«Сергей Михайлович Труфанов в первой половине 1913 года проживает в хуторе Большом Мариинской станицы 1-го Донского округа, во 1-х, с целью произвести соблазн и поколебать веру среди посещавших его лиц, неоднократно позволял себе в их присутствии: а) возлагать хулу на славимого в Единосущной Троице Бога и на Пречистую Владычицу нашу Богородицу и Присно Деву Марию, говоря, что Иисус Христос не Сын Божий, а обыкновенный человек, родившийся от плотской связи плотника из Назарета Иосифа с Марией, умерший впоследствии на кресте и не воскресший, что Духа Святого не существует, что Матерь Божия простая женщина, имевшая, кроме Иисуса Христа, и других детей, и б) поносил Православную церковь, её догматы, установления и обряды, утверждая, что православная вера – колдовство, священники – колдуны, дурачащие людей, что таинств нет, а они выдуманы мракобесами, что в Православной церкви случилась мерзость и запустение и что в ней нет Христа, Святейший же правительствующий Синод называл «Свинодом»; во 2-х, с целью возбудить между теми же своими посетителями неуважение к ныне царствующему Государю Императору, Государыне Императрице и Наследнику Цесаревичу, позволял себе в присутствии свидетелей произносить следующие оскорбительные для высочайших особ выражения: «На престоле у нас лежит кобель: Государь Император – мужичишка, пьяница, табачник, дурак, а Императрица – распутная женщина, Наследник родился от Гришки Распутина; государством правит не Государь, а Саблер и Гришка Распутин», т.е. обвиняется в преступлениях, предусмотренных 3.П.1 ч.73, 3 п. I ч. и 74 ст. и 1 ч. 103 ст. Уголовного уложения.
После вручения копии обвинительного акта по означенному делу Труфанов скрылся, и где в настоящее время находится, сведений не имеется…»
Факт был отвратительный и грязный. Но ещё больше расстроило Государя сообщение Саблера о том, что арестовать нечестивца не удалось, так как он был заблаговременно предупреждён кем-то, вероятнее всего – епископом Гермогеном, а в заговоре по спасению клеветника-расстриги от наказания принимал участие известный «буревестник революции» Максим Горький. По данным Департамента полиции, добавил горечи обер-прокурор Синода, грязный монах-расстрига уже переправлен с помощью епископа Гермогена и писателя Горького за пределы России, скорее всего – в Норвегию…
Особенно неприятно было Государю, что в своё время, когда Илиодор под покровительством епископа Гермогена хулиганил и унижал государственную власть в своём монастыре в Царицыне, царь отказался выслушать губернатора Стремоухова, который требовал принять меры против зарвавшегося интригана. «Зачем я тогда сказал Стремоухову, что простил Илиодора!.. Вот к чему привела теперь моя мягкость…» – ругал себя Николай Александрович. Уж сколько раз он давал себе слово быть суровее с богохульниками, революционерами, особенно социалистами-террористами. Но всякий раз, когда надо было принимать жестокое, но справедливое решение, лечить болезнь кардинально, что-то останавливало его карающую руку. Он очень гордился тем, что за всё время своего царствования не подписал ни одного смертного приговора, и верил в то, что Бог видит это и простит ему другие грехи, ибо грех лишения человека жизни – один из самых смертных грехов…
Николай не находил себе места вплоть до пятичасового чая, когда Аня протелефонировала из Петербурга радостную весть: Друг найден и в семь часов будет доставлен в Александрию. Государь сам послал своего шофёра Кегреса по адресу, указанному Подругой, а затем поднялся в спальню, чтобы сообщить об этом Аликс и Алексею.
Он снова услышал здесь стоны и плач Маленького, увидел страдальческое лицо своей любимой жены. С тёмными кругами под глазами, бледным от мигрени лицом, она старалась так обнять сына, чтобы передать ему тепло своего тела, укрыть от боли и всех напастей. У Государя стала подниматься какая-то тяжесть в груди, застучало в висках.
Николай горячими сухими губами поцеловал мальчика и Аликс, приласкал их и вышел отдать распоряжение матросу Деревенько, чтобы тот, по скором приезде Старца Григория Ефимовича, отнёс Алексея в его комнату.
Остававшиеся до приезда Распутина полтора часа Государь мерил быстрыми шагами дорожки вокруг Коттеджа. Он не видел прекрасных статуй, фонтанов и розариев Александрии, не чувствовал аромата парка и моря, не слышал щебетанья птиц. Его слух ловил только грохот редких авто, проносившихся по шоссе.
Наконец он уловил издалека звуки знакомого клаксона, которым шофёр Кегрес требовал открыть ворота парка. Затем – шорох шин по гравию аллеи останавливающегося мотора, и из-за куртины у мраморной террасы появляются две такие дорогие и долгожданные фигуры.
Первой идёт Аня – рослая и немного пышноватая для своих лет блондинка. Она по-летнему в белом. Широкополая шляпа слегка затеняет её красивое лицо. Большие голубые глаза горят восторгом – она сумела выполнить поручение своей любимой Императрицы и снова увидела обожаемого монарха.
За ней следует с достойной, но не чрезмерной робостью мужик среднего роста, худощавый, черноволосый, на продолговатом лице которого выделяются будто горящие неземным светом голубые глаза. Белая шёлковая рубаха, вышитая красными узорами, подчёркивает цвет и сияние его глаз. Серые суконные брюки заправлены в высокие лаковые сапоги.
Уже издалека он вместо приветствия осеняет Императора крестом. Приблизившись, Государь мило здоровается с фрейлиной, а с мужиком – обнимается и целуется, словно на Пасху.
– Наш Друг хочет помолиться у кроватки Алексея, – торопит Николая Вырубова.
Государь простецки берёт Распутина под руку и ведёт его кратчайшей дорогой, прямо по газону, в Нижний дворец. Флигель-адъютант Митя Ден предупредительно распахивает перед ними дверь. Перед тем как вступить под сень дома, Григорий Ефимович истово крестится, словно перед храмом. У Императора вырывается вздох облегчения.
13
Громко топоча сапогами по железной лестнице, Старец Григорий поднимался на второй этаж, в комнату Алексея. Александра Фёдоровна из-за своего нездоровья и викторианских привычек терпеть не может громких и резких звуков в ближайшем своём окружении. Но звук знакомых шагов человека, который должен был принести её сыну избавление от болей, нисколько не раздражал её, а звучал барабаном надежды.
Она поднялась с кресла, в котором ждала прихода Распутина, но он только слегка кивнул ей и сразу направился к кровати мальчика. Аня Вырубова поняла, что она здесь лишняя, и тихонечко прикрыла дверь.
Алексей, как только увидел Друга, перестал постанывать от боли, которая никак не отпускала его, и потянулся всем своим существом к Григорию Ефимовичу. Глубоко посаженные и близко сидящие глаза Старца, которые на людей, его не любящих, производили отталкивающее впечатление, а всех остальных поражали силой взгляда, и раньше действовали на Цесаревича как магнит. Они притягивали к себе, вливали в него какую-то добрую энергию, которую Старец щедро передавал тем, кто в него верил и любил.
В Алексея вдруг стала входить сила, которая тёплым потоком наполняла всё его тело и гасила боль. Мальчика, который только что не мог найти себе места от пронзительной и ломающей боли, начало охватывать приятное оцепенение. Внимательно и добро глядя на Цесаревича, Распутин тихонько провёл рукой по его груди, больному предплечью и голове. Потом он опустился у кровати на колени, положил руки на голову ребёнку и стал глуховатым голосом бормотать молитву. Словно сквозь туман видел Алексей его глаза, они светились голубым светом. Закончив молитву, Старец поднялся с колен, но встал в ногах у мальчика и стал делать руками широкие пассы в его сторону. Рукава его рубахи обвевали маленькое тельце Алексея, словно крылья белого лебедя.
Алексей хотел сказать, что боль уходит, что он не спал ночь и теперь хочет заснуть, но язык ему не повиновался, и он стал засыпать. Лицо ребёнка просветлело, и вместе с ним светлело лицо матери, наблюдавшей за целителем. У Аликс разглаживались морщины и распрямлялись плечи, сгорбленные от страданий за сына. Из несчастной старухи, которой она была ещё час тому назад, Императрица вновь превращалась в красивую женщину средних лет. Её даже не портила причёска из полуседых волос.
Более суток Государыня находилась в ужасном напряжении. Когда вчера вечером Деревенько сообщил о болях в руке Наследника, а затем об усилении этих болей, Аликс безумно испугалась и вспомнила приступ гемофилии, поразивший Алексея давешний год в Спале. Он явно был тогда при смерти, и доктора отказались уже от дальнейших усилий. Весь этот ужас снова нахлынул на неё, и только слабая надежда на Григория Ефимовича оставалась теплиться в её груди.
Теперь, когда она снова увидела чудо, сотворённое Григорием, мысли её от земного обратились к Богу. Александра Фёдоровна повернулась к иконам с теплящимися лампадами, которыми была увешана восточная стена комнаты, встала перед ними на колени, поклонилась им и стала мелко-мелко креститься, молча вознося молитвы.
Распутин ещё раз провёл ладонями над мальчиком от головы до ног, словно стряхнул болезнь со своих рук за край кровати, где было широко открыто окно, и удовлетворённо вздохнул. Почему-то он весь вспотел, его запавшие к мясистому носу щёки, казалось, впали ещё глубже, свет в глазах погас.
Он подошёл к царице, погладил её по поникшему в молитве плечу.
– Молись, молись, Голубка! – глухо сказал он. – Бог видит твои страдания и послал меня облегчить их!..
– Спасибо, Григорий Ефимович! – склонила перед мужиком свою голову гордая Аликс, – Господь дал нам вас в помощь и утешение!
Легко, словно сбросив непосильный груз, поднялась она с колен и подошла к сыну. Мальчик спал с безмятежным выражением лица. Боли, видимо, совсем отпустили его, и он навёрстывал бессонную ночь. Аликс едва уловимым касанием поцеловала ребёнка и с окончательно просветлевшим лицом обратилась к Старцу.
– Григорий Ефимович, не откушаете ли с нами чаю? – совершенно по-русски пригласила она.
Распутин довольно погладил свою бороду, глубоко посаженные глаза его излучили искру радости.
– Было мрачно – теперь Солнышко вышло! Как рад! Теперь можно и душу чайком да беседой с Батюшкой царём да Матушкой царицей погреть! – в пояс поклонился Старец Александре Фёдоровне.
Под дверью, на площадке лестницы, сидела вся в ожиданиях Аня Вырубова. Она рывком поднялась со своего места.
– Бог помог! – кратко сказал Григорий Ефимович и перекрестился. Не пропустив вперёд ни Государыню, ни фрейлину, Распутин стал спускаться первым.
– Вот сюда пожалуйте, Отец Григорий! – показала на дверь в зелёную гостиную Императрица. У неё на щеках появился румянец, глаза заблистали, в счастливой улыбке полуоткрылись губы. В ней не было ни капли надменности или гордыни, которые ей вечно приписывали недоброжелатели. Это была милая и радушная хозяйка уютного дома, которая пригласила своих друзей на чашку вечернего чая.
Император уже ждал их в гостиной. По виду жены он понял, что и на этот раз Григорий Ефимович сотворил чудо.
– Садитесь, добрый наш Друг! – показал Николай на кресло у стола Распутину.
– Благодарствуйте! – важно и без подобострастия ответил Старец. Здесь, во дворце царя, в присутствии Государя всея Руси и его Супруги, он держался так, словно в деревенской избе у приятеля.
Усевшись и расправив складки своей рубахи, Распутин заинтересовался серебряным Потсдамским кубком, водружённым в центре стола.
– Что же это за диво? Ведь не церковный сосуд есть? – простодушно изумился он.
Николай с доброй и открытой улыбкой рассказал ему, что этот кубок – память о рыцарском турнире, который почти сто лет тому назад был проведён дворянами в германском городе Потсдаме в честь Супруги его Прадеда, Государя Николая Первого, и его Прабабки Александры Фёдоровны.
– Вишь ты, стало быть, и Прадед с Прабабкой, и Вы, Папа и Мама, полными тёзками оказалися! То, наверное, Господь на счастие послал! – выразил своё отношение Распутин. – А эти картинки, стало быть, гербы тех царей германских, которые пред светлыми очами нашей Государыни бились? – указал он тыльной стороной ладони на геральдические щиты немецких дворян, украшавших серебряный кубок.
– Воистину так, Григорий Ефимович, – с доброй улыбкой согласился Николай.
