Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Одиннадцатого августа с первым же известием об этом цесаревич отправился в Аблово, к генерал-лейтенанту Дризену.

Жара стояла такая, что солдаты десятками падали от солнечных ударов, а один скончался на месте, стоя на часах. Три дня подряд – сорок два градуса на солнце и тридцать три в тени. Адъютанты Шувалов и Долгорукий не успевали менять платки, которыми утирался наследник. И хотя цесаревич устроился на веранде пустого турецкого дома, все текло: в постели – лужи, подушки словно губка.

Ночью не спалось и от неизвестности: посланные в передовой отряд адъютанты еще не вернулись.

Навестивший недавно наследника государь с Милютиным окончательно развеял надежды на штурм Рущука: все резервы были посланы к Плевне. Нужно было думать только об обороне, для чего цесаревич хотел было попросить в свой отряд главным инженером героя Севастополя Тотлебена, но даже не стал упоминать об этом: ведь дядя Низи терпеть не мог Эдуарда Ивановича…

На утро был назначен военный совет.

К тому времени стало известно, что турки в значительных силах сумели оттеснить слабые русские батальоны на левый берег речки Кара-Лом у Аяслара. Правда, своей главной задачи – выйти в тыл Плевненского отряда – они так и не добились, несмотря на громадное численное превосходство и десять яростных атак.

Охарактеризовав обстановку, Ванновский заключил:

– Обращаю внимание вашего императорского высочества на растянутость нашей позиции. Разрыв между двенадцатым и тринадцатым корпусами столь велик, что турки, собрав большие силы в кулак, способны прорвать всю линию обороны. Абдул-Керим, прежний главнокомандующий, был более чем осторожен. Не то новый – Мехмет-Али-паша. Прет на рожон…

– Может быть, Петр Семенович, отвага Мехмета-Али объясняется просто, – заметил Дризен. – Лазутчики доносят, что турки увеличились численно. Причем изменился их тип и форма одежды. А кавалерийская разведка прямо утверждает, что это прибывшие египетские войска.

Наследник не жаловал немцев, в том числе и немцев русских. Но для Дризена, потомственного барона, делал исключение. И полагался на него так же, как на Ванновского или графа Воронцова-Дашкова, которого только что назначил начальником всей кавалерии.

– Что же вы хотите, – сказал он. – Ведь турки владеют Рущукско-Варненской железной дорогой. Так что перебросить подкрепления им ничего не стоит. Как бы то ни было, приказываю сближать оба корпуса к югу…

Несколько дней прошло в незначительных стычках, пока болгарские лазутчики не сообщили, что Мехмет-Али с главными силами движется к селению Кацелево, на правом берегу речки Кара-Лом. Становилось ясно, что турецкий главнокомандующий стремится обрушиться на войска 13-го корпуса раньше, чем к нему на подмогу поспеет великий князь Владимир с 12-м корпусом. Постепенно продвигаясь от Осман-Базара, Мехмет-Али, как рассказывали болгары, построил на своем пути несколько укреплений, которые могли бы послужить ему опорой при отступлении. В тылу армии собралось множество мирных турок, которые занимали снова свои села. Авангардом руководил дивизионный генерал Фауд-паша, имевший в своем распоряжении до пятидесяти двух эскадронов кавалерии; основную атаку проводил сам главнокомандующий.

Двадцать первого августа цесаревич в сопровождении Ванновского, генерал-лейтенанта Дризена и начальника 33-й пехотной дивизии свиты его величества генерал-майора Тимофеева объехал передовые линии позиций русских, находящихся на выстрел от турецких постов. Само селение Кацелево занимало левый фланг позиции, а в центре, на левом берегу Кара-Лома, находилась деревня Аблово, где еще несколько дней назад Александр Александрович проводил совещание. Местность здесь возвышалась над рекой примерно на тысячу футов, и спуски образовывали то отвесные, с нависшими глыбами каменные стены, то крутые скаты, поросшие густым кустарником, то обширные террасы, то, наконец, пологие лощины. По реке было разбросано несколько мельниц и ненадежных мостиков; верстах в пяти, на другом берегу находилось Кацелево, где держал оборону отряд генерал-майора Арнольди.

– Хотя Александр Иванович – отличный командир, Кацелево, пожалуй, не удержать, – бросил Ванновский.

Арнольди, потомственный военный, в молодости был бравым гусаром, прослужившим в Гродненском полку двадцать пять лет, приятельствовал с Лермонтовым и участвовал чуть не во всех войнах, какие вела Россия, начиная с кавказской и Венгерского похода.

– Не то важно – удержать. Важно продержаться, – отвечал наследник.

– Ну, тут я спокоен. Пока не получит приказ отходить – зубами будет цепляться!..

Длинная вереница болгарских повозок тянулась мимо цесаревича и его свиты – мирные жители уходили на Белу. Но туда же, в тыл плевнинским войскам, стремился прорваться и Мехмет-Али.

– Передайте солдатам, – обратился цесаревич к Дризену и Тимофееву, – лечь костьми, но не отступать!

Было ясно, что ожесточенного наступления следовало ожидать со дня на день.

К вечеру 23 августа Александр Александрович услышал внизу, за рекой Кара-Лом, ружейные выстрелы, сперва редкие, но вскоре перешедшие в оживленную перестрелку. Он выехал в расположение 2-й батареи, где уже находились Дризен и Тимофеев. Отсюда было прекрасно видно, что неприятельская передовая цепь потеснила русскую кавалерийскую. Для ее поддержки была выслана стрелковая рота.

В кустах забегали дымки, обозначая линию цепи. Позади, в прогалинах, стали появляться небольшие кавалерийские колонны турок, но несколько удачных выстрелов с батареи рассеяли их.

– Глядите, ваше высочество! Уж не Мехмет-Али? – указал Тимофеев.

На большую поляну верстах в шести от батареи выехала небольшая кучка всадников, между которыми выделялся один – на белом коне.

– Нет, это, возможно, начальник авангарда Фауд-паша, – сказал Ванновский. – Он проводит рекогносцировку.

За всадниками, верстах в восьми, показались массы конницы. Пали по-южному внезапные сумерки, все стихло. Следовало приготовиться назавтра к бою, и притом к бою решительному. Надвигалась благоуханная болгарская ночь, которая во второй половине августа уже не несла с собой такой нестерпимой, изнуряющей жары, как в июле. Наследник уже полюбил эти тихие, спокойные ночи, когда не шелохнет ветерок и глубокая тишина нарушается только криком горных черепах да тихим журчанием падающей с плотин у мельниц воды.

Ночь на 24 августа не походила на своих предшественниц: небо сплошь обложило темными тучами, с шорохом начали падать крупные капли, и наконец пошел сильный дождь. Вместо тихого плеска воды с реки доносился то заунывный, надрывающий душу вой, то громкий лай: турецкую армию, как обычно, сопровождали огромные своры собак.

Итак, предстоял долгожданный бой в открытом поле!..

Около семи утра у Кацелева прозвучал первый артиллерийский выстрел, сменившийся почти непрерывной канонадой. Выдвинув несколько батарей, турки открыли сильный огонь по отряду Арнольди. Ружейная перестрелка становилась все ближе: передовая цепь подавалась назад. К трем пополудни на возвышение, где располагалась 2-я батарея, снова приехал цесаревич с главным штабом.

Русские артиллеристы вели дуэль с двумя турецкими батареями.

– Велики ли потери, господин капитан? – обратился к командиру Александр Александрович, тяжело слезая с лошади.

– Ваше императорское высочество, действием гранат с самого утра выведен только один из нижних чинов и подбито одно колесо у зарядного ящика! – бодро отвечал тот.

– Обратите внимание, господа, – сказал Ванновский. – Хотя турки стреляют вроде бы и метко и снарядов не жалеют, и просто засыпали батарею снарядами, однако вред, наносимый ими, все-таки ничтожен…

Как бы в подтверждение его слов неподалеку лопнула граната, не причинив никому вреда.

