– Видишь, Афанасий… Я и точно хотел жить так, как создан был Богом первый человек. Без Адамова греха, не мудрствуя лукаво, Ты помнишь – в Библии…
– В Библии?.. Ты за Библию принялся? С каких это пор? Это после твоих чёртовых Марксов, Бюхнеров
[164] и ещё там каких мудрящих немцев. Чудеса в решете!
– Так вот, по Библии – Бог создал человека для того, чтобы он ничего не делал. Пища сама в рот валится. Животные служат ему. Солнышко греет. На мягкой траве с этакой милой обнажённой Евушкой сладок сон. Это и есть райская жизнь – ничего не делать. Ни о чём не думать, не иметь никакой заботы. И надо же было этому балбесу Адаму согрешить и навлечь на себя проклятие! Стал он задаваться дурацкими вопросами. Отчего солнце светит? Что ему, дураку? Светит и светит – радуйся и грейся в его лучах… Нет, стал думать, а какая там земля? А имеет рай пределы и что за ними?.. Вот осёл, как и все учёные ослы!.. Что ему с этого? А накликал на себя беду – труд…
– Но ты, князь, кажется, сумел так устроиться, что не трудился никак.
– Устроиться-то я устроился, а вот представь себе – стало мне тошно. И пошёл я потому ещё… Ну, да это потом… Пришёл, видишь ли, такой момент в жизни, что либо в стремя ногой, либо в пень головой. Ну, пня-то мне не захотелось, – вот и надел солдатскую лямку.
– А трудно?
– Поди, сам знаешь… Нелегко. Не говорю – физически – ну, там бороду побрить, волосы чтобы под гребёнку, работы, ученья, поход – всё это ничего… А вот морально очень трудно было. Перекличка вечером. И молитва!.. Ты понимаешь, я – Болотнев – ученик Кропоткина, я – атеист, ничего такого не признающий, а пой молитву… Да у меня ещё и голос оказался хороший, слух, веди роту за собой… Фельдфебель приказал… Пой «Отче наш»!.. А то, понимаешь? Ведь фельдфебель, хотя и охотник я, а может и в морду заехать. Зубы посчитать.
– Н-да, брат. Назвался груздем – полезай в кузов.
– Что же – и полез… Это что у тебя в фляге? Коньяк?
– Ром.
– Позволишь? Люблю, знаешь, по-прежнему люблю, чтобы этакое тепло ключом побежало по жилам. И мысли!.. Мысли всегда это проясняет… Мысли становятся глубокие. Тогда за мною только записывай. Не хуже Григория Сковороды
[165] или иного какого мыслителя будут те мои мысли.
Князь хлебнул горячего чая с ромом, долил рома, хлебнул ещё, ещё долил и потянулся.
– Хор-рошо-о!.. – сказал он и замолчал, щуря на солнце веки в белёсых ресницах.
– Ну, дальше?.. Ты мне всё ещё главного-то и не сказал.
– Я тебе по совести ничего пока не сказал. Да вот что… А ты записывай… Я вот думаю, что вот таким, как я, князьям, дворянам, лодырям барским, очень невредно, чтобы иногда фельдфебель мужицким кулаком и… в морду, в личико барское!.. Дурь вышибить! Для протрезвления чувств. А крепок твой ром! И душистый! Теперь взводному на глаза не попадайся. А то услышит… Беда!.. Допытываться станет… Где достал? Не поверит, что у офицера-товарища. А я не откупаюсь… Да и нет у меня чем откупиться. Я ничего не имею… Мне, как из Кишинёва выступали, Елизавета Николаевна три рубля прислала – а это три месяца тому назад. Вот и живи, как в песне солдатской поётся: «И на шило, и на мыло, чтобы в баню сходить было…» Положеньице!.. Видишь, с жиру мы, князья, бояре, бесимся. Умны очень становимся. Вот и нужна нам острастка. Иван Грозный какой-нибудь или Пётр Великий – ох, как они это понимали! А как пошло расслабление власти, как пошли императрицы мудрить да с Вольтерами-богоотступниками переписываться, с Дидеротами знаться, как появилась вольность дворянства
[166] – ну, понимаешь, дисциплина понадобилась… Надо, чтобы кто-нибудь тебя по-настоящему поучил. А то сами пошли искать света – кто в масоны, кто куда, ну а я – в стрелки… На войну… Навстречу курносой, безглазой… Под её жестокую косу. Да тут и ещё одно обстоятельство было. Ну, да это потом, когда-нибудь…
– Что ты всё вертишься около одного места? Потом да потом… Не договариваешь чего-то. Проигрался, что ли?.. От долгов бежишь?
– Нет… Я в карты не играю.
– Гадость какая вышла, что бежать пришлось?
– Нет, и этого не было… То есть, если хочешь, конечно, как посмотреть?.. Если хочешь, то и гадость. Во всяком случае, не радость. Видишь, случилось то, о чём я никогда и не думал, что со мною это может случиться. Я полюбил…
– Ты? Чучело!.. Ты, помнится, ещё в корпусе любовь и женщин отрицал… Философа Канта
[167] приводил в пример. Мы тогда, прости, – брезгали тобой.
– Я это давно бросил…
– А не секрет, – с дурною и злою усмешкой сказал Афанасий, – кого ты удостоил своей любовью?
– Брось, Афанасий, этот тон… Того князя Болотнева, кем вы брезгали в корпусе, – нет. Нет и того, кого прогнал отец из дому и кто, читая умные книжки, заблудился меж трёх сосен. Есть – с т р е л о к Болотнев. В близком будущем – ефрейтор. А там, гляди – кавалер и… офицер! Таким, как я, кому терять нечего, на войне легко… Главного у меня нет – страха смерти. Мне смерть, по совести, – даже желанна.
– Скажи, пожалуйста… Каким Чайльд-Гарольдом
[168]…
Огонь ревности загорелся в глазах Афанасия. Кого мог полюбить этот одинокий, странный и страшный человек? Графиню Лилю? Та помогает ему из жалости, как сестра, как мать. Кого-нибудь, кого Афанасий не знает? А если Веру?.. Странно… Веру? Возможно, что и Веру.
– Ты, князь, говори, так до конца. Что ты всё в прятки играешь?
– Хорошо. Скажу. Я даже делал предложение.
– И получил отказ, – со злорадством сказал Афанасий.