Принесли чай, к нему – бисквиты, печенье, сухари, сладкий хлеб, жёлтое вологодское масло. На столе появилась также большая ваза с конфектами, сделанными придворными кондитерами. Государыня решила сама разливать чай по чашкам. Аня сходила в столовую и принесла две вазочки варенья – чёрносмородинового и малинового.
Когда всё было готово для трапезы, Григорий Ефимович сложил молитвенно ладони, возвёл очи горе и его губы беззвучно задвигались, повторяя:
«Отче наш, Иже еси на Небесех! Да святится Имя Твоё, да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя и на земли яко на небесех. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».
По примеру Распутина все сидящие за столом шептали про себя молитву и полушёпотом завершили её дружным: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь».
По окончании молитвы длинными, сухими и костлявыми пальцами Старец взял сразу два куска сладкого хлеба, зацепил ножом масла, накрыл кусок хлеба с маслом другим и добавил в середину бутерброда ложку малинового варенья. Затем он ловко откусил от этого сооружения и с громким прихлёбыванием опустошил сразу половину чашки.
Николай Александрович повторил манёвр Друга, по-простецки, как будто никогда и не был царём, налил горячего чая на блюдце и спокойно выпил его, а потом причмокнул. Аликс сделала большие глаза и гневно надулась – она изумилась, что у её Супруга вдруг ни с того ни с сего проявляются простонародные замашки. Казалось, она хотела спросить Ники: «И где ты только этому научился?!» Глаза Николая засмеялись ей в ответ.
Всю эту немую сцену заметил, оторвавшись от чашки, Григорий Ефимович.
Он с хитрецой посмотрел на Аню и, обращаясь как будто бы только к ней, тоном деревенского проповедника начал короткую речь:
– Какое счастье – воспитание души аристократов… Очень есть сторона благочестивая: то нельзя и другого невозможно, и всё с благонамерением…
Аликс сразу поняла, что камешек летит в её огород, и слегка устыдилась. Ники внимал откровению мужика, с восторгом глядя ему в рот. Аня скромно хихикнула, прикрыв рот платочком.
Ободрённый вниманием слушателей, Григорий продолжал:
– Большая половина сего воспитания приводит в истуканство, отнимает простоту явления. А почему? Потому, во-первых, не велят с простым человеком разговаривать. А что такое простой человек? Потому что он не умеет заграничные фразы говорить, а говорит просто и сам с природой живёт, и она его кормит и его дух воспитывает в мудрость. А почему так аристократ лжёт и себя обманывает: неохота – смеётся, он всё врёт.
Глаза Распутина зажглись фиолетовым светом, и всем стало ясно, что Старец терпеть не может аристократию. Это было понятно. С тех пор как духовник великого князя Николая Николаевича Феофан ввёл его к великому князю в дом и сразу две великих княгини, Анастасия и Милица Николаевны, очаровались Старцем, а потом возненавидели его за то, что он, представленный ими Императрице, не захотел стать орудием их влияния и проявил независимость, именно аристократия, по сигналу из Знаменки, принялась травить и унижать его, клеветать, завидовать и злобствовать, проявляя самые антихристианские чувства.
Добрый к Распутину и открыто любующийся этим мудрым и хитрым мужиком, не признающим политесов, Николай Александрович посерьёзнел и приготовился выслушать всё, что скажет Григорий Ефимович. Уловив эту готовность, Старец продолжал:
– После этого аристократ делается мучителем. Почему мучителем? Потому что не так себя вёл, как Бог велел. Невидимо себя обманывал и тайно в душе врал. Вот потому и называется: чем важнее – тем глупее. Почему глупее? А потому, что в простоте проявляется премудрость. А гордость и надменность разум теряют. Я бы рад не гордиться, да у меня дедушка был возле министра. Таким-то родом я рождён, что они за границей жили. Ах, несчастный аристократ! Что они жили, и тебе так надо! Поэтому имения проживают, в потерю разума вдаются: не сам хочет, а потому что бабушка там живала. Поэтому-то вот хоть едет в моторе, а непокоя и обмана выше мотора.
Доктор философии, знаток богословских текстов разных религий, Императрица сердцем внимала мыслям Святого Отца, а разумом отмечала, в какую убедительную форму с точки зрения церковной науки риторики облекает этот малограмотный крестьянин, не умеющий толком ни читать, ни писать, свои откровения. «Как одарён Богом этот русский мужик!» – думала Александра Фёдоровна. Почему-то она вспомнила под речи Распутина двух лощёных русских аристократов – великого князя Дмитрия Павловича и его закадычного друга Феликса Юсупова-младшего. Из них двоих Феликс всегда казался ей исчадием зла, неврастеником, эгоистом, наркоманом и устроителем подлых шуточек над подчинёнными и зависимыми людьми, которые не могут дать ему сдачи.
Избалованный, изнеженный и испорченный юнец, сын её бывшей подруги Зины Юсуповой настолько дурно влиял на воспитанника их семьи Дмитрия, что она даже вынуждена была предупредить молодого великого князя против дружбы с бессовестным и подлым, несмотря на весь свой аристократизм, Феликсом. Но Дмитрий не внял её предостережениям. Она узнала стороной, что оба насмехались над её заботой о морали Дмитрия, её беспокойством о его времяпровождении в компании таких же беспутных юнцов, как и Феликс. Ещё больше она возмутилась, когда московские и петербургские недоброжелатели Юсуповых донесли до неё подозрения в том, что её родная сестра Элла, вдова великого князя и глава Марфо-Мариинской обители, вступила с молодым распутником Юсуповым отнюдь не в сестринские или семейно-дружественные отношения. Их видели вместе в Москве и Архангельском. А вот теперь они вместе едут в одном вагоне по святым местам и направляются прямо из Петербурга в Соловецкий монастырь!
«Этой сорокадевятилетней вдовушке мало было того, что она спала с братом своего мужа Павлом, обольщала кучеров и дворецкого, а теперь взялась за юнца, который годится ей в сыновья! И эта сестрица-святоша ещё смеет меня упрекать за дружбу со Святым старцем!.. Сплетничать об этом со всеми, начиная с моей злобной свекрови и кончая мамашей своего нежного Феликса!.. Прав наш Друг, когда он недолюбливает высший свет…»
Все эти мысли в мгновенье пронеслись в голове царицы, так что следующий пассаж Григория Ефимовича упал на подготовленную почву:
– Всё-таки сатана умеет аристократов ловить. Да, есть из них, только трудно найти, как говорится – днём с огнём, которые являют себя в простоте, не запрещают своим детям почаще сходить на кухню, чтобы поучиться простоте у потного лица кухарки. У этих людей по воспитанию и по познанию простоты разум – святыня. Святой разум всё чувствует, и эти люди – полководцы всего мира… – закончил Распутин своё обличение аристократии ложкой мёда для души Николая Александровича.
«Как Старец прав, говоря о воспитании простоты… – подумал Государь. – Ведь это он прямо взял о наших детях – Алексее и дочерях… Воистину простота соседствует у них с уважением Духа и питает благонравие. Ай да тёмный мужик! Как всегда, попал в точку!»
На дворе смеркалось. В гостиной зажглись сразу две люстры. Острыми глазами Распутин оглядел своих слушателей. Усталые от переживаний вчерашнего и сегодняшнего дня, Государь, Государыня и Вырубова чуть поникли и не могли уже всей душой воспринимать сложную и непривычную для них речь Старца. Григорий поднялся от стола первый, перекрестился на восточный угол комнаты, потом в пояс поклонился Николаю и Александре, чуть менее глубоко – Вырубовой.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – вполголоса завершил он свой вечер в Царской Семье. Все вышли проводить его к мотору. В прихожей он дружески похристосовался с Государем и Государыней, а Аню обещал довезти до её домика в Царском Селе. Но Александра Фёдоровна попросила фрейлину остаться, и тогда Отец Григорий похристосовался на прощанье и с Аней.
Мотор укатил, оставив облачко сизого газолинового дыма. Умиротворённый Николай отправился в свой любимый кабинет наклеивать в альбом только что доставленные придворным фотолаборантом карточки. Подруги поднялись в салон Аликс посидеть, помолчать и повздыхать. Рядом в детской спокойно и безмятежно спал Алексей. Боли, по-видимому, совсем оставили его.
14
Всю весну и лето нынешнего, одна тысяча девятьсот тринадцатого года в Петербурге и Москве иногда открыто, а большей частью полуконспиративно, на квартирах и в особняках лидеров октябристов, кадетов и других «прогрессивных» деятелей России, собирались политические и экономические сливки общества и обсуждали самые животрепещущие вопросы. Их выводы всегда были только негативны. Хотя именно в эти послереволюционные годы в страну на волне реформ Столыпина пришёл хоть какой-то покой, и империя бурно развивалась, богатела, множился и укреплялся средний класс, верхушка российского общества, представлявшая разные партийные направления, на этих совещаниях сначала объединялась на почве пессимистического тезиса, что «всё очень плохо». Затем в речах ораторов на первый план выходили два извечных русских вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?».
Мало кому известный эмигрант-публицист Ульянов даже написал нудное сочинение, в котором смешал эти две темы.
[68] Но, естественно, серьёзные люди не интересовались завиральными идеями каких-то большевиков, хотя по первому вопросу весь спектр деятелей – от красных и розовых социал-демократов и эсеров до жёлтых, синих, белых, чёрных кадетов, октябристов, аграриев и прочих – полностью сходился: «во всём виновато самодержавие». При этом определение «виновности» начинало терять свою народническую аморфность и всё более приобретало направленность против молодой Государыни. Самые ретивые из оппозиции приуготовлялись начать метать камни и в самого Императора.
Исстари уж так повелось, что оппозиционеры-москвичи считались философами, а петербуржцы слыли прагматиками.
В головке IV Думы всё перемешалось: такие славные «филозофы»-москвичи, как Николай Виссарионович Некрасов, Александр Иванович Коновалов, не говоря уж об Александре Ивановиче Гучкове, который потерял место в IV Думе, но приобрёл его в Петербургской городской, стали практиками революции, а настоящие петербуржцы вроде Родзянки и Милюкова
[69] больше вздыхали и конструировали воздушные замки и мосты для плавного и безболезненного перехода от самодержавной монархии Николая Второго к конституционной, с регентом вроде слабовольного брата царя Михаила Александровича.
Именно поэтому ответы на вопрос «Что делать?» были так различны. Эсеры и социал-демократы были готовы на социально-террористическую революцию с обильным кровопусканием ради народной Республики. На полярной стороне стояли мечтатели о более добром и покладистом самодержце, чем Николай Романов, или об установлении конституционной монархии на манер британской.
Вообще-то российские парламентарии и околодумские круги поголовно были заражены англоманией. Но их мечтания о плодах английской демократии, могущих в одночасье взрасти и созреть на российской земле, были так же далеки от реалий этой самой почвы, как зелёные лужайки Гайд-парка от вечной мерзлоты Чукотки. Страсти кипели и накалялись.
После того как Михаил Владимирович Родзянко побывал в Коттедже у Государя, он счёл возможным в тот же вечер нарушить слово, данное Николаю Александровичу, держать в секрете содержание их беседы и, особенно, конфиденциальный доклад Столыпина, переданный Председателю Думы для проверки. Не для того он ходил к Государю, чтобы не заработать аплодисментов «прогрессивной» части общественности. Для начала он пригласил к себе в Таврический дворец самых близких ему депутатов-фрондёров и Гучкова. Здесь и живописал им с подробностями о состоявшемся в Коттедже разговоре. При этом громогласный трибун постарался приукрасить собственную позицию, изрядно приврав и сместив акценты так, чтобы выставить себя заведомым победителем в споре с Государем о Распутине. Одновременно Михаил Владимирович пригласил с полдюжины штатных переписчиков Думы, которые за ночь скопировали в нескольких экземплярах секретный доклад.
Александр Иванович Гучков, разумеется, получил от своего друга Михаила Владимировича текст доклада Столыпина в своё полное распоряжение. Из слов Председателя Думы он сделал к тому же вывод о тех деталях обсуждения, которые были особенно болезненны для Императора. Надо было что-то делать, чтобы эффективно использовать всю эту информацию.
Гучков решил, и Родзянко его предложение одобрил, созвать в Москве совместное совещание москвичей и петербуржцев для выработки единой позиции и стратегического плана на дальнейшее.
Учитывая слежку Департамента полиции за всеми видными оппозиционерами, Александр Иванович решил действовать осторожно. Он вызвал по телефону первопрестольную столицу, заказал соединить себя с Пал Палычем Рябушинским, признанным главой московских купцов и промышленников, и стал ждать, пока телефонная барышня не разыщет его старого друга и конкурента. Ввиду позднего часа Пал Палыча быстро отыскали дома.