– А ведь турки ведут по батарее перекрестный огонь, – заметил Дризен.

– Полагаю, что наши артиллеристы действуют успешнее, – не отрывая глаз от бинокля, бросил наследник.

В расположении батареи он пробыл с главным штабом около двух часов. Находившийся в свите корреспондент газеты «Независимый бельгиец», отмечая «адский огонь» с обеих сторон, писал: «От сорока и до пятидесяти снарядов упало еще впереди и позади главного штаба».

Между тем слабый Кацелевский отряд целый день сдерживал главные силы турок. Он держался из последних сил и выполнил свою задачу. Цесаревич дал приказание Арнольди отходить и направил для прикрытия отступления Тираспольский полк.

Вся турецкая артиллерия обрушила теперь огонь на Аблово. Отдельных выстрелов уже нельзя было различить, и они слились в сплошной гул. Над возвышенностью, где расположился главный штаб, поднялось густое облако дыма, не позволявшее даже отличать своих от неприятеля. Было получено известие, что турецкая пехота атаковала тираспольцев, а против стоявшего на правом фланге Бессарабского полка неприятель двинул свежие силы. Число наступавших достигло уже пятидесяти таборов, и бессарабцы начали отходить.

Наступила тяжелая, критическая минута. Перейдя речку Кара-Лом, турки заняли виноградник и вошли в Аблово, с высот которого осыпали русский отряд градом пуль. Нечего было и думать об отступлении: единственная дорога, лежавшая меж теснин, на селение Еренджик была загромождена лазаретными линейками настолько, что даже зарядные ящики, подходившие к Аблово, не могли пробиться на позиции.

Русские батареи, оставив в покое турецкую артиллерию, обратили весь свой огонь на передовые неприятельские части. Дружно действуя картечными гранатами, они образовали гибельную завесу из пуль и осколков, которая остановила врага. Но понятно, что такое не могло продолжаться долго: артиллерия могла сдержать противника, но выбить засевшую в селении и виноградниках пехоту было делом невозможным. Решение боя принадлежало пехоте. Оставалось только одно средство отстоять позицию – попытаться отбросить неприятеля последним отчаянным натиском тех небольших сил, какие были в наличии.

Казалось, бой был непоправимо проигран. Но в этот момент генерал Тимофеев, под ураганным огнем сидевший на коне, быстро спешился, взял устоявшего рядом пехотинца ружье и с возгласом: «За мною, ребята! С Богом! Ура!» – бросился навстречу неприятелю. Громовое «ура!» бессарабцев, перекрывшее грохот боя, было ему ответом. Истомленные непрерывным шестичасовым боем герои с надписью на головных уборах «За Севастополь» выбили турок из Аблово и сбросили их вниз, к берегу Кара-Лома. В это время генерал-лейтенант Дризен собрал несколько рот Копорского полка, которые взяли неприятеля в штыки с фланга, а артиллерия сосредоточила огонь на мостах через речку, усилив смятение и панику турок.

Не желая попасть под сметающий все орудийный огонь, пешие и конные бросились через Кара-Лом вброд, но тинистое, вязкое дно засасывало беглецов. По реке плыли красные фески, а в воздухе стояло ржание гибнущих лошадей. Весь скат противоположной возвышенности покрылся беспорядочной толпой бегущих турок. Они отстреливались, но на ветер пускаемые пули не причиняли никакого вреда. Вражеские батареи поорудийно снялись и покинули поле сражения. Замолкли мало-помалу пушки, затихла ружейная перестрелка. Позиция осталась за нами…

День уже был на исходе. Свинцовые тучи, надвигаясь с севера, постепенно заволокли небосклон, густой холодный туман окутал солдат. Начал накрапывать дождик, который все усиливался. Вскоре зажглись костры – воины кипятили чаек и вполголоса толковали о пережитом дне. Но мало-помалу все затихло: сильное нервное напряжение, не дававшее чувствовать усталость, прошло и природа вступила в свои права…

Не красно было и наступившее утро: те же туман, дождь и слякоть. Временами туман рассеивался, и видно было, как турки неутомимо зарывались в землю. Но вот на правом берегу Кара-Лома появилась кучка людей, которые несли белый флаг.

Тотчас дали знать генерал-лейтенанту Дризену. По всей линии пронесся сигнал: «Слушайте все!» Оказалось, что Мехмет-Али-паша прислал парламентеров просить перемирия до солнечного заката, чтобы убрать по мусульманскому обычаю тела погибших.

Грустное зрелище представляло собой поле битвы, где вперемешку валялись тела турок и русских; впрочем, турок было куда больше. В стороне от всех, на лужайке одиноко лежал совсем юный солдатик-бессарабец. Под головой – ранец, руки сложены на груди, на лбу – небольшой шейный образок. Тут же рядом – сумочка с сухарями и подсумки, а на них бережно положено ружье. Должно быть, тяжело был ранен, бедняга, чувствовал, что не доползти ему до перевязочного пункта. И вот, выбрав уединенное место, он спокойно приготовился встретить смерть…

На другой день в Копровице, на полдороге до Белы, цесаревич написал своей Минни:

«25 августа провел я ужасный день и никогда его не забуду…»


7

– Только быстрым отступлением к Беле можно спасти оба корпуса от частичного поражения…

Александр Александрович сидел в избе, занимаемой Ванновским, обсуждая последствия сражения при Аблово.

– Согласен, ваше высочество. – Начальник главного штаба расстелил карту. – Предстоит совершить фланговые марши и предупредить турок у реки Янтра. Генерал Дризен окружен с трех сторон. Ему предстоит пробиваться по единственной дороге, которая проходит через ущелье. К тому же она до сих пор загромождена повозками с ранеными. Его высочество Владимир Александрович с двенадцатым корпусом идет с севера на юго-запад через Широко, подставляя противнику свой левый фланг. Мы опасались наступления турок по осман-базарской дороге на Тырново, где расположен отряд генерал-лейтенанта Гана. Но теперь…

– Но теперь, – перебил его наследник, – ясно, что сближение с нашим правым крылом гибельно! Александру Федоровичу надлежит немедля идти с юга на северо-запад, подставляя туркам свой правый фланг! Во что бы то ни стало необходимо успеть совершить фланговые марши!

В этот момент появился адъютант граф Шувалов.

– Александр Александрович, – по-свойски обратился он к наследнику, которого во внеслужебное время называл запросто Сашей, – депеша по телеграфу от великого князя: «Турки в больших силах подошли к Широко…»

Сохраняя внешнее хладнокровие, цесаревич задумался. Ведь этим маневром турки отрезали от него войска брата Владимира и, кроме того, лишали их возможности прикрыть, как им предписывалось, отступление генерала Дризена и сосредоточение всего 13-го корпуса у Белы. Тем более что Дризен до сих пор не мог очистить путь от лазаретных линеек и, следовательно, не начал отступление. А дожди и размытые пути задерживают движение генерала Гана. Уже час назад в Копровице ожидали прибытия его авангарда, между тем ни одна часть не появлялась. Положение становилось грозным, едва не катастрофическим. Корпуса не в состоянии исполнить приказание наследника; турки прорвали центр, и на их пути к Беле – он один, со штабом, без войска!

– Петр Семенович! – спокойно сказал цесаревич. – Соберите совет…

Подавленные случившимся, в избу сошлись вслед за графом Воронцовым-Дашковым штабные офицеры.

Предложения сыпались одно за другим.

– Так как положение тяжкое, хуже придумать нельзя, – говорил старший адъютант штаба Степанов, – то вашему высочеству следует поспешить в Белу…

– Нет, – возразил Воронцов-Дашков, – главнокомандующему надобно срочно отправляться назад, в тринадцатый корпус!

– А может быть, лучше поехать на юг, навстречу отряду генерала Гана? – подумал вслух Ванновский, преданно глядя на цесаревича своими маленькими, близко посаженными глазками.

