не для чего иного, как для получения, при помощи Всевышнего, удовлетворения шведской короны за многочисленные неправды ей причиненные иностранными министрами, которые господствовали над Россиею в прежние годы, также потребную для шведов безопасность на будущее время, а вместе с тем, чтобы освободить русский народ от несносного ига и жестокостей, с которыми означенные министры для собственных своих видов притесняли с давнего времени русских подданных, чрез что многие потеряли собственность или лишались жизни от жестоких уголовных наказаний… Намерение шведского короля состоит в том, чтобы избавить достохвальную русскую нацию для ее же собственной безопасности от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании». Впрочем, о высоких целях шведской армии не знали ни русские солдаты, ни командовавшие ими генералы, в большинстве — немцы, англичане, французы, которые под началом шотландца Ласси сделали свое дело быстро и профессионально: стремительный марш от Выборга к укреплениям Вильманстранда, атака противника превосходящими силами по пересеченной местности. Шведские солдаты были сбиты с позиций, и на их плечах русские ворвались в крепость. Большая часть шведов погибла: убиты 3300 человек, взяты в плен 1300 человек; русские потери составили 525 человек убитыми и 1837 ранеными. В плен попали многие шведские офицеры и генерал Врангель. Первое же сражение показало, что шведская армия к войне не подготовлена. Финны, составлявшие значительную ее часть, воевать за интересы шведской короны не хотели и поголовно дезертировали. Есть сведения, что многих из них воодушевляла идея отделения от Швеции. Русские же, по мнению иностранных наблюдателей, подтвердили свою репутацию блестящих воинов. Победа над шведским львом под тремя коронами (таков символ шведского королевства) была яркой, неожиданной и отмечалась в Петербурге очень торжественно. Молодой русский поэт Михаил Ломоносов написал оду на победу России. И в ней были такие слова:





Российских войск слава растет,
Дерзкие сердца страх трясет,
Младой орел уж льва терзает!





«Младой орел» — император Иван VI — по-прежнему лежал в колыбели, а люди, управлявшие от его имени государством, делали это бездарно. Они не смогли воспользоваться блестящей победой в Финляндии для упрочения своего режима и тем самым обрекли себя на гибель. Как уже сказано, делами в стране распоряжался первый министр граф Остерман. Он стремился полностью подчинить своей воле правительницу Анну Леопольдовну, добиться того, чтобы она не слушала больше ничьих советов. Но Анна понимала истинные намерения своего первого министра и прислушивалась к мнению и других своих советников: министра Михаила Головкина и обер-прокурора Сената Ивана Брылкина, которые рекомендовали ей немедленно принять титул императрицы и взять на себя всю полноту власти. Необходимые для этого документы уже готовились, и 7 декабря 1741 года, в день своего двадцатитрехлетия, правительница России Анна Леопольдовна должна была стать императрицей Анной II. До этого оставался один шаг, но он так и не был сделан…

Поражение шведов обескуражило Елизавету. К этому времени честолюбие цесаревны разгорелось не на шутку, она чувствовала себя все смелее и смелее, дерзила Остерману. Под влиянием переговоров с иностранными дипломатами Елизавета явно вживалась в роль будущей повелительницы России, и тут… прогремела победа под Вильманстрандом. Более того, разговор на куртаге 23 ноября 1741 года с правительницей Анной Леопольдовной открыл цесаревне глаза: она на краю гибели — вот-вот заговор будет раскрыт, ее арестуют, посадят в монастырь, Анна Леопольдовна примет императорскую корону, и тогда — прощайте мечты и надежды…

На следующий после куртага день, 24 ноября, цесаревну срочно известили, что в гвардейских полках получен указ о немедленном выступлении на войну со шведами. В те времена зимние армейские кампании проводились редко, шведы в ноябре отошли на зимние квартиры под Фридрихсгамом, русские полки зимовали под Выборгом, выпал снег, ударили морозы. Было ясно, что этот сбор гвардии якобы на войну — исполнение части плана, который придумал Остерман с целью обезоружить партию Елизаветы, изолировать ее от гвардии, и что, наконец, несмотря на заверения Елизаветы в преданности присяге, Анна Леопольдовна — сама или, скорее всего, по чьему-либо совету — решила отвести опасные для трона гвардейские части подальше от столицы. На раздумье цесаревне оставались даже не дни — часы. Еще летом 1741 года Шетарди сообщал, как один из гвардейцев, встретившихся цесаревне в Летнем саду, сказал ей: «Матушка, мы все готовы и только ждем твоих приказаний, что наконец велишь нам?» «Ради бога, молчите, — отвечала она, — и опасайтесь, чтоб нас не услыхали: не делайте себя несчастными, дети мои, не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать еще не наступила. Я вас велю предупредить». И вот такой момент настал — вечно колеблющаяся цесаревна решилась!

Надо полагать, что это далось Елизавете нелегко. Вся ее предыдущая жизнь прошла вполне празднично и беззаботно, и никогда, ни до этой ночи, ни потом, она не стояла перед столь страшным выбором — ведь переворот, как прыжок в незнакомую воду ночью, страшен и смертельно опасен, и никто не может сказать, что ждет решившегося на такой шаг.

На одной из узких улочек Венеции, в двух шагах от Дворца дожей и сейчас можно увидеть памятную доску с изображением носатой старухи, жившей в XII веке. Она, страдая ночью от бессонницы, высунулась из своего окна, чтобы посмотреть, что за шум поднялся на улице. При этом она нечаянно столкнула с подоконника цветочный горшок, которым на месте был убит предводитель заговорщиков — как раз под этим окном он вел свой отряд на штурм Дворца дожей. Заговорщики разбежались, старуха была награждена.

Да и в нашем Отечестве бывали жутковато-забавные истории с переворотами. Когда ночью 9 ноября 1740 года фельдмаршал Миних привел отряд гвардейцев, чтобы свергнуть Бирона, он послал своего адъютанта полковника Манштейна арестовать временщика. Как вспоминал сам Манштейн, он беспрепятственно, под видом срочного курьера вошел во дворец и, минуя отдающих ему честь часовых и кланяющихся слуг, уверенно и спокойно зашагал по залам, будто бы со срочным донесением к регенту империи. Но при этом его прошибал холодный пот страха, в душе нарастала тревога: не зная расположения комнат, он явно заблудился, спрашивать же у слуг, где спит его высочество герцог, было бы слишком странно и опасно. С большим трудом он нашел спальню и, как он пишет о себе в третьем лице, «очутился перед дверью, запертой на ключ; к счастью для него она была двухстворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, таким образом, он мог открыть ее без особенного труда. Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери. Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело к регенту. Оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием».

Возвращаясь к Елизавете, отметим, что причиной странного спокойствия правительства Анны Леопольдовны была еще и уверенность, что тетушка Елизавета — эта изнеженная, капризная красавица, прожигательница жизни — не способна на такое рискованное и опасное, подходящее лишь для настоящего мужчины дело, как государственный переворот. Но все оказалось совсем не так, как думали Анна и ее министры: цесаревна, в жилах которой текла кровь отважного русского царя и довольно бесшабашной ливонской прачки, все-таки решилась.

Сохранилось несколько описаний того исторического момента, когда дочь Петра Великого подняла солдат на мятеж против законной власти. Суть описаний сводится в конечном счете к тому, что Елизавета «изволила шествовать в слободы означенного полка, в помянутую гренадерскую роту и, прибыв на съезжую, изволила всем говорить: “Други мои! Как вы служили отцу моему, то в нынешнем случае и мне послужите верностью вашею!” Гвардейцы в ответ гаркнули: “Рады все положить души наши за Ваше Величество и Отечество наше!”» и, прыгнув в сани, устремились за своим прелестным полководцем в сторону Зимнего. Дальше описание мятежа соткано из легенд, причем весьма правдоподобных. Доехав до начала Невского, гвардейцы (а их было, как сказано выше, три сотни) разделились на несколько отрядов: одни устремились арестовывать важнейших министров правительства Анны Леопольдовны — Остермана, Головкина, А.П.Бестужева-Рюмина, а главный отряд во главе с Елизаветой направился пешком к Зимнему дворцу, фасад которого выходил на Адмиралтейство. Солдаты спешили, цесаревна путалась в длинных юбках на заснеженной площади и всех задерживала. Тогда гвардейцы подхватили ее на плечи и внесли во дворец…

Чтобы не быть обвиненным в неточности, приведу цитату из донесения Шетарди — свидетеля происшедших событий: «Чтобы делать менее шума, гренадеры сочли необходимым для принцессы Елизаветы встать с саней в том же месте на конце Невского проспекта. Едва она сделала несколько шагов, как некоторые сказали: “Матушка, так нескоро, надо торопиться!” Но приметив, что принцесса хотя имела твердую поступь, однако не могла за ними поспеть, они подняли ее и несли таким образом до двора Зимнего дворца». Трудно придумать что-либо более символичное и смешное для украшения подобного события — ноябрьский штурм Зимнего одетой в кавалерийскую кирасу красавицей верхом на гвардейцах! Архиепископ Арсений в проповеди в день коронации Елизаветы, изумляясь свершенному императрицей в памятную ночь, помянул мужество ее, когда эта девица была принуждена «забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравия своего опасение, не жалеть… за целость веры и Отечества последней капли крови, быть вождем и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги, идти грудью против неприятеля».

Можно спросить, зачем были нужны эти ночные «катания»? Не проще ли было послать гвардейцев взять Зимний и ждать победных «реляции и резолюции»? Нет, это было совершенно невозможно: присутствие героини в рядах штурмующих требовалось по двум причинам. Вопервых, как уже отмечалось, среди гвардейцев не было ни одного офицера, который мог бы командовать операцией. Своим присутствием Елизавета воодушевляла солдат на возможный кровавый штурм — ведь они же не знали, что дворец мирно спит! Во-вторых, как это часто бывает в подобной ситуации, предводитель мятежа был одновременно и заложником рядовых мятежников, гарантом того, что это не ловушка и их не сдадут властям — ведь они совершали в ту ночь самое страшное государственное преступление!

Всё для наших мятежников обошлось благополучно. «Неприятель», против которого «заводила шеренги» и наступала своей прелестной грудью цесаревна, мирно посапывал в своей колыбели, как и все его близкие: они не знали, что готовит им в эти минуты судьба. Без единого выстрела отряд проник на первый этаж дворца, цесаревна вошла в караульню, где спали подчаски, разбудила солдат словами: «Проснитесь, дети… и слушайте меня: хотите ли следовать за дочерью Петра I?» Солдаты перешли на ее сторону, офицеры, верные присяге, заколебались; их посадили под арест. На всякий случай были поломаны барабаны, которыми можно поднять тревогу (то же самое сделали и в Преображенской солдатской слободе — заговорщики явно не хотели поднимать всю гвардию). После этого отряды мятежников рассыпались по дворцу. Солдаты блокировали все лестницы, входы и выходы, заменив стоявших там часовых. Затем был дан приказ арестовать императора, правительницу и ее супруга.

В этом месте наши источники снова дают несколько версий происшедшего. Шетарди в своем донесении во Францию так описывал арест правительницы: «Найдя великую княгиню правительницу в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса (Елизавета. — Е.А.) объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это». Миних, которого примерно в те же минуты невежливо разбудили и даже побили мятежники, писал, что, ворвавшись в спальню правительницы, Елизавета произнесла банальную фразу: «Сестрица, пора вставать!» Кроме этих версий есть и другие. Авторы их считают, что, заняв дворец, Елизавета послала Лестока и Воронцова с солдатами на «штурм» спальни правительницы и сама при аресте племянницы не присутствовала.

По этому поводу развернулась даже целая научная дискуссия. Императрица Екатерина II, прочитав книгу аббата Шапп д’Отроша о его путешествии в Россию, придралась к тому месту описания ученого путешественника, где он излагал историю ареста правительницы в первой, известной читателю версии. В своем «Антидоте аббата Шаппа» Екатерина, которая сама приехала в Россию два года спустя после переворота и свидетельницей этих событий не была, писала: «Обе принцессы не видались ни во время действия, ни после его, это всем известно». Я всетаки думаю, что Екатерина права: представить себе Елизавету, которой нужно взглянуть в глаза обманутой ею накануне племяннице, довольно трудно. Обычно люди стараются избегать подобных встреч. Да и какой прок был в этом свидании: дворец полностью блокирован, Лесток и Воронцов — надежные люди, всем деятельно распоряжаются, а принцесса Анна Леопольдовна особа тихая, нескандальная, как и ее кроткий муж.

По нашим источникам видно, что супруги никакого сопротивления насилию не оказали, под конвоем спустились из апартаментов на улицу, сели в приготовленные для них сани и позволили увезти себя из Зимнего дворца. Как известно, в старину люди всегда следили за знамениями, приметами, теми подчас еле заметными знаками судьбы, которые могут что-то сказать человеку о его будущем. Потом уже века рационализма, прагматизма, атеизма, головокружительных успехов науки и техники сделали для нас эти привычки смешными, несерьезными. В этом невежественном состоянии мы пребываем и до сих пор, лишь иногда удивляясь проницательности стариков или тайному голосу собственного предчувствия. Был дан знак судьбы и Анне Леопольдовне. Накануне переворота с правительницей произошла досадная оплошность: подходя к Елизавете Петровне, она споткнулась о ковер и на глазах всего двора упала к ногам стоявшей перед ней цесаревны. Современник, видевший это происшествие, воспринял его как дурное предзнаменование. И не зря!

Принцу Антону-Ульриху одеться не позволили и полуголого в одеяле снесли к саням. Это сделали умышленно: так брали Бирона, а также его брата генерала Густава, многих высокопоставленных жертв других переворотов. Расчет здесь простой — без мундира и штанов не очень-то покомандуешь, будь ты хоть генералиссимус! Не все прошло гладко при «аресте» годовалого императора. Солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума и взять ребенка только тогда, когда он проснется. Около часа они молча простояли у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не закричал от страха при виде свирепых физиономий гренадер. Кроме того, в суматохе сборов в спальне уронили на пол четырехмесячную сестру императора, принцессу Екатерину. Как выяснилось впоследствии, от удара она оглохла. В сущности, это была единственная жертва бескровной революции Елизаветы: накануне цесаревна строжайше предупредила солдат против малейшего насилия. А между тем гвардейцы имели по шесть боевых зарядов и по три гранаты. Если бы начался бой, то в Зимнем могло быть кровавое месиво.

Императора Ивана принесли Елизавете, и она, взяв его на руки, якобы сказала: «Малютка, ты ни в чем не виноват!» Цесаревна, ставшая за несколько минут императрицей, крепко прижимала к груди этого ребенка — свою добычу, своего врага, свою судьбу. Что делать с младенцем и его семьей, никто толком не знал. Так с ребенком на руках Елизавета отправилась в свой дворец. Других арестантов, членов Брауншвейгской фамилии, везли следом за ней. Елизавета спешила покинуть императорский дворец — как всякий вор, она не хотела встречать утро на месте преступления с добычей в руках. Вернувшись домой, Елизавета разослала во все концы города гренадер — в первую очередь в места расположения войск, откуда посланные привезли новой государыне все полковые знамена, без которых боевые полки — просто толпа вооруженных людей. За всеми вельможами послали курьеров с приказанием немедленно явиться во дворец. Барабанщики, встав на перекрестках, ударили посреди ночи «зорю», чтобы поднять жителей города.

И хотя до зари в ноябрьском Петербурге было еще долго, это была настоящая заря царствования новой государыни. В эту темную морозную ночь дворец цесаревны сиял огнями. Как вспоминает генерал-прокурор Шаховской, с внезапного пробуждения которого мы начали эту главу, «хотя ночь тогда [была] темная и мороз великий, но улицы были наполнены людьми, идущими к царевниному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться, причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов “Здравствуй (то есть да здравствует! — Е.А.), наша матушка императрица Елизавета Петровна!” — воздух наполняли. И тако я до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышед из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми». Эти люди — генералы, чиновники, придворные — страшно волновались: как-то их примет новая государыня, не велит ли тотчас сослать в Сибирь? Но все обошлось для них благополучно — новая императрица восседала на троне и была ко всем милостива.

К утру манифест о вступлении на престол императрицы Елизаветы I Петровны и форма присяги ей были уже готовы — над ними напряженно трудились также поднятые из своих постелей канцлер князь А.М.Черкасский, секретарь Бреверн и А.П.Бестужев-Рюмин. Вызванные и построенные у Зимнего дворца полки приносили присягу. Солдаты прикладывались сначала к Евангелию и кресту, потом подходили к праздничной чарке. Под приветственные клики солдат и толпы, залпы салютов с бастионов Адмиралтейской и Петропавловской крепостей Елизавета торжественно и чинно проследовала в свою резиденцию. Это было красиво и величественно и совсем не похоже на ночную нервную беготню по сугробам.

А что же наш красавец, маркиз де ла Шетарди? В подробной реляции, отправленной в Версаль на следующий день после переворота, он изобразил себя инициатором путча цесаревны, человеком, который толкнул ее на путь славы. Однако посланные накануне 25 ноября донесения маркиза говорят совсем о другом — он не только не держал в своих руках нити заговора, но и считал, что выступление заговорщиков преждевременно. В реляции от 24 ноября, взвешивая шансы группировки Елизаветы, Шетарди писал, что ее единственный шанс прийти к власти — это дожидаться успешного наступления шведов весной 1742 года на Петербург и действовать под мудрым руководством французов, то есть его лично. Но самое главное было в том, что Шетарди прямо опасался самостоятельных действий цесаревны, ибо в случае успеха новой императрице не нужно было бы благодарить шведов и французов за предоставленный ей престол отца. Поэтому Шетарди ничего не предпринимал, ожидая весны, когда генерал Левенгаупт сможет начать новое наступление против России.

Словом, успешный ночной путч Елизаветы оказался неприятным сюрпризом для французского посланника. Один из мемуаристов пишет, что Шетарди «пришел в чрезвычайное изумление, когда среди ночи разбудил его присланный от Елизаветы Петровны камергер П.И.Шувалов и уведомил о восшествии ее на престол». Думаю, что на самом деле Шетарди уже знал обо всем, потому что оказался невольным свидетелем ночных событий. Дом французского посольства стоял на Адмиралтейской площади, неподалеку от домов сановников правительства Анны Леопольдовны. Оставшийся нам неизвестным сотрудник французского посольства писал домой в день переворота: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна твердой поступью, а за ней и ее свита направились ко дворцу».

Что же произошло, что так перепугало мужественных французов и почему рвавшиеся в здание посольства солдаты в него так и не вошли? Думаю, что французы испугались совсем напрасно — произошло недоразумение. Выше уже говорилось, что от основного отряда мятежников отделилось несколько групп, отправленных для ареста Остермана, Левенвольде и других деятелей правительства Анны Леопольдовны, живших по соседству с Шетарди. Скорее всего, солдаты в темноте перепутали дома и поначалу принялись стучаться во французское посольство, перебудив всех его обитателей, однако, разобравшись, что к чему, ушли. Наступила пауза — вспомним фразу из процитированного письма неизвестного служащего посольства о том, что через пятнадцать минут на площади появилась Елизавета с отрядом и направилась к Зимнему дворцу. Иначе говоря, можно предположить, что Шетарди собственными глазами из окна посольства мог видеть штурм Зимнего, который он так усиленно готовил на балах и попойках. Очевидно, посланник был разбужен шумом у дверей посольства и происходящими перед домом событиями, но, когда к нему прибыл Шувалов, сделал вид, что безмятежно спит…

Через несколько часов французы уже видели, как новая государыня проследовала в Зимний: «Войска окаймляли улицы, воздух повсюду наполнялся криками “Виват!”, гренадеры, товарищи ее подвига, окружали ее сани с гордою уверенностью и с неописуемым восторгом». Из окон нового жилища императрицы была видна Петропавловская крепость, шпиль собора, под полом которого вечным сном спали ее родители. Может быть, в суете новоселья Елизавета на минуту остановилась у окна и вспомнила прошлое: между ее новым дворцом и крепостью пролегало не только белое ледяное поле застывшей Невы, но и тридцать два года жизни цесаревны, ставшей императрицей…



Глава 2

«Четвертная лапушка»

Елизавета Петровна родилась в подмосковном царском дворце в Коломенском в знаменательный для ее страны и родителей день 18 декабря 1709 года, когда русская армия завершала победную полтавскую кампанию и торжественным маршем вступала в старую столицу. На сохранившихся гравюрах мы видим, сколь красочным и величественным было это зрелище: извиваясь бесконечной змеей, по улицам Москвы двигались полки, под триумфальными арками проходили усатые победители непобедимого ранее короля-викинга, несли трофейные знамена, носилки Карла XII, вели знатных пленных — генералов, придворных короля, тысячи и тысячи солдат и офицеров. Петр, как всегда деятельно распоряжавшийся всей церемонией, перед самым ее началом получил известие о благополучном разрешении Екатерины дочерью. Он дал приказ отложить на три дня вступление победителей в старую шведскую столицу и начал пир в честь рождения девочки, названной редким тогда именем Елизавет…

Детство и юность Елизаветы прошли в Москве и в Петербурге. Девочку воспитывали вместе со старшей сестрой Анной, родившейся в 1708 году. Отец Анны и Елизаветы был почти все время в разъездах, мать нередко его сопровождала. Дочерей царя опекали либо младшая сестра Петра царевна Наталья Алексеевна, либо супруги Меншиковы — самый близкий и верный сподвижник царя-реформатора светлейший князь Александр Данилович и его жена Дарья.