Ведомым только ему и Рябушинскому условным языком Гучков изложил ситуацию, складывающуюся после встречи Родзянки с царём. Пал Палыч понял его с полуслова и пригласил Александра Ивановича вместе с его петербургскими коллегами прибыть в Москву, чтобы отобедать вместе в честь праздника Преображения Господня 6 августа.
Повод для встречи был хорош. Никаких подозрений он не должен был вызвать ни у Государя, ни у Отдельного корпуса жандармов, тем более что начальник этого корпуса и товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский был своим человеком и для московских врагов Государя, вроде Гучкова, и для скрытых покамест его недоброжелателей, какими были великий князь Николай Николаевич и родная сестра царицы великая княгиня Елизавета Фёдоровна. Да и вообще этот угодливый жандармский генерал никогда не посмел бы причинить малейшие неприятности сразу такому большому числу влиятельнейших москвичей и петербуржцев, даже если все филёры Московского охранного отделения завалили бы его своими рапортичками о государственной измене деятелей общественного «прогресса».
…Во вторник, шестого числа, одна из новых архитектурных жемчужин Москвы – особняк на Малой Никитской Степана Павловича Рябушинского, родного брата могущественнейшего Пал Палыча, особенно ярко сиял электрическим светом. Именно сюда, в нарядный дом своего брата, богатейший человек первопрестольной столицы позвал своих гостей.
Учитывая, что это было скорее деловое совещание, чем праздничный обед, собрались без дам. В Москве, с её патриархальной жизнью купцов и старосветских помещиков, мужчины чувствовали себя ещё владыками и не всегда допускал жён в свою товарищескую среду. Особенно если дело было в том, чтобы попить и погулять за щедрым московским столом.
Многие из новоявленных петербуржцев, сбиравшихся сегодня на Малую Никитскую, до избрания в Думу были истинными москвичами. Среди них Александр Иванович Гучков был записан в московских книгах не только как купеческий сын, но сам купец первой гильдии. Он происходил из старообрядческой семьи. В его московском доме сохранился нетленным старинный уклад жизни – вплоть до традиционного запаха деревянного масла и слуг, одетых в рубахи и сарафаны. Но он нарушил одну из первых заповедей старообрядца и был женат гражданским браком на некоей мадам Зилотти.
Теперь, направляясь в пятидесятисильном «рено» к Рябушинским, облачённый в строгий фрак, с цилиндром на крупной породистой голове, обрамлённой хорошо подстриженной короткой седоватой бородкой, он мечтал о том, чтобы пообедать по-московски, и надеялся, что Пал Палыч, большой знаток русской кухни, угостит их так, что затмит знаменитые «вторничные обеды» в Купеческом клубе или на масленицу в трактире Тестова.
Рослый швейцар, с бритым лицом, в цилиндре и ливрее с позументами, стоял у отворённой двери массивного, прихотливо асимметричного крыльца. Старообрядцу Гучкову не нравился архитектурный стиль модерн, но особняк Степана, в котором он бывал не единожды, не производил на него отталкивающего впечатления, как иные здания в Москве и Петербурге, построенные в этом стиле. Видимо, талант Шехтеля создал даже в нелюбимом стиле модерн вполне приемлемое жилище. Вылезая из мотора, Александр Иванович отметил про себя эту мысль и неожиданно в лучах вечернего солнца углядел на доме деталь, которую не замечал раньше.
На светлом глазурованном кирпиче, которым была облицована стена, Гучкову вдруг бросился в глаза широкий фриз с изображением ирисов, охватывающий здание поверху и подчёркивающий квадраты больших окон на глади стен.
«Чтобы не отстать от времени, надо заказать что-нибудь Шехтелю… Только чтобы он не очень изламывался…» – мелькнула хозяйственная мысль у Александра Ивановича. Но тут же, при входе в дом, его внимание переключилось на гостей.
В небольшой прихожей, отделанной деревом и большим витражом по верху стены, отделяющей её от вестибюля, прихорашивался у зеркала, оставив свой цилиндр на вешалке, щуплый лысеющий князь Львов. Он расчёсывал свою небольшую клинообразную бородку и приглаживал завитки волос на затылке. Увидев в зеркале отражение Гучкова, князь восторженно всплеснул руками и бросился к Александру Ивановичу лобызаться по-московски. Затем вдвоём, не толкаясь в широкой двери, они прошли в главный холл.
Здесь, на фоне светлой, из полированного песчаника главной лестницы, парапет которой изощрёнными и изысканными волнами как бы струился со второго этажа на первый, стояли в чёрных фраках, как грачи на песке, почти все гости. Не хватало, как заметил Гучков, только московского городского головы Челнокова.
На левом фланге, у распахнутых дверей буфетной комнаты, Пал Палыч Рябушинский, человечек маленького роста, с поднятым высоко непропорционально большим для его фигуры задом, ощеривая два передних, как у зайца, зуба и двигая большими оттопыренными ушами, давал последние наставления пожилому седовласому артельщику в белоснежной рубахе тончайшего голландского полотна и таких же шароварах. На его ногах были мягкие полусапожки, в которых хорошо было бесшумно скользить по паркетам.
Рядом с Пал Палычем, оборотясь к нему спиной, вёл беседу с петербургским гостем, депутатом Думы Василием Алексеевичем Маклаковым, его брат Степан Палыч Рябушинский. Фрак на Маклакове был какой-то старый и помятый, и весь он, от заросшей волосами головы, явно давно не стриженной, до кривых ног в слишком узких, как панталоны, брюках, производил несвежее и неопрятное впечатление. Павел Николаевич Милюков, на плоском лице которого поблёскивали над топорщащимися седыми усами два стёклышка пенсне, с вниманием прислушивался к их разговору.
Молодой и говорливый депутат Керенский
[70], представлявший в Думе «трудовиков», а на самом деле бывший эсером, с грубыми и резкими чертами лица, короткой причёской бобриком, во фраке и белой манишке выглядел значительно импозантнее, чем в цивильных одеждах на паркете Таврического дворца. Он, оживлённо жестикулируя одной рукой, другой держал за пуговицу Михаила Ивановича Терещенко, стройного и высокого красавца, чёрные как смоль волосы которого были набриолинены до блеска.
Маленький, лысенький и бородатенький учитель реальных училищ Иван Иванович Скворцов-Степанов, про которого все в Москве знали, что он представляет самых левых социал-демократов – «большевиков», что-то бурно доказывал такому же маленькому, лысому, но с бритым по-английски лицом человеку, стоявшему спиной к Гучкову. По прекрасно сидевшему на нём фраку энглизированного образца Александр Иванович узнал своего полного тёзку Александра Ивановича Коновалова – деятеля Думы, московского миллионщика и большого поклонника туманного Альбиона во всех его проявлениях – от политики до лошадей и продукции фирмы «Роллс-Ройс».
«Наверное, большевичок опять упрашивает Александра Ивановича подать милостыню эмигранту Ульянову, – весело подумал Гучков. – Пожалуй, и мне надо подкинуть ему деньжат: хоть и далеко от России, но эта бомба замедленного действия против самодержавия тикает и тикает… Пожалуй, дам-ка и я большевикам тысчонок двадцать. Авось хорошие проценты набегут… Только теперь передавать надо не через «буревестника революции» Максима, а то ведь ополовинить может!»
Гучков остановился на середине холла, не зная, к какой группе ему примкнуть. Тут в дверях прихожей появился хромоножка Челноков. Из его длинной и неопрятной бороды сверкала улыбка, глаза блистали от радости видеть лучших людей Москвы и Петербурга.
Всё общество дружно оборотилось к вновь прибывшим и обступило их, обнимаясь и целуясь.
– Ну вот! Все в сборе! – радостно провозгласил фальцетом Пал Палыч и пригласил широким жестом гостей в буфетную, где были накрыты столы с закуской и водками.
За каждым из двух столов стояло по два половых-ярославца, в таких же белоснежных и наглаженных одеяниях, как у артельщика. Но половые носили, в отличие от артельщика, белые поварские колпаки, чтобы волосы не попадали в пищу. Их шёлковые кушаки были не красного, как у артельщика, а зелёного цвета.
«Пал Палыч явно заказал весь обед, включая половых, у Тестова, – сделал вывод Александр Иванович, бросив беглый взгляд на закуски. – Что ж, моё первое желание исполнилось!..» – с удовлетворением подумал он, войдя с друзьями в сравнительно небольшое помещение буфетной.
На ближнем к двери столе, покрытом белоснежной, отстиранной до блеска скатертью с вензелями хозяина дома, стояли подносы с блюдами, тарелками, тарелочками закусок. Центр стола занимала знаменитая кулебяка от Тестова, которая заказывалась не позже чем за сутки. Строилась она в двенадцать ярусов, где каждый слой имел свою начинку: и мясо, и рыба разная, и свежие грибы, и раковые шейки, и цыплята, и дичь разных сортов, и налимья печёнка, и слой костяных мозгов, приготовленных в чёрном масле… Вокруг кулебяки были буквально навалены груды малюсеньких пирожков из растворчатого, пресного и слоёного теста с разными начинками – налимьими печёнками и рисом, капустой, грибами, курицей, рыбой, мозгами, мясом и дичью.
По бокам этого буйства из румяного теста, на салфетках, лежали горки горячих калачей, источавших из себя тепло и аромат. Естественно, рядом с калачами с каждой стороны стола стояло по большой серебряной чаше – одна с серой зернистой, а другая с блестящей чёрной ачуевской паюсной икрой.
Двое ярославцев-молодцов уже накладывали на тарелочки серебряными ложками оба вида икры, добавляли туда кусок жёлтого коровьего масла и протягивали гостям. Гучков с удовольствием взял тарелочку и помедлил мгновенье, за которое взгляд его упал на нежнейшую переславскую селёдку залом, которую в Петербурге ему доводилось редко видеть. Он протянул ярославцу свою тарелку назад, и тот, угадав желание гостя, уложил к двум горкам икры ещё и ряпушку
[71].
Александр Иванович глазами хотел бы съесть сразу и тончайшие, нарезанные бумажной толщины ломтики провесной ветчины, и белоснежные окорочка молочных поросят с хреном со сметаной, и розовой сочной сёмги, и янтаристого балыка с Дона, пахнущего степным ветерком, и нежнейшей белорыбицы с огурцом, но общество, получив каждый по тарелке с закуской, потянулось к другому столу, чтобы не тратить время в ожидании первой рюмки, которую уже давно предвкушали многие.
На другом столе, где за порядком, то есть постоянной наполненностью рюмок и бокалов гостей, следили два других розовощёких ярославца, в центре на плоском серебряном подносе стояли уже приготовленные для первого глотка хрустальные рюмки с золотыми вензелями хозяина дома. Вокруг них, небольшими батареями, были расставлены смирновская водка на льду, английская горькая, беловежская зубровка, шустовская рябиновка и портвейн Леве № 50. Рядом с бутылкой пикона, завёрнутые в салфетки, покоились бутылки эля. Посреди стола в огромной серебряной ладье из льда высовывались закупоренные бутылки шампанского. В другой ладье, парной первой, тоже во льду, были укрыты шампанки особо прочного стекла с кислыми щами. Увидя эти шампанки, некоторые из гостей удовлетворённо зацокали языками: пить можно было сколько хочешь, раз кислые щи имелись в наличии для освежения самых загулявших голов.
В хрустальных графинах с серебряными крышками сверкали под электрической лампой квасы и фруктовые воды – вишнёвая, малиновая, чёрносмородиновая. Ярославцы бдительно следили за господами, готовые предугадать любое желание.
Насладившись всем этим великолепием, гости дружно окружили братьев Рябушинских и стали чокаться с ними и друг с другом. Затем на мгновенье воцарилась тишина и раздался блаженный выдох. Застучали вилки о тарелки. Только Скворцов-Степанов, которому один глоток показался мал, взял ещё рюмку и проглотил содержимое, слегка крякнув по-купечески. «Раз двойная фамилия, значит, и порция должна быть двойная…» – весело подумал Гучков. Он заметил, как один из наблюдательных половых плеснул ледяной смирновки в высокий бокал для шампанского и предложил его учителю-большевику. Тот вслед за второй рюмкой опрокинул в рот и большой бокал, а затем с видимым удовлетворением принялся за горячий калач с паюсной икрой.