– Я в нём и не сомневался. При моей печальной-то репутации. Только я думал, что та девушка тоже оригинальна и не обыденна, не кисейная наша барышня-дворянка, что она поймёт меня и согласится вместе со мною пойти прокладывать новые жизненные пути. Я всё говорю тебе…
– Почему же ты удостаиваешь меня своих конфиденций
[169]? Потому ли, что мы с тобою старые товарищи по корпусу, или тому есть и другие причины?
– Есть и другие причины. Та девушка, которую я полюбил, – близкий тебе человек – твоя кузина Вера Николаевна.
– Постой, князь! Ты ври, да не завирайся. Ты полюбил Веру? Ты?.. Ты Вере делал предложение?
-Ну… Да…
– Да это же совершенно невозможно! Ты!.. И Вера!.. Князь! Я тебе совершенно серьёзно говорю. Завтра, послезавтра может быть бой. Наша 14-я дивизия идёт на переправу. В такие минуты не шутят. Откровенность за откровенность. Так я тебе говорю… Я! Это я!.. А не ты делал предложение Вере!..
– И?..
– Ты понимаешь!.. Надо, чтобы кончилась война… Я вернусь – героем… Я всё сделаю для этого, и тогда… Нет, мне отказа не было!.. Не могло быть отказа… Так вот я говорю тебе. Я не ревную тебя. Не ревную, но мне, почти жениху, это неприятно, и прошу тебя – оставь это. Я не хочу, чтобы кто-нибудь стоял между мною и Верой. Понимаешь?
– Не бойся, Афанасий. Если бы что-нибудь осталось – я не сказал бы тебе всего этого.
– Почему? Разве ты это знал?
– Догадывался… Как было тебе не полюбить Веру Николаевну, она так резко выделяется из барышень своего круга.
– Да, брат… Вера – это класс!
Афанасий молча думал свои думы, вспоминал загадочную, манящую Веру с её русалочьими глазами и пепельными пушистыми волосами. Князь Болотнев поднялся со своей скатки, застегнул мундир, надел скатку через плечо, надвинул кепи на правую бровь и стал совсем молодцом-стрелком. И не узнать было в этом бравом молодом солдате расхлюстанного, обыкновенно небрежно одетого князя. Поднялся с земли и Афанасий.
Громадное зелёное поле расстилалось перед ними. Оно всё было покрыто маленькими походными палатками. Узкая балка с белыми меловыми щеками разделяла поле на две части. По одну громадным квадратом стояли биваки 14-й Драгомировской дивизии, по другую – меньшими квадратами стали батальоны 4-й стрелковой бригады генерала Цвецинского.
Биваки гомонили человеческими голосами. Люди расходились от ужина и собирались на передних линейках для переклички. Где-то печально и напевно играла гармоника. Из балки вилась редкая, белёсая, высокая пыль. Сотня донцов, охлюпкой, в пёстрых рубахах, в шароварах с алым лампасом и с босыми ногами, поднималась из балки с водопоя. Оттуда неслась негромкая песня. Пели два голоса, очень красиво и ладно, но что пели – разобрать было нельзя.
На западе небо краснело, солнце, наливаясь пламенем, опускалось к земле. После дневного зноя тянуло прохладой и запахом потоптанной молодой травы и пыли.
Оба молодых человека долго стояли молча, любуясь широким видом громадного бивака. Князь Болотнев первый прервал молчание.
– Афанасий, – сказал он, и в голосе его послышалась теплота, какой никогда не предполагал Афанасий у князя. – Афанасий, я пошёл в солдаты… Нелегко мне это далось. Всё – и раннее вставание по стрелковому рожку, и тяжкий труд похода… Боль во всём теле… Ну, да что говорить, и возможности… Фельдфебель… в морду… Чем чёрт не шутит?.. Видал я и это… Так вот, я три месяца прожил с этими людьми – солдатами. Это тоже своего рода – хождение в народ. И я понял многое… Все ищут правду жизни. Мы её не знаем. Они знают… Они жить умеют – мы не умеем. Мы все чего-то ищем, а то, что мы ищем, с нами всегда… Когда я пою «Отче наш», и рота, следя за моим голосом, вторит мне в унисон – я чувствую, я ощущаю, что что-то есть. Это ещё не вера, далеко не вера. Мне, атеисту, трудно так вот сразу и поверить, но это уже сомнение в правоте того, что я так жадно ловил у иностранных философов. В эти вечерние минуты я ощущаю, что у них, у этих заумных немцев и англичан, а более того – евреев – ложь, а правда в этом мерном гудении солдатских голосов, идущих за мною, в этих взмахах коротко остриженных затылков, крестящихся истово людей… Повторяю, я ещё не верю, но я со смыслом пою – «И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого…» Искушение было, и большое, но оно было и прошло, совсем и навсегда прошло… Не бойся, Афанасий… Вера Николаевна никогда меня не увидит и не услышит обо мне. Но… Если станет она твоею женою – береги её! Она трудный человек. У неё громадные запросы. У неё много того, что было и во мне, но я попал к солдатам и излечиваюсь у них. К кому-то попадёт она?.. На неё так легко повлиять, и в то же время, если она замкнётся – она ни за что себя не откроет. В ней много честности и доблести – даже и мужчине впору, и в то же время она так слаба, так может подпасть под чужое влияние. Береги её! Ну!.. Мне пора… Уже строятся на перекличку. Сам понимаешь – опоздать нельзя… Фельдфебель… И в морду!.. Неловко это будет… Всё-таки я князь!.. Да, что я хотел сказать тебе ещё?
И, не прощаясь и не протягивая Афанасию руки, князь Болотнев быстро пошёл с волынского бивака. Он уже спускался в овраг, когда Афанасий бегом догнал его.
– Что ты мне хотел сказать? – крикнул Афанасий, хватая князя за рукав.
– Чтобы ты был счастлив с нею! – сказал Болотнев, вырвался от Афанасия и бегом, прыгая через мелкие кусты боярышника и тёрна и через промоины, побежал в балку.
На том берегу беспокойно трубили стрелковые горны повестку к заре.