Теперь, проходя по анфиладе нарядных и уютных залов Меншиковского дворца-музея в Петербурге, невольно думаешь о том, что тогда, во времена детства Елизаветы и Анны, здесь не было так тихо и чинно: царские дочери в веселой компании с Сашей и Машей — дочерьми светлейшего князя — и с его сыном Александром, должно быть, устраивали изрядный шум и беготню. А потом их уводила обедать или спать заботливая горбунья Варвара Арсеньева — сестра хозяйки дома княгини Дарьи Меншиковой.

В своих письмах к Петру и Екатерине Меншиков писал: «Дорогие детки ваши, слава Богу, здоровы». Одно из первых упоминаний о Елизавете в переписке Петра и его жены встречается под 1710 годом: в письме от 1 мая царь передал привет «четвертной лапушке» — таким было прозвище, по-видимому, только что начавшей ползать на четвереньках младшей дочери. Тогда же царь плавал по морю на новой шняве с милым ему названием «Лизетка». Впрочем, точно так же звали и любимую собаку царя, и его лошадь: очень уж царь любил это имя — Елизавет.

Вообще в письмах к дочерям и о дочерях суровый, занятый сотнями важных дел Петр преображается: он ласков, весел и заботлив. Аннушка и Лизанька были его любовью, и царь постоянно передает приветы детям, особенно младшей, посылает им гостинцы. Первый официальный выход Елизаветы состоялся 9 января 1712 года. Этот день был весьма важен для судьбы будущей императрицы: ведь она, вместе с сестрой, оставалась внебрачным ребенком, бастардом или, как тогда говорили по-русски, выблядком. В этот день Петр узаконил свои отношения с Екатериной церковным браком — венчанием в церкви. При этом девочки (одной было два, другой — три года), держась за подол матери и спотыкаясь, обошли вослед за родителями вокруг аналоя. Тем самым законность детей признавалась церковью, а стало быть, и Богом, и людьми. Они становились «привенчанными» детьми, законными и правоспособными. После церемонии венчания Анна и Елизавета некоторое время восседали за пиршественным столом во дворце в качестве «ближних девиц» матери-невесты, пока их, усталых и сонных, не унесли в постель. Впрочем, и церемония «привенчания» впоследствии не спасла Елизавету от постоянных заочных укоров своих подданных в незаконности ее происхождения и — соответственно — в отсутствии у нее прав на российский престол.

11 июня 1717 года Екатерина писала мужу, что Елизавета заболела оспой, но болезнь оказалась легкой, и вскоре дочь «от оной болезни уже освободилась без повреждения личика своего». Можно с уверенностью сказать, что если бы после этой болезни Елизавета осталась рябой, то вся история ее жизни, да, наверное, и история России тоже, сложилась бы по-другому — ведь божественная красота цесаревны, а потом и императрицы, сильнейшим образом влияла на ее характер, привычки, поступки и даже политику.

Царских дочерей начали обучать грамоте довольно рано. Уже в 1712 году Петр писал Елизавете и Анне записки, впрочем, без особой надежды на ответ. А вот в 1717 году переписка с родителями уже шла вовсю. Екатерина, бывшая с Петром в походе, просила Анну «для Бога потщиться: писать хорошенько, чтоб похвалить за оное можно и вам послать в презент прилежания вашего гостинцы, на чтоб смотря, и маленькая сестричка также тщилась заслужить гостинцы». И вскоре действительно младшая заслужила гостинец! В начале 1718 года Елизавета получила от отца письмо: «Лизетка, друг мой, здравствуй! Благодарю вам за ваши письма, дай Боже вас в радости видеть. Большова мужика, своего братца (царевичу Петру Петровичу было чуть больше трех лет. — Е.А.), за меня поцелуй».

Совершеннолетней, то есть пригодной к браку, Елизавету признали в феврале 1722 года, когда ей было чуть больше двенадцати лет. Б.-Х.Миних, видевший ее в этом возрасте, позже вспоминал: «Она была хорошо сложена и очень красива, но весьма дородна, полна здоровья и живости, и ходила так проворно, что все, особенно дамы, с трудом за ней поспевали, уверенно чувствуя себя на прогулках верхом и на борту корабля. У нее был живой, проницательный, веселый и очень вкрадчивый ум, обладающий большими способностями. Кроме русского она превосходно выучила французский, немецкий, финский и шведский языки, писала красивым почерком».

На торжественной церемонии по случаю признания совершеннолетия Елизаветы Петр обрезал с платья дочери маленькие белые крылышки (обычай, совсем не принятый в православии), и начался новый этап ее жизни — она стала невестой на выданье. К этому цесаревен готовили многие годы. Французский посланник при русском дворе Жан Кампредон сообщал 9 февраля 1722 года о церемонии вступления в совершеннолетие Елизаветы: девочка кажется «очень милой и прекрасно сложенной. Церемония эта обозначает, что принцесса вышла из детства, и досужие политики выводят отсюда разные заключения относительно брачных партий». Елизавета не уступала в изяществе старшей дочери императора Анне Петровне, которая, по признанию французского дипломата, «красавица собой, прелестно сложена, умница».

Сестры-цесаревны, то есть дочери цесаря-императора, к этому времени умели читать, писать, бегло говорили на иностранных языках, разбирались в музыке, танцевали, умели одеваться, знали этикет. А что еще нужно, чтобы, имея подаренную Богом ослепительную красоту, стать, например, французской королевой? Именно такую судьбу готовил Петр своей средней дочери Елизавете (к этому времени родилась еще дочь, Наталья). В 1721 году он писал русскому посланнику во Франции князю В.Л.Долгорукому, что, будучи в Париже в 1719 году, говорил матери короля Людовика XV «о сватанье за короля из наших дочерей, а особливо за середнею, понеже равнолетна ему (Луи родился в 1710 году. — Е.А.), но пространно, за скорым отъездом, не говорили, которое дело ныне вам вручаем, чтоб, сколько возможность допустит производили». Впрочем, Петр был готов выдать дочь и за принца Луи-Филиппа Шартрского — ближайшего родственника французского короля.

Поручение царя оказалось для такого опытного дипломата, каким был князь Василий Долгорукий, тяжелым и, в сущности, неисполнимым: Версаль не был в восторге от предложенной партии с дочерью портомои, рожденной к тому же до заключения законного брака царя. Ледран, чиновник департамента Министерства иностранных дел Франции, писал: «Брачный союз, от коего произошли принцессы, которых он (царь. — Е.А.) теперь желает выдать замуж, не заключает в себе ничего лестного, и говорят даже, что младшая из этих принцесс (Елизавета. — Е.А.), та, которую могут предназначать для герцога Шартрского, сохранила некоторые следы грубости своей нации». Не без этого! — скажем мы. Нравы петровского двора изяществом не отличались, да и воспитатели царевен были люди весьма простые. Миних упоминает о двух самых близких женщинах цесаревны: одна была некая Ильинична, другая — карелка Елизавета Андреевна. Впрочем, Кампредон считал, что недостатки в образовании и воспитании цесаревны вполне поправимы: «Принцесса Елизавета по себе особа чрезвычайно милая. Ее можно даже назвать красавицей ввиду ее стройного стана, ее цвета лица, глаз и рук. Недостатки, если таковые вообще есть в ней, могут оказаться лишь в воспитании и в манерах. Меня уверяли, что она очень умна. Следовательно, если <… > найдется какой-нибудь недостаток, его можно будет исправить, назначив к принцессе, если дело сделается, какую-нибудь сведущую и искусную особу».

Возможно, что Кампредон подпал под обаяние чар, которыми обладала Елизавета, но все же заметим, что он не был простодушным и наивным человеком. Кампредон известен как опытный, хладнокровный дипломат; один из мемуаристов приводит такой пример: во время очередного пира у царя все гости перепились и только маленький Кампредон, как сокол, зорко за всеми наблюдал. Он отличался умом и проницательностью. В 1722 году Кампредон писал, например, что, если Петру будет отпущено лет десять жизни, Россию ждут грандиозные перемены, так как после возвращения из-за границы, где царь пробыл довольно долго, он будет действовать по-другому и в реформировании России добьется выдающихся успехов, «ибо ежедневный опыт доказывает, что твердостию и смелостию из этого народа можно сделать всё, что угодно». И это было очень верное наблюдение. С 1718 года Петр Великий начал новый цикл грандиозных реформ во многих сферах жизни русского общества.

Но все же, несмотря на авторитетность посланника в Петербурге, в Версале с осторожностью относились к его рекомендациям: французский двор опасался, что реализованный брачный проект Петра усилит российское влияние в Европе, что для Франции считалось нежелательным — в то время многие западноевропейские государства были встревожены чересчур смелым вмешательством России в германские дела во время Северной войны 1700–1721 годов.

Петр же, столкнувшись с сопротивлением Версаля, не отчаивался. Он хорошо знал, что в политике никогда не говорят «никогда», вел интенсивные и тайные переговоры с Кампредоном и, как писал последний 5 февраля 1723 года, как-то раз даже удалил всех приближенных и беседовал с ним о русско-французских делах с глазу на глаз. Переводчиком же им служила императрица Екатерина Алексеевна, которая, как и Кампредон, бывший ранее послом в Стокгольме, знала шведский язык. Судя по многим фактам, император хотел использовать будущий брак Елизаветы в затеянной им крупной политической игре, в которую предполагалось втянуть Францию и Польшу. В финале ее принц Шартрский Луи-Филипп, сын регента Франции Филиппа Орлеанского, оказывался с польской короной на голове, а рядом с ним на троне восседала королева Польши Елизавета.

А в это время в Петербурге уже три года маялся еще один искатель руки цесаревны — голштинский герцог Карл-Фридрих, который по приглашению Петра приехал в 1721 году в Россию и ходил в женихах, причем ни он, ни его окружение точно не знали, которую из дочерей Петра за него выдадут — Анну или Елизавету. Между тем голштинцы требовали, чтобы этот вопрос им разъяснили как можно быстрее: Голштиния, мечтавшая вернуть свою провинцию Шлезвиг, отнятую у герцога Данией еще в 1704 году, очень нуждалась в поддержке России. Такая поддержка проще всего достигалась с помощью брака молодого герцога с одной из дочерей царя. Но Петр, который, с одной стороны, боялся продешевить, а с другой — не хотел расставаться ни с одной из любимых дочек, тянул с окончательным ответом и лишь незадолго до смерти решился, наконец, выдать за голштинского герцога старшую дочь, Анну.

В поведении императора в то время можно усмотреть явное противоречие. Как часто бывало в политике тех времен, дети, особенно дочери, при всей любви к ним царственных родителей, служили разменной монетой в большой политической игре. Но при этом они оставались родными, любимыми существами, окруженными в семье лаской и заботой. По всему видно, что атмосфера в семье Петра и Екатерины была замечательная, теплая и уютная. Как сообщал в 1722 году Кампредон, «обе царевны принимаются плакать, как только с ними заговаривают о замужестве, а принуждать их не хотят». Такое возможно, когда в семье царят любовь и мир и детям не хочется покидать любимых родителей.

Впрочем, были и «домашние» брачные проекты. Хитроумный вице-канцлер Андрей Иванович Остерман предлагал выдать Елизавету за сына покойного царевича Алексея Петровича, великого князя Петра Алексеевича, который родился в 1715 году и был на шесть лет младше Елизаветы. Остерман, как и другие сановники, опасался, что после смерти Петра Великого, здоровье которого было уже подорвано опасной и тяжелой жизнью, могут возникнуть династические трения между первой и второй семьями царя. Напомню, что царевич Алексей был рожден от брака Петра с Евдокией Лопухиной, так что его сын Петр приходился Елизавете по отцу родным племянником. Однако такое близкое родство не смущало прожектеров — они ссылались на Португалию и Австрию, где католическая церковь разрешала подобные браки родственников. А кто мог бы в России возразить главе церкви — императору? Отчаянных противников такого кровосмешения среди высшего русского духовенства быть не могло.

К началу 1725 года переговоры с французами результата не дали: Версаль отговаривался молодостью короля Людовика XV и чего-то выжидал. Впрочем, предложение из России расценивалось все же весьма высоко. В специальном списке-таблице семнадцати возможных невест короля, который был составлен Министерством иностранных дел Франции и содержал перечисление всех достоинств и недостатков возможного брака короля с каждой кандидаткой, имя Елизаветы стояло под № 2 — сразу после испанской инфанты, от которой (за молодостью лет) уже решили отказаться. Даже внучка английского короля стояла ниже русской цесаревны. Но когда в конце января 1725 года Петр Великий умер, с мнением его преемницы, императрицы Екатерины I, в Версале никто не стал считаться — короля женили на дочери польского экс-короля Станислава I Лещинского Марии и тем самым поставили точку в русско-французских брачных переговорах. Так и не суждено было Елизавете стать женой Людовика XV, получившего прозвище Возлюбленный. Не стала она и бабушкой последнего Бурбона, находившегося у власти, — Людовика XVI. Впрочем, ее судьба еще долгие годы после смерти отца, а вскоре и матери, оставалась неясной.

Умирая в мае 1727 года, мать Елизаветы, императрица Екатерина I, завещала дочери выйти замуж за Карла-Августа, младшего брата мужа Анны Петровны, Голштинского герцога Карла-Фридриха. Карл-Август был молодой симпатичный юноша, который к тому времени уже приехал в Россию, ко двору, и весьма понравился Елизавете. Но, к несчастью, летом 1727 года Карл-Август неожиданно заболел и умер. Впоследствии, в 1744 году, императрица Елизавета Петровна расплакалась, когда увидела мать будущей Екатерины II Иоганну-Елизавету — так удивительно похожа была она, младшая сестра Карла-Августа, на своего брата, давным-давно умершего, но незабытого жениха цесаревны Елизаветы.

Впрочем, тогда, в 1727 году, цесаревна-невеста печалилась недолго. Она стала первой звездой двора императора Петра II. Юный император только что освободился от назойливого гнета Меншикова и вкушал все прелести свободы российского самодержца. По Москве, куда из неуютного Петербурга в начале 1728 года перебрался двор, разнеслась потрясающая сплетня о романе императора и его красавицы-тетушки. Для сплетни как будто были основания: восемнадцатилетняя Елизавета славилась как девица легкомысленная, а тринадцатилетний император поражал наблюдателей своим ростом и телесной крепостью. В компании своего распутного фаворита князя Ивана Долгорукого юный царь уже многое испытал и многое видел. Петр и Елизавета были какое-то время неразлучны. Испанский посланник герцог де Лириа писал в Мадрид: «Больше всех царь доверяет принцессе Елизавете, своей тетке, которая отличается необыкновенной красотой, я думаю, что его расположение к ней имеет весь характер любви». У императора и цесаревны нашлось много общего — оба оказались изрядными прожигателями жизни и без ума любили развлечения: праздники, поездки, танцы и особенно охоту. «Русские, — продолжает де Лириа, — боятся большой власти, которую имеет над царем принцесса Елизавета: ум, красота и честолюбие ее пугают всех…»

У автора нет никакого желания выяснять, как далеко зашла нежная семейная дружба тетки и племянника, хотя сплетен вокруг этого сохранилось немало. Пусть Петр и Елизавета останутся в нашей памяти такими, какими их увидел и изобразил на своей картине художник Валентин Серов: два изящных наездника на великолепных конях летят по осеннему полю, и юноша-император догоняет и не может догнать ускользающую от него Диану — красавицу с манящей улыбкой на устах…

Впрочем, дружба эта продолжалась недолго, и вскоре цесаревна разъезжала уже в другой компании. В эти годы Елизавета казалась особенно беспечна и весела. Жизнь, с кажущейся в молодости бесконечной вереницей лет, для нее только начиналась. Уже в ранние годы Елизавета, в отличие от сестры Анны, была смелой и не тушевалась в обществе. Голштинский придворный Берхгольц рассказывает в своем дневнике о праздновании Пасхи 1722 года в царской семье, где принимали Голштинского герцога Карла-Фридриха. Традиционный обряд целования со словами «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!» шел своим чередом, пока герцог не столкнулся с девицами-дочерьми царя. Екатерина разрешила ему облобызаться с ними. Старшая Анна долго колебалась, а «младшая тотчас же подставила свой розовый ротик для поцелуя».

Елизавета очень рано поняла значение своей необыкновенной красоты, ее завораживающее действие на мужчин и стала истинной и преданной дочерью своего гедонического века с его культом наслаждений и удовольствий. Нега веселья и праздности поглотила цесаревну с головой. Об уровне интересов Елизаветы и ее окружения выразительно говорит письмо ближайшей наперсницы цесаревны, а потом и ее статс-дамы Мавры Шепелевой, посланное из Киля, куда та была отправлена в свите молодой герцогини Голштинской Анны Петровны летом 1727 года (орфография подлинника): «Матушка-царевна, как принц Орьдов хорош! Истинно, я не думала, чтоб он так хорош был, как мы видим: ростом так велик, как Бутурлин, и так тонок, глаза такия, как у вас цветом и так велики, ресницы черния, брови темнорусия… румянец алой всегда на щеках, зуби белы и хараши, губи всегда алы и хороши, речь и смех — как у покойника Бишова, асанка паходит на осудереву (то есть Петра II. — Е.А.) асанку, ноги тонки, потому что молат; 19 лет, воласы свои носит и воласы по поес, руки паходят очинь на бутурлины. Еще ж данашу: купила я табакерку и персона в ней пахожа на вашо высочество, как вы нагия».

Кроме неизвестных нам лиц и Петра II в этом письме дважды упомянут Александр Борисович Бутурлин. Этот красавец исполинского роста числился камергером двора Елизаветы и слыл за ее любовника. Верховники — члены Верховного тайного совета, управлявшие страной при малолетнем императоре Петре II — внимательно следили за поведением Елизаветы и, устрашенные слухами о кутежах цесаревны и ее камергера в подмосковной вотчине Елизаветы, Александровской слободе, нашли предлог отправить Бутурлина подальше от Москвы, в армию, стоявшую на Украине. Впрочем, это не особенно огорчило цесаревну. Увлеченная прожиганием жизни, она легко перенесла разлуку с Бутурлиным, вскоре на его месте был уже другой счастливец. Елизавета не поехала даже на похороны любимой сестры Анны, тело которой было осенью 1728 года доставлено русским фрегатом из Киля в Петербург.

Судьба старшей дочери Петра Великого сложилась трагически. Выданная по воле отца за голштинского герцога Карла-Фридриха, Анна страдала в столице Голштинии. Брак ее оказался неудачен. Среди чужих людей дочь Петра Великого чувствовала себя одинокой, муж оказался недостойным такого сокровища, каким, по единодушному мнению современников, была Анна («прекрасная душа в прекрасном теле», — писал о ней ганноверский резидент Вебер). Герцог был слабым человеком, распутником и гулякой. Письма Анны к сестре Елизавете, к императору Петру II полны тоски, слез и жалоб. Но изменить ничего уже было невозможно — разводы в таких браках считались вещью немыслимой. Осенью 1727 года Анна забеременела. Мавра Шепелева писала Елизавете, что в кильском дворце шьют рубашонки и пеленки и что у Анны «в брухе что-то ворошится».

В феврале 1728 года герцогиня родила мальчика, которого назвали Карлом-Петером-Ульрихом. Так появился на свет будущий российский император Петр III. Вскоре после родов у двадцатилетней Анны Петровны открылась скоротечная чахотка и она умерла, завещав похоронить ее в Петербурге, возле родителей. Думаю, что Анне, так нежно относившейся к младшей сестре, хотелось бы, чтобы та приехала на похороны, ведь все детство и юность они были неразлучны. Но осень — время охоты, и Елизавета не нашла двух-трех дней, чтобы домчаться до Петербурга и поклониться праху близкого ей человека. То, что она в это время была здорова, мы знаем точно.

В деревне застали Елизавету и события начала 1730 года, когда заболел и умер Петр II. Накануне датский посланник Вестфален в своем письме предупреждал верховников, что принцесса Елизавета «непременно найдет средства завладеть российским престолом или лично для себя или же для своего племянника», то есть для упомянутого выше Карла-Петера-Ульриха. В ответ, как писал позже Вестфален в Копенгаген, глава верховников князь Д.М.Голицын «присылал ко мне [человека] с уверениями, что ни принцесса Елизавета, ни ее племянник не взойдут на престол».

И все-таки верховники явно опасались возможных попыток дочери Петра Великого захватить власть и даже отняли у нее вооруженную охрану. Основанием для беспокойства стали интриги голштинских дипломатов, которые носились с проектом возведения на русский престол (в случае смерти императора Петра II) другого внука великого царя — Карла-Петера-Ульриха под именем Петра III и при регентстве Елизаветы Петровны. Однако волнения и тех и других оказались напрасны: узнав о болезни императора, Елизавета Петровна даже не приехала в столицу из Александровской слободы, которую превратила в свое веселое пристанище. (Игра истории: ведь Александровская слобода была известна как одно из самых зловещих мест в России — именно там устроил свою опричную столицу Иван Грозный.)

Впрочем, Елизавета и не помышляла о повторении опричной истории; все источники единодушно говорят о полной пассивности цесаревны в эти дни. Даже самый ярый противник Елизаветы, упомянутый выше Вестфален, в конце января 1730 года, перед самым приездом вызванной верховниками на русский императорский престол герцогини Курляндской Анны Иоанновны, сообщал своему правительству из Москвы, что «все здесь тихо, никто не двигался, принцесса Елизавета держит себя спокойно, и сторонники голштинского ребенка не смеют пошевелиться». Французский дипломат Маньян также писал в Версаль, что «принцесса Елизавета вовсе не показывалась в Москве в продолжение всех толков о том, кто будет избран на престол. Она жила в деревне, несмотря на просьбы своих друзей, готовых ее поддержать… Елизавета не раньше явилась в город, как по избранию Анны».