Зубровка очень хорошо пошла под горячую ещё ветчину с зелёной московской горчицей, от которой интеллигентного Керенского, не привыкшего к простой купеческой пище, так ожгло, что он минуты три стоял раскрыв рот и выпучив глаза, из которых градом катились крупные слёзы. Слава Богу, ярославец вовремя заметил его беззвучный крик о помощи и поднёс большой стакан черносмородиновой воды…
Опытный артельщик вовремя предложил «осадить» водки элем и поднёс каждому серебряную стопочку этого благородного напитка. После него своего часа дождались и грибы маринованные, рыжики солёные ярославские из запечатанных бутылок белого стекла, и горячий жюльен из белых грибов в сметане с румяной корочкой из сыра, и поросёнок молочный с хреном, и телятина «банкетная» белая из Троицы, где отпаивали телят цельным молоком. Каждая перемена требовала сопровождения то шустовской, то ледяной смирновки, разбавленной пиконом
[72], то портвейна…
Деловой разговор, за этим кусочничаньем стоя, никак не клеился, но гости и хозяева становились всё румянее и веселее. Один только Керенский, не привыкший к купеческим возлияниям, вдруг загрустил. Первым это заметил артельщик. Он хлопнул пробкой шампанки с кислыми щами, пенистая влага хлынула в бокалы. Один из них судорожно схватил Александр Фёдорович и в один глоток осушил.
Гучков и Пал Палыч Рябушинский переглянулись и… последовали его примеру.
В углу буфетной у окна возвышалась коробка лифта, на котором из кухни подавали горячие блюда. Нетвёрдыми шагами Пал Палыч подошёл к лифту и в переговорную трубу из латуни, как на капитанском мостике корабля, отдал какую-то команду. С трудом оторвавшись от твёрдой опоры, он шатнулся затем к столу с напитками. Опытный половой перехватил его на полпути и предложил бокал кислых щей. Рябушинский выпил, потребовал ещё, а затем значительно увереннее – щи явно произвели своё освежающее действие – подошёл к двери в столовую и распахнул её.
– Милости прошу, господа! – пригласил он всех за стол. В его голосе уже не было замедленных и гнусавых нот нетрезвого человека.
«Каков молодец!» – мысленно восхитился Гучков. Он начал уже опасаться за действенность совещания, которое грозило превратиться в банальную купеческую пьянку. Сунув тарелку с закуской куда-то в сторону, где её моментально подхватили услужливые руки полового, Александр Иванович последовал за хозяином и с удовольствием плюхнулся на первый попавшийся стул.
Гости расселись как попало и только успели оглядеться на новом месте, как вереница половых внесла полные тарелки первого блюда.
«Я так и думал! – обрадовался Гучков, когда перед ним поставили ботвинью
[73] с осетриной, белорыбицей и сухим тёртым балыком. – Наша, московская традиция соблюдена – летом должна быть обязательно ботвинья со льдом!»
Вслед за половыми к столу приблизился артельщик. Он торжественно водрузил на него высоченный байдаковский пирог, то есть кулебяку другого вида, но с тем же числом этажей начинки – двенадцатью. Стоя пред гостями, словно артист на сцене, он перебросил на левое плечо салфетку, подвинул к себе кулебяку, вынул из-за кушака длинную вилку и тонкий нож и взмахнул руками, как белый лебедь – крыльями.
Через несколько секунд беззвучных взмахов белых крыльев-рукавов рубахи кулебяка оказалась разделённой на две дюжины ровнёхоньких кусков, каждый из которых начинался на узком конце кусочком от цельной налимьей печёнки и оканчивался толстым зарумяненным тестом по краю пирога.
– Какая-то роза гигантская, а не расстегай! – восхитился киевлянин Терещенко. Хоть он и был недавно назначен чиновником по особым поручениям дирекции Императорских театров, но в Москве бывал очень редко и не достигал ещё, видимо, таких центров кулинарной культуры, как Купеческий клуб или ресторан Тестова, откуда и прибыла на подмогу к Рябушинским команда поваров и половых.
Ярославцы слаженно, как в оркестре по сигналу дирижёра-артельщика, разложили кулебяку на пирожковые тарелочки и мгновенно поставили их каждому гостю под левую руку. Артельщик на минуту исчез и вернулся с огромным блюдом крошечных свежайших пирожков на все случаи желаний каждого гостя. Ботвинью похлебали молча, похрустывая пирожками и кулебякой. Когда тарелки опустели и первый голод был удовлетворён, слово взял Александр Иванович Коновалов.
15
За столом все затихли из уважения к первейшему московскому миллионщику, ставшему ещё и влиятельнейшим членом Государственной думы. Коновалов редко выходил на передний план в «общественной» жизни, как любил это делать Гучков. Он всегда действовал из тени и был хорошо известен в узких руководящих кругах оппозиции царю своей светлой головой и щедростью выдач наличными деньгами разным революционным партиям – от эсеров до большевиков. Широкая публика знала его лишь как московского богача, который вдруг позволил избрать себя в Думу и неведомо зачем просиживает штаны на депутатских скамьях Таврического дворца.
Только его главный конкурент за любовь и влияние в Москве Александр Иванович Гучков хорошо представлял себе те цели, которые поставил себе Коновалов, идя в Думу. Он, так же как и Гучков, стремился к власти в Петербурге и во всей империи. Но не так громогласно и скандально, как это делал Гучков, а тихо и незаметно подкапываясь под самодержавие, чтобы преобразовать его в конституционную монархию британского типа. Если Гучкову было безразлично, кто сядет на трон вместо Николая Романова, лично которого он люто ненавидел и был готов на любые шаги ради его свержения, то Коновалов под свою разрушительную работу подводил «прогрессивную» идею о том, что России нужна только конституционная монархия и что Российская империя должна повторять собой архитектуру великой Британской империи.
Александр Иванович Коновалов, несмотря на точно такое же старообрядческое происхождение, как и у Гучкова, был ярым англоманом. Он держал управление на своих фабриках по английскому образцу и выписывал текстильные машины только из Манчестера, мастеров посылал учиться в Ланкашир. У себя дома, вместо старообрядческого, он завёл чисто английский образ жизни с овсяной кашей, жареным яйцом с беконом и чаем по утрам, пятичасовым чаем с обязательным наливанием по-английски чая в молоко, а не наоборот, с умеренным потреблением виски с содовой вместо смирновской и шустовской без ограничений, как все остальные московские купцы и фабриканты. Одежду, обувь и бельё он заказывал только в Лондоне, у Харродс, ездил не на чистокровных рысаках, а на «роллс-ройсах».
И вот теперь он пробился в российский парламент и собирался из него сделать законнорождённое дитя матери парламентов – Вестминстерского
[74].
Несмотря на столь странный для московского старообрядчества образ жизни и мыслей, Коновалов пользовался в первопрестольной необыкновенным авторитетом. И теперь все навострили уши.
– Правительство обнаглело до последней степени, – резко начал Коновалов, и Гучков удивился, сколько ненависти обнаружилось в голосе Александра Ивановича, – потому что не видит отпора и уверено, что страна заснула мёртвым сном. Но стоит только проявиться двум-трём эксцессам революционного характера, и правительство немедленно проявит свою обычную безумную трусость и обычную растерянность…
«Ай да Александр Иванович! – завистливо подумал Гучков. – Тихоня-тихоня, а как твёрдо приказывает социал-демократу Скворцову-Степанову и эсеру Керенскому начинать забастовки и другие революционные действия! И это в месяцы, когда в России действительно происходит подъём промышленности и торговли, растут и улучшаются финансы… Он готов презреть интересы всего торгово-промышленного сословия, лишь бы поскорее отрезать лично для себя кусочек власти от английского пудинга, который называется конституционной монархией… Со своей позиции в Думе он, пожалуй, скакнёт в премьеры правительства, независимого от монарха… Мне, гласному Петербургской городской думы, такой взлёт и не светит! Мне надо, пожалуй, активизироваться!..»
– Александр Иванович прав! – рявкнул вслух Гучков. – Нужно наконец пробудить рабочее сословие, поскольку крестьяне после реформ Столыпина на бунт не пойдут! Забастовки, забастовки, забастовки – вот что должны возбуждать господа социал-демократы, а мы дадим их партии субсидии!..
Коновалов недовольно посмотрел на Гучкова, хотя тот вроде бы и оказывал ему поддержку. Скворцов-Степанов, услышав о субсидиях социал-демократам на разжигание забастовок, просветлел лицом. Он уже успел заручиться у Коновалова обещанием выплатить для Ульянова двадцать тысяч наличными, а теперь радость его ещё больше увеличилась, когда он наконец понял, зачем его пригласили в это высокое общество.
После реплики Гучкова в дверях вновь появились половые. Они несли вторую чисто московскую перемену – жареного молочного поросёнка с кашей. Большие тарелки величиной с блюдо, на каждой из которых лежало по нескольку кусков розового поросёнка, специально смоченного перед жареньем на сковороде водкой, «чтобы хрумтело», и с горкой рассыпчатой жареной гречневой кашей, были поставлены перед гостями, а рюмки наполняли кто чем хотел. Коновалов, разумеется, указал на английский эль.
Пока Гучков выбирал из водок, предложенных артельщиком, Коновалов тихонечко, не напрягая голоса, сказал, вроде бы ни к кому не обращаясь:
– Чтобы не действовать разобщённо, как прежде, когда мы не смогли до конца воспользоваться плодами девятьсот пятого года, нам следует создать Информационный комитет…
Его услышали все. Лицо Коновалова было по-английски спокойно, но злые буравчики глаз, которыми он обвёл гостей и хозяев, показали, что он пришёл сюда не обедать, а делать политику. И того же он ожидает от присутствующих.
Гучков внутренне сопротивлялся установлению первенства Коноваловым. Внешне вполне корректно, словно развивая мысль Александра Ивановича, петербургский гласный сначала поддержал идею Коновалова с Информационным комитетом, согласившись принять в нём участие, а затем высказал давно наболевшую мысль:
– Все вожжи должны быть в наших руках. Нельзя допускать того, чтобы стихия улицы, толпы получила власть, отодвинув нас, первых людей общества… Ежели мы сами не сорганизуемся, не объединим верхушки наших партий дружескими узами, то вызванная нами стихия не только может свалить негодное правительство и самодержавие в целом, но и разорвать нас в клочья… Вспомните, как крестьяне жгли дворянские имения и как нашему добру досталось тогда… сколько мы потеряли, а приобрели только пустую бумажку – Манифест 17 октября!..
Коновалов снова сверкнул глазами, на этот раз в сторону Гучкова. Ему показалось, что Гучков помянул девятьсот пятый год в другом контексте, чем он сам, далеко не случайно.
«Хорош гусь! – подумал Коновалов. – Сам создал и возглавил «Союз 17 октября», был на одной стороне с Государем, пока тот не осадил его, а теперь называет Манифест, который всё-таки дал некоторые основы парламентаризма, пустой бумажкой! Хотел бы я посмотреть, как без Манифеста он осмелился бы даже на этот обед прийти и против царя высказываться… А потом, разве он не понимает, что если Николай отдал Думе все решения по бюджету страны, то есть давать или не давать деньги, самое главное в жизни, сколько и на какие статьи, то он отдал нам и главную власть – власть денег… Не-ет! Александр Иваныч явно решил со мной побороться за лидерство!.. Ну что ж! Посмотрим, чья возьмёт!» – со спортивным азартом решил Коновалов.
Гучков тем временем решил перевести тему разговора на более конкретный предмет, чем воспоминания о революции девятьсот пятого года.
– Господа! К сожалению, Михаил Владимирович Родзянко не смог приехать и передаёт москвичам сердечный привет! – сделал он движение рюмкой водки и оглядел присутствующих.
Дико заросший бородой и широкоплечий Челноков благодарственно от имени москвичей приподнял свой зад над стулом и сделал полупоклон. Его глазки при этом хитро блеснули, и Гучков понял, что городской голова первопрестольной правильно оценил отсутствие Председателя Думы на обеде, куда были приглашены все главные оппозиционеры Государю Императору. «Родзянко не хочет лишний раз демонстрировать своё истинное отношение к Царской Семье!» – вот что скрывалось за блеском глаз Челнокова.
– Он просил меня передать содержание своего разговора с Николаем Александровичем по поводу Распутина, – торжественно продолжил Гучков. Общество, которое уже успело насладиться румяным поросёнком, приостановило работу челюстей и навострило уши.
Всё, что рассказывал Родзянко Гучкову в ночь после визита в Александрию, прочно врезалось в память Александра Ивановича вместе с текстом секретного доклада Столыпина царю, который он получил тогда же от Председателя Думы. Ни Родзянко, ни он, Гучков, и не думали проверять те «факты», которые были собраны в докладе Столыпина. Всё это было представлено собравшимся в таком чудовищно искажённом виде, в каком это было нужно «общественности». Со смаком, с фанатическим блеском в глазах излагал Гучков эту историю и видел, что злые семена падают на хорошо унавоженную почву. За столом сидели люди, убеждать которых было не надо. Поэтому Гучков в заключение решил предложить им некий план дискредитации монарха, основанный на любви Государя и Государыни к Распутину и зародившийся у него после беседы с Родзянкой.