VII
На просторном румынском дворе богатого крестьянина были собраны офицеры полков 14-й дивизии. Они стояли по полкам. Был знойный день и время после полудня. Запылённое золото погон тускло блестело в солнечных лучах. Околыши кепи выгорели в походе, и так же запылились и точно выгорели лица офицеров. Они похудели от долгого похода, загорели и, хотя были тщательно вымыты и подбриты на подбородках, носили следы усталости тяжёлого похода в знойное лето.
В четырёхугольнике, образованном полковыми группами офицеров, похаживал невысокого роста генерал в длинном чёрном сюртуке с аксельбантами и академическим значком, в белой фуражке с большим козырьком. Мало загоревшее лицо его с небольшими, вниз спускающимися чёрными хохлацкими усами было спокойно. Похлопывая правой рукой по кулаку согнутой в локте левой, генерал Драгомиров говорил офицерам последнее наставление перед боем.
«За словом в карман не полезет, – думал Порфирий, стоявший в середине четырёхугольника с чинами штаба. – Говорит, как пишет. Профессор!.. По-суворовски учит. Молодчина!»
– Так вот-с, господа, прошу не забывать, что это прежде всего тайна… Военная тайна… Не мне говорить вам, господа, как свято и строго должна быть соблюдена эта тайна… Опустите руки, господа.
Руки в белых перчатках, приложенные к козырькам кепи, опустились. Стало менее напряжённо, вольнее. Кто-то переступил с ноги на ногу, кто-то кашлянул, кто-то вздохнул.
– Сегодня ночью, значит, в ночь на 15 июня, будет наша переправа через Дунай для прикрытия наводки моста через реку… Первыми на понтонах переправляются три стрелковые роты Волынского полка и первые два батальона того же полка. Полковник Родионов, сделайте расчёт и подготовьте ваших людей…
В рядах волынцев произошло движение. Кое-кто приложил руку к козырьку и сейчас же опустил её. Кто-то придвинулся ближе к середине квадрата.
«Афанасий пойдёт», – подумал Порфирий и любовно посмотрел на сына. Глазами сказал: «Не осрамись» – и Афанасий взглядом и улыбкой ответил: «Не бойся, папа, не подкачаю».
Драгомиров после краткой паузы продолжал:
– Передать солдатам… Научить, вразумить… На судне – полная тишина. И прошу не курить… Если неприятель огонь откроет – не отвечать. Раненым помощи на понтоне не подавать. Каждое движение может опрокинуть понтон. И раненому не поможешь, и других потопишь. Начнётся дело – тут не до сигналов и команд. Слушай и помни: что приказано раньше, то и исполняй. Береги пулю, не выпускай её зря. Стреляй только наверняка. Иди вперёд и коли. Пуля обмишулится – штык не обмишулится. Побьёшь турка – не говори: победил!.. Надо войну кончить – тогда и скажешь!.. Конец венчает дело, а это сегодняшнее, завтрашнее – только начало.
«Всё под Суворова ладит, – думал Порфирий, – а запоминается легко».
– План атаки? Вот меня спрашивали, какой план? Да какой же может быть план? Темно. Ночь – и местность незнакомая. Скажите людям – поддержка будет – подпирать будем непрерывно – смены не будет. Кто попал в первую линию – так и оставайся в ней, пока не будет сделано дело.
Драгомиров помолчал немного. Зоркими чёрными глазами он осмотрел офицеров и опять заговорил о том, что, видимо, волновало его более всего: беречь патроны. Знал, что патронов мало, что подавать их за реку будет нелегко, знал и то, что у его солдат ружья Крнка, едва на шестьсот шагов бьющие, а у турок Пибоди-Мартини, на полторы версты пристрелянное, и патронов уйма. Значит – вперёд, и штык. Так и учил.
– Патроны беречь!.. Скажите своим молодцам – хорошему солдату тридцать патронов хватит на самое горячее дело. И не унывать!.. Главное – не унывать… Как бы тяжело ни было – не унывать! Отчаяние – смертный грех, и сказано в Писании: «Претерпевый до конца – спасётся…»
Опять замолчал, похлопывая рукой по кулаку, посматривал в глаза офицеров. «Что они, как?» Потом сказал, повысив голос:
– Так вот-с! Это и всё! Война начинается. Прикажите по ротам на вечерней молитве после «Отче наш» петь: «Господи Сил с нами буди»… Знаете-с? «Иного бо разве тебе помощника в скорбех не имамы»… Помните? Силы небесные помогут вам там, где земные силы изменят… Чего человек не может – то Богу доступно-с!..
Порфирий сбоку и сзади смотрел на Драгомирова и думал: «Что он: точно верит или опять под Суворова – безверное войско учить, что железо перегорелое точить?»
– От души желаю вам, господа, полного успеха-с!
Драгомиров ещё повысил голос, сделал паузу, вздохнул и решительно добавил:
– Да иначе, господа, и быть не может. На нас возложено государем великое дело! Исполним его… с д о с т о и н с т в о м!!
Драгомиров приложил руку к большому козырьку своей фуражки и сделал полупоклон.
– Попрошу по местам! Авангарду генерала Иолшина через два часа выступать!
Офицеры с озабоченным говором выходили со двора. Они стеснились в воротах, постояли в тени раскидистого чинара, раскуривая трубки и папиросы, и пошли к полю, где белели палатки биваков. Там было тихо. Солдаты спали крепким послеобеденным сном.
VIII
Смеркалось, когда Волынский полк вошёл в румынское селение Зимницу. Рота, где служил Афанасий, остановилась в узкой улице. В хатах загорались огни. У колодца толпились солдаты. Старик румын подавал им воду.
– Пофтиме, пофтиме
[170], – говорил он ласково.
Фельдфебельский окрик раздался сзади:
– Чего стали! Пошёл вперёд!
Двинулись по улице, в темноте, между высоких садов, плетёных изгородей, мимо белых домов. Нет-нет и донесёт в улицу запах большой реки – пахнёт илом, сыростью и свежестью широкого водного простора. Никто не спрашивает, что это такое. Все знают: под селом – Дунай…
Вышли из улицы и наверху, на каком-то поле, стали выстраивать взводы и без команд, следуя за своими ротными командирами, стали в густые батальонные колонны.
Вполголоса скомандовали:
– Рота, стой! Составь!
Звякнули штыки составляемых в козлы ружей. Усталые от тридцативёрстного перехода без привалов солдаты полегли за ружьями, сняли ранцы и скатки.