Одни наблюдатели усматривали в этом какую-то особо тонкую тактику честолюбивой дочери Петра Великого, ждавшей своего часа, другие подозревали, что как раз в это время она была беременна и стремилась в загородном уединении скрыть свою позорную тайну. Думаю, что всё было проще: честолюбие цесаревны еще спало, ее не интересовала власть, в ней лишь играла молодая кровь. Да сказать по правде, в тот момент ее шансы занять престол были ничтожно малы, а времени на раздумья у нее и не оставалось — ночью 19 января 1730 года, то есть сразу же после смерти Петра II, верховники объявили об избрании на русский престол Анны Иоанновны. «Впрочем, — справедливо писал Маньян, — вряд ли личное присутствие в Москве послужило бы Елизавете Петровне в пользу даже в том случае, если бы она приехала раньше, так как у нее не может быть друзей среди влиятельных русских вельмож, которые могли бы ей быть полезны. На это существуют три одинаково важные причины…» И далее он эти причины называет: беспечность красавицы-цесаревны, предосудительное поведение ее матери Екатерины I во время короткого царствования в 1725–1727 годах и, наконец, «низость» породы цесаревны.

Действительно, обсуждая на заседании Верховного тайного совета в ночь смерти Петра II вопрос о престолонаследии, глава верховников князь Дмитрий Голицын предложил в русские императрицы Анну Иоанновну как «чисто русскую» царскую дочь и походя недобрым словом помянул отродье шведской портомои. И этого было достаточно — имя цесаревны среди возможных кандидатов больше не возникало. В общем, Маньян был совершенно прав: у цесаревны среди высшей знати сторонников в самом деле не оказалось. Многие, глядя на любовные приключения цесаревны Елизаветы, думали, что румяное яблочко укатилось недалеко от лифляндской яблоньки и что Елизавета может стать такой же царицей-вакханкой, как и ее мать.

Впрочем, были немногие, кто пытался выразить свое несогласие с тем, что дочь Петра обошли. В 1730 году в Петербурге старый моряк, сподвижник Петра I, адмирал Петр Сиверс позволил себе усомниться в праве Анны Иоанновны занять престол вперед дочери Петра Великого. Он сказал: «Корона Его императорского высочества цесаревне Елизавете принадлежит!» Произнесено это было публично и по-солдатски недипломатично, в присутствии главнокомандующего Петербурга генерала Б.X.Миниха, который и поспешил донести на Сиверса новой государыне. Судьба адмирала оказалась печальной — разжалование и ссылка.



* * *

Царствование Анны Иоанновны (1730–1740), которая приходилась Елизавете двоюродной сестрой, оказалось для цесаревны долгим, тревожным и малоприятным. Нет, ничего страшного с ней не происходило. С самого начала царствования Анны цесаревна всячески подчеркивала свою лояльность новой власти и достигла в этом успеха — она не была опасна новой государыне. Английский резидент Клавдий Рондо писал летом 1730 года, что цесаревна не присутствовала на коронации Анны в Кремле по болезни, но это никого не встревожило: об интригах обойденной цесаревны не могло идти и речи, «она ведет жизнь весьма свободную, а царица, видимо, довольна этим». По придворному протоколу Елизавета занимала почетное третье место сразу после императрицы и ее племянницы принцессы Анны Леопольдовны. В таком же порядке провозглашалось ее имя в церковных ектениях.

У Елизаветы был собственный дворец, она имела штат придворных, слуг, свои вотчины и денежное содержание из казны. Но прежнего положения избалованной дочки-красавицы, всеобщей любимицы, чьи капризы становились законом, уже не было — новая императрица кузину особенно-то не жаловала. За неприязнью Анны Иоанновны скрывалось многое: и презрение к «худородству» Елизаветы, и опасения относительно ее намерений на будущее. Не могла императрица простить цесаревне и ее молодости и ослепительной красоты. Ее снедала жгучая зависть к счастливой судьбе, беззаботной веселости девушки, не познавшей, как она, Анна, ни бедности, ни унижений, ни отчаяния вдовьей судьбы вдали от родины.

От Елизаветы почти ничего и не требовалось для того, чтобы возбудить ненависть императрицы: ей достаточно было просто появиться в бальном зале с бриллиантами в великолепной прическе, в новом платье, с улыбкой богини на устах, чтобы в толпе гостей и придворных раздался шелест восхищения. Для императрицы он звучал как оглушительные аплодисменты. Со своего трона тяжелым взглядом следила Анна за Елизаветой — вечной звездой бала. Ей — рябой, чрезмерно толстой, старой (Елизавета была на семнадцать лет моложе Анны) — судьба не дала возможности соперничать с сестрицей в красоте и изяществе. Жена английского резидента леди Рондо описывает посещение китайским послом придворного бала: «Когда он начался, китайцев, вместе с переводчиком, ввели в залу; Ее величество спроcила первого из них (а их было трое), какую из присутствующих здесь дам он считает самой хорошенькой. Он сказал: “В звездную ночь трудно было бы сказать, какая звезда самая яркая”, — но, заметив, что она ожидает от него определенного ответа, поклонился принцессе Елизавете: среди такого множества прекрасных женщин он считает самой красивой ее, и если бы у нее не были такие большие глаза, никто не мог бы остаться в живых, увидев ее». Нетрудно представить, что испытывала в такие минуты государыня.

Зато она отводила душу в другом — угнетала Елизавету материально и морально. Для начала она положила кокетке на содержание всего 30 тысяч рублей в год и не давала ни копейки больше. Это было настоящей трагедией для Елизаветы, ранее сорившей деньгами без удержу. Конечно, цесаревна не сидела без денег — кредиторы с радостью ссуживали ей деньги под проценты, но потом Елизавете приходилось униженно просить императрицу оплатить долги. Пришедший к власти осенью 1740 года после смерти Анны регент империи герцог Бирон завоевал расположение Елизаветы тем, что сразу же покрыл из казны ее огромный долг в 50 тысяч рублей. Кто знает, может быть, именно поэтому пущенный регентом вниз по воде кусок хлеба вернулся к нему, как говорится, с маслом: как только Елизавета вступила на престол, она распорядилась вывезти Бирона с семьей из заполярного Пелыма, куда его заслала в 1741 году правительница Анна Леопольдовна, и поселила опального временщика в уютном Ярославле. На место же Бирона в Пелым был сослан его обидчик, фельдмаршал Миних.

Зная о том, что каждый ее шаг известен государыне, Елизавета держалась как можно дальше от политики, однако имя ее постоянно присутствовало в политических процессах аннинского периода. По материалам дел князей Долгоруких 1738–1739 годов, которым пришлось расплачиваться кровью за попытку ограничения императорской власти в начале 1730 года, а также из дела кабинет-министра Артемия Волынского 1740 года видно, что цесаревну не воспринимали всерьез как политическую фигуру, считали легкомысленной и порочной. И тем не менее опасения у властей на ее счет все равно сохранялись. Поэтому Елизавету не встречали с распростертыми объятиями при дворе императрицы и многие из царедворцев Анны Иоанновны стремились избежать с ней встреч и бесед. Словом, Елизавета чувствовала себя крайне неуютно при дворе.

Но все же самой главной причиной неприязни императрицы к Елизавете было то, что бездетная (по крайней мере — официально) Анна Иоанновна серьезно беспокоилась о будущем своих родственников. В этом-то и состояла причина прохладного отношения императрицы к кузине. Она хотела, чтобы верховная власть никогда не попала в руки Елизаветы и других потомков Екатерины I. Несмотря на публичную присягу Елизаветы в верности любому распоряжению императрицы о престолонаследии, ни Анна, ни ее окружение не могли спать спокойно. Расчетливый вице-канцлер Андрей Иванович Остерман в особой записке писал, что «в том сомневаться не возможно, что, может быть, мочи и силы у них (то есть у Елизаветы и ее племянника Карла-Петера-Ульриха. — Е.А.) не будет, а охоту всегда иметь будут» к занятию престола.

Проще всего решить «проблему Елизаветы» можно было, выдав ее замуж за какого-нибудь иностранного принца. И перед Елизаветой прошла целая вереница таких женихов: Карл Бранденбург-Байрейтский, принц Георг Английский, инфант Мануэль Португальский, граф Мориц Саксонский, инфант дон Карлос Испанский, герцог Эрнст Людвиг Брауншвейгский. Присылал сватов и персидский шах Надир. Может быть, некоторые из женихов и понравились бы привередливой цесаревне, да все они не нравились самой императрице Анне, которая вместе с Остерманом мечтала выдать Елизавету «за такого принца… от которого никогда никакого опасения быть не может». Так писал в упомянутой выше записке вицеканцлер. Представить, что в Мадриде или Лондоне будет подрастать внук Петра Великого — претендент на русский престол, что в нем будет течь кровь Романовых и одновременно Бурбонов или Габсбургов, было выше сил Анны Иоанновны и людей, ее окружавших. Поэтому императрица все тянула и тянула с замужеством Елизаветы, пока сама не умерла в 1740 году.

Все годы царствования Анны Иоанновны за Елизаветой постоянно наблюдали тайные агенты. Когда в 1731 году цесаревна поселилась в Петербурге, Миних получил секретный указ императрицы днем и ночью смотреть за Елизаветой, «понеже она по ночам ездит и народ к ней кричит». В том же году был арестован и сослан в Сибирь Алексей Шубин — фаворит цесаревны, к которому она, в отличие от предыдущих любовников, сильно привязалась. Разлуку с ним Елизавета переносила тяжело. Из дела Тайной канцелярии 1731 года видно, что императрица Анна, ссылая без всякой видимой причины Шубина и его приятелей, преследовала цель разорвать все связи дочери Петра Великого с гвардейцами, которые не раз проявляли к ней, как писал один из шпионов, «свою горячность». Эта жестокость императрицы нанесла глубокую рану сердцу Елизаветы. В одной из песен, которую цесаревна сочинила в это время, есть трогательное обращение к быстрым струям ручья, на берегу которого сидит нимфа-певица, чтобы они смыли с ее сердца тоску.

Судьба Шубина сложилась несчастливо. Он провел в Сибири десять лет и был освобожден только в 1742 году. Указ о его освобождении императрица подписала сразу же после манифеста о восшествии на престол, но посланный в Сибирь офицер долго не мог по сибирским тюрьмам найти Шубина — имя его не упоминалось в списках узников, а сам Шубин, узнав о том, что его всюду ищут, молчал. Он, как и другие узники, боялся еще худшей судьбы: история князей Долгоруких, которых императрица Анна извлекла из многолетней сибирской ссылки, приказала пытать, а потом отправила на эшафот, была всем памятна и поучительна. Только случайно посланный офицер нашел Шубина и вручил ему милостивый указ Елизаветы. Шубин вернулся в Петербург, был ласково принят при дворе, но сердце его возлюбленной уже было занято другим.

Да и самой Елизавете мало нравилась жизнь аннинского двора. Он блистал роскошью, но живой и веселой цесаревне там было скучно. Танцев и маскарадов при дворе было мало, карточная игра, забавы с шутами заполняли время императрицы и ее окружения. Неудивительно, что Елизавета стремилась укрыться в своем дворце в центре столицы или на летней даче в кругу близких ей людей.

Между тем Анне Иоанновне было недостаточно знать, с кем спит, куда и зачем ездит сестрица. Она пыталась проведать, о чем, вернувшись в свой дворец, говорит и думает цесаревна, чем она дышит. Не без оснований Кирилл Флоринский в своей проповеди 18 декабря 1742 года в Успенском соборе Московского Кремля говорил, что можно было видеть императрицу Елизавету в предшествующие царствования «от всезлобных людей в монастырь понуждаемую, приставленными неусыпными шпионами надзираемую что пьет, что делает, куда ездит, с кем беседует».

В 1735 году неожиданно арестовали регента придворной капеллы цесаревны Елизаветы Ивана Петрова и вместе с бумагами увезли в Петропавловскую крепость, где находилась Тайная канцелярия. Собственно, Петрова и взяли из-за бумаг, которые оказались текстами пьес, ставившихся при дворе цесаревны. Начальник Тайной канцелярии генерал Андрей Иванович Ушаков допросил регента о тайных спектаклях при дворе Елизаветы. Петров показал, что спектакли играются придворными певчими, «також и придворными девицами для забавы государыни цесаревны, а посторонних, кроме придворных, на тех комедиях не бывало». Начальник Тайной канцелярии вскоре выпустил Петрова на волю, строго предупредив того, чтобы он об аресте «никому не разглашал, також и государыни цесаревне об этом ни о чем отнюдь не сказывал».

На следующий год Елизавета была крайне встревожена неожиданным для нее императорским указом об освобождении из-под стражи управляющего ее имениями, посаженного цесаревной за воровство. Столь бесцеремонное вмешательство власти в ее домашние дела так напугало Елизавету, что, опасаясь доноса со стороны проворовавшегося управляющего, цесаревна поспешила подать императрице униженную челобитную, в которой старалась пояснить причину ареста своего холопа. При этом она писала: «И оное мне все сносно, токмо сие чувствительно, что я невинно обнесена перед персоною Вашего императорского величества, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна воле и указам Вашего императорского величества, ниже предь хощу быть». И в конце, в традициях того времени, подписалась: «Вашего императорского величества послушная раба Елизавет». Положение цесаревны таким и являлось на самом деле: как и все подданные, Елизавета была в полной власти самодержицы, и Анна Иоанновна могла поступить с кузиной, как с обыкновенной дворянской девицей. «Принцесса Елизавета, — писал французский дипломат в 1737 году, — веселого расположения и доступнее в обращении (чем Анна Леопольдовна. — Е.А.); живет в городе и является при дворе только во время съездов; ей вовсе не дают средств поддерживать свое звание и происхождение».

Возвращаясь к неприятной истории с регентом Петровым, отметим, что выпустили его только после того, как Анна Иоанновна отправила бумаги Петрова на экспертизу архиепископу Феофану Прокоповичу, большому знатоку театра и любителю политического сыска. Феофану было поручено выяснить, нет ли в текстах комедий, ставившихся при дворе цесаревны, состава государственного преступления — оскорбления чести Ея императорского величества, например? В те времена это было весьма распространенное политическое обвинение, и с его помощью можно было «зацепить» цесаревну и ее окружение. Однако осторожный Феофан, хитрый и дальновидный, не усмотрел криминала в бумагах из дворца дочери Петра Великого. Только после этого Петрова выпустили на свободу.

Интерес императрицы к спектаклям во дворце цесаревны не был связан с театральными увлечениями самой Анны Иоанновны. Она знала, что спектакли эти проходят за закрытыми дверями и посторонних на них не бывает. И как раз эта таинственность казалась императрице подозрительной. Известно, что при самодержавии все тайное, кроме «тайного советника» и «Тайного совета», считалось преступным или, по крайней мере, подозрительным. А в 30-е годы XVIII века Елизавета Петровна действительно создала тесный, закрытый мирок, куда соглядатаям и шпионам Анны Иоанновны проникнуть оказалось трудно — недаром и возникло дело Петрова. Вокруг цесаревны оказывались только близкие, преданные ей люди, которые разделяли с ней ту полуопалу, в которой она жила. Они были верны своей госпоже и твердо знали, что при «большом дворе» императрицы им карьеры уже не сделать. Почти все они были молоды: в 1730 году, когда самой цесаревне исполнился 21 год, ее ближайшей подруге Мавре Шепелевой было 22 года, будущему канцлеру России Михаилу Воронцову — 19, братьям Александру и Петру Шуваловым — около 20. Фаворит цесаревны Алексей Разумовский был на год старше своей возлюбленной. Все они, энергичные и веселые, не были отягощены древними родословиями, орденами, чинами, семьями, болезнями. Из переписки цесаревны с ее окружением видно, как был тесен и дружелюбен ее кружок, в котором общее незавидное положение в свете и молодость уравнивали всех.

«Государь мой Михайла Ларивонович! — пишет Воронцову цесаревна. — …просил меня Алексей Григорьевич (Разумовский. — Е.А.), дабы я вам отписала, чтоб вы на него не прогневалися, что он не пишет к вам для того, что столько болен был, что не без опасения — превеликой жар. Однако, слава Богу, что этот жар перервали… и приказал свой должной поклон отдать и желает вас скорее видеть! Прошу мой поклон отдать батюшке и матушке, и сестрицам вашим… Остаюсь всегда одинакова к вам, как была, так и пребуду, верной ваш друг Михайлова».

Подпись эта неофициальная, так некогда великий отец цесаревны подписывался в посланиях своим близким друзьям — Петр Михайлов. Дочь явно подражала отцу. В узком кругу молодых людей — первых сподвижников Елизаветы — начали завязываться и семейные связи. Михаил Воронцов женился на молодой тетке цесаревны Анне Скавронской, а Петр Шувалов — на любимице Елизаветы Мавре Шепелевой. Потом пошли дети, и, как ее отец, Елизавета охотно соглашалась быть крестной: «Пожалуй, матушка государыня цесаревна, не оставь нашей просьбы рабской, но милостию своею кумою быть не отрекись», — писали супруги Шуваловы в 1738 году. Елизавета в просьбе не отказала, что видно из другого письма Мавры будущей императрице, которое было на «ты», начиналось словами: «Кумушка, матушка!», а кончалось так: «Остаюсь кума ваша Мавра Шувалова». И непременный привет: «Поклон отдаю Алексею Григорьевичу».

Скромность двора цесаревны видна из списка придворных и служителей. На первом месте стояла фрейлина Анна Карловна Скавронская (Воронцова), потом шли фрейлины Симановские, затем камер-юнкер Александр Шувалов, упомянутый выше Воронцов, взятый из кучеров Никита Возжинский. А дальше шли камердинеры, «мадамы», музыканты и певчие. В общем, над «породой» придворных цесаревны можно было потешиться при «большом дворе» Анны Иоанновны. Смеялись там и над «портомойным» происхождением самой Елизаветы. Под стать цесаревне была и ее родня — графы Скавронские, Гендриковы и Симановские. Еще в начале 1726 года о таких графах никто и не слыхивал. Именно тогда началось неожиданное «нашествие» родственников императрицы Екатерины I из Лифляндии. Об их существовании знали давно. Еще в 1721 году в Риге к Петру и Екатерине, смущая придворных и охрану своим деревенским видом, пожаловала крепостная крестьянка Христина Скавронская, которая утверждала, что она родная сестра царицы. Так это и было. Екатерина поговорила с ней, наградила деньгами и отправила домой. Тогда же Петр распорядился отыскать и других родственников жены, разбросанных по стране войной. Всех их приказали держать под присмотром в Лифляндии и строго-настрого запретили им болтать с посторонними про свое родство с императрицей.

В этом смысле демократичный в обращении Петр знал меру, и те милости и блага, которыми он осыпал саму Екатерину, царь не собирался распространять на ее босоногую семью. И неслучайно — крестьянские родственники Екатерины могли нанести ущерб престижу династии, бросить тень на царских детей. Придя в 1725 году к власти, Екатерина долго не вспоминала о своей родне, но те сами дали о себе знать — вероятно, они решили действовать, когда до них докатилась весть о вступлении сестрицы на российский престол. Рижский губернатор князь Аникита Репнин в 1726 году сообщил в Петербург, что к нему пришла крепостная крестьянка Христина Скавронская и жаловалась на притеснения, которым подвергал ее помещик. Христина сказала, что она сестра императрицы. Екатерина I была поначалу явно смущена. Она распорядилась содержать сестру и ее семейство «в скромном месте и дать им достаточное пропитание и одежду», а от помещика, под вымышленным предлогом, взять и «приставить к ним доверенного человека, который мог бы их удерживать от пустых рассказов», надо полагать — о трогательном босоногом детстве боевой подруги первого императора.

Однако через полгода родственные чувства взяли свое. По приказу императрицы семейство Скавронских срочно доставили в Петербург, точнее, в загородный дворец, в Царское Село, подальше от любопытных глаз злопыхателей. Можно себе представить, что творилось в Царскосельском дворце! Родственников было очень много. Кроме старшего брата Самуила прибыл средний брат Карл с тремя сыновьями и тремя дочерьми, сестра Христина с мужем и четырьмя детьми, сестра Анна также с мужем и двумя дочерьми — итого не меньше двух десятков нахлебников. Оторванные от вил и подойников, деревенские родственники императрицы еще долго отмывались, учились приседать, кланяться, носить светскую одежду. Разумеется, обучить их русскому языку было некогда, да это было не так уж и важно: все они в начале 1727 года получили графские титулы, а также большие поместья и стали сами богатыми помещиками. Правда, сведений об особой близости семейства с императрицей Екатериной что-то не видно.

И вот теперь, в 1730-е годы, все эти новоявленные графы и особенно графские дети стали льнуть ко двору цесаревны — своей единственной родственницы в «верхах». Елизавета приблизила к себе Анну Карловну, свою молодую тетку, покровительствовала и другим своим родственникам, считая себя главой всей большой крестьянско-графской семьи. «Надеюсь, что вы не забыли, что я большая у вас», — писала Елизавета вдове своего дяди графа Федора Скавронского, когда та попыталась распорядиться вотчинами мужа по своему усмотрению. Одним из родственников она помогала советом, другим посылала деньги, двоюродного брата пристроила в Сухопутный кадетский корпус, потом хлопотала о повышении его в чине — без протекции получить новый чин было, как всегда в России, трудно. Впрочем, несмотря на пристальное внимание агентов Тайной канцелярии, в занятиях этой молодежи никакого политического криминала не было: окружение Елизаветы вполне беззаботно проводило время, и заводилой во всех их затеях выступала сама цесаревна. Лучше нее никто не мог ездить верхом, танцевать, петь, даже писать стихи и сочинять песни. До нашего времени дошло несколько песен, написанных — или, как тогда говорили, напетых — Елизаветой. И все эти песни были грустными. В одной из них, уже упомянутой выше, пелось о печальной красавице-нимфе, сидящей на берегу ручья:





Тише же ныне, тише протекайте,
чисты струйки, по песку
И следов с моих глаз вы не смывайте,
 смойте лишь мою тоску.