– Господа! Исходя из того, что Императору весьма неприятны все разговоры о Распутине и он не желает, чтобы лезли в его частные дела, мы должны усилить наш натиск на самодержавие именно в этом направлении, – с пылом принялся развивать свои мысли Александр Иванович. – Только как следует ударив Распутиным по царице, мы сможем поколебать трон Николая и посадить на его место более покладистого Романова. Но самое печальное, – продолжил Гучков, – что наш народ заснул: ни в крестьянстве, ни в рабочем сословии, ни в торгово-промышленных кругах не наблюдается никаких предпосылок к бунту – и всё это потому, что народ мало знает о Распутине, поскольку, во-первых, мало кто из народных кругов читает наши газеты «Голос Москвы», «Биржевые ведомости», «Утро России» и «Петербургский курьер», где изо дня в день мы ведём кампанию против этого Старца и его связей с «молодым» Двором… во-вторых, многие в церковных кругах и в публике считают не без оснований, что слухи, публикуемые в газетах против Распутина, – выдумки расстриги Илиодора и его покровителей, епископов Феофана и Гермогена…
По секрету скажу вам, друзья, что они в общем-то правы. Так, недавно владыко Тобольский бросил в печку доклад одного из своих священников, который тот писал три месяца и собрал в нём все слухи из родного села Распутина Покровское. Епископ Антоний сказал при этом автору доклада, что всё это – сущее враньё. Стало быть, мы не добились ещё того, чтобы слова «Распутин» и «разврат» стали синонимами…
Гучков на секунду задумался, ковырнул вилкой в поросёнке, но есть не стал, а продолжил свою речь:
– Конечно, вы все знаете, что не только в высшем свете Петербурга, но и вообще в столичных обществах царят бесстыдные распутство и эротика. Читающая публика заглатывает моментально всё, что хоть чуть-чуть сдобрено эротикой. Порнография, картинки художника Бердслея и всякие жиголо пользуются громаднейшим успехом… содомский грех в высшем свете Петербурга считается чуть ли не доблестью… – хмыкнул в бороду Гучков. – Поэтому я и предлагаю усилить нажим именно по этой линии на царицу и Гришку, – твёрдо, даже резко предложил Александр Иванович. – Мы уже добились большой победы и через Максима Горького сумели переправить в Норвегию расстригу Илиодора. Ему приказано писать книгу про Распутина и Александру Фёдоровну, куда он должен вставить все свои эротические фантазии. Пусть он больше пишет о половой распущенности «старца» и самой царицы… да хоть бы и о половом психозе! Истеричные дамочки в Петербурге будут только радоваться этим сплетням… Я вам скажу, сам «буревестник революции» недавно пустил слух о том, что отцом Цесаревича был не кто иной, как Гришка Распутин! Представляете, и все ему поверили, хотя известно, что Распутина подставила Царской Семье черногорка Милица в ноябре девятьсот пятого года, когда Наследнику Цесаревичу было уж год с лишком! А теперь Горький готов помочь расстриге и книгу написать, и устроить её за границей. Ну, а мы тут уж расстараемся и так поддадим жару, что Николашке с его немкой тошно станет! – продолжал распалять себя и слушателей Гучков.
Но не всем была по душе его столь бурная ненависть к царю и царице. Бесстрастный по-английски Коновалов только поднял вопросительно бровь, слушая излияния тёзки. Молодой и лощёный красавец Терещенко тоже оставался невозмутим, считая ниже своего достоинства реагировать на столь пылкие высказывания политика, который по своему положению должен обладать холодной головой.
Простодушный, в отличие от своего старшего брата Павла, Степан Рябушинский, которого за глаза называли Стёпкой и в грош не ставили, слушал откровения Гучкова с открытым ртом. Но неожиданно он прервал Александра Ивановича наивным вопросом:
– А вдруг Государь поймёт опасность дружбы с Гришкой, удалит его от себя и прикажет заточить в монастырь? Что тогда? Вся драка кончится?
Гучкову такой оборот событий, видимо, не приходил в голову. Он поджал губы и вопросительно оглядел собравшихся.
На помощь коллеге срочно пришёл Маклаков. Василий Алексеевич был также известен своей беззаветной храбростью в думских сражениях с правительством. Особую пикантность его громогласной оппозиции придавало то, что он был родным братом недавно назначенного министра внутренних дел и шефа жандармов Николая Алексеевича Маклакова, который по должности обязан был бороться с оппозицией, тем более такой, которая вынашивала революционные планы. Естественно, Василий Алексеевич черпал из общения с родным братом кое-какую деликатную информацию, которая в думских кругах ценилась особенно высоко и придавала авторитет депутату Маклакову.
– Нам нечего беспокоиться, господа, что Николай отошлёт Распутина в монастырь и тем самым закроет весь ход нашей… – Он хотел сказать слово «интриги», но столь циничное откровение даже ему показалось неприличным, и он, пожевав губами, подобрал подходящее: – …борьбы.
Оглядев сотрапезников, Маклаков решил, что его поняли правильно, и продолжал:
– Во-первых, у Государя очень упорный, я бы сказал даже – упрямый характер, и он абсолютно не терпит никакого давления на себя… И ни с чьей стороны – великих князей, министров, Думы, Синода или кого-либо ещё. Даже его мать, вдовствующая императрица, с некоторых пор утратила своё влияние на него…
– А Александра Фёдоровна и Распутин? – опять спросил Степан Палыч.
– Мы с вами должны реально представлять себе положение вещей, – довольно резко ответил Маклаков. – Так вот, в действительности – ни Александра Фёдоровна, ни Гришка никакого серьёзного влияния на Государя не оказывают! Все решения он принимает только сам и фаталистически убеждён, что только он ответствен за Россию перед Вседержителем. Но распространять в массы надо такое мнение, что Николай безволен, пассивен, им крутят и супруга, и этот Старец! Во-вторых, наш Государь, что бы о нём ни говорили, воспитан на рыцарских понятиях о чести… И если он считает Гришку Распутина своим Другом и искренним представителем простого народа при Дворе, который послан ему, как он неоднократно заявлял в узком кругу, самим Богом, то он, разумеется, никогда не предаст его… – утвердил свою мысль Маклаков лёгким ударом кулака по столу.
Всем были очень интересны откровения человека, столь близкого к источнику подлинной информации о Дворе, каким был министр Маклаков, и высказывания его брата слушали весьма внимательно. Василия Алексеевича это внимание очень ободрило.
– В-третьих, и Государь и Государыня считают свою дружбу со Старцем сугубо личным делом и очень не любят, когда посторонние вторгаются в их семейную жизнь… – продолжил Маклаков. – Николай Александрович даже сказал однажды брату, когда тот намекнул ему на возмущение общества Распутиным, что он и царица могут принимать у себя кого хотят. Больше того, он подошёл, я считаю, и к пониманию нашей политики, сказав однажды: «Сегодня требуют выезда Распутина, завтра не понравится кто-либо другой, и потребуют, чтобы и он уехал… А затем до кого дойдёт очередь?» Я считаю, мы должны опередить Государя и всячески развивать тот тезис, что если он самодержец, то не должен иметь личной жизни и не имеет права на каких-то друзей, неугодных обществу!
– А вот в Англии… – захотел что-то хорошее сказать о конституционной монархии Коновалов, но осёкся, вспомнив, вероятно, то, как твёрдо стоят гордые бритты на страже своего дома и семьи, никому не позволяя вторгаться в свою крепость.
– Господа, – снова решительно вмешался в разговор Гучков. – У нас есть могущественные союзники, и мы должны использовать их так, чтобы они не догадывались, что и зачем мы делаем… Я имею в виду вдовствующую императрицу Марию Фёдоровну, которая ведёт свою интригу против молодой Государыни. Недавно она горячо поддержала в его начинаниях против Александры Фёдоровны Михаила Владимировича Родзянко и очень резко высказывалась против своей невестки премьеру Коковцову. Каждый такой случай надо брать на вооружение и всячески раздувать как на страницах прессы, так и в частных разговорах…
Александр Иванович с видом победителя оглядел общество и продолжал:
– Мы должны подогревать противоречия Николая Александровича с Императрицей, возбуждать ревность к власти и использовать каждый шаг Владимировичей против царской четы в наших общих целях…
– Александр Иванович, ты забыл другого дядю Государя, великого князя Николая Николаевича. У него тоже есть претензии к племяннику… – пробасил неожиданно городской голова Челноков, который был очень близок с великим князем и считался его человеком в первопрестольной.
– Никого я в этой колоде великих князей и великих княгинь не забыл, – огрызнулся Гучков. – Там какую карту ни вытащишь, всё будет хороша в прикупе, – неожиданным для старообрядца карточным жаргоном брякнул Александр Иванович.
С большим интересом, но не проронив ни слова, следили за ходом беседы Александр Фёдорович Керенский и Иван Иванович Скворцов-Степанов. Под разговоры о том, как поставить политическую кухню в России, они с удовольствием потребляли плоды кухни трактира Тестова. После поросёнка подали пулярдку по-суворовски, великолепие и сложность приготовления которой опровергали сказки про якобы аскетические привычки в еде великого русского полководца. Вслед за пулярдкой гладко пошла царица всех рыб стерлядка отварная на шампанском из серебряных кастрюлечек, обложенная раковыми шейками, котлетки а-ля жардиньер из белой как снег телятины, гусь с антоновскими яблоками, белые грибы в сметане. Затем для желающих – а пожелали все – была подана уха из петуха да на семи рыбных этажах, начиная от ершей и кончая белорыбицей.
За горячей и наперчённой донельзя ухой, подействовавшей на изрядно выпивших водки господ как волшебное освежающее средство вроде выдержанных кислых щей, прозвучал финальный застольный аккорд – половые внесли знаменитую гурьевскую кашу, которая затмевала любой европейский десерт. Дискуссия в этот момент была в самом разгаре, но гости уважительно замолчали, почтив произведение из сливок, миндальных и грецких орехов, изюма, ваниля, разнообразных круп и бог знает ещё чего могучим аппетитом, словно в начале обеда.
Подчистив с тарелок ложками гурьевскую кашу, гости поняли, что в столовой им делать больше нечего. Пал Палыч снова предводительствовал в переходе в соседнюю со столовой библиотеку. На круглом столе там уже пыхтел самовар со стаканами, серебряные кофейники источали восточные ароматы. Не забыты были коньяки, ликёры и наливки, к которым очень были склонны некоторые московские жители.
Господа благодушествовали на глубоких кожаных диванах и в креслах. Их щёки лоснились, глаза сыто блестели, языки развязались ещё больше. Большинство половых покинуло по сигналу артельщика библиотеку. Остался лишь один проворный ярославец, который внимательно наблюдал за порядком на столе, доставляя чайники с заваркой, поправляя в вазах фрукты и пирожки, поднося всё новые сладости, в том числе особенно любимые братьями Рябушинскими конфекты фабрики Янни.
Пал Палыч сидел на высоком кожаном стуле у стола, гордо выпятив грудь и оглядывая гостей. Он был доволен: обед удался и важное совещание состоялось.
Половой Васька тоже был очень доволен. Он постоянно морщил лоб, чтобы не забыть высказывания господ и подробно записать их в рапортичку. Васька служил не только в трактире Тестова, но также получал регулярное жалованье у полковника Мартынова, начальника Московского охранного отделения.
16
Низкое осеннее небо повисло над Невой и Дворцовой набережной, положило унылые серые тона на воду, гранит, в котором она текла, дубовые торцы мостовой и стены домов. Оно обдавало твердь холодными струями дождя и заставляло редких прохожих раскрыть чёрные зонты. Летний сад и Mapсово поле являли собой огромную серую лужу.
Даже прекрасный Мраморный дворец, фасад которого из полированного благородного камня обычно притягивал взор своей нарядностью, покрытый влагой, производил впечатление промозглой сырости.
Несмотря на такую непогоду, когда хороший хозяин и собаку не выпустит, к главному входу дворца то и дело подкатывали моторы с великокняжескими вензелями на дверцах и высаживали членов многочисленной Семьи Романовых. Высокие и среднего роста, худощавые и полноватые, пожилые и молодые великие князья собирались на семейное заседание.
По парадной лестнице, богато и со вкусом украшенной мраморными колоннами и мрамором с бронзой на стенах, гости неторопливо, исполненные собственного достоинства, поднимались в дивный по пропорциям и декору Мраморный зал.
Хозяин Мраморного дворца, великий князь Константин Константинович
[75], дядя Императора, уже четыре года, после смерти великого князя Владимира Александровича, как оставался старшим в Семье. По этой причине он был обязан созывать семейные советы, председательствовать на них, а затем представлять на утверждение Государя принятые протоколы.