Выслушав спокойно все советы, Александр Александрович заметил:

– Все вы говорите только о том, что мне делать. А о войсках как будто забыли… Хорошо, скажу о себе. Во-первых, касательно Белы. Ехать туда ни к чему. Если турки действительно в Широко, то, значит, Владимир Александрович отброшен к Дунаю. Тринадцатый корпус так и не появился. Что же я буду делать в Беле один? При приближении турок мне придется бежать в Горный Студень к государю, бросив войска и не исполнив свой долг. Это немыслимо! Во-вторых, я не доверяю полученным депешам. Ведь они составлены, судя по всему, от ночных разъездов. Когда темно, ничего не видно, и потому часто у страха глаза велики.

Он поднялся во весь богатырский рост, давая понять, что совещание заканчивается; за ним встали все участвовавшие в обсуждении.

– Приказываю! – повысил голос цесаревич. – Проверить полученные сведения. Немедленно разослать мой конвой, разъездами, с адъютантами во главе, по всем направлениям! Узнать действительное положение войск. И прежде всего выяснить, правда ли, что турки у Широко. Ведь должен же в конце концов тринадцатый корпус сюда подойти. А уж тогда я от него не отстану. И если Владимир Александрович отброшен к Дунаю и отрезан от прочих войск, пойду выручать брата. Если не удастся и это и я сам буду окружен, то до конца не оставлю войска тринадцатого корпуса. Да, коли суждено, по воле Божией, погибать, то я погибну вместе с ними!..

Наследник ушел к себе в палатку и попросил денщика:

– Давай-ка, братец, сыграем в дурачка. Ведь ты небось умеешь?

Карякин, добродушный полкан, у которого из ноздрей и ушей кустиками торчали волосы, не удивился. Когда граф Шувалов вошел в палатку, Александр Александрович находился в крупном проигрыше: то ли денщик плутовал, то ли цесаревич отвлекался мыслями от течения игры.

– Ваше высочество! Саша! – сдерживая радость, выдохнул он. – Авангард барона Дризена входит в Копровицу!..

– Ну, прости, Карякин, что не отыгрался, – виновато забормотал наследник. – Пойду встречать войска!

– Чего уж там, ваше высочество! Може, в следующий раз повезет, – загудел денщик, сгребая столбик серебра. – Вишь, на целую полтину потянуло. А я, ваше высочество, в Филю, или дурака по-вашему, всю деревню обставлял…

…Прибывший в Копровицу Дризен доложил цесаревичу, что, пользуясь предложенным ему перемирием, он спокойно очистил путь отступления и в полном порядке стал отходить ночью, запалив по гребням позиции костры, имитирующие бивачные огни. Вернулись и разъезды, сообщившие, что турок у Широко нет. Ложную панику в 12-м корпусе посеяла совершившая ночной рейд банда черкесов. Таким образом, наследник оказался прав, войска были на марше и стали подходить к намеченным позициям. Сосредоточение состоялось и совершенно разрушило преимущества, какие имел Мехмет-Али-паша.

Это движение войск Рущукского отряда после Абловского боя фельдмаршал Мольтке считал одной из лучших операций XIX века.

8

«13 сентября. Бела.
Моя милая душка Минни!..
Вчера в два часа вернулся Владимир из Горного Студня, и что же он привез оттуда, видевшись с папá; главнокомандующим и Милютиным, ничего! Просто так грустно, так тяжело, что и писать не хочется. Положительно ничего не хотят делать в этом году, решили оставаться здесь зимовать, плана действий никакого! Все в самом мрачном настроении, воображают, что мы с турками не совладаем, а что куда бы мы ни сунулись, мы наткнемся на такую же Плевну и что решено в нынешнем году, что предпринимать ничего нельзя…
Дядя Низи, к сожалению, все взваливает на других, и все, по его словам, виноваты, кроме его самого и его штаба; даже папá виноват и Милютин, одним словом, все, все. На Владимира разговор с дядей Низи произвел самое грустное и тяжелое впечатление. Он говорит, что между главной квартирой дяди Низи и папá ничего общего нет, даже личные отношения никакой искренности не имеют со стороны дяди Низи.
Пожалуйста, про все это не говори никому без исключений и дай мне слово, что никто об этом не узнает от тебя…
Если папá не уедет обратно в Россию, есть еще надежда, что он примет начальство над армией, и тогда, я убежден, и это разделяют все прочие, с которыми я говорил, что дело пойдет на лад и уж конечно лучше, чем теперь. Главнокомандующий и его штаб потеряли в войске и у начальства в особенности всякое доверие…»


Александр Александрович размышлял о том, какой страшной неудачей обернулся третий штурм Плевны, специально приуроченный к дню именин государя.

Общий план был плох, войска действовали разрозненно, без взаимовыручки и поддержки. Неудачно выбрали и время штурма: всю ночь и полдня 30 августа шел ливень, почва размокла, видимость была отвратительной. Конечно, штурм следовало отменить. Но как же – царевы именины!..

Цесаревич выскочил из-за походного столика, задев головой верх палатки и, чувствуя прилив бессильного гнева, зычно позвал:

– Карякин!

Денщик словно вырос из-под земли.

– Пригласи ко мне графа Шувалова… Да принеси, братец, четверть водки…

Он с болью вспоминал свое посещение госпиталя и разговоры с ранеными. Командир роты стрелков, превозмогая кашель, рассказывал:

– Накануне боя, вечером, к нам приехал художник Верещагин. Он безотлучно был при генерале Скобелеве и сообщил, что в прошлую ночь генерал Скобелев с двумя офицерами отправился к турецким редутам. Они подошли так близко, что слышали разговоры в ложементах, высмотрели их расположение и набросали план… Стемнело, пошел дождь. Я закопался в небольшую кучу сена, но не спалось. Голова горела, как в жару, сердце билось… А гул орудий не переставал. Земля подо мной дрожала… Чуть стало светать, мы поднялись и двинулись к Зеленым горам. Канонада усилилась. Прошли шоссе, изрытое гранатами, и спустились в лощину перед Зелеными горами. Генерал Скобелев вчера взял первый гребень и теперь стоял там с частью отряда. Ружейная стрельба все учащалась и превратилась в непрерывный вой. Нас остановили в лощине и приказали лечь.

Вдруг раздался барабанный бой к атаке, и спустя несколько минут музыка заиграла марш. Мы жадно прислушивались, зная, что в это время передние батальоны идут на штурм. А мы, лежа, крестились и говорили: «Господи! Помоги им!» Ухо силилось уловить победное «ура», но его все не было. Вот проскакала батарея. Кони вырывали орудия, которые врезались колесами в мокрую землю виноградников. И вдруг музыка как-то сфальшивила, донеслось несколько звуков, и она оборвалась. Барабаны тоже смолкли. Значит, неудача. На душе сделалось тоскливо…

Но вот генерал Скобелев подскакал с конвоем, светлый и радостный, как день. «Ребята, – сказал он, – сегодня именины вашего государя! Вон он, с той горы смотрит на вас. Надо его порадовать сегодня. Победа нам нужна! Ее ждет вся Россия!» Оглушительное «ура!» было ответом. Генерал поскакал вперед, солдаты его крестили. Мы встали и пошли. Я опять был в первой линии.

Когда вышли на гребень, вот что мы увидели. Возвышенность спускалась к маленькому ручейку и затем полого подымалась на совершенно чистую гору. Там стояли два больших редута. Перед нами расстилалась долина смерти. Уже тысячи раненых лежали, ползли, шли. За прикрытиями сидели стрелки. Турецкие редуты изрыгали смерть. Их почти не было видно за дымом и огнем. Тысячи гранат бороздили долину. Кажется, ее нельзя было пройти, а между тем мы шли быстро и стройно…

Едва мы спустились вниз, как гранаты и пули стали вырывать у нас целые ряды. Мы шли, а за нами оставались убитые и раненые. До редутов оставалось уже шагов двести. Я повернулся вполоборота к роте, поднял правую руку с саблей и только успел сказать: «Вперед, ребята! Смелей!» – как вдруг меня что-то ударило и обожгло. Правая рука бессильно опустилась, но боли я не чувствовал. Только увидел, что кровь бежит из руки и груди. Значит, кончено, дальше идти нельзя…

Я повернулся, сказал роте: «Вперед, братцы!», а сам пошел назад, опираясь на руку солдата. Силы стали изменять, кровь из четырех ран лилась и ослабляла меня…

– Бобби! – Цесаревич поднял стакан. – Выпьем не чокаясь. За павших в последнем штурме Плевны, ведь погибло тринадцать тысяч русских и три тысячи румынских бойцов!..