О чем, казалось бы, грустить и тосковать цесаревне, окруженной всеобщим восхищением и ласками? Можно было уехать в загородное имение Царское Село, скакать по полям, охотиться с собаками или соколами, устраивать прогулки на воде или маскарады — да мало ли найдет себе занятий молодежь, когда есть досуг и фантазия! Можно было заняться и хозяйством: по письмам Елизаветы видно, что она, несмотря на огромные траты, была рачительной и даже прижимистой хозяйкой имения; это вообще оставалось ее свойством на всю жизнь — разорять казну немыслимыми тратами и одновременно экономить по мелочам. «Степан Петрович, — пишет она своему городскому приказчику, — прикажите объявить, где надлежит для продажи яблок, а именно в Царском и в Пулковском, кто пожелает купить, понеже у нас уже был купец и давал за оба огорода пятьдесят рублев, и мы оному отказали затем, что дешево дает, того ради прикажите, чтобы в нынешнее время, покамест мы здесь чтобы продать, а то уже и ничего не видя валятся». В общем, заняться Елизавете было чем, тем более что с 1731 года уцесаревны начался роман с красавцем Алексеем Разумовским.

Но нет! Грустно было красавице Елизавете. Как повествует одно из дел Тайной канцелярии, стоял как-то солдат гвардии Поспелов на часах во дворце цесаревны и слышал, как госпожа вышла на крыльцо и затянула песню: «Ох, житье мое, житье бедное!» В казарме Поспелов рассказал об этом своему другу солдату Ершову, а тот, не подумав, и брякнул: «Баба бабье и поет!» Это было весьма грубовато, но совершенно точно. Благополучие девицы в тогдашнем обществе было непрочным, а будущее — тревожным. Елизавета понимала, что, даже если она будет жить тише воды, ниже травы, все равно — уже фактом своего существования она представляет опасность для государыни. О том, что цесаревна Елизавета Петровна имеет шансы на престол, иностранные дипломаты писали из Петербурга постоянно, особенно учитывая сложившуюся в России династическую обстановку, которую нельзя было не назвать весьма оригинальной. Как мы помним, пришедшая к власти в 1730 году Анна Иоанновна уже в следующем году подписала указ о том, что престол отойдет к принцу, который родится от будущего брака тогда еще тринадцатилетней племянницы, дочери царевны Екатерины Иоанновны, принцессы Анны Леопольдовны и неизвестного еще ее мужа. Брак состоялся в 1739 году, ребенок родился в 1740, но и после этого сбросить цесаревну с династического счета было невозможно.

Говорили в обществе и о том, что мать будущего наследника престола, принцесса Мекленбургская Анна Леопольдовна, не православная. Правда, в 1733 году это поспешили исправить — племянницу императрицы окрестили по православному обряду. Тем не менее «все эти обстоятельства, — писал в Париж Маньян, — дают возможность предполагать, что, если бы царица скончалась, цесаревна Елизавета могла бы легко найти сторонников и одержать верх над всеми другими претендентами на российский престол». И хотя претензии Елизаветы на власть при живой Анне Иоанновне были, что называется, писаны вилами по воде, а рассказы о ее намерениях оставались во многом домыслами дипломатов, цесаревна не могла не дрожать от страха за свое будущее. Ведь она была в полной власти императрицы и отлично понимала, что достаточно только одного высочайшего слова — и ей придется ехать в глухую германскую землю, чтобы стать женой какого-нибудь немецкого ландграфа или герцога, и смотреть всю жизнь, как тот экономит каждый грош на свечах или, наоборот, проматывает ее доходы. Одно только царское слово — и она уже будет пострижена в каком-нибудь дальнем монастыре, а судьба княжны Прасковьи Юсуповой, сгинувшей за свой длинный язык и строптивость в темной и холодной келье, может стать и ее судьбой.

Вот тут-то и спасал… театр. В маленьком зале горстка зрителей — только свои, доверенные люди — завороженно смотрели на сцену, где в неверном свете свечей разворачивалась перед ними драма о «преславной палестинских стран царице» Диане, жене царя Географа, — красивой, доброй, милой — ну вылитая наша госпожа! Ее нещадно гнетет и тиранит злая, грузная, конопатая свекровь. И переглядываться зрителям не нужно: и так ясно, кого вывел на сцену доморощенный драматург Мавра Шепелева — а именно она написала пьесу, которую захватили люди Ушакова у регента Петрова в 1735 году. Плачут зрители, не в силах помочь оклеветанной свекровью, опозоренной, изгнанной мужем в пустыню Диане. Ко всем прочим несчастьям львица утаскивает у нее сына-младенца! О, горе!

Но все же есть Бог на свете и правда на земле! Некие путешественники случайно находят несчастную и ее дитя в пустыне, привозят их к обманутому матерью Географу, все недоразумения разъясняются, неправды и интриги зловредной свекрови разоблачены, и Диана с триумфом занимает место на троне рядом с мужем. В таком же аллегорическом духе писались и ставились и другие спектакли этого, как потом скажут исследователи, «оппозиционного театра Елизаветы Петровны» на Смольном дворе — так называлась загородная дача цесаревны. Истинно, театр — волшебная, необыкновенная вещь. Театральное чудо победы добра над злом, красоты над безобразием, правды над несправедливостью свершалось всякий раз на глазах нашей красавицы и ее молодых друзей, и всем им, вероятно, казалось, что вот-вот это чудо произойдет и с ними. Разве не об этом говорилось в пьесе о Лавре: «Ни желание, ни искание, ни помышление, но Бог, владея всем, той возведе тя на престол Российской державы, тем сохраняема, тем управляема буди во веки!» На подмостках театра мечты они разыгрывали свою грядущую жизнь. Но самое удивительное — это то, что ни актеры, ни зрители, сидевшие в маленьком зале, даже в самых смелых мечтах не предполагали, что сбудется всё, о чем они думали втайне, что их ждет действительно сказочное, волшебное будущее, что все они станут богаты, знатны, славны, к ним будут прислушиваться первейшие сановники и иностранные дипломаты, что они войдут в русскую историю как сподвижники императрицы Елизаветы Петровны, которой предстоит править Россией целых двадцать лет! И самое важное — они не знали, КАК СКОРО ЭТО ПРОИЗОЙДЕТ!



Глава 3

Брауншвейгское семейство

И вот 25 ноября 1741 года чудо свершилось: императрица Елизавета I Петровна стояла у окна в своем императорском Зимнем дворце и смотрела на город и страну, теперь безраздельно принадлежавшие ей. Шел первый день ее царствования, конец которого казался бесконечно далеким… И с первым же днем пришли трудности и хлопоты, ранее неведомые полуопальной цесаревне. Прежде всего следовало решить, что же делать с арестованной Брауншвейгской фамилией. Требовалось срочно составить манифест о восшествии Елизаветы Петровны на престол. Между тем стране и миру было так непросто объяснить, каким же образом цесаревна оказалась на российском троне. Ведь в Европе прекрасно знали, что император Иван Антонович вступил на престол в 1740 году, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, и что все подданные, в том числе и цесаревна Елизавета, присягали на кресте и Евангелии в верности малолетнему императору, а потом и Анне Леопольдовне как правительнице. Следовательно, власть императора Ивана была законна, тогда как власть Елизаветы — нет.

Но вернемся к жертвам ночного переворота 25 ноября 1741 года — Брауншвейгской фамилии — и расскажем о них подробнее.

Правительница России великая княгиня Анна Леопольдовна не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, — писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, — а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность».

Иного мнения об Анне Леопольдовне был ее обер-камергер Эрнст Миних, сын фельдмаршала Миниха. В своих мемуарах он писал, что принцессу Анну считали холодной, надменной, презрительной, но на самом деле ее душа была нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а ее холодность служила лишь защитой от «грубейшего ласкательства», столь распространенного при дворе ее тетки. Так или иначе, некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы Анны бросались в глаза всем. Шетарди передавал рассказ о том, что герцогиня Мекленбургская Екатерина Иоанновна, мать Анны Леопольдовны, была вынуждена прибегать к строгости, чтобы победить в дочери диковатость и заставить ее свободно появляться в обществе. Впрочем, объяснение не особенно симпатичным чертам Анны Леопольдовны нужно искать не только в ее характере, данном природой, но и в обстоятельствах ее жизни, особенно после 1733 года.

Семейная жизнь Анны Леопольдовны не сложилась. Она жила в браке без любви. Приехавший в 1734 году из Германии жених Анны принц Брауншвейг-Люнебургский Антон-Ульрих всех разочаровал: и императрицу Анну Иоанновну, и двор, и прежде всего саму невесту. Худенький, белокурый, женоподобный сын герцога Фердинанда-Альбрехта, отысканный в Германии специальным посланником Анны Иоанновны графом Карлом-Рейнгольдом Левенвольде, казался неловким провинциалом и замирал от страха и стеснения под пристальными, недоброжелательными взглядами львов и львиц русского императорского двора. Как писал в своих мемуарах Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности». Императрица не сказала официальному свату, австрийскому послу, ни да ни нет, но оставила принца в России, чтобы он, дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Ему был дан чин подполковника Кирасирского полка и соответствующее его статусу содержание.

Принц неоднократно и безуспешно пытался сблизиться со своей будущей супругой, но девица равнодушно отвергала его ухаживания. «Его усердие, — писал впоследствии Бирон, — вознаграждалось такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака». Летом 1735 года произошел скандал, отчасти объяснивший подчеркнутое равнодушие Анны к Антону-Ульриху. Шестнадцатилетнюю девицу заподозрили в интимной близости с красавцем и любимцем женщин графом Морицем Карлом Линаром, польско-саксонским посланником в Петербурге, причем соучастницей тайных свиданий признали воспитательницу принцессы госпожу Адеракс. В конце июня того же года этого незадачливого педагога поспешно посадили на корабль и выслали за границу. Затем по просьбе русского правительства польский король Август II отозвал из России и графа Линара. Причина скандала была, как писала леди Рондо, очень проста — «принцесса молода, а граф — красив». Пострадал и «связник» влюбленных, камер-юнкер принцессы Иван Брылкин — его сослали в Казань.

Больше об этом инциденте сказать нечего. Известно лишь, что с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году Линар тотчас явился в Петербург, стал своим человеком при дворе, участвовал в совещаниях о государственных делах, получил высший орден России — Святого Андрея Первозванного, шпагу, украшенную бриллиантами, и прочие награды. Факт, несомненно, выразительный, как и то, что неведомый никому бывший камер-юнкер Брылкин был тогда же назначен обер-прокурором Сената.

После скандала императрица Анна Иоанновна установила за племянницей чрезвычайно жесткий, недремлющий контроль. Посторонним лицам вход на половину принцессы Анны был совершенно закрыт. Изоляция от общества ровесников, подруг, от света и даже двора, при котором она появлялась лишь на официальных церемониях, длилась пять лет и не могла не повлиять на психику и нрав Анны Леопольдовны. Не особенно живая и общительная от природы, теперь она стала совсем замкнутой, склонной к уединению, раздумьям, сомнениям и, как писал Эрнст Миних, увлеклась чтением книг, что в те времена считалось делом диковинным и барышень до добра не доводящим. Анна поздно вставала, небрежно одевалась и причесывалась — даже на одном из немногих известных портретов Анны ее голова повязана платком. С неохотой и страхом выходила она на сияющий паркет дворцовых зал. Такую нелюдимость Анна Леопольдовна сохраняла и в дни своего правления: ей всегда было неловко в большом обществе, и правительница предпочитала малолюдные собрания друзей и хороших знакомых, с которыми она играла в карты или сидела у камина. О шумных, веселых праздниках и маскарадах при ней никто и не заикался.

Изоляция принцессы Анны была прервана лишь летом 1739 года, когда австрийский посол маркиз де Ботта от имени принца Антона-Ульриха и его тетки, австрийской императрицы, официально попросил у императрицы Анны Иоанновны руки принцессы Анны и получил, наконец, благосклонное (по крайней мере, с виду) согласие русской государыни. Инициатива в этом деле принадлежала императрице Анне Иоанновне. Поначалу она не хотела думать ни о каком наследнике — ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после долгих лет унижений, бедности, ожиданий, казалось, что жизнь только начинается. К тому же ни племянница, ни ее будущий супруг императрице совсем не нравились, а потому она затягивала решение этого скучного и, казалось, ненужного для нее брачного дела.

Судьба принцессы весьма беспокоила фаворита императрицы Анны Иоанновны герцога Бирона. Видя демонстративное пренебрежение Анны Леопольдовны к заморскому жениху, Бирон в 1738 году пустил пробный шар: через посредницу, придворную даму, он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за старшего сына герцога, Петра Бирона. При этом он заранее заручился поддержкой императрицы, а то обстоятельство, что Петр был на шесть лет младше Анны, не особенно смущало герцога — ведь в случае успеха его замысла Бироны породнились бы с правящей династией и посрамили бы тем самым ловкачей предыдущих времен — Меншикова и Долгоруких, которые пытались сделать то же самое. Но Анна Леопольдовна слишком высоко ставила свое царственное происхождение и с возмущением отвергла притязания «низкородного» Бирона. Она сказала, что, пожалуй, готова выйти замуж за Антона-Ульриха — все-таки он принц из древнего германского рода. К слову сказать, принц, жених ее, к этому времени возмужал, он поучаствовал волонтером в русско-турецкой войне 1735–1739 годов, показал себя храбрецом под Очаковом, за что удостоился чина генерала и ордена Андрея Первозванного.

1 июля 1739 года молодые обменялись кольцами. Антон-Ульрих вошел в зал, где происходила церемония обручения, одетый в белый с золотом атласный костюм; его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей в зале рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась со своей приятельницей: «Я невольно подумала, что он выглядит как жертва». Удивительно, как случайная, казалось бы, фраза о жертвенном агнце стала мрачным пророчеством. Ведь Антон-Ульрих действительно был принесен в жертву династическим интересам русского двора.

Но в тот момент все думали, что жертвой была невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах… обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока, наконец, посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал — принцессу». После обмена кольцами первой подошла поздравлять невесту цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это скорее походило на похороны, чем на обручение.

Сама свадьба состоялась через два дня. Великолепная процессия потянулась от дворца к церкви Рождества на Невском проспекте. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и невеста в восхитительном серебристом платье. Все движение кортежа было обставлено с надлежащей торжественностью и блеском. После венчания последовал долгий свадебный обед, затем бал… Наконец, невесту отвели в спальню и облачили в атласную ночную сорочку, герцог Бирон привел к ней уже одетого в домашний халат принца, и двери супружеской спальни закрылись.

Целую неделю двор праздновал свадьбу. Были обеды и ужины, маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в придворном театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо находилась в числе гостей и потом сообщала в письме своей приятельнице, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые — очень красиво, другие — очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, что это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы». Говорили также, что в первую брачную ночь молодая жена убежала от мужа в Летний сад.

Как бы то ни было, через тринадцать месяцев этот печальный брак дал свой плод — 18 августа 1740 года Анна Леопольдовна родила мальчика, названного, как его прадед, Иваном. Больше всех рождению сына у молодой четы обрадовалась императрица Анна Иоанновна — покой династии, казалось, был обеспечен, и государыня, став восприемницей новорожденного, тотчас засуетилась вокруг него. Для начала она отобрала младенца у родителей и поселила его вместе с няньками в своих покоях. Теперь и Анна Леопольдовна, и Антон-Ульрих мало кого интересовали — свое дело они сделали. Однако понянчить внука, точнее — внучатого племянника, заняться его воспитанием императрице Анне не довелось: 5 октября 1740 года прямо за обеденным столом у нее начался сильнейший приступ болезни, которая через две недели и свела ее в могилу. Согласно завещанию покойной, двухмесячный принц Иван Антонович стал императором, а герцог Бирон — регентом при нем.

Регентом Бирон пробыл совсем недолго. Как уже говорилось, 9 ноября 1741 года гвардейцы во главе с Минихом, заручившимся поддержкой родителей императора, свергли Бирона, и Анна Леопольдовна была провозглашена великой княгиней и правительницей России. Впрочем, несмотря на эти головокружительные перемены, Анна Леопольдовна продолжала жить так же, как жила раньше. Мужа своего она по-прежнему презирала и часто не пускала ночевать на свою половину. Теперь трудно понять, почему так сложились их отношения, почему принц Антон оказался так неприятен своей супруге. Конечно, принц был слишком тих, робок и неприметен. Он не обладал изяществом, лихостью и мужественностью графа Линара. Миних говорил, что провел с принцем две военные кампании, но так и не понял, рыба он или мясо. Когда кабинет-министр Артемий Волынский как-то в 1740 году спросил Анну Леопольдовну, чем ей не нравится принц, она отвечала: «Тем, что весьма тих и в поступках несмел».

Бирон говорил саксонскому дипломату Пецольду с немалой долей цинизма, что главное предназначение Антона-Ульриха в России — «производить детей, но и на это он не настолько умен», и что нужно молиться Богу, чтобы родившиеся от него дети оказались более похожи на мать, чем на отца. Словом, вряд ли бедный нерыцарственный Антон-Ульрих мог рассчитывать на пылкую любовь молодой жены.

Анна Леопольдовна, как пишет ее современница, «была некрасива, но приятна, небольшого роста, брюнетка, с хорошими и приятными, но грустными глазами, довольно правильными чертами лица, с красивою шеею и руками, видная, но в общем она не была привлекательна. Во всем существе ее слышалась печаль и меланхолия». Драма жизни Анны Леопольдовны усугублялась еще тем, что она совершенно не годилась для «ремесла королей» — управления государством. Ее никогда к этому не готовили, да никто об этом, кроме судьбы и случая, и не думал. У принцессы отсутствовало множество качеств, которые позволили бы ей если не управлять страной, то хотя бы пребывать в заблуждении, что она этим занимается для общей пользы. У Анны не было трудолюбия, честолюбия, энергии, воли, отсутствовало умение понравиться подданным приветливостью или, наоборот, привести их в трепет грозным видом, как это успешно делала Анна Иоанновна. Фельдмаршал Миних писал, что Анна «по природе своей… была ленива и никогда не появлялась в Кабинете. Когда я приходил по утрам с бумагами… которые требовали резолюции, она, чувствуя свою неспособность, часто говорила: “Я хотела бы, чтобы мой сын был в таком возрасте, когда бы мог царствовать сам”». Далее Миних пишет то, что подтверждается другими источниками — письмами, мемуарами, даже портретами: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, идя к обедне, не носила фижм (дело, как читатель понимает, совершенно недопустимое! — Е.А.) и в таком виде появлялась публично за столом и после полудня за игрой в карты с избранными ею партнерами, которыми были принц — ее супруг, граф Линар — посол польского короля и фаворит великой княгини, маркиз де Ботта — посол австрийского императора, ее доверенное лицо… господин Финч — английский посланник и мой брат (барон X.-В.Миних. — Е.А.)». Только в такой обстановке, дополняет сын фельдмаршала Эрнст, она бывала свободна и весела.

Вечера эти проходили за закрытыми дверями в апартаментах ближайшей подруги правительницы и ее фрейлины Юлии Менгден, или, как презрительно называла ее императрица Елизавета Петровна, Жульки. Без этой, как писали современники, «пригожей собой смуглянки» Анна не могла прожить ни дня — так они были близки. Их отношения были необычайны, и на это обращали внимание. Финч, хорошо знавший всю картежную компанию, писал, что любовь Анны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине», что они часто спали вместе. Анна дарила Юлии бесценные подарки, в том числе полностью обставленный дом. Далее, как бы написали в прошлом веке, скромность не позволяет автору развивать эту тему.

В целом Анна Леопольдовна слыла существом безобидным и добрым. Правда, как писал Манштейн, правительница «любила делать добро, но вместе с тем не умела делать его кстати». Таким, как Анна, — ленивым, простодушным и доверчивым людям — не место в волчьей стае политиков, где рано или поздно они теряют власть и гибнут. То, что произошло с Анной Леопольдовной, было неизбежным.

Конец лета 1741 года — первого и последнего лета Анны Леопольдовны как правительницы России — прошел под звуки фанфар и салюта. В июле Анна родила второго ребенка, принцессу Екатерину, а 23 августа русские войска под командой фельдмаршала Петра Ласси наголову разбили шведскую армию под Вильманстрандом… Но уже через три месяца, ночью 25 ноября 1741 года, Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. За ней и ее сыном пришли мятежники, и вскоре их перевезли во дворец уже бывшей цесаревны. И теперь новая государыня и ее окружение ломали голову: что же делать с младенцем-императором и его семьей, никто толком не знал.

Впрочем, раздумья новой императрицы были недолги — радость быстрой и легкой победы кружила ей голову, Елизавете хотелось быть доброй и великодушной, и она решила попросту выслать из страны Брауншвейгскую фамилию. 28 ноября об этом вышел манифест, и в ту же ночь санный обоз из закрытых кибиток, в которых сидели император, его родственники и приближенные, а также многочисленный конвой под командованием обер-полицмейстера Петербурга Василия Салтыкова поспешно покинули город по дороге на Ревель и Ригу, то есть к западной границе России.