Собственно, самым старшим физически в Семье Романовых оставался внук Николая Первого, великий князь Николай Константинович. Но он, обвинённый ещё в юности своим отцом в краже бриллиантов у своей матери, был объявлен слабоумным и выслан из Семьи и Петербурга в Туркестан, где явно подтвердил диагноз, женившись на дочери простого исправника и не делая никаких попыток вымаливать прощение у царя. Поэтому право старшинства и перешло к его брату Константину.
Великий князь, известный в обществе как небесталанный поэт, издающий сборники своих стихотворений под псевдонимом «К.Р.», что расшифровывалось как Константин Романов, очень любил популярность, а также деньги. О его скаредности много говорилось в гвардейской среде, где этот порок считался признаком дурного тона. Но великим князьям недостатки характера прощались по неписаным законам формирования мнений в свете и обществе. То, что выглядело пороком даже у очень высокопоставленных военных и чиновников, считалось вполне благопристойным у особ царской крови.
Так, когда великий князь Константин Константинович принял Преображенский полк после своего двоюродного брата великого князя Сергея Александровича, он с большим неудовольствием узнал, что его предшественник отдавал своё жалованье командира полка, что-то около 5 тысяч рублей в год, для нужд школы солдатских детей, состоявшей при полку, для престарелых вдов преображенских солдат, имевших приют в полку, и для улучшения пищи команды слабосильных солдат – после болезни, несчастных случаев и тому подобного. Жадный на деньги Константин Константинович тут же заявил заведовавшему хозяйством полка, что брат его был человек бездетный, поэтому мог давать такое назначение своему жалованью, а он содержит большую семью и делать этого не может.
Один из обиженных когда-то двуличным великим князем офицеров полка, близкий к «сферам», подсчитал после этого в Офицерском собрании в очень тесной компании доходы великого князя. Оказалось, что Константин Константинович получал как генерал-адъютант 24 тысячи в год, как начальник военно-учебных заведений – ещё 50 тысяч, 40 тысяч – как член Государственного совета, 30 тысяч – как президент Академии художеств и 25 тысяч – как член Комитета министров. Кроме того, по цивильному листу государство выплачивало ему 280 тысяч рублей в год, а сколько сотен тысяч или миллионов он получал от личной собственности – не ведал никто. Сопоставив доходы своего нового командира полка с его жалованьем, которое тот решил приобщить к своим сотням тысяч, отобрав у вдов и детей, гвардеец подал рапорт о переводе его из Преображенского в полк конной гвардии, где традиции были такими же, а командиры – не столь мелочными. Скандал замяли, характер великого князя от такой ерунды нисколько не изменился.
…Под высокими сводами Мраморного зала гулко отдавались голоса великих князей. В центре помещения стоял длинный стол, накрытый зелёным сукном. Несмотря на свои большие размеры, он казался совсем маленьким в высоченном и просторном зале. Совещание ещё не началось, и малыми группами члены Семьи толпились у стола. Они пытались выяснить друг у друга, что за предмет обсуждения ожидал их сегодня. Но никто, кроме председателя, видимо, не знал этого. Поэтому взоры многих с немым вопросом обращались к высокой и представительной фигуре хозяина дома. А он словно и не замечал их, изредка поглаживая свою седеющую бороду.
Минута в минуту прибыл министр финансов Коковцов, и великие князья поняли, что речь пойдёт о каких-то денежных выдачах. У многих в предвкушении новых льгот и премий радостно заблестели глаза. Многодетный Александр Михайлович даже подумал, что наконец-то Государь поддался на постоянное давление своей матери, вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, и отменил указ своего батюшки Александра Третьего, разделявший всю Царскую Семью на людей двух сортов.
Видя разрастание Императорской Фамилии и боясь за престиж великокняжеского сана, отец нынешнего Императора принял меру, которую считал необходимой, но встреченную членами семьи с глухим ропотом.
Александр Третий изменил «Учреждение об Императорской фамилии» таким образом, что только дети и внуки Императора получали титул великих князей и соответствующие денежные выдачи из Департамента уделов, составлявшие ежегодно 280 тысяч рублей. Правнуки получали титул князей Императорской крови и при совершеннолетии имущество в один миллион рублей, которое затем переходило в наследство по первородству. Звание высочества у них оставалось. Остальные же потомки были лишь светлостями и имуществом не наделялись вовсе.
При жизни крутого Александра открытых протестов не возникало. Но как только на трон заступил Николай, которого родственники считали слабовольным, напрямую и через Марию Фёдоровну началось постоянное давление на молодого царя в пользу того, чтобы всё вернулось на круги своя. Николай терпеть не мог принуждения и уговоров сделать то, что считал неправильным. Он не отвечал ни на намёки дядьёв, ни на просьбы матери. Ненавидя свою невестку, вдовствующая императрица постоянно давала понять великим князьям, не оставлявшим желаний улучшить положение своих потомков, что только злая Аликс препятствует исправлению старой «несправедливости». Этим она не только не гасила, но ещё более разжигала семейные страсти. Но старая императрица оставалась «хорошей», а молодую все проклинали.
Считалось, с подачи Марии Фёдоровны и её клевретов, что именно Аликс плохо действовала на доброго Ники и запрещала ему идти навстречу родне в этом вопросе. Как всегда, во всём оказывалась виноватой она…
С пятиминутным опозданием явился самый младший член Совета, воспитанник и любимец Государя шалопай Дмитрий. Строго взглянув на племянника, Константин Константинович пригласил своих родных садиться.
Перед тем как сесть на председательское место во главе стола, великий князь удовлетворённо расправил на две стороны свою холёную бороду и через пенсне, откинув голову назад, оглядел собравшихся.
Справа от председательствующего должны были сидеть по протоколу Александровичи, то есть сыновья Александра Третьего и братья Александра Второго. Но единственный оставшийся в живых великий князь Павел, брат Александра Третьего и дядя Государя Николая Александровича, ещё не был прощён царём
[76] из-за его морганатического брака с Ольгой Валерьяновной Пистолькорс, недавно получившей от какого-то из мелких германских герцогов титул графини Гогенфельзен, обретался вместе с супругой в заграницах и не присутствовал. Родной брат царя, великий князь Михаил, который также мог бы занять место рядом с председателем, по той же самой причине, что и дядя Павел – из-за морганатического брака с Шереметьевской-Мамонтовой-Вульферт, также был под наказанием и не допускался в Россию.
Великий князь Кирилл Владимирович, внук Императора Александра Второго, занимавший формально третью очередь в престолонаследии после двоюродного брата Михаила и нахально не отказавшийся от неё, как и он, хотя морганатический брак препятствовал занятию престола, также отсутствовал, поскольку не был полностью прощён из-за женитьбы на Виктории Мелите.
В наличии были только три внука Александра Второго – великие князья Борис и Андрей Владимировичи и Дмитрий Павлович. Все трое восседали с умным видом по правую руку председателя Совета.
По левую руку сидел брат Константина Константиновича Дмитрий, такой же длинношеий и высокорослый. За ним, в порядке старшинства, разместились тоже длинные, тощие, с маленькими головками сыновья младших сыновей Императора Николая Первого – Николая Николаевича Старшего и Михаила Николаевича. Это были великие князья Николай Николаевич Младший, которому стукнуло уже 57 лет от роду, его брат Пётр Николаевич, на десять лет моложе Николаши, как ласково в семье называли великого князя Николая Николаевича.
В кресле рядом с Петром Николаевичем уютно устроился самый «просвещённый» великий князь – историк Николай Михайлович. Далее должен был бы сидеть великий князь Михаил Михайлович, но его, из-за морганатического брака с внучкой поэта Александра Сергеевича Пушкина английской графиней Торби, лишил звания и всех привилегий в России ещё Александр Третий. Поэтому следующее место занимал Георгий Михайлович.
Двое младших Михайловичей – молодой дядя царя, женатый на его родной сестре Ксении, Александр Михайлович, которого в семье называли по-простецки Сандро, и его брат Сергей – замыкали левое крыло стола.
В противоположном торце стола заняли кресла министр финансов и Председатель Совета министров Владимир Николаевич Коковцов и его статс-секретарь Голубев, в обязанности которого входило вести протокол.
По правую руку Коковцова сел министр Императорского Двора барон Владимир Борисович Фредерикс, статный седой красавец, который даже на стуле держался прямо, словно в седле. По левую руку от министра финансов занял место начальник удельного ведомства князь Кочубей. Фредерикс и Кочубей вошли в зал в тот момент, когда великие князья рассаживались по местам и прибытие министра Двора и главы ведомства уделов осталось почти незамеченным. Когда же все расселись и огляделись, то великим князьям стало ясно, что речь наверняка пойдёт о каких-то выдачах из средств министерства Двора и его удельного ведомства. Члены Совета великих князей не ошиблись.
Константин Константинович, басовито прокашлявшись, кратко проинформировал Совет о единственном пункте повестки дня:
– Государь Император поручил нашему Совету обсудить обращённую к нему просьбу принца Александра Петровича Ольденбургского о денежной помощи его супруге Евгении Максимилиановне в форме займа из удельного ведомства в связи с тем, что её единственная недвижимая собственность, в которую она вложила почти всё своё состояние, – кондитерская фабрика «Рамонь» – находится на пороге банкротства, – соболезнующим тоном, словно на похоронах, объявил великий князь и добавил: – А сейчас Владимир Николаевич Коковцов подробно расскажет суть этого дела… Прошу!.. – сделал он знак министру финансов.
Более получаса старательный и услужливый Владимир Николаевич, перекладывая листок за листком в своей папке, нудно излагал финансовое положение фабрики, вложения в основной капитал и ценообразование, давление конкурентов и динамику роста цен на сырьё. Аудитория, не привыкшая к серьёзным темам и удержанию в памяти показателей экономики, уже на пятой минуте доклада министра финансов начала осоловевать и терять всяческий интерес к вопросу. Только Михайловичи, более склонные к коммерции, держались и более или менее внимательно слушали слова Коковцова.
Но и они начали после десяти минут монотонной, изобиловавшей специальными терминами речи Владимира Николаевича откровенно зевать и беспокойно глазеть по сторонам. Кое-кто из старших слегка подрёмывал в удобных креслах.
Коковцов закончил и замолчал. Вторую половину его доклада слушали так невнимательно, что не поняли ничего из высокомудрого и весьма дипломатичного заключения министра.
После нескольких тягостных минут молчания первым спохватился председатель Совета.
– В чём же именно дело? – словно только что проснувшись, вопросил он Коковцова.
Министр оторвался от своих бумаг и несколько озадаченно посмотрел на Константина Константиновича. Августейший поэт ответил ему таким же недоумевающим взглядом.
– Ваше высочество, я только что изложил это высокому собранию… – недоумённо развёл руками Коковцов.
– Владимир Николаевич, – растягивая упрашивающе слова, обратился председатель с вторичной просьбой, – резюмируйте, пожалуйста, вкратце: что именно требуется от членов Царской Семьи, дабы помочь Евгении Максимилиановне?.. И какова позиция министерства финансов?..
Коковцов платком вытер свой высокий лоб и в нескольких словах повторил суть своего доклада, прибавив:
– Министерство финансов полагает, что по закону подобный кредит выдан быть не может…
Последняя фраза Коковцова явно повысила настроение членов Совета, поскольку большинство их, как обычно, очень не любило раздавать деньги из удельного ведомства, считая их как бы своими. Взор председателя обратился по этой причине к князю Кочубею. Князь, который изображал полную готовность к ответу, сидя на краешке кресла, был весь внимание.
– Виктор Сергеевич, – обратился к нему К.Р., – не соблаговолите ли сообщить нам, что вы думаете по сему предмету?..
– Ваши высочества, – встал со своего места князь Кочубей, – я уже доложил Государю Императору по существу просьбы его высочества принца Ольденбургского, что Главное управление уделов не хотело бы устанавливать прецедент на будущее, покрывая долги хотя и члена Императорской династии, но не имеющего великокняжеского титула…
– Браво, – резко высказался злобный и высокомерный Николай Николаевич, – я держусь того же мнения.
– Кто из членов Совета желает высказаться? – обратился Константин Константинович к родственникам.
Желающих, как и мнений, было несколько. Сладкоежка Дмитрий аргументировал свой отказ поддержать Евгению Максимилиановну тем, что карамели её фабрики дрянные, а мармелады – просто кислятина.
Михайловичи высказались в том смысле, что помочь Евгении Максимилиановне должен был прежде всего её супруг, и лишь когда на это не хватит у него средств, тогда можно прибегнуть к помощи Императорской фамилии. С врождённым умением считать в чужих карманах, убеждённый холостяк Николай Михайлович заявил, что у Александра Петровича есть большие капиталы в Ольденбурге, из которых он пусть и помогает супруге. А на эти капиталы можно приобрести не одну такую фабричонку, как «Рамонь».