– От каждого взвода послать по два человека к котлам за порциями…
От артельных повозок на широких полотнищах принесли куски холодного варёного мяса и хлеб и раздали солдатам. Люди сняли кепи, перекрестились и жадно ели ужин. Пахло хлебом, мясом, слышались вздохи, кто-нибудь икнёт и вздохнёт.
Снизу, из балки, где была река, проехал казак и спросил:
– Где генерал Иолшин?
Никто ему не ответил, и казак проехал дальше вверх и исчез во мраке.
Большим красным рогом, предвещая вёдро
[171], проявилась в потемневшем небе молодая луна. От деревьев, от составленных в козлы ружей, от людей потянулись тени… В мутном, призрачном лунном свете растворились дали.
– Первый и второй батальоны, в ружьё!
Роты молча поднялись, разобрали ружья и стали спускаться к реке. Вдали под небесным тёмным пологом чёрною полосою чуть наметился другой, «его» берег.
Вдруг на том берегу засветилось много огней. Стали видны раскидистые купы больших деревьев, снизу освещённые золотистым пламенем костров. Там певуче и стройно заиграла музыка. Военный оркестр играл мейерберовского «Пророка»
[172].
По узкой пыльной дороге, толкаясь среди солдат, Афанасий спустился к реке. Перед ним была протока, между румынским берегом и длинным островом, поросшим кустами. В протоке были причалены к берегу понтоны. Здесь была старая австрийская таможня и подле неё пристань. К этой пристани один за другим подходили понтоны для погрузки. Сапёрный офицер ладонью отделял отряды, отсчитывая их на понтон.
– Вторая стрелковая?
– Так точно, – ответил Афанасий.
– Два, четыре, шесть – проворней, братцы, – отсчитывал ряды офицер. – Двадцать четыре, шесть, восемь, тридцать, тридцать восемь, сорок. Стой!
По намокшим, скользким, шатким доскам солдаты сходили на понтон. Бряцали приклады о железные борта. На банках подле уключин сидели уральские казаки в лохматых бараньих шапках.
По берегу, между столпившимися солдатами, проехало несколько всадников. По крупной лошади и по белой фуражке Афанасий признал в одном из них генерала Драгомирова.
– Генерал Рихтер здесь? – спросил Драгомиров кого-то у самой воды.
– Я здесь, ваше превосходительство, – ответили из солдатской толпы, и высокий генерал в чёрном сюртуке подошёл к Драгомирову.
– Первый рейс готов к отправлению?
– Есть, готов к отправлению, – ответил офицер.
На протоке, у берега, удерживаемые вёслами на месте, длинной вереницей стояли понтоны.
– С Богом, братцы, – сказал Драгомиров и снял белую фуражку. – Напоминаю вам в последний раз: отступлению не быть! Разве что в Дунай! Так или иначе – надо идти вперёд! Впереди – победа! Позади – гибель, если не от пуль – то в воде…
Низко спускавшаяся к берегу луна коснулась земли и стала быстро исчезать за Дунаем. Сразу стало темно, неприютно и жутко. Стоявшие в протоке понтоны исчезли в ночном мраке. Ветер зашумел ивами на острове. Заплескала вода о железные борта понтона.
– С Богом, братцы, отваливайте!
– Отваливай!
С пристани раздался короткий свисток понтонного офицера. Казачий урядник на понтоне, где был Афанасий, негромко сказал:
– На воду, паря!
Чуть покачнулся понтон. Всадники на лошадях и толпы солдат поплыли мимо Афанасия. Приблизились кусты Чингинева и проплыли мимо. Сильнее пахнуло илом, сернистым запахом растревоженной глины и сырою травою. У Афанасия сладко закружилась голова. Он опёрся рукой на плечо близстоящего солдата и закрыл глаза.
IX
Когда Афанасий открыл глаза – сильный порывистый ветер бил ему в лицо. Волна плескала по понтону. Порывисто гребли уральские казаки. Кругом была кромешная тьма. На мгновение в ней показались чёрные понтоны с людьми и сейчас же исчезли, промелькнув призраками. Падала вода с вёсел. Афанасию казалось, что понтон не подавался вперёд, но крутился на месте. В полной тишине, бывшей на понтоне, с тяжёлым грохотом упало ружьё и солдат мягко опустился на дно понтона. Сосед нагнулся над ним, хотел помочь ему, прошептал, как бы оправдывая товарища:
– Сомлел, ваше благородие.
– Не шевелиться там! – сердито вполголоса окликнул понтонный унтер-офицер. – После поможешь. Отойдёт и так.
Снова установилась напряжённая тишина на понтоне. Ветер свистал между штыками, пел заунывную песню, навевал тоску.
Уральский урядник, с большой седою бородой, прошёл вдоль борта. Афанасию показалось, что он тревожно сказал гребцам:
– Правым, паря, шильней нажимай… Понешло далеко.
В темноте отблескивали белые гребешки большой волны. Должно быть, вышли на стрежень реки.
Сколько времени прошло так, Афанасий не мог определить. Ему казалось, что прошло ужасно много времени. Не было мыслей в голове. Ветер резал глаза. Была какая-то полуявь, полусон, без воспоминаний, без соображения, и было только одно томительно-страстное желание, чтобы всё это скорее как-то кончилось.
Волна стала мельче. Уральцы гребли ровнее и чаще. Понтонёр с длинным крюком прошёл вперёд, и совсем неожиданно, вдруг, сразу, Афанасий в кромешной тьме увидал высокие стены берега. Быстро наплывал на Афанасия берег. Мелкие кусты трепетали на ветру чёрными листьями, где-то – не определить, далеко или близко – высоко над водой светилось пламя небольшого костра.
Днище понтона коснулось вязкого дна. Понтонёры шестами удерживали понтон на месте.
– Пожалуйте, ваше благородие, прибыли, – сказал понтонный унтер-офицер Афанасию.
Солдаты, без команды, стали прыгать в воду и выбираться на берег. За ними прыгнул и Афанасий, ощутил вязкое дно, едва не упал – крут был берег, и выбрался на сухое.
Солдаты столпились вокруг Афанасия. Кто-то растерянно прошептал:
– Что же теперь будет?..
Глухая и тихая ночь была кругом. Тьма, тишина. За спиною плескала волнами река. Пустой понтон уплывал во второй рейс.