Перед отъездом Салтыков получил особую инструкцию, согласно которой экс-императора Ивана надлежало срочно доставить в Ригу, а затем в Митаву и далее отправить в Германию. Но не успели кибитки отъехать от Петербурга, как срочный курьер от императрицы нагнал конвой и передал Салтыкову новую инструкцию, которая требовала от него совершенно противоположного: «Из-за некоторых обстоятельств то (то есть быстрая езда до Митавы. — Е.А.) отменяется, а обязаны вы ваш путь продолжать как возможно тише и отдыхать на каждой станции дня по два».

«Некоторые обстоятельства» заключались в том, что Елизавета сообразила, что Брауншвейгская фамилия, оказавшись за границей, в окружении своих могущественных родственников, среди которых были австрийская императрица, прусский и датский короли, будет представлять для нее серьезную опасность. Словом, Елизавета явно пожалела о своем благородстве и великодушии уже на следующий день после высылки экс-императора и его родственников из Петербурга.

Поезд с узниками ехал к русской границе все медленнее и медленнее, указы, приходившие Салтыкову из Петербурга, требовали все более и более суровых мер охраны Брауншвейгской фамилии, ранее довольно свободный режим содержания делался все жестче и жестче. В конце концов, через год такого странного путешествия, несчастная семья оказалась в заточении в Динамюнде — крепости под Ригой. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда. В крепостных казематах Динамюнде узники провели более года, там в 1743 году Анна родила третьего ребенка — Елизавету, а в январе 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы — в центр России, в город Ранненбург Воронежской губернии.

В печальной судьбе Брауншвейгской фамилии свою роль могло сыграть и следующее, весьма странное обстоятельство. В ноябре 1743 года прусский король Фридрих II вызвал русского посланника и просил передать Елизавете Петровне совет о том, как следует ей поступить с Брауншвейгской фамилией, приходящейся ему через жену, королеву Елизавету-Христину, родственной. Он сказал, что их надлежит заслать «в такие места, чтоб никто знать не мог что, где и куда оные девались и тем бы оную фамилию в Европе совсем в забытие привесть, дабы ни одна потенция за них не токмо не вступилась, но при дворе Вашего императорского величества о том домогательствы чинить, конечно, не будет». Известно, что прусский король был человеком в высшей степени талантливым, оригинальным и беспринципным, чем, собственно, и заслужил славу великого. Позже, лет тринадцать спустя, он в этом вопросе уже вел политику иную — стремился использовать фигуру опального императора и его родственников с целью ослабить режим Елизаветы Петровны. Но тогда, в 1742 году, он явно заигрывал с русской государыней и таким образом пытался убедить ее в своем особом расположении, ради чего был не прочь пожертвовать и своими родственниками.

Дав указ о вывозе Брауншвейгской фамилии, императрица требовала, чтобы Салтыков при этом сообщил, как вели себя, отъезжая на новое место, Анна Леопольдовна и ее муж: были они «недовольны или довольны» указом? Салтыков рапортовал, что когда члены семьи увидели намерения конвоя рассадить их по разным кибиткам, то они «с четверть часа поплакали». По-видимому, они подумали, что их хотят разлучить друг с другом. Эта опасность нависла над ними теперь как дамоклов меч. Отныне жизнь их проходила в ожидании худшего поворота событий.

Новый начальник конвоя капитан Вындомский сначала по ошибке повез арестантов не в Ранненбург Воронежской губернии, а в Оренбург — город, отстоящий на тысячи верст восточнее, почти в Сибири. Только по дороге маршрут был уточнен. В Ранненбурге (ныне город Чаплыгин Липецкой области) Брауншвейгская семья прожила до конца августа 1744 года, когда сюда внезапно прибыл личный посланник императрицы Елизаветы майор гвардии Николай Корф. Он привез с собой секретный указ государыни. Это был жестокий, бесчеловечный указ. Корф был обязан ночью отнять у родителей экс-императора Ивана и передать капитану Миллеру, которому вместе с ребенком («mit dem Kleinen») надлежало ехать без промедления на север. В инструкции Миллеру было сказано о четырехлетнем малыше: «Онаго приняв, посадить в коляску и самому с ним сесть и одного служителя своего или солдата иметь в коляске для сбережения и содержания того младенца и именем его называть Григорий». Роковое в русской истории имя! Может быть, это имя было выбрано случайно, а может быть, и неслучайно: в династической истории России имя Григорий имеет явный негативный след — так звали самозванца Отрепьева, захватившего в России власть в 1605 году и своим авантюризмом обрекшего страну на невиданные страдания и разорение. Тем самым Елизавета как бы низводила бывшего императора до уровня самозванца.

Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем, а имел доброе сердце и понимал, что его руками совершается жестокое дело. Поэтому он запросил Петербург, как поступать с мальчиком, если будет «беспокоен из-за разлуки с родителями» и станет спрашивать у охраны о матери или отце. Петербургские власти отказали Корфу в его просьбе придать экс-императору кормилицу или сиделицу, «чтоб он не плакал и не кричал», и вообще велели не умничать и в точности исполнять указ. Миллеру же предписывалось по прибытии в Архангельск потребовать от местных властей судно, на него «посадить младенца ночью, чтобы никто не видал, и отправиться в Соловецкий монастырь, где его ночью же, закрыв, пронести в четыре покоя и тут с ним жить так, чтобы кроме его, Миллера, солдата его и служителя, никто оного Григория не видел… а младенца из камеры, где он посажен будет, отнюдь не выпускать и быть при нем днем и ночью слуге и солдату, чтоб в двери не ушел или от резвости в окошко не выскочил».

Корф думал не только о судьбе ребенка. Он спрашивал императрицу, как поступать с подругой бывшей правительницы Юлией Менгден — ведь ее нет в списке будущих соловецких узников, а «если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». Петербург остался глух к сомнениям Корфа и распорядился: Анну Леопольдовну везти на Соловки, а Менгден оставить в Ранненбурге. Что пережила Анна, прощаясь навсегда со своей сердечной подругой, которая давно составляла как бы часть ее души, представить трудно. Ведь, уезжая из Петербурга, Анна просила императрицу только об одном: «Не разлучайте с Юлией!» Тогда Елизавета, скрепя сердце, дала согласие, а теперь, не включив Юлию в «соловецкую экспедицию», тем самым свое разрешение отменила. Корф писал, что известие о разлучении подруг и предстоящем путешествии в неизвестном для них направлении как громом поразило узниц: «Эта новость, — писал Корф, — повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы (она была беременна. — Е.А.), они отвечали, что готовы исполнить волю государыни». По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом и снег, арестантов медленно повезли на север.

Обращают на себя внимание два момента: поразительная покорность Анны Леопольдовны и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая не диктовалась ни государственной необходимостью, ни опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и бывшего генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы. Елизаветой владели ревность и злоба. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст, Елизавета написала Корфу, чтобы он спросил Анну Леопольдовну, кому она отдала свои алмазные вещи, из которых многих при учете не оказалось в наличии. «А ежели она, — заканчивает Елизавета, — запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать (то есть пытать. — Е.А.), то ежели ее жаль, то она бы ее до такого мучения не допустила».

Это было не первое письмо подобного рода, полученное от императрицы Елизаветы. Уже в октябре 1742 года она писала Салтыкову в Динамюнде, чтобы тот сообщил, как и почему бранит его Анна Леопольдовна — об этом до Елизаветы дошел слух. Салтыков отвечал, что это навет: «У принцессы я каждый день поутру бываю, только кроме ее учтивости никаких неприятностей, как сам, так через офицеров, никогда не слышал, а когда что ей необходимо, то она о том с почтением просит». Салтыков написал правду — такое поведение кажется присущим бывшей правительнице. Она была кроткой и безобидной женщиной — странная, тихая гостья в этой стране, на этой земле. Но ответ Салтыкова явно императрице не понравился — ее ревнивой злобе к Анне Леопольдовне не было предела.

Почему так случилось? Ведь Елизавета не была злодейкой. Думаю, что ей невыносимо было слышать и знать, что где-то есть женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна эта власть, а нужен рядом только дорогой ее сердцу человек. Лишенная, казалось бы, всего: свободы, нормальных условий жизни, сына, близкой подруги — эта женщина не билась, как, может быть, ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не писала государыне униженных просьб, а лишь покорно, как истинная христианка, принимала все, что приносил ей каждый новый день, еще более печальный, чем день прошедший.

Более двух месяцев Корф вез Брауншвейгское семейство к Белому морю. Но размытые дороги не позволили доставить пленников до берегов Белого моря вовремя — навигация уже закончилась. Корф уговорил Петербург хотя бы временно прекратить это путешествие, измотавшее всех — арестантов, охрану, самого Корфа, — и поселить бывшего императора и его семью в Холмогорах, небольшом городе на Северной Двине, выше Архангельска. Весной 1746 года в Петербурге решили, что узники останутся здесь еще на какое-то время. Никто даже не предполагал, что пустовавший дом покойного холмогорского архиерея, в котором их поселили, станет для Брауншвейгской фамилии тюрьмой на долгие тридцать четыре года!

Анне Леопольдовне было не суждено прожить там дольше двух лет. 27 февраля 1746 года она родила третьего мальчика — принца Алексея. Это был последний, пятый ребенок; четвертый, сын Петр, появился на свет также в Холмогорах в марте 1745 года. Рождение всех этих детей становилось причиной ненависти Елизаветы к бывшей правительнице. Ведь они рождались принцами и принцессами и, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, имели прав на престол больше, чем Елизавета: в завещании покойной было сказано, что в случае смерти императора Ивана Антоновича престол переходит к его братьям и сестрам. И хотя за правом дочери Петра Великого была сила, тем не менее каждая весть о рождении очередного потенциального претендента на русский трон страшно раздражала императрицу Елизавету. Получив из Холмогор рапорт о появлении на свет принца Алексея, она, согласно сообщению курьера, «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать». Рождение детей у Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха тщательно скрывалось от общества, и коменданту холмогорской тюрьмы категорически запрещалось даже упоминать в переписке о детях правительницы. После смерти Анны Леопольдовны императрица Елизавета потребовала, чтобы Антон-Ульрих сам подробно написал о кончине жены, но при этом не упоминал бы, что Анна родила ребенка.

Рапорт о смерти двадцативосьмилетней Анны пришел вскоре после сообщения о рождении принца Алексея. Бывшая правительница России умерла от последствий родов, так называемой послеродовой горячки. В официальных же документах причиной смерти принцессы Анны был указан «жар», общее воспаление организма, а не последствия родов. Комендант холмогорской тюрьмы Гурьев действовал по инструкции, которую получил еще задолго до смерти Анны Леопольдовны: «Если, по воле Бога, случится кому из известных персон смерть, особенно — Анне или принцу Ивану, то, учинив над умершим телом анатомию и положив его в спирт, тотчас прислать к нам с нарочным офицером».

Нарочным стал поручик Писарев, доставивший тело Анны в Петербург, точнее, в Александро-Невский монастырь. В официальном извещении о смерти умершая была названа «принцессою Брауншвейг-Люнебургской Анной». Ни титула правительницы России, ни титула великой княгини за ней не признавалось, равно как и титула императора за ее сыном. В служебных документах чаще всего они упоминались вообще нейтрально: «известные персоны». И вот теперь, после своей смерти, Анна стала вновь, как в юности, принцессой.

Хоронили Анну Леопольдовну как второстепенного члена семьи Романовых в усыпальнице Александро-Невского монастыря. На утро 21 марта 1746 года были назначены панихида и погребение. В Александро-Невский монастырь съехались знатнейшие чины государства и их жены — всем хотелось взглянуть на женщину, о судьбе которой так много было слухов и легенд. Возле гроба Анны стояла сама императрица Елизавета. Она плакала — возможно, искренне. Хотя государыня была завистлива и мелочна, но злодейкой, которая радуется чужой смерти, никогда не слыла.

Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви. Там уже давно вечным сном спали две другие женщины — ее бабушка, царица Прасковья Федоровна, и ее мать, герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна. Известно, что царица Прасковья больше всего на свете любила свою дочь «Свет-Катюшку» и внучку. И вот теперь, 21 марта 1746 года, эти три женщины, связанные родством и любовью, соединились навек в одной могиле.

Умирая в холмогорском архиерейском доме, Анна, возможно, не знала, что ее первенец Иван уже больше года живет с ней рядом, за глухой стеной, разделявшей архиерейский дом на две части. Нам неизвестно, как обходился в дороге с мальчиком капитан Миллер, что он отвечал на бесконечные и тревожные вопросы оторванного от родителей ребенка, которого теперь стали называть Григорием, как сложились их отношения за долгие недели езды в маленьком возке без окон. Известно лишь, что юный узник и его стражник приехали в Холмогоры раньше остальных членов Брауншвейгской семьи и Ивана поселили в изолированной части дома архиерея. Комнатакамера экс-императора была устроена так, что никто, кроме Миллера и его слуги, пройти к нему не мог. Содержали Ивана в тюрьме строго. Когда Миллер запросил Петербург, можно ли его, Миллера, прибывающей вскоре жене видеть мальчика, последовал категорический ответ — нет! Так Ивану за всю его оставшуюся жизнь довелось увидать только двух женщин, двух императриц — Елизавету Петровну, а потом Екатерину II, которым экс-императора показывали тюремщики.

Многие факты говорят о том, что разлученный с родителями в четырехлетнем возрасте Иван был нормальным, резвым ребенком. Нет сомнения, что он знал, кто он такой и кто его родители. Об этом свидетельствует официальная переписка еще времен Динамюнде. Позже, уже в 1759 году, один из охранников рапортовал, что секретный узник называет себя императором. Как вспоминал один из присутствовавших на беседе императора Петра III с Иваном Антоновичем в 1762 году в Шлиссельбурге, Иван отвечал, что императором его называли родители и солдаты. Помнил он и доброго офицера по фамилии Корф, который о нем заботился и даже водил на прогулку.

Все это говорит только об одном: мальчик не был идиотом, больным физически и психически, каким порой его изображали. Отсюда следует, что детство, отрочество, юность Ивана Антоновича — волшебные мгновения весны человеческой жизни — прошли в пустой комнате с кроватью, столом и стулом. Он видел только скучное лицо молчаливого слуги Миллера, который грубо и бесцеремонно обращался с ним. Вероятно, он слышал неясные шумы за стеной камеры, до него долетал шум дождя, деревьев, крик ночной птицы.

Конечно, Елизавета вздохнула бы с облегчением, если бы вскоре получила рапорт коменданта о смерти экс-императора. Личный врач императрицы Лесток в феврале 1742 года авторитетно говорил одному иностранному дипломату, что Иван Антонович весьма мал для своего возраста и что он должен неминуемо умереть от первого же серьезного недуга. Такой момент наступил в 1748 году, когда у восьмилетнего мальчика начались страшные по тем временам болезни, не щадившие не только детей, но и взрослых, — оспа и корь одновременно. Комендант тюрьмы, видя страдания больного мальчика, запросил императрицу, можно ли допустить к ребенку врача, а если он будет умирать — то и священника. Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и в последний час. Иначе говоря, не лечить — пусть умирает! Но природа оказалась гуманнее царицы и дала Ивану возможность выжить.

Один из современников, видевших Ивана взрослым, писал, что он был белокур, даже рыж, роста среднего, «очень бел лицом, с орлиным носом, имел большие глаза и заикался. Разум его был поврежден… Он возбуждал к себе сострадание, одет был худо». В начале 1756 года в жизни Ивана наступила резкая перемена. Неожиданно глухой январской ночью 1756 года пятнадцатилетнего юношу тайно вывезли из Холмогор и доставили в Шлиссельбург. Охране дома в Холмогорах было строго предписано усилить надзор за принцем Антоном-Ульрихом и его детьми, «чтобы не произошло утечки». В это время власти опасались попыток похищения Брауншвейгской фамилии прусскими агентами. О планах Фридриха II организовать побег Ивана Антоновича и его родных стало известно из данных, полученных Тайной канцелярией.

Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром специальной команды охранников еще долгих восемь лет. Можно не сомневаться, что его существование вызывало головную боль у всех трех сменивших друг друга властителей России: Елизаветы Петровны, Петра III, Екатерины II. Свергнув малыша с престола в 1741 году, Елизавета, умирая в 1761-м, передала этот династический грех своему племяннику Петру III, а от него проблему Ивана унаследовала в 1762 году Екатерина. И никто из них не знал, как быть с узником.

Между тем слухи о жизни Ивана Антоновича в тюрьме ходили в народе. Этому в немалой степени способствовали сами власти. Вступив на трон, Елизавета Петровна прибегла к удивительному по бесполезности способу борьбы с памятью о своем предшественнике. Именными указами императрицы повелевалось изъять из делопроизводства все бумаги, где упоминались император Иван VI и правительница Анна Леопольдовна, а также отменить все законы, принятые в период регентства 1740–1741 годов. Уничтожению подлежали также все изображения императора и правительницы, а также монеты, медали и титульные листы книг с традиционным обращением авторов и издателей к юному императору. Из-за границы категорически запрещалось ввозить книги, в которых упоминались «в бывшее ранее правление известные персоны». Из государственных учреждений и от частных лиц под страхом жестокого наказания было приказано присылать в Петербург все манифесты свергнутого императора, официальные акты, присяжные листы, проповеди, церковные книги, формы поминовения, паспорта. Из книг протоколов всех высших, центральных, местных учреждений повыдрали все документы времени регентства. Одним словом, все материальные предметы и бумаги, которые напоминали о предыдущем царствовании, были объявлены вне закона.

В итоге в истории России появилась огромная «дыра», целого года жизни страны как не бывало. После 19 октября 1740 года, дня смерти императрицы Анны Иоанновны, в историческом календаре России сразу следовало 25 ноября 1741 года — день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Впрочем, такое часто случалось в нашей истории, иначе она бы не славилась своими «белыми пятнами». Одну часть собранных и доставленных в Петербург бумаг приказали уничтожить, а другую (наиболее важные государственные акты) собрали и запечатали государственными печатями. Эта пачка хранилась под строгим секретом в Сенате и в Тайной канцелярии. Ее стали называть бумагами с известным титулом. Открывать связку категорически запрещалось. И только в 1852 году, более ста лет спустя, вышло высочайшее прощение бумагам: по докладу министра юстиции Д.Н.Замятнина Николай I распорядился не только «озаботиться о сохранении их в целости с приведением в порядок, но и издать их в свет с научною целью, в надлежащей системе». Была создана ученая комиссия во главе с управляющим Московским архивом Министерства юстиции, сенатором и историком П.В.Калачевым, и не прошло даже тридцати лет, как два увесистых тома уникального исторического материала — как бы моментального «снимка» краткого царствования Ивана Антоновича — вошли в научный оборот.

Думаю, что современному читателю, пережившему многие «периоды умолчания» советской истории, знакомы подобные сюжеты. Известны они и другим поколениям русских подданных: сохранился, например, указ императора Павла I от 28 января 1797 года о «выдрании из указных книг манифеста императрицы Екатерины II о вступлении ее на престол».

Естественно, что эффект от подобных мер был прямо противоположен задуманному. Став запретным, имя царя-младенца Ивана приобрело невиданную популярность в народе. Кто он, где содержат его и всю семью, знали все, а кто хотел подробностей, мог узнать их на холмогорском базаре, куда за покупками для узников архиерейского дома приходила прислуга. И базар этот был главным распространителем сведений об Иване Антоновиче и его семье по всей стране. Естественно, что заключенный в темницу император стал в глазах народа праведником и мучеником, впрочем, не без оснований. В народном сознании царя Ивана считали жертвой не придворной борьбы, а борьбы за «истинную веру», за народ. Об Иване помнили всегда, люди по всей России рассказывали друг другу о безвинных страданиях плененного русского царя-государя, о том, что наступит и его час, а вместе с освобождением из узилища Ивана Антоновича — и час справедливости и добра.

Естественно, слухи о знаменитом узнике беспокоили власти. Болтунам исправно урезали языки, их били кнутом и отправляли в сибирскую и оренбургскую ссылку. Вместе с тем правители России испытывали по-человечески понятное любопытство, они хотели видеть Ивана! Именно поэтому в 1756 году Ивана Антоновича привозили в Петербург, в дом Ивана Шувалова — фаворита Елизаветы Петровны, где императрица впервые за пятнадцать лет увидела своего соперника. В марте 1762 года новый император Петр III сам ездил в Шлиссельбург и разговаривал с заключенным. В августе 1762 года приезжала посмотреть на Ивана императрица Екатерина II.

Нет сомнения, что Иван Антонович производил тяжелое впечатление на своих высокопоставленных визитеров. Он был, как писали охранявшие его капитан Власьев и поручик Чекин, «косноязычен до такой степени, что даже те, кто непрестанно видели и слышали его, с трудом могли его понимать. Для произношения хотя бы отчасти вразумительных слов он был вынужден поддерживать рукою подбородок и поднимать его вверх». И далее тюремщики пишут: «Умственные способности его были расстроены, он не имел ни малейшей памяти, никакого ни о чем понятия, ни о радости, ни о горести, ни особенной к чему-либо склонности».

Важно заметить, что эти сведения о сумасшествии Ивана исходят от офицеров охраны — людей в медицине совсем некомпетентных. Представить Ивана безумцем было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость содержания узника, ведь в те времена психически больных людей содержали как животных — на цепи, в тесных каморках, без ухода и человеческого сочувствия. С другой стороны, представление об Иване-безумце позволяло оправдать и убийство несчастного, который, как психически больной, себя не контролировал и поэтому легко мог стать опаснейшей игрушкой в руках авантюристов.