После короткого, но злого обсуждения, в котором сквозило недоброжелательство ко второсортному члену семьи, великие князья сошлись на отказной резолюции, которую тут же сформулировал Коковцов. Статс-секретарь так толково и таким каллиграфическим почерком вёл протокол, что августейшие члены Совета, ознакомившись с ним, тут же пожелали поставить свои подписи под документом. В самом конце листа присоединили свои росчерки Фредерикс, Кочубей и Коковцов.
После столь великих умственных усилий необходимо было освежиться. Хозяин Мраморного дворца всё предусмотрел заранее. Распахнулись двери, и череда официантов внесла серебряные подносы, уставленные высокими бокалами шампанского. Ближе всех на их пути оказался великий князь Николай Николаевич. Он поставил первого официанта рядом с собой и, мучимый постоянной жаждой, принялся опрокидывать в свой большой и красный рот один бокал за другим. Так как число официантов почти соответствовало количеству гостей, родственники и министры последовали примеру Николаши.
Увядшее было настроение стало медленно подниматься.
17
Николай проснулся в отменном расположении духа. То ли мягкая и тёплая январская погода, почти до оттепели, то ли удачные доклады министров на этой неделе – всё располагало к душевному покою. Любимая жёнушка мирно посапывала на своей половине кровати – видимо, она опять долго не могла заснуть, и на ночном столике подле неё лежала раскрытая посредине книга религиозно-философского содержания. Только такие книги благотворно действовали на Аликс перед сном, но вся их святость не мешала ей будить его среди ночи своими горячими ласками и доводить их тела до почти полного изнеможения.
Ники вспомнил такое сладостное пробуждение сегодняшней ночью и потянулся до хруста в суставах. «Поистине Аликс – необыкновенная женщина, с которой не могут сравниться никакие балетные и дамы полусвета, украшавшие гусарские пирушки… – подумал он и почему-то вспомнил Матильду. – Эх, но эта маленькая Кшесинская
[77] была такая доступная и так старалась в постели показать всякие фуэте, а перед этим – импровизировать танец живота из «Бахчисарайского фонтана», что всё это стало приобретать какой-то показной, неискренний характер… А потом её вечные глазки в сторону дяди Сергея и других молодых великих князей… Она была, конечно, штучка, как и полагается балетной… Штучкой и осталась… А как ловко она действует через Сергея, отбирая самые выигрышные партии в балетах у своих соперниц… Слава Богу, Аликс знает, что у меня с ней всё давно закончилось, и верит мне, а то эти проклятые светские сплетницы при каждой победе маленькой Матильды над директором Императорских театров Теляковским обязательно начинают распускать слухи, что это именно я приказываю Теляковскому угождать во всём Кшесинской, поскольку по-прежнему с ней сплю… Вот и дуры!..»
Николай тихонечко, чтобы не разбудить Аликс, спустил ноги, нащупал шлёпанцы и осторожно, стараясь не шуметь, отправился в ванную. Камердинер Терентий Чемодуров
[78], как всегда, был уже наготове с горячей водой, правленой бритвой и крахмальным полотенцем. Игривые воспоминания Николая отступили, и потихоньку стали наплывать заботы сегодняшнего дня.
«Слава Богу, сегодня должен быть не самый тяжёлый день. С утра можно покататься на лыжах, затем «Old gentleman»
[79] Фредерикс привезёт свой доклад по министерству Двора. Потом опять будет свободное время поработать с детьми на расчистке катка, засыпанного вчерашней метелью… Обед надо перенести на час раньше, а после него – сразу в Петербург, в Эрмитажный театр, где сегодня наконец-то после долгих разговоров и приготовлений будут давать драму Кости «Царь Иудейский»… Подумать только!.. Великий князь, а, говорят, пишет хорошие стихи, и вот даже драму сочинил!.. Посмотрим, посмотрим!..»
Хорошее настроение Николая не проходило, хотя иногда бывало и так, что неожиданно всплывали неприятные заботы и превращали исходно хорошее настроение дня в уксусное. Но сегодня всё должно было удаваться.
Государь позволил Чемодурову после бритья расчесать усы и попрыскать на лицо французским одеколоном. Потом погрузил своё крепкое сильное тело с немного коротковатыми для развитого торса ногами в прохладную ванну, пополоскался в ней немного, вылез, отфыркиваясь и оглаживая усы и шевелюру, дал закутать себя в большую махровую подогретую простыню и растереть спину и ноги.
Парадный мундир Измайловского полка, в рамках чьих «Досугов» должна была проходить сегодняшняя премьера «Царя Иудейского», был уже приготовлен. Николай его любовно погладил, но оставил до вечера. Чемодуров знал, что с утра для прогулок надо было подавать более удобную форму, например лейб-гвардии казаков, что было им и исполнено.
Государь с помощью камердинера быстро облачился в свой любимый военный наряд и отправился завтракать. Аликс, как обычно, нежилась ещё под одеялом, и ей понесли её скромный завтрак, которым она удовлетворялась уже много лет, блюдя фигуру, – пару сухих бисквитов и кофе.
Дети уже давно встали и занимались своими уроками. Заслышав движение в столовой, они дружно оторвались от книжек и тетрадей, гурьбой бросились получать утренний поцелуй мамочки, а затем чинно и благовоспитанно вошли в столовую.
Papa просматривал газеты и аппетитно хрустел булочками, намазанными жёлтым чухонским маслом. Проказница Анастасия придумывала, какую каверзу учинить, чтобы обратить на брата и сестёр внимание Papa, но Николай сам отбросил газеты и заключил в объятия сразу всю толпу из пяти пищащих и лижущихся юных созданий.
– Кто пойдёт со мной сегодня перед обедом расчищать каток? – объявил Государь поиск добровольцев.
Вызвались все.
– Когда кончу занятия, то позову вас, дети!.. – обещал отец и шутливо скомандовал: – А теперь на уроки – бегом марш!
После первого завтрака он расхотел идти на лыжах, поскольку думалось ему лучше всего при пешей ходьбе, а лыжи – это всё-таки спорт и физической нагрузки в них значительно больше. Ему требовалось кое-что обдумать, и поэтому он решил просто пройтись по парку, чтобы ничто его не отвлекало. Он не боялся физической работы, любил пилить дрова и расчищать дорожки от снега зимой, любил верховую езду, плавание и греблю на байдарке, но для того, чтобы покойно думать о важных проблемах империи, о людях, которых следовало проверить в каком-то деле, прежде чем поручать серьёзные посты, для этого больше всего подходила ритмичная и быстрая пешая ходьба – независимо от времени года или места нахождения в данный конкретный момент – в Царском ли Селе или Петергофе, в Ливадии или на отдыхе в Дании, Англии, Гессене…
Сегодня вопрос вставал не очень сложный, но важный: он уже несколько недель тому назад решил, что министр финансов и председатель Кабинета министров Коковцов слишком слаб и не может противодействовать думским говорунам. Более того, многие из близких и верных людей докладывали, что он ведёт какие-то опасные разговоры с Гучковым и другими лидерами думской оппозиции, подыгрывает им в стремлении заляпать грязью Григория Ефимовича и ничего не делает, чтобы прекратить клеветническую возню против Друга Царской Семьи.
Может быть, его стоило бы ещё немного подержать во главе правительства и финансов, но он почему-то упорно сопротивляется введению решительных мер против всенародного пьянства, ссылаясь на будущие потери бюджета. Что за этим стоит? Действительно ли нежелание поддержать своего Императора в важном начинании из-за сохранения больших поступлений в казну или желание в угоду «общественности» сохранить болячку, в которой можно по-прежнему обвинять власть?.. Раз он становится тормозом добрых перемен в государстве, убирать его из правительства явно пора, но отталкивать и делать врагом вроде этого старого паука графа Витте отнюдь не следовало…
С такими мыслями Николай и вышел в Александровский парк. Мягкий чистый воздух охватил его и наполнил лёгкие, снежок хрустел под сапогами, чернеющие на белом фоне снегов стволы дерев напоминали хорошо проявленный фотографический снимок… Дышалось и думалось легко.
Он пошёл привычным маршрутом по Крестовой аллее к югу, в сторону Китайского театра. Мысли о Коковцове и бюджете вновь охватили его. Хорошая память Николая вытаскивала из своих закромов цифры, которые доставляли ему радость и гордость за империю и себя, неукоснительно ведущего курс на развитие благосостояния России. Он вспомнил, что менее чем за двадцать лет от начала его царствования, несмотря на неудачную японскую войну и сумасшедшую революцию, разожжённую частично на японские и иные иностранные деньги, бюджет казны увеличился почти в три раза – с одного миллиарда двухсот миллионов до трёх с половиной миллиардов золотых рублей. И – что составляло предмет его особенной гордости – бюджет рос без введения новых налогов или увеличения старых. Год за годом сумма поступлений превышала сметные исчисления, и государство всё время располагало свободной наличностью.
Несчастье японской войны заставило реформировать армию и флот. Пропорционально к росту населения армия увеличилась до одного миллиона трёхсот тысяч человек, хорошо обмундированных, обученных, накормленных и снабжённых всеми припасами не хуже других европейских армий. А к 1917 году она должна была абсолютно превзойти все другие европейские армии, причём без напряжения государственной казны и милитаризации страны.
Императорский флот, так жестоко пострадавший в японскую войну, стал наконец возрождаться к новой жизни. С удовлетворением вспоминал сейчас Государь о том, что в этом есть его громадная личная заслуга, поскольку ему пришлось дважды с большим трудом преодолевать сопротивление Государственной думы, не желавшей давать деньги на развитие флота. И, несмотря на всякие там разговоры и заманчивые предложения со стороны, весь флот строился на русских верфях – в Петербурге и Николаеве.
Он прошёл до центра Крестовой аллеи и повернул на запад, к Арсеналу. Четыре краснокирпичные башни с зубцами ярким пятном выделялись на белом снегу.
Мысли также приняли другой поворот. После армии, где крестьянская молодёжь как-никак, а приобщалась к грамотности и дисциплине, стало хорошо думаться о хозяйственной самостоятельности миллионов крестьянских семей, об их тяге к настоящему прогрессу в виде беспримерно быстрого развития кооперации. Сначала – от мелких ссудосберегательных товариществ и потребительских обществ, для открытия которых было достаточно разрешения местных властей, затем – к крупным потребительским обществам и кооперативам, отдельные из которых держали обороты по нескольку миллионов рублей. А кредитные кооперативы вообще имели теперь, как докладывал Коковцов, 9 миллионов членов! Московский народный банк, открытый почти два года назад, дал новый толчок к развитию, поскольку его акционерами на 85 процентов стали кредитные кооперативы…
«До чего же упрямо эти думцы не желают видеть прогресса России и всё тянут к новым смутам! – с возмущением подумал Николай. – Ведь даже иностранцы, не испытывающие особых симпатий к моей стране, признают её достижения!..» И он вспомнил, что недавно Василий Васильевич Щеглов, хранитель его личной библиотеки, принёс и положил на столик, где в порядке, известном только Государю и хранителю, лежали книги для первоочерёдного чтения, только что изданный в Англии труд известного писателя Мориса Бэринга «Основы России». Бэринг провёл много лет в стране, хорошо узнал её, и Николаю, который буквально «проглотил» за один день его книжку, приятно было найти в ней подтверждение собственным идеям. Сейчас, на прогулке в парке, Государь не без удовольствия вспоминал мысли Бэринга о России.
«Не было, пожалуй, ещё никогда такого периода, когда Россия более процветала бы материально, чем в настоящий момент, или когда огромное большинство народа имело, казалось бы, меньше оснований для недовольства… Да, чего же большего ещё может желать русский народ?» – вспоминал Николай и уже не без лёгкого раздражения отметил совпадение мнений английского писателя и Департамента полиции по поводу недовольных и оппозиционеров.
«Да, – подумал Государь, – этот англичанин хорошо подметил, что недовольство распространено главным образом в высших классах и интеллигенции, тогда как широкие массы, крестьянство в лучшем положении, чем когда-либо. И Курлов представил мне доклад, в котором говорит, что рабочее сословие в основном спокойно и довольно своим положением, но его мутят агитаторы, толкая на забастовки. Подумать только, если верить докладу министра внутренних дел, то московские фабриканты и заводчики снабжают деньгами эсеров и социал-демократов, чтобы те организовывали рабочие стачки против самих себя! Ни в какие ворота не лезет! Каждому забастовщику дают по три рубля денег! А сколько же всего выдач, если в каждой забастовке набирается по десять – двадцать тысяч человек? Конечно, рабочие с лёгкостью тратят эти деньги на водку!..»