В ушах у него до сих пор звучал плачущий голос раненого солдатика:

– Ваше высочество!.. Дошли… Ей-богу, дошли… До самого валу добежали… Да вдруг кричат сзади: «Назад! Назад!» Так и пропало…

Ему вторил с другой койки:

– Кабы минутку дружнее подхватили наши, редут был бы взят! Ведь на валу, почитай, были!

– Все говорят, что Скобелев мог ворваться в Плевну, но его не поддержали… – вставил Шувалов.

Да, Скобелев занял два редута и молил о подкреплениях. Но обескровленные войска были отведены на прежние позиции. Уже на другой день горстка храбрецов Скобелева отбивалась от наседавшей массы турок. В одном редуте часть бруствера была устроена из наваленных трупов. Четыре ожесточенных атаки были отбиты, и что грустнее всего – на глазах всей русской армии, от которой герои не могли получить никакой помощи…

– Представь себе, – говорил наследник, разливая водку, – представь, что дядя Низи перед последним штурмом говорил, будто цель оправдывает средства. Боже! Ведь так цинично могут сказать лишь революционеры! Это же их язык! Но сколько еще ляжет в болгарскую землю русских воинов!..

9

…Именинный пирог из начинки людскойБрат подносит державному брату…А на севере там – ветер стонет, реветИ разносит мужицкую хату…

Теперь едва ли не на каждом собрании кружка народовольцев они пели песню о третьей Плевне. Им казалось, что кровавые неудачи в Болгарии отрезвят наконец общество и народ от патриотического угара и позволят успешно продолжить разрушение монархии. Разрушение – любыми средствами…

– Признаете ли вы, Лев Александрович, что цель оправдывает средства?

Вождь «Земли и воли» Александр Дмитриевич Михайлов впился своими серыми влажными глазами в лицо Тихомирова.

– Да! Безоговорочно! – ответил тот.

– Принимаете ли вы террор как средство, дезорганизующее правительство?

– Принимаю, но только как путь к государственному перевороту…

В небольшой трехкомнатной квартирке, принадлежащей Екатерине Сергеевой, курсистке, которая готовилась стать фельдшерицей, происходил прием нового члена в организацию «Земля и воля». Александр Михайлов совершал церемонию с серьезностью и торжественностью, которая Тихомирова очень забавляла. Михайлов привел с собой свидетеля, который должен был слушать ответы как бы на правах экзаменатора. В нем, не без удивления, Тихомиров узнал своего однокашника по медицинскому факультету Михельсона.

– Вы будете приняты в нашу организацию, если теперь признаете ее устав…

И Михайлов принялся параграф за параграфом зачитывать евангелие землевольцев.

Он говорил взволнованно и страстно. Русые волосы немного волнились над его высоким лбом, а рыжеватые усы и борода прыгали в такт словам. Михельсон согласно кивал головой, следя, как отвечает Тихомиров.

Собственно говоря, это было чистой формальностью. Всех бывших «чайковцев» встречали с радостью. Программа организации сводилась к созданию строя, который якобы осуществлял идеалы народа – общность земель, федеративное устройство. «Обыкновенная народническая чепуха, – сказал себе Тихомиров. – Повторение прежних ошибок…»

Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что хождение в народ провалилось именно из-за незнания народа и его нужд. Выйдя на волю, Тихомиров жадно расспрашивал народовольцев, всякий раз поражаясь тому, как превратны их представления о крестьянстве, которое сам он довольно хорошо понимал.

– Зачем ты ходил в деревню? – спрашивал Тихомиров бывшего студента-медика, тоже жившего с фальшивым паспортом.

– Мы только говорим о народе, но не знаем его. И я мечтал пожить жизнью народа и страдать вместе с ним…

Таков был ответ энтузиаста, который, впрочем, пережил горькое разочарование. Он считал грехом пользоваться благами жизни, когда народ живет в нищете, отрастил бороду, опростился, пахал землю и не выдержал испытания. Другие же шли в деревню, желая просто посмотреть на народ, о котором так много толковали в Петербурге. Встречались и довольно примитивные фанатики, которые верили, что стоит им забраться в деревню, как она сразу пойдет за пропагандистом. Таких чаще всего крестьяне сдавали уряднику. Все это было, конечно, наивно, мало продумано, и лишь немногие шли в деревню, желая по личным наблюдениям познакомиться с тем, как живет народ и о чем он думает. Однако и тут на каждом шагу попадались казусы. Вот милейший человек – инженер путей сообщения, у которого Тихомиров иногда ночевал в Петербурге. Теперь он позабыл о своей страсти, которая, словно эпидемия, охватила интеллигенцию, а еще недавно…

– Вижу, – рассказывал он, посмеиваясь, Тихомирову, – что почти все мои знакомые «пошли в народ». Пью утром чай и думаю об этом. Почему же я-то не иду туда же? Взял саквояж, побежал на вокзал, купил билет до Новгорода и сел на поезд. Проехал несколько станций и все жду, где же мне слезть с поезда? С какого места начинается настоящий народ? И решил сойти на следующей станции. Взял свою поклажу и пошел по деревне. Зашел в трактир и сел пить чай. Было воскресенье, народу в трактире набралось много, и я завел разговор.

Один из посетителей попросил меня написать прошение. Я исполнил его просьбу, но от вознаграждения отказался.

– Скажи, мил человек, кто ты такой, как звать тебя? – спросил крестьянин.

Я не знал, как назвать себя, и сказал:

– Зовите меня Владимиром…

Странствую по тракту. В одной деревне дал я три рубля на лечение больной старухи. И опять назвал себя Владимиром.

Не прошло и трех дней моего путешествия, как сложилась легенда, что по деревням ходит великий князь Владимир Александрович, расспрашивает мужиков, как они живут, помогает больным и бедным. Разумеется, все это дошло до сведения полиции. Меня арестовали и доставили в Третье отделение. Ну, думаю, теперь я выскажу этим господам все! И произнес горячую речь о страданиях народа. Говорю и думаю: «Теперь меня – прямо в Петропавловку!» И вдруг вижу, что жандармские офицеры начинают пересмеиваться. Это меня взорвало, и я начал кричать:

– Народ доведен до отчаяния! Страдания его выше всякой меры! Я видел все это, господа!..

– Успокойтесь, – отвечал один из жандармов. – Мы, признаться, мало слушали вас. Но мы видим, что вы ни в чем не виноваты. Мы знаем, какие бывают революционеры. Вы не их толка. Идите себе с Богом домой. Тем более что я знаю вас по службе в инженерном ведомстве…

Таков был этот «Владимир», с готовностью предоставлявший квартиру подпольщикам, но с недавних пор не желавший ничего знать об их работе.

Или вот иной случай. Давний товарищ по кружку «чайковцев» рассказывает Тихомирову:

– Знаете, Лев Александрович, меня просто одолели барышни. Давай им фальшивые паспорта. Только и твердят: «В народ идти хотим!»

Только он сказал это, как в дверь постучали, и вошла молоденькая девица.

– Вы уж не за паспортом ли? – недовольным тоном осведомился бывший «чайковец».

– Да! Я только не знаю, какой взять. Паспорт солдатки, должно быть, будет удобнее всего…

Приятель с Тихомировым расхохотались.

– Да знаете ли вы, что такое солдатка? Ведь это сплошь да рядом – деревенская проститутка!

– Ну, может быть, паспорт бабий взять? – уже немного конфузясь, спросила барышня.