Конечно, двадцатилетнее заключение не могло способствовать развитию личности Ивана Антоновича. Маленький человек — не котенок, который даже в полной изоляции все равно вырастает котом с присущими ему повадками. Для личности Ивана одиночество и то, что врачи называют педагогической запущенностью, оказались губительны. Скорее всего, он не был ни идиотом, ни сумасшедшим. Он был Маугли, его жизненный опыт был деформированным и дефектным. В доказательство безумия заключенного тюремщики пишут о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне [1759 года] припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривил рот, замахивался на офицеров». Из других источников нам известно, что офицеры охраны обращались с ним грубо, наказывали его — лишали чая, теплых вещей, возможно, и били за строптивость, и уж наверняка дразнили, как сидящую на привязи собаку. Об этом сообщал офицер Овцын, писавший в апреле 1760 года, что «арестант здоров и временами беспокоен, но до того его доводят офицеры, всегда его дразнят». Их, своих мучителей, Иван, конечно, ненавидел, бранил. Это — естественная реакция психически нормального человека на бесчеловечное обращение.

А вообще положение узника было ужасным. Его держали в тесном, узком помещении, с постоянно закрытыми маленькими окнами. Многие годы он жил без дневного света, при свечах, и, не имея при себе часов, не знал времени дня и ночи. Как писал современник, «он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке». К этому можно добавить отрывок из инструкции коменданту, данной в 1756 году начальником Тайной канцелярии графом Александром Шуваловым: «Арестанта из казармы не выпускать, когда же для уборки в казарме всякой грязи кто-то будет впущен, тогда арестанту быть за ширмой, чтоб его видеть не могли». В 1757 году последовало уточнение: никого в крепость без указа Тайной канцелярии не впускать, не исключая генералов и даже фельдмаршалов.

Неизвестно, сколько бы еще тянулась эта несчастнейшая жизнь, если бы не произошла трагедия 1764 года. Ночью 4 июля окрестные жители вдруг услышали в крепости беспорядочную стрельбу. Там была совершена неожиданная попытка освободить секретного узника Григория, бывшего императора Ивана Антоновича. Предприятием руководил подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович. Жизненные неудачи, бедность и зависть мучили этого двадцатитрехлетнего офицера, и попыткой освободить и возвести на престол Ивана Антоновича он решил поправить свои дела. Об Иване он узнал, когда ему приходилось по долгу службы нести внешний караул в крепости. Он предполагал освободить Ивана, затем приехать с ним в Петербург и поднять на мятеж против Екатерины II гвардию и артиллеристов. Во время своего очередного дежурства Мирович поднял солдат в ружье, арестовал коменданта и двинул отряд на штурм той казармы, где сидел тайный узник. Дерзкий замысел почти удался: увидав привезенную людьми Мировича пушку, внешняя охрана казармы сложила оружие. И тогда тюремщики-офицеры Власьев и Чекин, как они писали в своем рапорте, «…видя превосходящую силу неприятеля, арестанта умертвили».

Известно, что испуганные штурмом тюремщики вбежали к разбуженному стрельбой Ивану и начали колоть его шпагами. Они спешили и нервничали, узник отчаянно сопротивлялся, но вскоре, окровавленный, упал на пол. Здесь-то и увидел его ворвавшийся минуту спустя Мирович. Он приказал положить тело на кровать и вынести на двор крепости, а после этого сдался коменданту. Он проиграл, и ставкой в этой игре была его жизнь: через полтора месяца Мировича публично казнили в Петербурге, эшафот с его телом сожгли, а прах преступника развеяли по ветру.

История с убийством Ивана Антоновича ставит извечный вопрос о соотношении морали и политики. Власьев и Чекин, совершая убийство Ивана, действовали строго по данной им инструкции, которая предусматривала и такой вариант развития событий. Они выполнили свой долг… и совершили преступление. Но и здесь не все так просто. Две правды — Божья и государственная — столкнулись в неразрешимом конфликте. Получается так, что смертный грех убийства может быть оправдан, если это предусматривает инструкция, если к этому обязывает присяга, если грех совершается во благо государства, ради безопасности больших масс людей. Это противоречие кажется неразрешимым.

Тело Ивана пролежало несколько дней в крепости, а потом, по особому приказу Екатерины II, его тайно закопали где-то во дворе. Теперь, более двух столетий спустя, теплоход подвозит нас к единственным воротам Шлиссельбургской крепости. Могучие старинные стены окружают по всему периметру маленький остров, лежащий среди струй темной и холодной воды, которая быстро стремится из Ладожского озера в Неву и дальше — в Балтийское море. На крепостном дворе тепло и тихо. Кучки туристов толпятся вокруг гида, люди ходят среди развалин по большому, заросшему травой двору. Они смеются, греются на солнце, покупают детям мороженое… Они не знают, что где-то здесь, под их ногами, лежат останки несчастнейшего из людей, мученика, который жил и умер, так и не узнав, во имя чего Бог дал ему эту убогую жизнь и страшную смерть в двадцать три года…

Ко дню смерти Ивана его отец, муж Анны Леопольдовны Антон-Ульрих сидел в тюрьме уже два десятилетия. С ним же в архиерейском доме в Холмогорах жили две дочери и два сына. Дом стоял на берегу Двины, которая чуть-чуть виднелась из одного окна, был обнесен высоким забором, замыкавшим большой двор с прудом, огородом, баней и каретным сараем. Женщины жили в одной комнате, мужчины — в другой. Комнаты были низкие и тесные. Другое помещение занимали солдаты охраны и слуги узников.

Живя годами, десятилетиями вместе, под одной крышей (последний караул не менялся двенадцать лет), эти люди ссорились, мирились, влюблялись, доносили друг на друга. Скандалы следовали один за другим: то солдат поймали на воровстве, то офицеров — на интригах с горничными. Принц Антон-Ульрих, как и всегда, был тих и кроток. С годами он растолстел и обрюзг. После смерти Анны Леопольдовны он находил утешение в объятиях служанок своих дочерей. В Холмогорах было немало его незаконных детей, которые, подрастая, становились прислугой членов Брауншвейгской фамилии. Изредка принц писал императрице Елизавете Петровне, а потом и Екатерине II письма: благодарил за присланные бутылки вина или еще какую-нибудь милостыню, по-современному говоря, — передачу. Особенно бедствовал он без кофе, который был ему необходим ежедневно.

В 1766 году Екатерина II направила в Холмогоры генерала Александра Бибикова, который от имени императрицы предложил Антону-Ульриху покинуть Россию. Но тот отказался. Датский дипломат писал, что принц, «привыкший к своему заточению, больной и упавший духом, отказался от предложенной ему свободы». Это неточно: принц не хотел свободы для себя одного, он хотел уехать из России вместе с детьми. Но его условия не устраивали Екатерину, она боялась выпустить на свободу детей Анны Леопольдовны — претендентов на русский престол. Принцу лишь пообещали, что их всех отпустят вместе, когда сложится благоприятная для этого обстановка.

Так и не дождался Антон-Ульрих исполнения обещания Екатерины. К шестидесяти годам он одряхлел, ослеп и, просидев в заточении тридцать четыре года, скончался 4 мая 1776 года, пережив больше чем на двадцать лет свою жену. Ночью гроб с телом тайно вынесли во двор и зарыли без священника, без обряда, словно самоубийцу, бродягу или утопленника. Мы даже не знаем, провожали ли его в последний путь дети.

Они прожили в Холмогорах еще четыре года. К 1780 году они были уже давно взрослыми: старшей, Екатерине Антоновне, шел 39-й год, Елизавете было 37, Петру — 35, а младшему, Алексею, — 34 года. Все они были болезненными, слабыми, с явными физическими недостатками. Офицер охраны писал, что старший сын Петр «сложения больного и чахоточного, немного кривобок и кривоног. Меньший сын Алексей — сложения плотного и здорового, имеет припадки». Старшая дочь Екатерина — «сложения больного и почти чахоточного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима различными болезненными припадками, нрава очень тихого».

Несмотря на жизнь в неволе и отсутствие образования (в 1750 году в Холмогоры был прислан указ Елизаветы, запрещавший учить детей принцессы Анны грамоте), все они выросли умными, добрыми и симпатичными людьми, выучились самостоятельно и грамоте. Побывавший у них наместник А.П.Мельгунов писал императрице Екатерине II о принцессе Екатерине Антоновне, что, несмотря на ее глухоту, «из обхождения ее видно, что она робка, стеснительна, вежлива и стыдлива, нрава тихого и веселого. Увидев, что другие в разговоре смеются, хотя и не знает тому причины, смеется вместе с ними… Как братья, так и сестры живут между собой в дружбе и притом беззлобны и гуманны. Летом работают в саду, ходят за курами и утками, кормят их, а зимой бегают наперегонки по пруду, катаются на лошадях, читают церковные книги и играют в шахматы и карты. Девицы, сверх того, занимаются иногда шитьем белья».

Быт их был скромен и непритязателен, как и их просьбы. Главой семьи была Елизавета Антоновна, полноватая и живая девица, обстоятельная и разговорчивая. Она рассказала Мельгунову, что «отец и мы, когда были еще очень молоды, просили дать свободу, когда же отец наш ослеп, а мы вышли из молодых лет, то просили разрешения кататься по улице, но ни на что ответа не получили». Говорила она и о несбывшемся желании «жить в большом свете», научиться светскому обращению. «Но в нынешнем положении, — продолжала Елизавета Антоновна, — не останется нам ничего больше желать, как только того, чтобы жить здесь в уединении. Мы всем довольны, мы здесь родились, привыкли к здешнему месту и состарились».

У Елизаветы было три просьбы, от которых у Алексея Мельгунова, человека тонкого, доброго и сердечного, вероятно, все перевернулось в душе: «Просим исходатайствовать у Ее величества милость, чтобы нам было позволено выезжать из дома на луга для прогулки, мы слышали, что там есть цветы, каких в нашем саду нет, чтобы пускали к нам дружить жен офицеров — так скучно без общества». И последняя просьба: «Нам присылают из Петербурга корсеты, чепчики и токи, но мы их не употребляем из-за того, что ни мы, ни служанки наши не знаем, как их надевать и носить. Сделайте милость, пришлите такого человека, который умел бы наряжать нас».

В конце разговора с Мельгуновым Елизавета сказала, что если выполнят эти просьбы, то они будут всем довольны и ни о чем просить не будут, «ничего больше не желаем и рады остаться в таком положении навсегда». Прочитав доклад Мельгунова, Екатерина дрогнула — она дала указ готовить детей Анны Леопольдовны (которую, вероятно, видела только в гробу в 1746 году) к отъезду.

Екатерина II завязала переписку с датской королевой Юлией-Маргаритой, сестрой Антона-Ульриха и теткой холмогорских пленников, и предложила поселить их в Норвегии, тогдашней провинции Датского королевства. Королева дала согласие поселить их в самой Дании. Начались сборы. Неожиданно в скромных комнатах холмогорского архиерейского дома засверкало золото, серебро, бриллианты — это везли подарки императрицы: гигантский серебряный сервиз, бриллиантовые перстни для мужчин и серьги для женщин, невиданные чудесные пудры, помады, туфли, платья. Семь немецких и пятьдесят русских портных в Ярославле поспешно готовили платья для четверых узников — датские родственники должны были оценить щедрость и великодушие императрицы Екатерины!

26 июня 1780 года Мельгунов объявил Брауншвейгской семье об отправке их в Данию, к тетке. Они благодарили Мельгунова за свободу, но только просили поселить их в Дании в маленьком городке, подальше от людей. Ночью 27 июня их — впервые в жизни! — вывели из тюрьмы. Они сели на яхту и поплыли вниз по широкой и красивой Северной Двине, серый кусочек которой они всегда видели из окна. Когда в сумраке летней северной ночи появились угрюмые укрепления Новодвинской крепости возле Архангельска, братья и сестры стали рыдать и прощаться друг с другом — они подумали, что их обманули и что на самом деле собираются разлучить и заточить в одиночные камеры крепостных казематов. Но их успокоили, показав стоящий на рейде фрегат «Полярная звезда», который готовился к отплытию.

Ночью 1 июля капитан Арсеньев дал приказ поднять паруса. Дети Анны Леопольдовны навсегда покидали свою жестокую родину. Они плакали, целуя руки провожавшему их Мельгунову. Плавание выдалось на редкость тяжелым. Долгих девять недель непрерывные штормы, туманы, встречные ветры мешали «Полярной звезде» дойти до берегов Дании. Мы не знаем, о чем думали и говорили пассажиры фрегата. Наверное, в тихую погоду они смотрели на океан, на вольных морских птиц, летевших над кораблем, а в непогоду сидели, тесно прижавшись друг к другу, молились по-русски русскому Богу, мечтая только об одном — умереть вместе.

Судьба благоволила к ним. 30 августа 1780 года показался мыс Берген. Здесь детей Анны ждал датский корабль, на борту которого они стали свободными. Но снова их ждали испытания: их насильно разлучили со слугами — побочными братьями и сестрами, которых, как положено по жестоким бюрократическим законам, оставили на русской территории — на палубе «Полярной звезды».

Свобода опоздала к принцам и принцессам на целую жизнь! Вырванные из привычной обстановки, окруженные незнакомыми людьми, говорившими на чужом языке, они были несчастны и жались друг к другу. Тетка-королева поселила их в маленьком городке Горзенсе (современном Оденсе) в Ютландии, но ни разу не пожелала повидаться с племянниками. А они, как старые птицы, выпущенные на свободу, были к ней не приспособлены и стали один за другим умирать. Первой в октябре 1782 года умерла их предводительница — принцесса Елизавета. Через пять лет умер принц Алексей, а в 1798 году — принц Петр. Дольше всех, целых шестьдесят шесть лет, прожила старшая, Екатерина, та самая, которая родилась на свободе и которую нечаянно уронили в суете ночного переворота 25 ноября 1741 года.

В августе 1803 года молодой русский император Александр I получил письмо, пришедшее как будто из прошлого. Принцесса Брауншвейгская Екатерина Антоновна прислала ему письмо, написанное собственноручно на плохом, безграмотном русском языке. Она умоляла забрать ее в Россию, домой. Она жаловалась, что датские слуги, пользуясь ее болезнями и незнанием, грабят ее. «Я плачу каждый день, — заканчивала письмо Екатерина, — и не знаю, за что меня послал сюда Бог и почему я так долго живу на свете. Я каждый день вспоминаю Холмогоры, потому что там для меня был рай, а здесь — ад». Русский император молчал. И, не дождавшись ответа, последняя дочь несчастной брауншвейгской четы умерла 9 апреля 1807 года.

Так закончилась печальная история, которая началась почти за семьдесят лет до этого, в тот самый день 28 ноября 1742 года, когда генерал-полицмейстер Василий Салтыков рассаживал по закрытым возкам семью бывшей правительницы России и поторапливал ямщиков — в кармане у него лежал императорский указ о том, чтобы через два дня бывший император, бывшая правительница России и бывший генералиссимус были выдворены за пределы империи…



Глава 4

Идеология царствования, или «Пусть все будет как при батюшке»

Сразу же после переворота 25 ноября 1741 года наступило время, которое в старину называли брожением умов, с характерным для него состоянием нестабильности, ощущением беспокойства, всегда заметного при внезапной смене власти. Нужно отметить, что, идя на штурм Зимнего дворца с кучкой гренадер, Елизавета Петровна понимала, какими трудными будут ее последующие шаги: после взятия Зимнего предстояло подчинить себе столицу и самое главное — гвардию и стоявшие в городе полевые полки, которые проснулись уже при новой власти. И здесь важную услугу новой императрице оказали два иноземца на русской службе, высшие воинские начальники (после ареста генералиссимуса Антона-Ульриха) — фельдмаршал Петр Ласси и командующий гвардейским корпусом подполковник гвардии принц Людвиг-Вильгельм Гессен-Гомбургский. Шетарди вскоре после переворота писал, что поскольку фельдмаршал Ласси, уведомленный одним из первых о происшедшем перевороте, «выказал чистосердечную преданность, не давшую повода сомневаться в готовности, с которою всегда служил он крови Петра I, то с прибытием во дворец для него открылась деятельность: он исполнял обязанности главнокомандующего и вследствие его приказаний скоро собрались семь полков, стоявших здесь в гарнизоне». Так же деятельно на пользу новой государыне действовал и принц Гессен-Гомбургский, давший приказ о сборе гвардейцев. Действия Ласси и принца Людвига-Вильгельма, в сущности, решили всё дело. Оба они вели себя не как иностранцы, заинтересованные в сохранении «режима немецких временщиков», а как типичные ландскнехты, которым все равно, кому служить, — лишь бы исправно платили деньги. Помимо рассказа Шетарди о словах Ласси в момент переворота известен и другой, вполне правдоподобный анекдот о старом фельдмаршале. Его, как и всех высших сановников империи, подняли сразу после переворота посреди ночи и спросили, какой государыне он служит? Он отвечал, что служит ныне правящей государыне, не уточняя при этом ее имени. Так же или примерно так вели себя и другие сановники.

Такому конформизму способствовала сама Елизавета, которая оставила большинство придворных, высших чиновников и генералов на прежних местах. Вообще же весьма забавно то обстоятельство, что успех подчеркнуто «патриотического» переворота полурусской Елизаветы Петровны был во многом обеспечен деятельностью иностранцев: француз Лесток вел переговоры и получал деньги для Елизаветы от посланника Шетарди, заводилой среди гвардейцев — сторонников цесаревны оказался крещеный еврей Петр Грюнштейн, среди троих людей, сопровождавших Елизавету в ночном путешествии из ее дворца в гвардейские казармы, один был иностранец — учитель музыки Шварц. Наконец, Ласси и принц Гессен-Гомбургский не выполнили свой долг перед государем Иваном Антоновичем и не выступили против мятежников.

Однако, хотя установление контроля над армией и особенно гвардией было весьма важно, это еще не решало дело в пользу Елизаветы окончательно. Нельзя забывать, что цесаревна пришла к власти на плечах гвардейских солдат, которые, почувствовав свою силу и значение в государстве, быстро превратились из солдат — слуг престола и Отечества — в солдатню. На какое-то время Елизавета стала «солдатской императрицей». Для солдат — участников переворота открылись неограниченные возможности выпить за казенный счет: лютый мороз и «несказанная радость» от сознания того, что к власти пришла дщерь Петра Великого, потребовали немедленных и многократных возлияний. Пьяная же вооруженная толпа всегда опасна.

Обстановку того времени хорошо передает очевидец прихода Елизаветы Петровны к власти, поляк, автор записок «Превратности судьбы». Он пишет, что в день переворота пришел к своему зятю, у которого застал «с дюжину преображенских солдат, стоявших на коленях. Один из них, назвав меня братом, сказал: “Выпьем-ка за здоровье нашей матушки — императрицы Елизаветы!”… Не желая возбуждать подозрение, я также опустился на колени и сделал вид, что пью, стал кричать заодно с компанией: “Да здравствует Елизавета!” Опустошив до двадцати бутылок вина и проглотив по большому стакану водки, преображенцы поднялись и стали просить денег на угощение их жен и детей за здравие матушки-императрицы. Мой зять дал им пять рублей, но они потребовали больше». По-видимому, это было типичное явление, и пьянка продолжалась по всему городу довольно долго.

Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 11 декабря (то есть более двух недель спустя после переворота), что «гвардейцы и в особенности — гренадеры, которые еще не отрезвились почти от сильного пьянства, предаются множеству крайностей. Под предлогом поздравлений с восшествием на престол Елизаветы ходят они по домам, и никто не смеет отказать им в деньгах или в том, чего они пожелают. Один солдат, смененный с караула и хотевший на возвратном пути купить на рынке деревянную посуду, застрелил на месте русского продавца, который медлил уступить ему ее за предложенную [солдатом] цену. Не говорю уже о других насилиях, в особенности против немцев».

Началось это буквально с первых часов «победы» над режимом младенца-императора. Во дворец Елизаветы Петровны по указу новой императрицы устремились все высшие сановники империи, которым приходилось протискиваться сквозь толпу возбужденного народа, «не столько ласковых, сколько грубых слов слыша». Так писал Шаховской, отрывком из мемуаров которого мы начали первую главу этой книги. Поляк-мемуарист увидел во дворце картину, его поразившую: «Большой зал был полон преображенских гренадер. Большая часть их были пьяны; они прохаживались, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты. — Е.А.), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола… Императрица сидела в кресле, и все, кто желал, даже простые бурлаки и женщины с их детьми, подходили целовать у нее руку… Моя сестра заметила мне, что гренадеры не забыли взять с собою из дворца золотые часы, висевшие около зеркала, два серебряных шандала и золотой футляр».

Особенно встревожены были иностранные дипломаты в Петербурге. Они опасались не только резкого изменения внешнеполитического курса и принципов внутренней политики, а значит, и новых, неведомых проблем в своей налаженной работе, но и попросту погромов и убийств иностранцев, в которых гвардейская солдатня видела врагов Отечества и объект возможных грабежей. Пецольд со страхом писал сразу же после переворота: «Все мы, чужеземцы, живем здесь постоянно между страхом и надеждою, так как от солдат, делающихся все более и более наглыми, слышны только угрозы, и надобно приписать Провидению, что до сих пор не обнаружились их злые намерения». И в этом не было преувеличений — ксенофобия, как известно, быстро овладевает толпой, видящей в иностранцах виновников всех своих бед. Политика Елизаветы сильно подогревала эти настроения: уже 18 января 1742 года была назначена смертная казнь государственным преступникам — вчерашним первейшим лицам государства, многие из которых являлись иностранцами. И хотя в последний момент Остермана, Миниха, Левенвольде, Менгдена помиловали от смерти и сослали в Сибирь, толпа, собравшаяся у эшафота, была возбуждена.