«Вообще, пора прекращать пьянство на Руси! – решительно подумал Николай, обходя Арсенал и поворачивая к югу, к башне Шапель. – Слишком большая часть доходов поступает в казну от винной монополии… Всё-таки тёмен ещё мой народ: чем больше деревня богатеет, чем больше свободных средств появляется в кармане у мужика, тем больше деревня потребляет водки. Только за два прошлых года продажа водки, в том числе и самых дрянных сортов – пенных водок, то есть грубейшего самогона, выросла на 17 процентов. Понятно, конечно, что газеты так много обличений посвящают народному пьянству и хулиганству на этой почве. Конечно, злопыхателям очень удобно объявить казённую винную лавку источником зла, бюджет – «пьяным», вопить, что казна спаивает народ… Но ведь они в чём-то и правы! А трезвенническое движение среди народа, которому государство не помогает, – это прямой укор Мне, самодержцу. Я не могу больше терпеть этого порока, который разъедает лучшие силы моего народа, калечит его и лишает будущего!.. Особенно надо оградить от алкоголизма крестьянство, ибо на нём держится империя и всё её хозяйство, покоятся моральные устои…» – размышлял Николай, ритмично меряя шагами аллеи Александровского парка.
«Господи, – вернулся он снова к проблеме, которая озаботила его утром, – почему же Коковцов не верит в возможность борьбы с пьянством и формирования бюджета без «пьяных». Где найти преданных и верных слуг, которые думают также, как я, и стыдятся народного пьянства, и болеют душой за трезвость народа? Всем вроде бы был хорош Владимир Николаевич, да вот обуял его грех непротивления пьянству, и слишком часто стал встречаться с этим толстяком Родзянкой, который с лёгкостью необыкновенной нарушил слово, данное мне при нашем разговоре о Старце, и не только не проверил лживые факты, но стал ещё злее распространять их… А ведь как выспренне говорил о своём монархизме! Кому же верить, кому же верить? – размышлял Николай, машинально отбрасывая ледяные комочки с дорожки носком сапога. – Наверное, министром финансов всё же надо взять Барка
[80] и в рескрипте на его имя обязательно подчеркнуть, что нельзя ставить благосостояние казны в зависимость от разорения духовных сил моих верноподданных… Я предложу ему отказаться от винной монополии и разработать такие невиданные по широте реформы против алкоголизма, которых не видела ещё ни одна страна. Господи! Благослови меня и дай силы довести до конца борьбу с этим смертным для России грехом!..» – перекрестился Николай в задумчивости.
От принятого решения на душе стало легче, и снова чередой потекли мысли о новом премьере. Государь перебирал одно имя за другим, но во всяком был какой-то изъян или ощущалась какая-то неуверенность в его твёрдом желании последовательно исполнять волю монарха. Николай сожалел, что разрушительная пропаганда против Распутина в высших сферах уже оттолкнула от трона многих, кого можно было бы испытать медными трубами власти. Но никто из молодых сановников не приходил ему на ум, а старых он и так знал слишком хорошо. Единственный, чьё имя всё явственнее поднималось из глубин памяти, был Иван Логгинович Горемыкин. Однажды – и это были трудные для России годы – он уже руководил правительством и показал тогда царю полнейшую верность.
«Надо бы ещё подумать, но пока это единственная надёжная кандидатура… – решил Николай. И тут же пришло и другое решение – как не обидеть Коковцова, сообщая ему об отставке: – Возведу-ка я его в графское достоинство да дам службу в Государственном совете!.. Вот и успокоится Владимир Николаевич, и грех ему будет творить тогда пакости преемнику и мне…»
От столь полезно проведённой прогулки стало совсем легко на душе. Усталости в тренированных ногах как не было, так и не появилось, но, посмотрев на карманные часы, Николай своей быстрой походкой, за которой не мог угнаться ни один из его молодых адъютантов, направился к Александровскому дворцу. Приближалось время завтрака.
«Сегодня обещал приехать дядя Павел… – вспомнил Государь, – наверное, опять будет просить о том, чтобы ему разрешили ввести его графиню Гогенфельзен к родственникам – великим князьям и к нашему Двору… Maman уже давно готова его простить и принять вместе с морганатической супругой, но Аликс пока наотрез отказывается. А это значит, что «Маму Лёлю» не примут ни в одном великосветском салоне Петербурга. Вот и суетится дядюшка… Но «Мама Лёля» – прелесть! и умница… Она и так десять лет ждала возвращения в Петербург, хотя, конечно, легкомысленная Пистолькорсиха выходила замуж вовсе не за туповатого дядюшку, а за его титул». На губах Императора мелькнула улыбка от приятных воспоминаний о даче Пистолькорсов в Красном Селе, где, в бытность наследником и гусарским ротмистром, Ники проводил весёлые вечера в обществе гвардейских офицеров.
«Надо будет исподволь подготовить Аликс к амнистии дяди Павла и Ольги Валерьяновны…» – решил Николай, подходя к своему дому.
18
Как Николай и предполагал, дядя Павел приезжал к завтраку специально для того, чтобы упросить Императора простить наконец его морганатическую супругу и открыть ей путь в Семью Романовых и, следовательно, в высший свет.
Аликс чувствовала себя плохо и к столу не вышла. Но были и другие, кроме великого князя, гости. Поэтому Павел Александрович смог только после завтрака, в библиотеке, накоротке поговорить с Ники о своём плане введения Ольги Валерьяновны в Семью и некоторых других деталях. Он почувствовал, что Государь не очень расположен говорить сейчас на эту тему, и передал ему записку с изложением всего плана, довольно смелого и новаторского. Император бегло проглядел две странички, понял, что большая часть радикальных предложений навеяна в нём самой Ольгой Валерьяновной, под каблуком которой дядя Павел явно находился, и положил документ в отдельную папку.
– Я подумаю и решу, – с любезной улыбкой сообщил Николай великому князю.
Павел Александрович хорошо знал, что за вежливым и мягким обращением Ники могло скрываться самое неожиданное и жёсткое решение, был почти разочарован тем, что не вырвал немедленно из рук племянника хоть какое-то послабление, но уже ничего нельзя было поделать.
Николай с сегодняшнего утра был готов пойти навстречу просьбе дяди Павла, но он не хотел делать этого единолично, а думал посоветоваться с Аликс, зная, что Императрица очень тонко чувствовала отношение людей и терпеть не могла неискренности и лицемерия.
Теперь, сидя в своём салон-вагоне и попивая чай на пути к Царскосельскому вокзалу, он снова вспоминал разговор с дядей Павлом и последовавший за ним доклад министра Императорского Двора барона Фредерикса. В числе прочих вопросов «Старый джентльмен», как они с Аликс называли своего любимого министра и друга, в преданности и благородстве которого никогда не сомневались, положил на Государев стол протокол собрания великих князей у Кости
[81] в Мраморном дворце с резолюцией по поводу просьбы Александра Петровича и Евгении Максимилиановны Ольденбургских оказать помощь для спасения от банкротства кондитерской фабрики «Рамонь». Кроме того, великие князья присовокупили на словах, что хотели бы не посылать на утверждение Императора письменные протоколы своих совещаний, а приходить к нему и устно излагать принятые решения.
– Как? – спросил Николай Фредерикса. – Они хотят спорить со мной?! Не согласны с моими резолюциями?
– О, Ваше Величество, великие князья отнюдь не ставят так остро вопрос, они… хм… хм… просто хотят воспринимать то, что Вам, Ваше Величество, будет благоугодно сообщить им… – попытался спасти лицо великих князей старый царедворец, но Государь раскусил его манёвр.
– Милый Владимир Борисович, – ласково погладил он по старой, морщинистой руке Фредерикса, – не выгораживайте моих родственников, а то они совсем от рук отобьются… Ведь они всё чаще и чаще начинают перечить Мне, подавать свои протесты! Только вы, милый Владимир Борисович, способны деликатно разъяснить им, что я не уступлю и прежний порядок будет сохранён! – сказал Николай твёрдым тоном. – Что же касается просьбы Елены Максимилиановны, то полагаю возможным удовлетворить её на всю сумму долга… – вымолвил Государь и начертал соответствующую резолюцию в верхнем углу документа.
Пышные усы барона, державшиеся абсолютно горизонтально, несколько съёжились, и кончики их, завитые вверх, опустились книзу.
Николай заметил эту перемену в облике министра Двора, добродушно улыбнулся в собственные, значительно менее пышные усы и ещё раз ласково положил свою ладонь на рукав придворного мундира Фредерикса.
– Милый барон, – сказал он старику, – попытайтесь дать понять членам Моей Семьи, которым это ещё не ясно, что хозяином земли Русской, а особенно это касается уделов, являюсь Я. И как Бог вразумит Меня, такое решение Я и приму.
Очень довольный собой и прожитым днём, катил Государь в Петербург по самому бархатному железнодорожному пути в мире, чтобы от Царскосельского вокзала быть доставленным в Эрмитажный театр. Он был один. Его отнюдь не тяготило, что обожаемая супруга, хотя и любила театр так же, как и он, по нездоровью последние годы почти не бывала с ним ни в опере, ни в балете, ни в драме. Последний раз она высидела только один акт почти год тому назад на гала-представлении оперы Глинки «Жизнь за царя» в Мариинке в дни юбилея 300-летия Дома Романовых…
Но Николай так любил театр, что до сих пор не пропускал ни музыкальных премьер, ни гастролей в Петербурге сколько-нибудь значительных европейских трупп. Хорошо начатый день должен был и закончиться радостно – пьесой поэта К.Р. «Царь Иудейский», о которой уже столько говорили в Семье, а теперь поставили в Эрмитажном театре.
Выйдя из вагона и сев в авто, Государь приказал Кегресу доставить его не к боковому подъезду на Дворцовой площади, которым обычно пользовался, бывая в Эрмитажном театре, а к парадной лестнице Нового Эрмитажа, по которой избранное придворное общество допускалось на спектакли и концерты в маленький старинный зал, построенный Кваренги для прапрабабки Екатерины.
Великосветская публика почтительнейше расступилась в вестибюле, увидев Государя. Мужчины склонились в поклонах, дамы присели в реверансах. По лестнице вниз со второго этажа бежал, путаясь в портупее придворной шпаги, Владимир Аркадьевич Теляковский, директор Императорских театров. Он слишком поздно узнал, что Государь прибудет к другому подъезду, и ему, словно мальчишке, нужно было из фойе промчаться по лоджиям Рафаэля, полудюжине залов Нового Эрмитажа, преодолеть зеркальные паркеты и скользкий мрамор вестибюлей.
Теляковский подоспел вовремя. Николай только что сбросил на руки придворному лакею свою полковничью шинель и остался в парадной форме измайловца: тёмно-зелёном мундире в талию, из-под правого эполета которого налево, под золотую перевязь, проходила широкая голубая лента ордена Андрея Первозванного, особенно подчёркивавшая шитый золотом красный воротник мундира, украшенный петлицами из гвардейского оранжевого басона. Тёмно-синие шаровары с красными выпушками, лакированные парадные сапоги и шашка на портупее из золотого галуна дополняли картину – он был строен и красив, словно только что сошёл с парадного портрета, где художник старался сильно ему польстить.
Теляковский остановился, недоскользив двух шагов до Государя, низко поклонившись ему. Николай не стал соблюдать традицию, которая установилась в Мариинском и Александрийском театрах, когда он, только войдя в вестибюль, выкуривал с директором театра или Теляковским по папиросе. Здесь он просто пожал руку директору Императорских театров и спокойно, словно на государственном выходе в Николаевской зале Зимнего, отправился к фойе Эрмитажного театра, расположенного в противоположном углу здания, на мостике над Зимней канавкой. Всё общество, бывшее в вестибюле, разбившись на пары, двинулось за ним.
По беломраморной лестнице, затянутой мягким ковром, чинно и без суеты поднимался поток придворных, приглашённых на спектакль. Поскольку это был не государственный приём или выход, а всего лишь премьера пьесы, написанной великим князем и поставленной дирекцией Императорских театров в рамках так называемых полковых «Измайловских досугов», то есть по сути дела всего лишь культурного кружка офицеров одного из гвардейских полков, – гости были одеты как для простого бала.
Дамы парадировали в «придворных» платьях, то есть с большим декольте и шлейфом. На левой стороне корсажа был прикреплён соответственно рангу дамы или отличительный знак фрейлин – шифр, то есть осыпанный бриллиантами вензель императрицы, или «портрет», также осыпанный по краю бриллиантами. Это было более высокое отличие, дававшее придворное звание «портретной» дамы.