– Никакого паспорта я вам не дам. Вы – московская девушка и деревни-то не видели.

– Как же мне быть-то? Все идут в народ. Мне бы тоже хотелось ознакомиться с народом.

– Это можно сделать иначе.

– Но как же?

– Есть у вас знакомые где-нибудь в деревне? Помещики или хоть сельские врачи?

– Нет. Мне хотелось бы прямо поработать в деревне и вести понемногу пропаганду…

– Вы так молоды, что вас и слушать не будут.

– Идут же другие, – со слезами на глазах сказала девица.

– Идут-то многие. Но вряд ли такие, как вы, сумеют устроиться в крестьянской избе. Работать вы не умеете…

– Я буду учиться.

– Говорю я вам, что вас засмеют мужики. Пришли в деревню работать – от вас и будут требовать работы.

– Что же, неужели мне остаться в стороне от движения?

– Я вам говорю: поезжайте погостить в деревню к знакомым. Там и учитесь. Ходите на работу с деревенскими девушками. Вас признают простой и доброй барышней. От крестьян вы узнаете, как живут мужики. И потом вы, изведав свои силы на практике, сами решите, сможете ли нести тяготу деревенской страды.

Барышня задумалась.

– Приняв мой совет, вы ничего не потеряете. Во всяком случае, ознакомитесь с деревней, не рискуя попасться с подложным паспортом в руки полиции.

– Хорошо. Я последую вашему совету. – Барышня вышла.

И товарищ по кружку говорил:

– Умненькая барышня! Другие накричат на вас, разбранят, назовут реакционером и пойдут по знакомым добиваться паспорта…

– Нет! – твердил Тихомиров. – Только государственный переворот! Любыми путями и средствами!..

Еще совсем недавно, в 1872–1875 годах, он даже не помышлял о восстании, не говоря уже о цареубийстве и заговоре, но теперь все переменилось в его сознании. И при всех своих сомнениях и колебаниях он пошел за Александром Михайловым.

«Личность необычайно чистая и искренняя, – размышлял он. – Уверовавши в революцию для блага родины и народа, он весь отдался революции, совершенно без остатка, целиком живет революцией – не как принципом, не сухо, мрачно, не по долгу, а всем своим существом!»

Михайлов привлекал Тихомирова и чисто по-человечески. Это был здоровый, крепкий парень, веселый и жизнерадостный. Конечно, Тихомиров подмечал, что и у него случались минуты горя, огорчений, упадка духа, но лишь минуты. Но вообще Михайлов оставался совершенно счастлив своей жизнью и каждый успех «дела» радовал его чисто лично. Он и жил для «дела».

Когда «ходили в народ», Михайлов опростился, как немногие, «оброс шерстью», жил нигилистом, не позволяя себе никакой «роскоши», ни в виде сносного питания, ни в виде удобной и теплой одежды. Когда же стал заниматься городскими заговорами да террором, то решил, что тут нужно беречь силу, быть крепким, здоровым, бодрым. И с того времени завел такой режим, что всякий врач залюбовался бы им. Никакого излишества – необходимо спать столько-то часов, питаться регулярно и хорошими продуктами, ложась спать, завешивать окна чем-то плотным, дабы не портить зрения.

Глаза особенно нужны заговорщику и нелегальному. Необходимо видеть далеко и отчетливо, все и всех на улице. И уж насчет слежки за собой (и за другими) Михайлов мог бы поспорить с самым гениальным сыщиком. Он видел на улице все, среди сотен физиономий моментально различал знакомых или подозрительных и умел устроить все так, что самого его трудно было заметить. Для этого Михайлов разработал план с системой магазинов, проходных дворов, подъездов, выходящих на разные улицы. В каждом новом городе, знакомясь с людьми и «делом», он немедленно разрабатывал эту заговорщицко-шпионскую топографию. В знакомом большом городе, таком, как Москва или Петербург, он был неуловим, словно зверь в лесу. Он мог мгновенно исчезнуть, как сквозь землю провалиться. Точно так же Михайлов никогда не забывал узнавать возможно полнее весь персонал тайной полиции. Стоило ему услыхать от кого-нибудь о сыщике, он немедленно записывал имя, адрес, приметы, старался лично поглядеть на этого сыщика и знал их действительно множество, оставаясь им неизвестен и постоянно меняя лицо и костюмы.

И главное, Михайлов был редким организатором. Тихомиров не видал еще человека, который умел бы в такой степени объединять людей, не только группируя, но и направляя их, хотя бы помимо их воли, именно туда, куда, по его мнению, нужно было. Он умел властвовать, но умел и уступить видимость первого места самолюбивому конкуренту, не имел ни самолюбия, ни тщеславия и не требовал ничего для себя – лишь бы дело шло куда нужно. Всякий талант, всякая способность в других радовала его.

Тихомиров не знал, был ли сам Михайлов высокого мнения о себе, но, во всяком случае, он просто не интересовался этим. А между тем Михайлов был истинной душой и творцом той организации, которая зародилась в кружке «Земля и воля» и потом превратилась в «Народную волю», где десяток человек Исполнительного комитета умели держать около себя в разных кружках не менее пятисот революционеров, готовых исполнять все распоряжения Комитета.

Этот Исполнительный комитет создан Михайловым и развивался и рос, пока был Михайлов.

Когда Михайлов объявил, что Тихомиров принят в организацию «Земля и воля», он сообщил ему имена членов кружка, рассказал о состоянии его дел, о его средствах и наконец сообщил шифры, условные знаки и конспиративные квартиры.

После этого появилась хозяйка квартиры Катя Сергеева, сразу же расположившая к себе Тихомирова. Знакомая со всем «радикалитетом», веселая, жизнерадостная, она, однако, не принимала участия в заговорах или пропаганде. Михайлов с Михельсоном ушли, а Тихомиров засиделся, зачаевничался, разговаривая с симпатичной девушкой, и незаметно для себя исповедался ей.

Он говорил о том, как осточертела ему скитальческая жизнь, бродяжничество под чужим именем и с чужим видом на жительство.

– Кто знает! – в простодушном порыве воскликнул Тихомиров. – Если бы государь не оказался столь жесток по отношению к нам, «чайковцам», может быть, все сложилось бы совершенно по-иному. Но теперь обратного хода нет!..

– Ах, Лев Александрович, – задумчиво отвечала Катя. – Вы знаете, я ведь тоже повязана с революционерами. У нас в Орле существовал якобинский кружок. Он почти весь состоял из барышень. А руководил им местный дворянин Зайчневский. Мы с подругой Машей Оловенниковой прямиком оттуда.

– И чему же, Катя, научил вас ваш якобинец?

– Видите ли, Лев Александрович… Если начистоту… Я очень разочаровалась в этом Зайчневском… У него на уме были только дамские юбки…

– Подходящее занятие для якобинца! – засмеялся Тихомиров.

– Нет, серьезно! Этот Зайчневский с другим проповедником, Оболенским, оба были ужасными бабниками и вскружили головы всем орловским барышням. А Оболенский самую красивую из своих поклонниц и учениц сделал любовницей. Хотя сам был женат. – Катя смутилась и покраснела, отчего личико ее похорошело еще больше. – И они все так и жили втроем – он, законная жена и любовница…

– Необыкновенно прогрессивно! – покачал головой Тихомиров, в то время как Катя наливала ему очередную чашку крепкого китайского чая.

– Но, вы знаете… Я, верно, ретроградка, – не поняла его иронии девушка. – Я ведь воспитана по-старомодному. Не на Чернышевском, а на Пушкине… – И вдруг всплеснула руками. – Что же это я? У меня ведь есть еще отличное сухое киевское варенье!..

– Варенье вареньем, а если говорить о чувствах, то я тоже ретроград! – Эта открытая, чистая девушка нравилась Тихомирову все больше и больше.

С того дня по делу и без дела он старался бывать почаще на этой конспиративной квартире с тайной мечтой повидаться с Катей.