Еще через три месяца произошло настоящее рукопашное сражение семеновских солдат с несколькими армейскими офицерами из иностранцев. Последние вышли из биллиардной на шум драки и пытались унять пьяных солдат, приставших к какому-то уличному разносчику. Тут пьяный гнев гвардейцев неожиданно обратился на офицеров — «каналий-иноземишек», и под одобрительные крики толпы «Надобно иноземцев всех уходить!» солдаты загнали офицеров назад в биллиардную и там сильно побили, заодно разгромив почтенное заведение. На следствии офицеры показали, что солдаты кричали им: «У нас указ есть, чтоб вас всех перерубить, надобно всех вас, иноземцев, прибить до смерти!» В обществе усилились изоляционистские настроения, распространялись слухи не только о якобы готовящемся изгнании из страны всех иноземцев, но и о восстановлении патриаршества, возвращении к «прежнему состоянию», под которым иностранные наблюдатели понимали отказ от политики европеизации и возврат к допетровским временам.

Но сильно чадящий костер ксенофобии так и не запылал: использовав настроения толпы для утверждения своей власти, Елизавета постаралась с помощью разных способов успокоить солдатские и народные страсти. Она, воспитанная иностранными учителями в семье Петра Великого, жившая в окружении европейских ценностей и удовольствий, конечно, вовсе не помышляла ни о каком возврате к «бородатой» старине. Она знала, что без многочисленных иностранцев-специалистов, работавших во многих отраслях управления и служивших в армии, государство будет испытывать большие трудности. Да и вообще Россия уже давно была заодно с европейским миром.

Ослаблению напряженности в обществе способствовала и гуманная политика новой государыни, которая после восшествия на престол не устраивала кровавых расправ над своими врагами. По-настоящему сердита новая государыня была только на нескольких деятелей правительства Анны Леопольдовны и особенно на ее первого министра Андрея Остермана, интриги которого в течение всего царствования Анны Иоанновны держали цесаревну в страхе. Лишь после смерти императрицы, летом 1741 года Елизавета, чувствуя свою возрастающую силу, позволила себе показать Остерману острые зубки. Это произошло тогда, когда Остерман не разрешил прибывшему в Петербург посланнику персидского шаха Надира нанести цесаревне визит вежливости. Елизавета была страшно огорчена этим, ведь она знала, что посланник привез какие-то сказочные подарки шаха прекраснейшей принцессе, слухи о красоте которой дошли и до Мешхеда — тогдашней столицы Персии. Вот тогда-то цесаревна публично сказала об Остермане: «Как он, вчерашний мелкий писарь, подобранный и возвышенный ее великим отцом, смеет с ней, дочерью Петра, обращаться таким образом?» — и добавила, что она ему этого не простит.

Это произошло довольно неожиданно — никогда раньше Елизавета не решалась тронуть столь опасного для нее первого министра. Английский посланник Финч писал: «Все были поражены той живостью и горячностью, с какой она говорила об этом обстоятельстве». И действительно, цесаревна не простила Остерману! На следствии 1742 года на него взвалили все прегрешения предшествующего царствования, подвергли унизительной процедуре имитации публичной казни, а потом сослали в Березов, где он и умер, находясь под крепким караулом. За Остерманом последовали еще несколько сановников из окружения Анны Леопольдовны: фельдмаршал Миних с сыном, Карл Густав Левенвольде, Михаил Головкин.

Утихомирить «сподвижников»-гренадер, которые привели ее к власти, Елизавете удалось с помощью ласки и пожалований всех участников мятежа во дворянство. Из штурмовой роты был создан особый корпус, своего рода гвардия в гвардии — «лейб-компания», о которой подробнее будет рассказано ниже. В лейб-компании, помимо формального командира, был настоящий вожак — Петр Грюнштейн, который один мог справиться со своевольной толпой своих товарищей. В этом влиянии Грюнштейна на гвардейцев государыня вскоре увидела опасность для своей власти, тем более что Грюнштейн уверовал в собственные огромные возможности и попытался, угрожая силой, вмешаться в политические дела. Он потребовал от своего командира, Алексея Разумовского, немедленного снятия с должности неугодного «ветеранам революции 25 ноября» генерал-прокурора Трубецкого. Позже Грюнштейн дерзко избил родственников самого Разумовского. Наконец, осенью 1744 года его арестовали, допросили в Тайной канцелярии, а потом вышел указ о ссылке его с женой в Великий Устюг. Таким образом лейб-компания была обезглавлена и больше никогда уже не претендовала на роль политической силы.

Естественно, что и в гвардии, и среди дворянства не все были в восторге от новой государыни. Это хорошо видно из начавшегося в 1742 году дела гвардейского поручика Астафия Зимнинского и Ивана Седельстрема. Зимнинский говорил, что Елизавета «нас, когда желала принять престол Российской, так обольстила как лисица, а нынеде так ни на ково не хочет смотреть», что государыня приблизила украинцев, а «напред сего оныя певчия и протчия малороссияне, которыя подлова воспитания, хаживали убого и нашивали на себе убогое платье и сапоги (ценой) по осмине, а ныне вышли все по Разумовском и носят-де богатое платье с позументами, да и сам-де Разумовский из Малой России приехал в убогом платье и дядю… Стеллиха разувал, да и в сем-де нам от государыни милости-та немного, вот-де ныне государыня более милостива к малоросиянцам, а не так к нам». Елизавете, мол, жаль денег на церковь, «а брату-де Розумовского, которой-де поехал за море, не жаль было и ста тысяч дать, да и те деньги уже он прожил, а ныне-де и еще требует». Тема «малороссийского засилия» стала впоследствии «дежурной» для многих собеседников, которые попадали за такие разговоры в Тайную канцелярию. Мысль эта выражалась в общем виде так: раньше были у власти все немцы, а теперь — хохлы, нынче «Великороссия стала Малороссией».

Говорили и о том, что императрицу не любят: «Когда во время службы в церквях на ектениях поминается имя государино, и то и народ во время того не один не перекреститца, знатно что и народ ее не любит». Далее следовало утверждение, что императрица плохо себя ведет, плохо управляет: «Такая-та… богомолица: как приехала из Москвы, так ни однажды в церкве не бывала, только-де всегда упражняется в камедиях», а вот раньше… раньше, конечно, было лучше.

И неизбежно разговор собутыльников, приятелей, родственников, прохожих переходил к свергнутому императору Ивану и его семье: «В поступках своих умен и сожалел оного принца Ивана отца и мать ево, говорил: “Вот уже их в третье место перевели и не знают куда их девать, не так как нынешней наш (великий князь Петр Федорович. — Е.А.) трус-наследник. Вот как намедни ехал он мимо солдатских гвардии слобод верхом на лошади и во время обучения солдат была из ружья стрельба… тогда он той стрельбы испужался и для того он запретил что в то время, когда он проедет не стреляли”». Другое дело — несчастный Иван. Зимнинский говорил так: «Он, дай Бог, страдальцам нашим счастия, и… многие партии его держат, вот и князь Никита Трубецкий, и гвардии некоторыя маеоры партию ево держат же… За Ивана многие держатся, а особливо старое дворянство все головою, также и лейб-компания большая половина». Седельстрем разговор поддержал, сказал, что Ивану поможет прусский король, «дай Боже, чтоб по-прежнему оному принцу Иоанну на всероссийском престоле быть императором, понеже мать и отец ево, принца Иоанна, к народу весьма были милостивы и челобитные принимали и резолюции были скорые, а ныне государыня челобитен не принимает и скорых резолюций нет. И ежели б у меня много вина было, то б я мог много добра зделать: у нас российской слабой народ, только ево напои, а он невесть что зделает».

Особую опасность для государыни представляли аппетиты авантюристов. Весной 1742 года началось дело камер-лакея Александра Турчанинова и его сообщников — прапорщика Преображенского полка Петра Квашнина и сержанта Измайловского полка Ивана Сновидова. Они задумали свержение и убийство императрицы Елизаветы Петровны. Обсуждалось, как «собрать партию» для осуществления переворота, причем Квашнин говорил Турчанинову, что он уже подговорил группу гвардейцев, готовых идти на это дело, а сержант Сновидов обещал Турчанинову, что «для такого дела друзей искать себе будет и кого сыщет, о том ему, Турчанинову, скажет, и после сказывал, что у него партии прибрано человек с шестьдесят». Имели заговорщики и конкретный план действий: «Собранных разделить надвое и ночным временем придти к дворцу и, захватя караул, войти в покои Ея императорского величества… и умертвить, а другою половиною… заарестовать лейб-компанию, а кто из них будет противиться — колоть до смерти». Отчетливо была выражена и конечная цель переворота — «принца Ивана возвратить и взвести на престол по-прежнему».

Считать эти разговоры обычной пьяной болтовней нельзя: среди гвардейцев было немало недовольных как переворотом 25 ноября 1741 года и приходом к власти Елизаветы, так и тем, что лейб-компанцы — такие же, как и они, гвардейцы — получили за свой нетрудный «подвиг» невиданные для остальной гвардии привилегии. Зимнинский говорил о лейб-компанцах: «Я думал, что я один их не люблю, а как послышу такие и многая их ненавидят. А ненавидит он их за то, что от них с престола свержен принц Иоанн». Вот и повод для переворота, хотя причина была в зависти, которую испытывали те, кто проспал ночь 25 ноября 1741 года, к тем, кто в ту ночь не сомкнул глаз. Ночной путь, который прошли лейб-компанцы, казался их товарищам по гвардии соблазнительным и вполне реальным для повторения. Турчанинов же, служа во дворце, знал все его входы и выходы и мог провести убийц к опочивальне императрицы. Турчанинов и его товарищи намеревались вернуть престол Анне Леопольдовне, и в этом они находили поддержку многих людей, в том числе среди знати. Об этом ясно свидетельствовало дело Лопухиных, принадлежавших к самым верхам тогдашнего русского общества. Начатое по доносу двух офицеров-иноземцев на полковника Ивана Лопухина, это дело быстро охватило широкий круг представителей элиты.

В русском обществе оказалось немало людей, которые симпатизировали правительнице Анне Леопольдовне и ее довольно мягкому режиму («тихому житью») и опасались резких изменений в политике после прихода к власти дочери Петра Великого, известной своим легкомысленным поведением. Среди знати было распространено пренебрежительное отношение к дочери ливонской портомои, и в поведении новой императрицы посетители салона Лопухиных находили массу подтверждений «ниской породы» новой государыни.

Из дела Лопухиных стало ясно, что дело Турчанинова, завершившееся ссылкой его участников на Камчатку, оставило после себя корни. Неслучайно в ходе допросов Лопухина следователи пытались узнать, не связан ли он с Турчаниновым — ведь были известны слова, которые Иван Лопухин говорил доносчику: «Как такая каналья — только триста человек лейб-компании — Ея величество на престол возвели, и ежели б большие хотели, то б возвели прежних владетелей, ибо, может быть, есть и такие, которые больше любят принцессу (то есть Анну Леопольдовну. — Е.А.), нежели Ея величество». Заметим, что сам Лопухин ранее командовал ротой Семеновского полка и был обижен понижением в чине за какой-то служебный проступок. Согласно допросам, он пользовался симпатией своих бывших сослуживцев-семеновцев.

Елизавета была сильно встревожена этим делом. Как явствует из вскрытой и расшифрованной в Коллегии иностранных дел переписки французского дипломатического представителя Далиона, «царица, досадуя, что она в одном году дважды в опасении живота своего находилась, клянется, что с такою же строгостью, как Петр Великий, поступать будет». И действительно, ход следствия приобрел сразу весьма суровые формы. Было выделено несколько тем, по которым всех привлеченных к следствию допрашивали особенно тщательно. Во-первых, следствие, за которым внимательно наблюдала сама императрица, стремилось выявить круг потенциальных и реальных сторонников Брауншвейгской фамилии, сидевшей в это время в Динамюнде. Елизавета была особенно обеспокоена сведениями о том, что охрана Брауншвейгской фамилии в крепости симпатизирует узникам и что между конвойными офицерами и некоторыми людьми из столичных кругов даже велась переписка. В конечном счете доказать ее существование не удалось, но из допросов стало ясно: Лопухины хорошо осведомлены о том, как содержится в крепости семья свергнутого императора. Возникшую из-за этого тревогу Елизаветы можно понять — ведь узники содержались в строгом секрете.

Во-вторых, при расследовании возник так называемый австрийский след. Из доносов выяснилось, что о возвращении Ивана Антоновича на престол хлопочут иностранные державы: Пруссия и особенно Австрия. Роль иностранных дипломатов при подготовке антиправительственных заговоров была велика — ведь Елизавета, как известно, готовила свой путч тоже не без помощи французского и шведского посланников. На первом же допросе мать Ивана Лопухина, статс-дама Н.Ф.Лопухина, принимавшая в своем салоне австрийского посланника маркиза де Ботта, хотя и не признала своего участия в заговоре, но не отрицала, что австрийский посланник не скрывал перед ней своих симпатий к опальному Брауншвейгскому семейству — Вена опасалась, что Россия при Елизавете отойдет от традиционного русско-австрийского союза.

Словом, первые пару лет царствования были для Елизаветы весьма тревожными. Некоторые иностранные дипломаты в своих донесениях в 1742–1743 годах обещали падение Елизаветы Петровны в ближайшие месяцы: «Недовольство всеобщее. Оно обнаруживается в особенности между войсками, которым не платят жалования. Беспорядок и расстройство везде и во всем усиливаются со дня на день. Словом, царица, по-видимому, правит государством так же плохо и с такими же приемами, как она правила домашним своим хозяйством, когда была цесаревною». Так, в феврале 1743 года Далион, наряду с другими своими коллегами, аккредитованными при русском дворе, предрекал скорый конец власти Елизаветы.

Но дни слагались в месяцы, месяцы — в годы, а императрица Елизавета Петровна все еще сидела на престоле. Нельзя сказать, что она ничего не предпринимала для укрепления своей власти и что все шло само собой. Первые шаги Елизаветы на государственном поприще отличались продуманностью и дальновидностью, неожиданной для такой легкомысленной особы, какой многим казалась Елизавета. О причинах этого несоответствия будет сказано ниже, но теперь отмечу, что из всех действий, служащих упрочению власти, нерешительная в обычной жизни Елизавета выбрала как раз все те, которые обеспечили прочность ее режима на долгие годы.

Довольно скоро она постаралась отдалить от себя тех, кто вознес ее на плечах к трону. Первый манифест, подписанный императрицей 25 ноября 1741 года, отличался простодушием, что и не удивительно — ведь манифест писал уже не Андрей Иванович Остерман, незаменимый в этих случаях. Время Остермана кончилось, и он, арестованный в ночь переворота, маялся в темнице Петропавловской крепости в ожидании своей судьбы. В манифесте указывались две причины, которые подвигли Елизавету совершить государственный переворот: во-первых, это настойчивые просьбы всех «как духовного, так и светского чинов верноподданных», в особенности гвардейцев, и, во-вторых, «близость по крови» Петру Великому и императрице Екатерине I.

Три дня спустя еще в одном манифесте уточнялось, что Елизавета Петровна заняла престол согласно Тестаменту — завещанию Екатерины I от 1727 года. Довольно скоро об этом постарались забыть: по Тестаменту выходило, что преимущественное право на престол имеет как раз не Елизавета, а ее племянник голштинский герцог, четырнадцатилетний Карл-Петер-Ульрих. В Тестаменте, в частности, сказано: в случае смерти Петра II престол наследует Анна Петровна со своими наследниками, а если она умрет бездетной, то Елизавета Петровна со своими потомками. Так что именно принц Голштейн-Готторпский (а с 1739 года — герцог), сын Анны Петровны, и был наследником, согласно завещанию своей бабки. Так же быстро исчезло и упоминание о нижайших просьбах верноподданных — уж очень не хотелось гвардейской куме вспоминать тех, кто помог ей водрузиться на престол. Остался только один аргумент — близость крови. Действительно, ближе, чем Елизавета, к умершему в 1725 году Петру Великому в 1742 году уже не оставалось никого.

Но еще важнее другое — Елизавета стремилась утвердить в обществе мысль о том, что престолом она обязана Божьей воле и самой себе, и хотела закрепить эту мысль с помощью публичной, торжественной церемонии. Для этого требовалось ехать в Москву короноваться. Известно, что император Петр Великий терпеть не мог Москвы, но изменить место коронации русских царей в главном соборе Московского Кремля — Успенском — он все-таки не посмел и в 1724 году именно здесь возложил на голову своей жены Екатерины Алексеевны императорскую корону. В Москву за признанием своей власти Богом и общественным мнением отправилась и их дочь. Елизавета явно спешила: она выехала в Москву уже 26 февраля 1742 года, а еще через два месяца архиепископ Новгородский Амвросий Юшков, глава Синода, начал торжественное богослужение под сводами священного кремлевского собора.

Кремль — особое место в Москве и во всей России. Это не только ценнейшие памятники — величественные древние соборы, изумительной красоты дворцы. Это не только высокий холм, на котором была заложена первая деревянная цитадель. Кремль — история России. Вся земля в Кремле и вокруг него пропитана кровью людей, штурмовавших и оборонявших эти древние стены, казнимых на эшафотах и растерзанных толпами. Но Кремль прежде всего место власти, ее жилище. Магия власти, ее манящая и отталкивающая сила всегда витали над этим местом, и каждый русский человек испытывает непонятное волнение и страх, вступая на землю Кремля. Странными, неуместными в нем, но одновременно такими близкими и родными кажутся пышно цветущий яблоневый сад на склоне холма и крики ласточек в небе — там, где державно сверкает золотом Иван Великий…

Чтобы быть признанной Россией, чтобы занять свое место в бесконечной веренице правителей тысячелетнего государства, прекрасная дочь Петра Великого должна была венчаться с властью в ее жилище — в Кремле. Коронация Елизаветы Петровны отличалась не виданной ранее пышностью. Во-первых, число государственных регалий при коронации было увеличено — кроме короны, порфиры, мантии, скипетра и державы появились Государственный меч, Государственное знамя и Государственная печать. Во-вторых, была изменена процедура коронации. Ушло в прошлое приниженное отношение светской власти к духовной, когда коронуемый самодержец называл патриарха «отцом», просил «благословить его на царство» и, стоя на коленях, подставлял голову для короны. Теперь патриарха не было, как не было и царства — его место заняла империя. А поучительно-назидательное слово патриарха сменилось подобострастным поздравлением президента Священного Синода. Елизавета пошла еще дальше в утверждении своего верховенства. В самый торжественный момент коронации, при «уставлении» короны на голове, она взяла корону из рук Амвросия и сама водрузила это сверкающее бриллиантами и сапфирами сооружение на свою прелестную головку. Этот поступок Елизаветы Петровны был не импровизацией, но продуманным действием, нашедшим отражение и за пределами храма — не дай Бог, чтобы кто-то этого не заметил! Так, на триумфальных воротах в Москве, воздвигнутых по случаю коронации Елизаветы, оживленная толпа москвичей разглядывала аллегорическую картину с изображением солнца в короне и подписью: «Само себя венчает». В официальном «Описании» триумфальных ворот дано такое пояснение: «Сие солнечное явление от самого солнца происходит не инако, как и Ея императорское величество, имея совершенное право, сама на себя корону наложить изволила». «Санкт-Петербургские ведомости» писали о торжестве в Успенском соборе Московского Кремля: «Изволила Ея императорское величество собственною своею рукою императорскую корону на себя наложить». И правда — «Само себя венчает!»

Ясно, что символические картины для триумфальных ворот готовили заранее, поэтому и эффектный жест императрицы при церемонии коронации можно считать задуманным заранее. Так императрица хотела подчеркнуть свою полную независимость от всех — от церкви, гвардейцев, подданных и вообще смертных.

Вся церемония коронации была сплавом ритуалов царского прошлого и императорского настоящего. Как и в старину, процедура была торжественна, красива и величественна: гул бесчисленных московских колоколов, блеск золота и церковной утвари, пение хора, славящего императрицу, тяжесть мантии с белыми горностаями и холод от капелек мирра, которые нанес тонкой кисточкой на лицо Елизаветы архиепископ Амвросий, — тем самым Бог, а значит, и народ признали новую земную владычицу. А потом были пиры в Грановитой палате, балы и крики восторженной московской толпы, бросавшейся за золотыми и серебряными жетонами и деньгами, которые пригоршнями швыряли с балконов и возвышений. Москва помнила веселую стройную цесаревну, некогда на белом коне вихрем проносившуюся в поля на охоту по улицам старой столицы.

Коронация дочери Петра Великого сознательно была проведена устроителями с такой помпой и размахом, что ее надолго запомнили жители Москвы. Здесь были и традиционные залпы салюта, и пальба стоящих шпалерами войск, и триумфальные арки и ворота. Но появилось и нечто новое: стены домов, вдоль которых двигалась церемония, были затянуты разноцветными полосами ковров и сукна, прочими преизрядными шелковыми и шерстяными материями. Толпы народа видели грандиозные выезды знати, а многолюдные маскарады, в которых принимали участие сразу до тысячи человек, были повторены девять раз подряд!