По приказу предполагалось, что все понтоны первого рейса причалят к берегу одновременно и в одном месте. Две стрелковые роты поднимутся прямо перед собою, 1-я и 2-я роты волынцев примкнут к ним справа, 3-я и 4-я слева, лицом на Тырново. Образуется живой клин. Этот клин врежется в турецкий берег. Следующая высадка – 2-й батальон – расширит его вправо и влево и образует нужный плацдарм.
Афанасий оказался в одиночестве со своим взводом на незнакомом берегу. Нигде не было никаких стрелков, и где находится Тырново, о том Афанасий не имел никакого представления. По-настоящему надо – в цепь… Но перед Афанасием была узкая площадка песчаного берега, кусты и совсем отвесная круча. Где-то наверху, влево, чуть виднелся огонь костра. Солдаты жались к Афанасию, ожидали от него указаний, что делать. Афанасий помнил одно из наставлений Драгомирова: идти вперёд…
Он и пошёл вперёд, сначала вдоль берега, ища, где бы ухватиться, чтобы подняться на кручу. Вскоре показался ручей, сбегавший по узкой балочке, углублявшейся в кручу. Афанасий и за ним солдаты пошли вдоль ручья, всё поднимаясь на гору. По уступам стали показываться колья виноградников, пахнуло землёю, свежим виноградным листом. Какой-то человек в чёрном сбегал навстречу Афанасию.
Афанасий выхватил свой тяжёлый «лефоше»
[173] из кобуры и спросил:
– Кто идёт?
– Свой, свой, – быстро ответил человек, и перед Афанасием оказался казак в чёрной короткой черкеске. Рваные полы были подоткнуты спереди за тонкий ремешок пояса, низкая, смятая баранья шапка едва держалась на макушке бритой головы. Казак остановился в шаге от Афанасия и сказал, тяжело дыша и переводя дух:
– С переправы, ваше благородие? Пожалуйте сюда за мною. Генерал Иолшин уже тут, наверху… Приказали, чтобы всех, которые с переправы, к нему направлять.
Точно посветлела ночь. Томительное чувство беспокойства, страха, одиночества и неизвестности вдруг исчезло. Всё стало просто. Генерал Иолшин – бригадный – был где-то тут, и казак шёл теперь впереди, легко, как дикий барс, продираясь по круче, там отведёт ветку, чтобы не хлестнула по Афанасию, здесь молча укажет, куда надо ступить, чтобы подняться на обрывистый уступ.
– А чей это там огонёк, станица? – спросил взводный унтер-офицер, шедший сзади Афанасия.
– Его, милый человек, – как-то ласково и мягко сказал пластун. – Тут как раз его пост был. Мы к нему прокрались. С огня-то ему нас не видать, а нам каждого человека видно. Мы его враз кинжалами прикончили. Безо всякого даже шума.
Всё ближе был догорающий костёр. В отсветах его пламени показалась низкая каменная постройка. Подле неё лежали пять тёмных тел. Белые лица подняты кверху. Пламя играло на них.
– Ту-урки, – прошептал кто-то из солдат и нерешительно потянулся снять кепку.
– Зда-аровый народ…
– В фесках…
– Ружьё бы обменить, – жадно глядя на оставленные подле убитых магазинные ружья, прошептал ефрейтор Белоногов.
– Обменить, – прорычал унтер-офицер Дорофеев. – А патроны? Что, он тебе поставлять их будет с того света?
Солдаты, пожимаясь и сторонясь от мёртвых и пристально глядя на них, проходили подле снятого пластунами поста.
Костёр, догорая, полыхал пламенем. Шевелились тени на лицах убитых. Точно подмигивали убитые волынцам: «Что, брат? И с тобой то же самое будет…»
Холодом смерти веяло от убитых турок.
Перешли через ручей, стала балочка шире, снизу вверх стало видно небо, край обрыва, уступы гор и виноградники.
И вдруг совсем неожиданно и, казалось, близко затрещали выстрелы. Жёлтые огоньки стали вспыхивать по краю тёмного гребня.
Всё остановились. Только казак продолжал идти дальше.
– Да-алече, – сказал он. – Вишь, как свистит. Излётная. Она не укусит.
Порывом, рывком, упираясь руками в комья земли, вскочили наверх и остановились.
Тут была площадка. На площадке на барабане сидел Иолшин.
– Волынцы?
– Так точно, ваше превосходительство, 1-й взвод 4-й роты, – ответил Афанасий.
– Разгильдяев, что ли?
– Так точно, ваше превосходительство, – бодро ответил Афанасий.
– Рассыпайте в цепь вдоль ручья. Залегайте по гребню. На выстрелы турок не отвечать. И не достанете, далеко, и ночь. Будете стрелять, когда увидите его перед собой.
Вдоль уступа протекал ручей, окопанный с краёв. Волынцы залегли за ним. Справа всё подходили и подходили какие-то люди. Видимо, всех, кто высаживался на берег, принимали посланные Иолшиным пластуны и направляли сюда. Всё шло, может быть, и не так, как предполагалось, но шло так, как надо. Всё длиннее и длиннее становилась русская цепь, залегавшая вдоль ручья.
Впереди часто стреляли турки.
«Тах… тах… Тах-тах-тах», – раздавалось в ночной тишине, ветром наносило едкий, сернистый запах пороха. Жёлтые огоньки часто вспыхивали, и временами над Афанасием свистели пули – «фью-фью!.. пи-ий». Совсем так, как свистали они на стрельбище у Софийского плаца в Царском Селе, когда Афанасий сидел с махальными за стрельбищными земляными валами.
Время точно остановилось. Ночь не убывала. Пули свистали без вреда.
И вдруг где-то вправо громадным, полным звуком, потрясшим воздух и заставившим всех вздрогнуть, ударила пушка: «бомм…» Высоко в небе над головами лежавших в цепи солдат прошуршала граната, и звук исчез и замер, растаяв вдали. Сейчас же ударила вторая, третья, четвёртая пушка. Небесными громами заговорили две турецкие батареи.
– По нашим, значит, понтонам, – прошептал унтер-офицер Филаретов. – Храни их царица небесная. Открыли, значит, нашу переправу.
Только теперь заметил Афанасий, что совсем ободняло
[174].
X
Утро наступало ясное. Ночной ветер разогнал собравшиеся было тучи. Солнце ещё не взошло, но небо посветлело, звёзды исчезли, и всё шире и шире открывался горизонт.