Узнав ее получше, Тихомиров излечился от своей книжной любви к Перовской. Теперь Соня стала казаться ему не женщиной, а переодетым мужчиной – каким-то Рахметовым в юбке. Он увидел настоящую женскую личность, сильную не мужскими, а совсем иными качествами: сердцем, влюбленностью в жизнь, инстинктивным пониманием множества тонкостей, столь трудно дающихся рассудку, а вместе с тем той непередаваемой скромностью, которая и составляет подлинную красоту женщины.

Нет, благодаря Кате Соня Перовская совершенно исчезла для него. Он понял, что то была не любовь. Да они и перестали встречаться с Соней, уехавшей по революционным делам на юг.

Но чувства чувствами, а главных забот требовала организация. Тем более что Михайлов лишь постепенно знакомил Тихомирова с хитроумной структурой «Земли и воли».

– Каждый участник организации, – говорил Михайлов ему, – должен знать подробно лишь то, чем он занимается. Но далеко не все. Остальное же должен иметь возможность узнать, если это понадобится центру…

Поэтому адреса типографии, где печаталась газета и листовки, сначала не знал никто, кроме него самого и наборщика. Лишь позднее, на случай своего возможного ареста, Михайлов привел туда Тихомирова. Точно так же заграничных путей переправы оружия, документов, денег не знал никто, кроме специального лица – Мойши Зунделевича. Состав террористической группы был известен лишь ее членам и вожаку. Рабочей группой заведовал Плеханов. И каждая такая группа имела свою квартиру. Главной же землевольческой квартиры не знал никто, кроме узкого состава кружка. Точно так же было совершенно обособлено и паспортное отделение.

Благодаря такой системе полиции было необычайно трудно выйти на след организации.

Помимо главного руководителя «Земли и воли» Александра Михайлова, Тихомиров выделял еще Плеханова. Правда, был и Мойша Зунделевич, очень способный человек, но имевший чисто практические способности. Перевезти кого-либо за границу, содеять ли что-либо запрещенное – ловчее не было функционера. По взглядам это был чистый марксист, социал-демократ, но не обладавший никакими теоретическими задатками. Хороший товарищ, человек с крепкими нервами, не трус.

Плеханов же был птицей более высокого полета.

Сын разорившегося помещика, чрезвычайного пьяницы, буяна и безобразника, он сам говорил о себе, что из него может произойти или революционер, или червонный валет. Из Георгия Плеханова выработался революционер. Но человек он был далеко не хороший, сухой, самолюбивый, мстительный, совершенно чуждый великодушия.

Тихомиров много думал о Плеханове и его характере. Георгий Валентинович, считал он, был очень умен и способен, но низшей степени способностей. Есть способные люди с оттенком творчества. Они обладают чутьем, глазомером, некоторой искрой гения, благодаря чему хорошо видят основные факты, посылки. Такие черты были, например, у Герцена или даже у Кропоткина, несмотря на его маленькое анархическое умопомешательство. У Плеханова – ничего подобного.

В своих умозаключениях он самый банальный человек своего времени. Плеханов верит в то, во что верит интеллигентная толпа. Тут он не создал ни одной искры своего, не заметил ничего, что бы ему не было дано другими. Но он прекрасно запоминал и усваивал это чужое содержание и обладал редкой логикой в выводах. У него была натура адвоката, замечательное искусство в построении силлогизмов, в диалектике, с такой же ловкостью и бессовестностью, но и с силой и убедительностью.

Тихомиров подмечал, что в то же время Плеханов носил в душе неистребимый русский патриотизм. Правду сказать, патриотизм этот носил парадоксальный характер. Ничего оригинального, своеобразного Плеханов в России, как и в прочих странах мира, не видел и не признавал. Но он видел в России великую социалистическую страну будущего и никому Россию отдавать не собирался. Сепаратизм любого толка он люто ненавидел. К украинофильству относился презрительно и враждебно. Революционеру нельзя было идти открыто против поляков, но Плеханов не любил поляков, не уважал их и не верил им. О Шевченко, смеясь, говорил Тихомирову:

– Я Шевченко никогда не прощу, что он написал: «вмию, та не хочу говорить по-русски»…

«Это поразительно, – говорил себе Тихомиров. – Но Плеханов к Шевченко и украинофилам относится даже с большей ненавистью, чем, например, Катков!..»

Плеханов занимался петербургскими рабочими, ведя пропаганду и организуя их. Помощников из рабочих он имел очень много, и дело у него двигалось крайне успешно. Рабочие устраивали и стачки, и демонстрации, была даже попытка «фабричного террора». Но террор как таковой Плеханов отвергал, оставаясь здесь, быть может, единственным землевольцем. Все же остальные, начиная с Александра Михайлова и кончая самим Тихомировым, видели в терроре единственное средство «раскачать» Россию.

Большинство землевольцев были полны надежд и уверенности, уповая на террор. Терроризм был попыткой начать революцию с теми силами, какие имелись в наличности. Предполагалось, что убийство императора, шефа жандармов, министров, генерал-губернаторов и прочих крупных чинов вызовет восстание крестьян, захват помещичьих земель и вообще передел собственности.

– Погибнет кучка правителей – во имя народа! Цель оправдывает средства! – повторял Александр Михайлов, посверкивая своими серыми влажными глазами. – Как только покончим с Александром Вторым – вся Россия отзовется революцией!..

10

Император страшно переменился после третьей Плевны: взор его потух, щеки обвисли, стан сгорбился; он почасту принимался плакать. Опасаясь, что кровавая неудача завершится вылазкой турецких войск и отступлением армии, он, как его двоюродный дед Александр I после Аустерлица, ночь с 30 на 31 августа провел в карете, рядом с которой стояли лошади в упряжи. Но для Александра Павловича утешением, хотя и слабым, могло служить то, что его противником был Наполеон, прославленный полководец. А Александр Николаевич стал свидетелем поражения русской армии от никому не известного Османа-паши!..

Неудача у стен Плевны сильно повлияла на характер дальнейшего ведения войны. Вызванный вопреки желанию главнокомандующего императором из России знаменитый по Севастопольской обороне Эдуард Иванович Тотлебен настаивал на методическом осуществлении блокады, которая заставила бы турок капитулировать, крайне неохотно соглашался на какие бы то ни было наступательные операции. Александр Николаевич все же поддался доводам генерала Гурко открытой силой овладеть укреплениями Горный Дубняк и Телиш, охранявшими подходы к Плевне со стороны Софийского шоссе, и тем самым окончательно замкнуть кольцо осады.

Одновременно император порекомендовал великому князю Николаю Николаевичу немедленно вызвать из Петербурга гвардию. Наследник был убежден, что начальство над гвардией будет наверняка поручено ему, и даже, по совету Ванновского, наметил в начальники штаба генерала Обручева. Каково же было его разочарование, граничащее с отчаянием, когда отец вверил гвардейские полки Гурко! В доброй и чистой душе Александра Александровича невольно зажглась обида, которую он никак не мог погасить. Но государь имел свои резоны.

После поражения у стен Плевны страдало не только самолюбие императора, но и его достоинство как повелителя великой державы. Александру Николаевичу, безусловно, надо было оставаться в армии до первого блестящего в военном смысле события. А таким событием – все это чувствовали – было взятие Плевны. Государь совершенно не доверял теперь своему брату – главнокомандующему русской армией, никак не желал положиться на скромный военный опыт цесаревича и сделал ставку на трех китов – Тотлебена с его инженерной мудростью, Гурко, совершившего дерзкий бросок за Балканы, и Скобелева, который в двух последних штурмах Плевны обрел необыкновенную популярность в войсках.

Теперь Гурко во главе гвардии должен был взять Горный Дубняк и Телиш.

11

В Эски-Баркаче, жалком селении, покинутом жителями, разграбленном и сожженном бежавшими турками, генерал-адъютант Гурко встречал подходившие из России части гвардии. Цвет нашего воинства передавался под командование Гурко помимо всей кавалерии, русской и румынской.