Щедрые милости как из рога изобилия хлынули на подданных: одни получили новые чины, ордена, другие — поместья, третьи — деньги, четвертые — помилование. Государыня объявила массовые амнистии. Уже 15 декабря 1741 года вышел манифест Елизаветы о прощении преступников и сложении всех штрафов и начетов с 1719 до 1730 года. Щедрость императрицы имела веские экономические основания — ведь все равно недоимки было не собрать! Для наказанных казнокрадов, растратчиков и взяточников вышла невиданная льгота. Их не только освободили от наказания, но и разрешили вернуться на государственную службу. Очень эффектным было решение о временном (на два года) сокращении подушной подати на 10 копеек — с 70 до 60 копеек. По некоторым видам долгов должники освобождались от уплаты процентов.

27 сентября 1742 года появился указ: «Ея императорскому величеству сделалось известно, что в бывшие правления некоторые лица посланы в ссылки в разные отдаленные места государства и об них когда, откуда и с каким определением посланы ни в Сенате, ни в Тайной канцелярии известия нет, и имен их там, где обретаются, неведомо: потому Ее императорское величество изволила послать указы во все государство, чтобы где есть такие неведомо содержащиеся люди, оных из всех мест велеть прислать туда, где будет находиться Ее императорское величество и с ведомостями когда, откуда и с каким указом присланы». Но, пожалуй, самым важным стало то, что, не принимая формального акта, императрица Елизавета Петровна отказалась подписывать смертные приговоры. Потомки навсегда запомнили эту невиданную милость императрицы — ведь такого в истории России никогда не бывало. Словом, своей щедростью, размахом, милосердием, красотой и приветливостью Елизавета Петровна покорила москвичей и всю страну. Она уезжала из старой столицы в новую уже признанной, настоящей государыней, императрицей. Ее титулы звучали так же гордо, как и у ее предков: «Божиею поспешествующей милостию МЫ, ЕЛИЗАВЕТ ПЕРВАЯ, императрица и самодержавица Всероссийская, Московская, Киевская, Владимирская, Новогородская, царица Казанская, царица Астраханская, царица Сибирская, государыня Псковская и великая княгиня Смоленская, княгиня Эстляндская, Лифляндская, Корелъская, Тверская, Югорская, Пермская, Вятская, Болгарская и иных, государыня и великая княгиня Новагорода Низовския земли, Черниговская, Рязанская, Ростовская, Ярославская, Белоозерская, Удорская, Обдорская, Кондийская и всея северныя страны, повелительница и государыня Иверской земли, Картлинских и Грузинских царей и Кабардинския земли, Черкасских и Горских князей и иных наследная государыня и Обладательница».



* * *

Еще один продуманный шаг Елизаветы — это почти мгновенное объявление наследником престола племянника, четырнадцатилетнего голштинского герцога Карла-Петера-Ульриха, сына Анны Петровны и Карла-Фридриха. Курьер отправился за ним в столицу Голштинии город Киль вскоре после восшествия Елизаветы Петровны на престол, и уже в январе 1742 года мальчика привезли в Петербург, затем крестили в православие, нарекли Петром Федоровичем и объявили великим князем, наследником престола, а еще через два года женили. Эти государственно-династические акты оказались очень своевременными и важными: младшая ветвь Романовых (от Петра Великого) вновь перехватила корону у старшей ветви (от Ивана V). Назначив себе наследника в самом начале своего правления, бездетная Елизавета тем самым утвердила власть своей крошечной семьи с расчетом на будущее.

Для того чтобы герцога-мальчика так поспешно привезли в Петербург, были свои причины. Династические связи так причудливо переплелись, что Карл-Петер-Ульрих оказался единственным мужским потомком не только Петра Великого, но и Карла XII — отец мальчика приходился племянником королю-викингу. Шведы намеревались пригласить малолетнего голштинского герцога в наследники шведского престола. Дело в том, что 24 ноября 1741 года умерла, не оставив детей, королева Ульрика-Элеонора, сестра Карла XII. Власть перешла к ее мужу Фредрику I, бывшему кронпринцу Гессенскому, который был коронован в 1720 году. В Стокгольме понимали, что после смерти Фредрика в стране может возникнуть династический кризис: со смертью Ульрики-Элеоноры обрывалась славная династия Пфальц-Цвейбрюккенов, правившая страной с 1654 года, а Фредрик из-за бездетности оказался единственным представителем династии Гессенов. Став наследником престола, а потом и королем, внучатый племянник Карла XII Карл-Петер-Ульрих имел шанс основать новую Голштейн-Готторпскую династию.

Еще при жизни Анны Иоанновны голштинцы поняли, что с воцарением Ивана Антоновича русский трон для Карла-Петера-Ульриха станет недоступным. Поэтому мальчика готовили к шведскому варианту: он начал изучать шведский язык и основы шведской ветви лютеранства. Но эта подготовка была прервана, так как шведов опередила Елизавета. Только в дурном сне она могла представить себе, что во главе шведской армии (а не будем забывать, что в 1741 году русско-шведская война была в полном разгаре) встанет шведский король — внук Петра Великого, который во главе войск противника пойдет занимать принадлежащий ему по праву русский престол.

Здесь-то и крылась вторая причина поспешного призвания племянника из Киля. Выше уже упоминалось, что, согласно завещанию Екатерины I, изданному ею весной 1727 года, была установлена следующая очередность занятия русского престола после ее смерти: великий князь Петр Алексеевич, Анна Петровна и ее дети, Елизавета Петровна и ее дети, причем мужским отпрыскам отдавалось предпочтение перед женскими. Согласно этому завещанию, которое после вступления на престол Елизавета выдвигала как основание для захвата власти, цесаревна должна была отдать престол племяннику. Делать это Елизавета, конечно, не собиралась, но оставить столь опасного для себя конкурента за пределами России, в руках своих возможных недругов, она не могла. В итоге привезенный в Петербург голштинский герцог, объявленный наследником русского престола, оказался в золотой клетке. Всё царствование Елизаветы он находился под бдительным надзором людей тетушки и без ее ведома ничего не мог предпринять в свою пользу ни в самой России, ни за ее пределами.

Эти действия Елизаветы оказались дальновидными и весьма удачными. Конечно, не будем скрывать — ей еще и везло, как везло всегда и во всем. Казалось, что гений ее великого отца хранил императрицу Елизавету. Но она и сама прибегла к помощи отца и сделала его культ важнейшим элементом своего политического и государственного существования. В конечном счете это гарантировало ее правлению не виданную ранее политическую стабильность — ведь дело Лопухиных 1743 года оказалось последним из подобного рода дел, и все остальное царствование Елизаветы Петровны прошло на редкость спокойно. Так уж случилось, что под скипетром своей веселой государыни Россия обрела покой и политическую стабильность на долгих двадцать лет.

Пожалуй, если сказать, что Елизавета сумела использовать культ отца в своей внутриполитической доктрине, это будет некоторым преувеличением: сама она ничего не придумывала, все получилось как бы само собой. Нельзя не удивляться тому, как уже в первые дни и недели царствования Елизаветы возникает довольно непривычное для тех времен сочетание идей, жупелов и штампов, которые иначе чем идеологической доктриной власти и не назовешь. Эти идеи висели в воздухе, и в царствование Елизаветы они лишь окончательно оформились. Конечно, сама императрица до этого додуматься не могла — помогли ученые люди, архиереи, верные последователи умершего к тому времени Феофана Прокоповича. Потом эти идеи подхватили писатели, драматурги, артисты, которые внушали ее простецам.

Суть идеологии царствования Елизаветы весьма проста. Во-первых, с максимальной пользой для режима было использовано кровное родство новой императрицы с Петром Великим, культ которого именно со времен правления его дочери вообще стал «опорным», основополагающим в идеологии российского самодержавия. Во-вторых, активно развивалась тема освобождения, спасения страны от недругов посредством идейного воскресения, «реинкарнации» Петра Великого в личности и делах его дочери. Именно она, видя неимоверные страдания русского народа под гнетом ненавистных иноземных временщиков — всего «щастия российского губителей и похитителей», — восстала «на супостаты». И с нею над Россией взошло солнце счастья.

Прежний мрак и нынешний свет, вчерашнее разорение и сегодняшнее процветание — эта антитеза повторялась все царствование императрицы Елизаветы Петровны. Никогда раньше так плодотворно для режима не обыгрывались патриотические мотивы, чтобы утвердить законность узурпированной власти. Конечно, нельзя утверждать, что патриотических или националистических настроений в русском обществе накануне переворота не было. В Тайную канцелярию Анны Иоанновны попадало немало людей, которые ругали иностранцев, «севших нам на шею», заполонивших лучшие места. Такие настроения отмечали и жившие в России иностранцы, весьма чуткие к проявлениям ксенофобии. Существовали и источники подобного недовольства.

С одной стороны, в это время шел сложный процесс становления самосознания русского народа как нации Нового времени. Это приводило как к благотворному осознанию собственной национальной полноценности, так и к ксенофобии. С другой стороны, не все иностранцы вели себя скромно, и Бирон, с его спесью, жадностью и хамством, был символом таких «мироедов». Общество, всегда зорко следившее за «верхами», раздражало то, что императрица Иоанновна во всем ему доверилась, даже была демонстративно нежна с этим немцем. Возмущались и тем, что на ключевых постах в управлении стояли фельдмаршал Миних и А.И.Остерман. Но важно заметить: ни в царствование Анны Иоанновны, ни в правление Анны Леопольдовны мотив противопоставления русских иностранцам или борьбы русского народа с неким «иностранным засильем» никогда не выступал на передний план, не становился общественным явлением или конфликтом первостепенной важности того времени. Представление о том, что до Елизаветы страна буквально стонала под гнетом иностранцев, было придумано и распространено именно в царствование дочери Петра Великого.

«Воистину, братец, — задушевно говорит один из персонажей пьесы-агитки «Разговоры, бывшие между двух российских солдат» (1743 год), — ежели бы Елисавет Великая не воскресла и нам бы, русским людям, сидеть бы в темности адской и до смерти не видать света». Один из церковных деятелей того времени, Дмитрий Сеченов, в опубликованной большим тиражом проповеди 1742 года клеймил тех, кому недавно так преданно служил: «Прибрали все Отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули, коликое гонение на церьков Христову и на благочестивую веру возстановили, их была година и область темная».

Дмитрий излагает «художественный» вариант той речи, с которой будущая государыня якобы обратилась к солдатам в слободе Преображенского полка: «Родители мои… трудились, заводили регулярство, нажили великое сокровище многими трудами, а ныне все растащено, сверх же того, еще и моего живота ищут (то есть хотят лишить цесаревну жизни, не верь и этому, читатель! — Е.А.). Но не столь мне себя жаль, как вседражайшего Отечества, которое чужими головами управляемое, напрасно разоряется и людей столько неведомо за кого пропадает».

И тут же звучит другой, упомянутый выше главенствующий мотив «реинкарнации»: приход к власти Елизаветы — это возвращение Петра Великого (да заодно и Екатерины I) в Россию в облике его дочери. Архимандрит Заиконоспасского монастыря Кирилл Флоринский в проповеди 18 декабря 1741 года в Успенском соборе Московского Кремля восклицал: «Возведи о, Россие, очи твои и виждь! Се аз семя отца твоего Петра Великого седох на престоле твоем. Се во мне оживотворися Петр, жива бысть Екатерина. Отродись Петр, вся благия насеявый в недрах твоих». Ему вторит А.П.Сумароков:





Во дщери Петр опять на трон возшел,
В Елизавете все дела свои нашел…





В многочисленных проповедях ночной переворот 25 ноября 1741 года изображается как гражданский и религиозный подвиг дочери Петра, воодушевленной Провидением и образом своего великого батюшки, после чего она решила «седящих в гнезде Орла Российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей Отечества связать, победить и наследие Петра Великого от рук чужих вырвать и сынов Российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия».





О, Матерь своего народа!
Тебя произвела природа,
Дела Петровы окончать.





Так выполняет «социальный заказ» режима первейший пиит тогдашней России Сумароков. А вот другое агитационное произведение — пролог к опере «Милосердие Титово» под названием «Россия по печали паки обрадованная», сочиненное академиком Якобом Штелиным. Опера начиналась с пролога, идеологическая направленность которого очень напоминала то, что происходило впоследствии в кинотеатре советских времен, когда киножурнал «Новости дня» с рассказом об очередном съезде партии или комсомола пускали перед просмотром основного фильма, на который, собственно, и шла публика. В 1742 году происходило примерно то же самое. Когда раздвигался занавес, то зрители видели плохо освещенную сцену, которая символизировала разоренную злодеем Бироном «запустелую страну, дикой лес и в разных местах отчасти начатое, но недовершенное, а отчасти развалившееся и разоренное строение». В этом пытливый зритель должен был усмотреть незаконченные, брошенные начинания Петра Великого.

Посредине сцены восседала женщина по имени Рутения — Россия, окруженная хныкающими детьми — русскими людьми. Сердца слушателей были тронуты жалостливой арией-плачем Рутении. Современник пишет, что в этом месте заполненный до отказа четырехтысячный зал возрыдал. Не выдержав общей печали, прослезилась и сидевшая в царской ложе императрица. Но долго мучить зрителей постановщик — итальянский режиссер и дирижер Франсиско Арайя — не стал: Рутения успокаивает детей, она «обнадеживает их тем, что Петр еще жив в лице своей дщери и что он России может скоро опять возвратить прежнюю ея славу… ежели кровию Великого Петра и истинною и законною наследницею Петровы времена паки восстановлены будут»…

Вот мощно вступил оркестр, начался театральный восход солнца в сопровождении «веселого хора музыки и поющих лиц», что следовало понимать как переворот 25 ноября 1741 года. Вместе с солнцем на облаке выплыла богиня Астрея в компании с добродетелями правящей государыни. Среди них — все самые лучшие свойства, которые изображают увитые шелками дамы: Храбрость, Великодушие, Справедливость, Милость. Возле них толпились «пять свойств верных подданных»: Любовь, Верность, Сердечная искренность, Надежда и Радость. Автору этой книги, изо всех сил стремящемуся избежать легковесных аналогий с позднейшими временами, опять никак не удержаться, чтобы не прибавить к этим свойствам настоящих верноподданных еще два, рожденные в последние полстолетия: Глубокое удовлетворение и Искреннюю признательность.

Но и без них танец добродетелей и свойств императрицы и народа на поляне посреди лавровых, кедровых и пальмовых рощ получился, вероятно, блистательным. Оказывается, пока с облаков спускалась богиня солнца, эти благоуханные рощи успели подняться на месте пустынь и диких лесов. Запустелые поля также вовсю радовали глаз зрителя, обернувшись в «веселые и приятные сады». Астрея исполнила арию о достоинствах императрицы Елизаветы Петровны, которая уже при рождении была одарена массой добродетелей и которой судьбою было предназначено увенчаться короной, «дабы Россию паки восстановить». После этого Астрея предлагает подданным воздвигнуть «публичный монумент» в честь государыни, что тут же и совершилось — прямо посредине сцены начали поднимать огромный обелиск с надписью: «Да здравствует благополучно Елизавета, достойнейшая, вожделенная, коронованная императрица, Мать Отечества, увеселение человеческого рода, Тит времен наших. 1742».

Пролог завершался массовым ликованием обитателей всех четырех частей света (больше тогда и не знали) вместе с «добродетелями и добрыми свойствами». А если к этому прибавить, что всех, кто публично сожалел о правлении кроткой Анны Леопольдовны или — не дай Бог! — сохранил у себя монету с профилем младенца-императора Ивана Антоновича или печатный указ с его «титлом», тотчас тащили в Тайную канцелярию, то станет ясно: никто не сомневался, что с воцарением Елизаветы Петровны наступило «царство света» нового Тита. Как известно, римский император Тит прославился великодушием к поверженным врагам.



* * *

Придя к власти, Елизавета сразу столкнулась с несколькими внешне- и внутриполитическими проблемами. В момент переворота Россия находилась в состоянии войны со Швецией, и уже на следующий день после переворота на улицах столицы вместе с манифестом о восшествии дочери Петра на престол читали и упомянутый выше манифест Левенгаупта о намерении шведов освободить русских от гнета иностранных временщиков. Тотчас в Выборг были посланы нарочные с приказанием русским войскам стоять на месте, а к шведскому командующему отправили освобожденного из русского плена шведского офицера с сообщением о готовности России заключить мир. Тем не менее решить эту серьезную проблему, окончить «ненужную» бывшей цесаревне, а теперь — государыне, войну сразу не удалось.

Перемирие, объявленное после восшествия Елизаветы на престол, не окончилось миром: шведы своих требований не смягчили и продолжали добиваться возвращения Восточной Прибалтики. Так стали ясны истинные, то есть реваншистские планы шведского кабинета, который теперь воевал уже против той государыни, ради воцарения которой якобы и начал войну. Поэтому уже в конце февраля 1742 года Елизавета приказала войскам готовиться к новой кампании и начать военные действия, «дабы оными неприятель к прямому желаемого мира склонению принужден быть мог».

Новая кампания принесла ошеломляющие успехи русской армии, не столько благодаря победам фельдмаршала Ласси — полководца хорошего, но не блестящего, сколько из-за полного разложения шведского войска, в котором возобладали недопустимые в военной организации принципы коллективного обсуждения офицерами планов командования. Кроме того, финляндские части, составлявшие значительную часть армии, фактически отказались воевать и во множестве дезертировали. Идея освобождения Финляндии от шведского ига как никогда была близка к осуществлению. Ее довольно умело подогревали русские агенты, обещавшие финнам лучшие условия существования под скипетром Елизаветы Петровны, чем под сенью Трех корон. Как бы то ни было, в июне шведы непрерывно отступали, сдавали одну позицию за другой, пока русские без боя не овладели Фридрихсгамом. Шведский флот из-за начавшейся на кораблях эпидемии бросил оказавшуюся в стесненном положении армию и покинул прибрежные воды Финляндии. Эскадра адмирала Захария Мишукова взяла под контроль все морское побережье Финляндии.

24 августа 1742 года шведская армия капитулировала в Гельсингфорсе (Хельсинки), и генерал-фельдмаршал Ш.-Э.Левенгаупт сдался русским. Финляндия оказалась оккупированной русскими войсками. По условиям капитуляции финляндские войска распускались по домам, а разоруженная армия Левенгаупта с пропуском от Ласси (чтобы шведских воинов по дороге не грабили казаки кровожадного атамана Краснощекова) отправилась в Швецию. Возмущению Стокгольма позорной, без боя, сдачей Финляндии не было предела — Левенгаупта судили, а потом и казнили.

Из русских потерь самой заметной стала смерть упомянутого выше казачьего походного атамана Ивана Краснощекова, отличавшегося невероятной силой и свирепостью и наводившего ужас на шведов и финнов. Во время боя в августе 1742 года он провалился в болото и, оказавшись беспомощным, был убит шведами. В целом же, как пишет очевидец войны граф Гордт, шведы не ожидали, что русская армия, ведомая фельдмаршалом Ласси, находится в таком отличном состоянии.

Следующая кампания, в 1743 году, закончилась без особых успехов — флоты маневрировали, шведы не дали Ласси высадить армию уже на шведское побережье, но, видя, что войну они проиграли, политики в Стокгольме пошли на подписание 7 августа 1743 года мира в Або. Швеция снимала все свои прежние претензии к России, признавала Ништадтский мирный договор как акт, не утративший силу, и, кроме того, уступала ради «вечного мира и дружбы» часть Финляндии по реку Кюммень. Вся остальная Финляндия согласно мирному договору возвращалась под власть Швеции. В таком положении граница оставалась до 1809 года, когда мечта финляндских сепаратистов исполнилась и Финляндия была включена, на весьма льготных по тем временам условиях, в состав Российской империи Александра I.

Договор в Або 1743 года был полным успехом русской дипломатии еще и потому, что в обмен на уход русских войск из большей части Финляндии шведский рикстаг избрал Адольфа-Фридриха — дядю великого князя Петра Федоровича — наследником бездетного шведского короля Фредрика I. Это резко усиливало «русскую партию» в шведских верхах и позволяло русским дипломатам влиять на политическое положение соседнего, весьма недружественного России королевства. В целом без особых усилий правительство Елизаветы Петровны успешно завершило войну со Швецией, получив территориальное «приращение», без чего ни один русский правитель не мог считать свое царствование вполне успешным.

Серьезные проблемы ждали государыню и в собственной стране. Уже с первых шагов царствования Елизавета Петровна показала свои намерения во внутренней политике — она хотела, согласно своей доктрине, восстановить все государственные институты времен Петра I и Екатерины I. В одном из первых постановлений нового правительства была заявлена центральная реставрационная цель: «Усмотрели мы, что порядок в делах правления государственного внутренних отменен во всем от того, как было при отце нашем… и при матери нашей… в первый год ее владения было, ибо в другой год ее владения (то есть в 1726 году. — Е.А.) происком некоторых прежний порядок правления, установленный от… родителя, нарушен вновь изобретенным Верховным тайным советом».

Разумеется, ни Елизавета Петровна, ни ее советники, писавшие этот указ, не ломали голову над тем, что же послужило причиной изменения системы управления на другой год после смерти Петра Великого. Как известно, Верховный тайный совет был создан в феврале 1726 года для помощи императрице Екатерине I. Недаром в указе об образовании Верховного тайного совета говорилось, что совет создан «при боку Ея императорского величества» и служил «не для чего инако только, дабы оный в сем тяжком бремени правительства, во всех государственных делах верными своими советами и беспристрастными объявлениями мнений своих Нам вспоможение и облегчение учинил».