– Что на реке-то делается! Не приведи Бог! Страсти Господни, – с тяжёлым вздохом сказал Филаретов.
Афанасий оглянулся в том направлении, куда показал унтер-офицер, и теперь уже не мог оторвать глаз от того, что он увидел на Дунае.
Внизу, где розовели откосы холмов, местами покрытые сетью виноградников, широкою, белою дорогой тёк Дунай. Солнце всходило. Золотыми искорками весело играли мелкие волны реки. Во всю ширину её плыли понтоны. Сверху было отчётливо видно, как неподвижно стояли на них люди в чёрных мундирах и белых штанах, как на других двойных понтонах были лошади, орудия, передки, повозки, казачьи пики и солдаты.
Непрерывно, отвечая громам артиллерийского боя, между понтонами фонтанами взлетала вода от падающих кругом гранат. Белые дымки шрапнели вспыхивали над понтонами. Румынский берег был закутан розовеющими на солнце пороховыми дымами. Русские батареи отвечали туркам.
У небольшого песчаного острова Адда два парома с орудиями нанесло на песчаную мель. Афанасий видел, как, словно муравьи, копошились на них люди, стараясь шестами спихнуть понтоны на глубокое место. Остров окутался белым дымом ружейной пальбы. Турки били по понтонам. Лошади на понтонах взвивались на дыбы, и падали люди. Вдруг яркое пламя, потом белый дым взметнулись над понтонами и закрыли их от Афанасия. Когда дым рассеялся, уже не было ни понтона, ни людей, ни лошадей – низкий прозрачный дым стлался над водой. Сплывший на глубину понтон был потоплен турецкой гранатой.
– Царствие им небесное! – прошептал ефрейтор Белоногов. – Ночью куда ладнее было. Это же ужас что такое!
В это время в цепи Афанасия без команды застреляли, и Афанасий оторвался от реки, точно очнулся от тяжёлого сна.
Теперь, когда стало совсем светло, было видно, что турки стреляли главным образом из двухэтажной деревянной постройки, где была мельница. Крытая черепицей постройка эта служила опорным пунктом турок. Пули теперь уже не свистали безвредно в воздухе, но часто и резко шлёпали по земле подле людей.
«З-зык… З-зык», – резко щёлкали они, и пыль от них поднималась дымком. По цепи слышались голоса, непривычные, жалобные.
– Ваше благородие, ногу зашибло, отнесть бы куда…
– Смирнова убило…
– Хуть бы перевязаться чем… Мочи нет терпеть – в самый живот…
– Ни встать, ни сесть не могу, отбило совсем…
Красивый Смирнов как лежал в цепи, так и затих, только голову опустил к земле. Страшная неподвижность его тела поразила Афанасия. Под откосом корчился от боли Неладнов. Он расстегнул мундир, и густая тёмная кровь текла у него из живота.
Тут вдруг осознал Афанасий всё значение этих коротких щелчков пуль по земле. Страх подкрался к нему, ноги и руки похолодели. Горизонт вдруг стал узким, и всё получило особое значение. Афанасий, как сквозь туман, видел мельницу, но что было за нею, не видел. Точно там уже ничего и не было. Но зато то, что было в цепи, своих раненых и убитых, видел поразительно ясно и чётко, как сквозь увеличительное стекло. На небольшом куске земли, шагов пятьдесят в обе стороны от него замкнулся мир. И теперь Афанасий увидел, что тут были не одни люди его взвода, но тут же лежали рослые гвардейцы, должно быть, свободной роты императорского конвоя, были тут и люди их волынского 3-го батальона. Как и когда появились эти люди, Афанасий не заметил.
Все эти люди стреляли, отвечая туркам, но, должно быть, было далеко, пули не долетали, и турки оставались всё на том же месте, и их цепь обозначалась белым дымом выстрелов и красными фесками.
В этом малом мире, бывшем перед Афанасием, вдруг появлялись и исчезали непонятным образом люди. Было, как бывает на постоялом дворе, где вдруг появятся и исчезнут, придут и уйдут прохожие и проезжие. Кто они? Куда едут? Куда идут? Как зовут их?
Так вдруг увидел Афанасий маленькую фигуру капитана их полка Фока. Откуда тот появился? Почему он здесь? Зачем?
Капитан Фок выпрыгнул перед цепью, поправил на голове кепи с алым околышем и вынул саблю из ножен.
– Цепи вперёд! Ура! – визгливо крикнул он.
Афанасий привычным движением схватился за свисток, свистнул и подал команду:
– Перестать стрелять! Вынь патрон! Цепь, встать! Вперёд! Бегом! Ура!
Афанасий побежал за капитаном Фоком. Рослые гвардейцы Гренадерского полка обгоняли их. Афанасий мельком увидел высокого, худощавого, черномазого поручика Поливанова, которого знал по Петербургу. Поливанов бежал впереди лейб-гренадеров, вдруг точно споткнулся, упал навзничь, стал подыматься. Афанасий на бегу увидал, что нижняя часть лица и шея Поливанова залиты кровью.
– Алексей Андреевич, вы ранены? – крикнул на бегу Афанасий. Поливанов ничего не ответил и сел на землю.
Сбежали в балочку и стали подниматься по винограднику. Вот и они, турки! Сколько их было, Афанасий не мог рассмотреть. Они были смуглые, ярко блестели зубы из-под усов. Алые фески, синие куртки, расшитые алым шнуром – всё это было тут, совсем близко и вовсе не страшно. Одни турки бежали назад к мельнице, другие встали и бросились навстречу нашим солдатам. Что-то хряпнуло, кто-то застонал. Как во сне, увидал Афанасий, как Белоногов с размаха всадил турку в живот штык и тот упал, взмахнув руками. Унтер-офицер Филаретов прикладом ударил турка по черепу, послышался странный и страшный звук – будто спелый арбуз треснул – и турок свалился на спину. Каких-то аскеров схватили и повели назад – и всё это происходило быстро-быстро, почти мгновенно, на протяжении одной какой-нибудь минуты.
И сейчас же залегли. Без команды стали стрелять по мельнице, а она – вот она! И двухсот шагов не будет до неё.
Всё закуталось белым пороховым дымом. Опять стали щёлкать пули и раздаваться крики:
– Петрова убрать бы – мучится здорово.