В ожидании сбора гвардии генерал проводил дни по одному и тому же образцу. Едва начинало светать, как из турецкой глиняной постройки на краю селения, чудом уцелевшей посреди развалин, раздавался глухой, но далеко слышный голос:

– Соболев! Седлать коня!

Любимый денщик тотчас выводил бойкую казачью лошадку. С восходом солнца генерал уже отправлялся на аванпосты в сопровождении дежурного ординарца, переводчика Хранова, Соболева и конвоя из десятка казаков.

Он выезжал далеко за цепь, взбирался на холм и с биноклем всматривался в турецкие позиции.

Плевна, загадочная Плевна, уже унесшая столько тысяч русских жизней, лежала в трех верстах. За рекой Вид, на возвышенностях, покрытых редким кустарником, едва выделялись полоски турецких редутов, и только в логовинах между холмов можно было заметить перемещающиеся темные пятна турецких войск. Там, в городе, превращенном в крепость, затаился с сорокатысячной армией Осман-паша. Блокада была неполной: с юго-запада по Софийскому шоссе, укрепленному турками и зорко оберегаемому ими, подходили обозы с оружием, боеприпасами, продовольствием. Начиная от самой Плевны вдоль дороги были сосредоточены вражеские фортеции на высотах близ селений Дольний Дубняк, Горный Дубняк, Телиш, Луковцы, а в промежутках между ними шоссе защищалось нарытыми ложементами, окопами для пехоты и засеками.

Генерал молчал. Молчали и сопровождавшие, не смея нарушить его размышлений. Наконец он отрывисто приказывал ехать дальше и отправлялся по окрестным деревням, снова и снова расспрашивая болгар с помощью Хранова о расстояниях между населенными пунктами, о состоянии дорог в осеннюю распутицу, о подробностях расположения селений, занятых турками.

Затем Гурко объезжал войска, неожиданно появляясь на самых отдаленных аванпостах. Он не пропускал мимо себя ни одного солдата, чтобы не поздороваться с ним, – сурово бросал: «Здорово, улан!», «Здорово, гусар!», «Здорово, стрелки!» В короткий срок подтянул дисциплину, которая в Западном отряде, и прежде всего в кавалерии, оставляла желать лучшего. Особенно строго карал редкие случаи поборов продовольствия и фуража в болгарских домах.

Уже луна появлялась на небе и загорались костры на биваке, когда раздавались звуки копыт и снова слышался глухой голос генерала:

– Соболев! Принять коня! Нагловского ко мне!

Зажигался свет в единственном оконце: Гурко садился за карту со своим начальником штаба.

Щеголеватые адъютанты румынского князя Карла, прикомандированные к Гурко, не могли скрыть своего удивления и постоянно спрашивали:

– Когда генерал обедает? Ведь он не берет с собой никакой еды! Когда генерал спит? Он же просиживает с Нагловским до утра над картой!..

Но более всего адъютантов князя Карла, избалованных комфортом, поражали спартанские привычки Гурко.

– Что за странность! – судачили они между собой. – Начальник всей русской гвардии, а не дозволяет себе иметь порядочного экипажа и обходится самой простой лошадью!..

…В суконной шапке и походной шинели Гурко медленно ехал вдоль строя, вглядываясь в лица солдат. Они стояли в лощине, вызывая восхищение гвардейской выправкой, молодцеватым видом, непоказной бодростью. Из-под лакированных черных козырьков на генерала серьезно смотрели серые, голубые, карие глаза. Он видел румяные лица, усатые и безусые, но с бритыми подбородками. Бороды были разрешены во всех войсках, кроме гвардии.

Гурко чуть тронул казачью лошадку в шенкеля, и та, почувствовав касание его сильных ног в серо-синих шароварах с красным лампасом и крагах, тотчас двинулась дальше вдоль фронта. Она сама нашла возвышенность перед центром построения и послушно остановилась по приказу седока.

– Помните, ребята! – так громко, что его было слышно на другом конце Эски-Баркач, обратился генерал к солдатам. – Вы русская гвардия, на вас смотрит весь мир! О вас, гвардейцах, заботятся больше, чем об остальной армии. У вас лучшие казармы, вы лучше одеты, накормлены, обучены. Вот минута доказать, что вы достойны этих забот…

В перерывах между словами наступала такая тишина, что явственно доносилось издалека, из-за реки Вид, жалобное и тонкое ржание черкесского коня: там рыскали разъезды башибузуков.

– Спросите, каков в деле турок? – вновь несся над строем глухой мощный голос Гурко. – Слушайте, ребята. Турок стреляет издалека, и стреляет много. А вы делайте, как вас учили: умною пулей, редко, да метко. А когда дойдет дело до штыка, – генерал еще более возвысил голос, – то продырявь его! Нашего «ура» враг не выносит. Ура, ребята!

После требуемой уставом паузы грянуло громовое и грозное «ура!», тяжело потекшее над осенней равниной к холмам Плевны.

12

Едва первые полоски зари забелели на горизонте, по биваку разнесся громкий голос Гурко:

– Седлать коней! Через четверть часа наступление!

Еще была ночь, а Гурко уже ехал по тропинке, где в кустах у шоссе была рассыпана цепь турецких аванпостов.

Позади медленно продвигались колонны пехоты, расходясь по двум направлениям: стрелковая бригада забирала вправо, в обход неприятельской позиции, а лейб-гвардии Московский и гренадерский полки с саперами шли прямо на турецкие укрепления. Артиллерия взбиралась на возвышенности для занятия заранее намеченных позиций.

Гурко заметил, как глубоко влево ушла на рысях конница. По масти лошадей он сразу узнал эскадрон, которым командовал в молодости: серых коней имели только лейб-гусары. Они двигались на Телиш.

Вот впереди затрещали выстрелы – это турки открыли огонь по казачьему разъезду, посланному на шоссе для порчи телеграфной проволоки, соединявшей Горный Дубняк с Плевной. Но едва стала надвигаться пехота, как турецкая цепь быстро отступила на шоссе и оттуда к укреплениям. Со стороны Горного Дубняка донеслись заунывные звуки турецкого сигнала тревоги.

С неприятельской вышки заметили блистательную группу всадников – Гурко с его штабом, и турки пустили несколько гранат, пролетевших над головой генерала. Не обращая на них никакого внимания, Гурко поднялся на один из холмов у шоссе, где уже устраивалась 6-я батарея полковника Скворцова.

– Выдвиньте два орудия и пошлите им несколько гранат, – своим ровным глухим голосом, точно он приказывал подать стакан чаю, сказал Гурко подпоручику Типольту.

Над турецкими позициями лопнула картечная граната, и двести двадцать заключенных в ней пуль осыпали турок смертоносным дождем. Первые же выстрелы оказались удачными: каждый снаряд рвался в середине турецкого расположения. Горный Дубняк ответил частым огнем пушек и дальнобойных ружей. Поручику Полозову пуля попала в пуговицу левого борта мундира, ударила затем в нательный крест, сплющилась и, отскочив, разорвала мундир. Ружейный огонь турок оказывался эффективнее артиллерийского: благодаря неверному углу прицела многие гранаты не разрывались, уходя глубоко в землю. А иные гранаты были набиты вместо пороха кукурузой.

Постепенно в бой вступили все русские батареи, окружившие Горный Дубняк, – гранаты загромыхали, заглушая треск ружей.

С холма у шоссе Гурко открылась вся картина боя. С версту впереди, очерченная ясно, высоко поднималась круглая турецкая позиция, обнесенная рвом и валом. Она вся дымилась от ружейного и артиллерийского огня. К ней под выстрелами подходили, тоже стреляя, русские колонны. На правом фланге показалась кавалерия: это Кавказская бригада полковника Черевина наступала на турок с тыла. С левого фланга, от деревушки Чуриково, шли лейб-московцы и гренадеры, а с фронта – гвардейская стрелковая бригада. План обложения был исполнен как нельзя более удачно. Казалось, неприятелю не оставалось другого выбора, как сдаться или умереть в собственных ложементах. Но что-то не нравилось Гурко в этой картине, облитой ярким солнечным блеском.