– Ваше благородие, Филаретова убило…
– Семенюку ногу, кажись, оторвало.
Стрельба в цепи затихала. Всё крепче и крепче прижимались к земле люди. Если бы можно было одною волею заставить войти в землю тело – по уши ушли бы в неё. Всё меньше стреляли: и патронов было мало, и страшно было поднять голову, чтобы прицелиться. Афанасий со страхом почувствовал, что ещё какая-нибудь минута – и всё поползёт назад, вниз, в спасительную балочку, в кукурузу. Турецкие пули косили колья виноградников, и страшно было их частое, непонятное и немое падение.
Горизонт зрения Афанасия стал ещё хуже. Порою у него и вовсе темнело перед глазами. В это время сзади, из спасительной балочки, из кукурузы, о которой со страхом искушения думал Афанасий, послышался знакомый басок генерала Драгомирова. Афанасий не посмел оглянуться, чтобы посмотреть, откуда взялся начальник дивизии, как мог он появиться на этом страшном, гиблом месте.
Не повышая голоса, но громко Драгомиров сказал кому-то спокойно, и во вдруг затихшей цепи каждое его слово было отчётливо слышно:
– Так или иначе, надо взять эту мельницу… Вперёд, ребята!
Драгомиров сказал это сзади и сказал просто – «надо взять», и каждый понял, что и точно н а д о.
Снова появился перед цепью маленький Фок и махнул саблей, и его третья рота рванула с гулким «ура» за ним. Побежал со своими людьми и Афанасий, побежали гвардейцы, и неровным потоком, несколькими случайными цепями, а сзади и просто толпой, все подбежали к самой мельнице. Турки скрылись в постройке и заложили двери. Теперь они стреляли сверху, из второго этажа. Не обращая внимания на огонь турок, солдаты старались прикладами выбить двери. Средь солнечного утра вдруг метнулось кверху ясное и прозрачное пламя. Чёрный дым повалил от мельницы. Наверху кричали, выли турки. Пламя трещало и гудело. Сухая старая постройка вспыхнула, как солома. Кто поджёг мельницу, наши или турки, – Афанасий того не знал. Теперь кругом ревело русское «ура», откуда-то появилось много людей, и все бежали вперёд, к новым кручам, к новым изгибам холмов. Навстречу заструились белые змейки частой турецкой пальбы.
Волынцы добежали до отвесного обрыва. Солдаты карабкались на него, помогая друг другу, втыкая штыки в землю и влезая по ним. Турки стреляли почти в упор сверху.
Афанасий услышал, как отчаянным голосом закричал штабс-капитан Брянов:
– Двенадцатая, голуби! Вперёд! Ура!
Брянов обогнал Афанасия. Лицо его было красно, кепи сдвинуто на затылок. Брянов первым стал влезать на розовый в солнечных лучах утёс.
Турки подставили ему щетину штыков.
– Шалишь! – прокричал Брянов. – Наша взяла, братцы, ещё маленько вперёд!..
И упал, пробитый штыками. Из живота, из груди, через лохмотья изодранного мундира лила кровь. Кусая руку от боли, Брянов хрипло и надрывно кричал солдатам:
– Братцы! Вперёд! Вперёд! Братцы! Молодцами, двенадцатая!
Двенадцатая ворвалась на утёс. Турки побежали…
Запыхавшиеся, измученные, вспотевшие люди залегли по вершине. Турки, отбежав, устраивались на следующей гряде холмов. Снова стихла перестрелка.
Афанасию казалось, что с того времени, как в темноте тихой ночи он спрыгнул с понтона в воду у берега, прошла целая вечность. Он взглянул на часы. Было пять часов утра. Солнце только начинало пригревать – день обещал быть очень жарким.
Теперь, когда тут, подле него, не стреляли, снова горизонт расширился, и Афанасий увидел, что весь их полк длинной чередой алых околышей и погон лежал по только что занятому гребню. Между волынцами часто лежали гвардейцы, а правее, сколько было видно, всё подходили и подходили тёмные кепи и малиновые погоны, должно быть, и 4-я стрелковая бригада Цвецинского перешла через Дунай. Пушки стреляли с обеих сторон, но снаряды летели, минуя волынские цепи. Всё то, что было утром, казалось просто страшным предутренним сном. Раненный в шею поручик Поливанов и этот милый весёлый Фок – «кто носит кепушку набок – то штабс-капитан Фок», вспоминал Афанасий полкового «Журавля», и сгорающие, мелькающие в золотом пламени чёрные тени турок, и Филаретов, бьющий по черепу, и он же мёртвый, неподвижно лежащий, с белыми пальцами, сжатыми для крестного знамения, и Брянов с его хриплым криком: «Двенадцатая, вперёд!» – всё это уплыло в каком-то тумане, стало казаться не бывшим, но лишь показавшимся. И потом, когда Афанасий вспоминал это утро, всё вспоминалось неясно, и как-то неуверенно рассказывал он про бывшее товарищам, точно и не было этого, а только казалось. Всё снилось – и вот, проснулся – жаркое летнее утро, холмы в зелёных виноградниках, розовато-серые кручи, пушечная пальба, точно оттеняющая тот праздник, что вдруг поднялся на душе от горделивого сознания: а ведь мы за Дунаем!
Но дремотное затишье это продолжалось очень недолго. Турки оправились, возможно, что к ним подошли резервы. Гул артиллерийского огня стал грознее, и вдруг снова запели, засвистали, зачмокали пули, опять со страшной последовательностью, всё приближаясь к цепи Афанасия, стали непостижимо тихо падать срезанные пулями колья виноградников. Опять то тут, то там вздымались струйки пыли от падавших пуль.
«3-з-зык, з-з-зык!.. Пи-ий, пи-ий!» – щёлкали, свистали и пели пули.
Опять сжался горизонт, сухо стало во рту, и одно было желание – врыться в землю, по уши уйти в неё. Огонь всё усиливался. Отвечать не было смысла, «крнка» не достало бы до турок. Приходилось молча лежать под расстрелом в томительном ожидании, когда пуля хватит по тебе…
В затишье, в сознании, что встать невозможно, то тут, то там стали пятиться назад солдаты и скрываться в обрыве.
– Ты куда?
– Я ранетый…
– А ты?
– За патронами, ваше благородие.
Сосущую тоску на сердце ощутил Афанасий. Стало казаться – всё потеряно.