– Нет, с ходу не возьмешь, Не возьмешь! – шептал он, не отнимая глаз от бинокля.

С левого фланга несколько рот гренадерского и Московского полков пустились бегом на возвышенность и успели занять несколько ложементов. Турки быстро побежали к центру своих укреплений. Их красные фески усыпали скат холма. Затрещали берданки, и фески закувыркались. Но зато центральная позиция всецело оставалась в руках у неприятеля, и чем ближе подходили к ней наши колонны, тем все более учащался ружейный огонь. Позиция эта, обнесенная глубоким рвом и состоящая из идущих вверх ярусами окопов, походила на адскую машину, извергающую тучу пуль.

Пули давно уже летели и через курганчик, на котором рядом с 6-й батареей стоял Гурко со своим штабом. Батарея стреляла часто и метко, причем каждое орудие, подпрыгнув после выстрела, скатывалось с курганчика. Батарейцы хватались за колеса и с трудом втаскивали его снова вверх. Штабс-капитан Подгаецкий, сидя на лошади, торопил солдат:

– Голубчики! Родные! Тащите скорее! Минута дорога, минута дорога!..

Вдруг он ударил себя два раза ладонью правой руки по левой стороне груди, где в кармане лежало письмо жене, и кулем свалился с лошади, сраженный наповал.

Турецкие снаряды то и дело падали возле батареи, некоторые из них гулко и звонко разрывались. Гудели и звякали пули. Долгий, томительный час прошел под огнем, а турецкий редут все продолжал трещать, как митральеза, поражая наступающих. Атака затягивалась и, очевидно, шла неуспешно.

Генерал Гурко скомандовал суровым голосом:

– Батарея, вперед! Подъехать к неприятелю на триста сажен и катать в него шрапнелями!

Повинуясь команде, все восемь орудий быстро взяли на передки, карьером вынеслись и остановились. Только одно орудие при перестраивании замешкалось. Подпоручик Типольт крикнул:

– Фейерверкер! Покажите людям, как надо брать на задки!

И тот, как на параде, шагом под дождем пуль выписал на местности определенный уставом чертеж для означенного подъезда.

В эту минуту к Гурко на холм подскакал ординарец с донесением, что наступление на главный редут задерживается сильным огнем неприятеля, что несколько ложементов на левом склоне турецких позиций заняты гренадерским и Московским полками, но что при этом генерал Зедлер, командир бригады, тяжело ранен пулей в живот. Он просил подкреплений у командира саперного батальона полковника Скалона, который едва успел развернуть солдат, как тоже был ранен в живот. Ранен и командир гренадерского полка Любовицкий. Получил смертельное ранение и командир Финляндского полка генерал-майор Лавров.

– Соболев, коня! – глухо приказал Гурко.

– Соболев убит, ваше высокопревосходительство, – доложил второй денщик, Красухин.

Гурко молча принял от него коня и в сопровождении Нагловского отправился к войскам.

13

Лейб-гренадеры наступали с гребня лесистого холма, и чем далее продвигались, тем реже становился лес, переходя в высокий кустарник, и тем сильнее жужжали турецкие пули. Одним из первых был ранен в ногу командир полка Любовицкий, который остался руководить атакой. Еще не было видно редутов неприятеля, но ежеминутно кто-нибудь выбывал из строя: кто с криком хватался за щеку, кто за ногу, кто молча валился на землю.

Передовой батальон вышел на опушку леса, в мелкий и редкий кустарник. Тут гренадеры увидели поднимающуюся отлогость неприятельского укрепления – малый редут. За ним возвышался другой – главный редут Горного Дубняка. Ни одного турка не было видно. Ряды насыпей сливались в одну черту белых дымков. Слышался оглушающий треск, и густой град свинца летел навстречу гренадерам. Медлить нельзя было ни одной секунды: необходимо было либо отходить под прикрытие, либо сейчас же идти на штурм.

– Бить атаку! – крикнул худой, с запавшими глазами полковник Любовицкий.

С обнаженной саблей, сильно хромая, он вышел впереди батальона и крикнул: «Ура!»

Гренадеры, развернувшись в линию, кинулись бегом вверх по склону неприятельского холма к малому редуту. Турки наверху засуетились, часть кинулась вниз по противоположной стороне холма к большому редуту. Офицер, смешно мотая кисточкой на феске, напрасно пытался остановить беглецов. Он выхватил кривую саблю и был застрелен в упор из пистолета ворвавшимся поручиком Мачевариановым, который тут же получил тяжелое ранение. Но ложемент уже кипел от солдат-гренадеров, взявших турка в штыки. Борьба продолжалась недолго: малый редут был в руках у русских.

Теперь гренадерам и лейб-московцам противостоял грозный большой редут, осыпавший солдат пулями с расстояния в сто сажен. Гвардейцы укрывались за насыпями, во рву, но все равно их потери росли. В этот момент, узнав о падении малого редута, Гурко отправил роту саперного батальона, чтобы сделать новые окопы и вырыть несколько ложементов для прикрытия солдат. Под сильнейшим огнем саперы быстро исполнили приказание командующего.

Однако всякая попытка пойти на главный редут с фронта кончалась мгновенной потерей целых рот. Уже был ранен в живот командир первого батальона полковник Апселунд, когда Любовицкий, взяв с собой барабанщика Рындина и выйдя впереди малого редута, еще раз приказал бить атаку. Едва Рындин поднял барабанные палочки, как упал замертво. Любовицкий схватил барабан, но лишь коснулся его палочками, как был ранен в плечо. Тогда, отбросив барабан и зажимая рукой рану, он подошел ко рву и приказал лежащему за прикрытием барабанщику бить атаку, не покидая места.

Заслышав призывные звуки, гренадеры бросились из рва, насыпей, ложементов малого редута вниз. Они достигли Софийского шоссе и самой подошвы большого редута, однако, встреченные шквальным огнем, снова отошли с огромными потерями. Любовицкий, изнемогая от ран, приказал нести себя на перевязочный пункт, чтобы снова вернуться на поле сражения.

Он послал донесение генералу Гурко о положении дел: атака главного редута с фронта массою была немыслима.

Гурко уже понимал это. Объехав позиции, он послал одного из ординарцев с приказанием командиру 1-й гвардейской дивизии генералу Рауху немедля выслать подкрепления. Раух скомандовал Измайловскому полку двинуться в дело.

Командующий встретил их на своем курганчике. Поротно шли измайловцы мимо него под градом пуль стройными, красивыми колоннами.

– Равнение направо! – приказал офицер, маршировавший впереди головной роты с саблей наголо. – В ногу! Левой! Левой!..

– Измайловцы! – закричал Гурко. – Помните ваших дедов! Помните героев Бородина! Они смотрят на вас теперь!..

Солдаты на ходу снимали шапки и крестились.

Затем Гурко отправился на левый фланг к командиру 2-й дивизии графу Шувалову, у которого переранило уже трех ординарцев и адъютанта. Они решили произвести последнюю атаку редута одновременно со всех сторон, начав ее в пять пополудни по сигналу, которым должны были служить три залпа нескольких батарей.

Было уже три часа дня, ружейная пальба значительно стихла, но артиллерийский огонь русских батарей не прекращался. Он заставил совершенно замолчать турецкие орудия, как оказалось впоследствии, перебив всех артиллеристов.

Гурко вернулся на курган, где находился его наблюдательный пункт. В четыре часа батареи получили приказание отойти на прежние позиции для производства трех залпов. Гурко поминутно смотрел на часы, ожидая сигнала к атаке, когда в 6-й батарее раньше времени загремели выстрелы.

– Кто стрелял? – глухо бросил Гурко. – Виновника ко мне!

Но уже поднялась вся правая колонна, и долгое, то усиливающееся, то затихающее «ура!» донеслось от главного редута.

Ординарец привел бледного подпоручика Типольта. Гурко, потемнев глазами, накинулся на него:

– Извольте объяснить ваши действия, подпоручик!