XI
Сзади Афанасия, снизу обрыва, кто-то свежим, спокойным, красивым, барским, картавым голосом сказал:
– Ну-ка, бг\'атцы, кто из вас?.. Пг\'тяни мне г\'уку, помоги взобг\'аться. Пачкаться неохота.
Афанасий отполз к круче и оглянулся. Внизу, на уступе, стоял молодой свитский генерал. Появление его здесь было совсем необычайно. Тут были цепи – с о л д а т с к и е цепи. Тут было самое пекло боя. Люди в измазанных грязью, пылью, потом и кровью мундирах, с бледными лицами, с лихорадочно-напряжённо смотрящими глазами, тут было тяжело, страшно и вовсе не весело и не празднично. Не место тут было свитским генералам, да ещё таким, что точно во дворец, на бал пожаловали. А генерал был именно весёлый и праздничный. Прекрасно сшитый – «богдановский», опытным взглядом петербуржца, щёголя-гвардейца, определил Афанасий, – длинный тёмно-зелёный сюртук, такой новый, точно сейчас от портного, прекрасно сидел на высоком, стройном генерале. Серебряные погоны с вензелями, свитские аксельбанты, новенькая белая фуражка, в петлице Георгиевский крест на свежей ленточке, шарф с кистями, сабля – всё было чистое, почти незапылённое. Красивые рыжеватые бакенбарды были тщательно расчёсаны, пушистые усы лежали над детскими пухлыми губами, ясно смотрели весёлые большие глаза.
Афанасий протянул руку генералу, тот крепко обжал её маленькой рукой, туго затянутой в перчатку, и легко вскочил на гребень. Афанасий почувствовал тонкий запах одеколона и хороших духов.
– Тут стреляют, ваше превосходительство, – сказал Афанасий. – Надо лечь.
– Э, милый мой, на войне всегда стг\'еляют. На то и война.
Генерал спокойно прошёл к цепи, стал между лежащих солдат, расставил ноги в щёгольских высоких сапогах с прибитыми к каблукам мельхиоровыми шпорами, не спеша вынул бинокль из футляра и стал смотреть на турок. Пуля щёлкнула о землю у самого его каблука – генерал не шелохнулся.
Вся солдатская цепь смотрела теперь на генерала, не сводя с него глаз.
– Да что он, нешто заговорённый? – прошептал лежавший рядом с Афанасием младший унтер-офицер Дорофеев. – Ить как стоит-то! Монамент!
– Братцы, вот это так генерал, – прошептал, приподнимаясь на локте, белобрысый Малахов и сейчас же скорчился от боли – пуля пробила ему плечо.
Генерал окончил свой осмотр, отошёл несколько назад и сказал кому-то, должно быть, следовавшему за ним, но не решавшемуся выйти на открытое.
– Штабс-ротмистр Цуриков, пригласите ко мне сюда генералов Иолшина и Цвецинского. Скажете: генерал Скобелев с приказанием от генерала Драгомирова.
– Скобелев!.. Скобелев!.. – понеслось по цепи. – Вот он какой, Скобелев!
– Видать, дело понимает.
– С таким не пропадёшь.
– Теперь – шалишь, турки!
– Скобелев!
Скобелев повернулся снова к цепи и, как будто тут не свистали пули, не лежали убитые, не стонали и не корчились раненые, прошёл по цепи и спросил молодого солдата:
– Первый раз в бою?
– Первый, ваше превосходительство. Не доводилось раньше.
– Пиф-пафочек не боишься?
Солдат, лёжа у ног генерала, молча улыбался. Пули свистели и рыли землю кругом. Неслышно падали скошенные ими жерди виноградников.
– Ничего, брат. Та, что свистит, пролетела уже, не ужалит. Бояться нечего.
- Чего её бояться-то, – смущённо сказал солдат. – Все мы под Богом ходим.
– Верно, братец. Двум смертям не бывать, а одной не миновать.
Солдат молчал. Его сосед ответил за него генералу:
– Это точно, ваше превосходительство.
Скобелев вышел навстречу подходившим к цепям генералам.
Иолшин вышел на гребень, под пули, спокойно-нахмуренный. Старый кавказский генерал, он знал, что такое огонь: когда надо – тогда надо, а когда не надо, то зачем – говорило его суровое, загорелое тёмное лицо.
Элегантный, в свежем стрелковом мундире Цвецинский был наигранно спокоен. Он непроизвольно помахивал рукой и смотрел то на своих стрелков, густыми цепями лежавших впереди, то на турок, бывших совсем недалеко.
Свита, начальники штабов, ординарцы и штаб-горнисты остались внизу, в мёртвом пространстве.
– Вот, ваше превосходительство, – звучно и красиво картавя и так спокойно, точно это было не на поле сражения за только что перейдённым Дунаем, а на манёвренном поле под Красным Селом или в кабинете над разложенной картой, говорил Скобелев, – нам отсюда всё хорошо видно и всё ясно. Вон там, – Скобелев рукой в белой перчатке показал вправо, – это Систовские высоты. Вы видите – какая местность. Виноградные сады – между ними глубокие рвы, каменные стенки… Во все стороны вьются узкие тропинки. Совсем траншеи.
Точно уже был там Скобелев, точно всё это сам видел и прошёл. Таково было свойство этого человека – посмотрел в бинокль и увидел всё до последней мелочи.
– Как видите, там полно турок! Так и копошатся синие куртки их аскеров. Так вот – генерал Драгомиров приказал 2-й бригаде генерала Петрушевского взять эти высоты. Ваше превосходительство, – повернулся Скобелев к Цвецинскому, – с вашими стрелками должны содействовать этому отсюда, атакой во фланг… Вашим, – повернулся Скобелев к Иолшину, – волынцам и минцам оставаться на занятой вами позиции и сковать турок на их местах. Ваше превосходительство, – снова повернулся Скобелев к Цвецинскому, – вы ничего не будете иметь против того, если я поведу ваших стрелков?
– Ах, пожалуйста, ваше превосходительство, – любезно сказал Цвецинский.
Вся группа генералов пошла вниз к ожидавшей их свите.
XII
– Ваше превосходительство, колонны генерала Петрушевского поднимаются на Систовские высоты. Прикажите батальонам резерва подойти ближе.
Скобелев отдал приказание генералу Цвецинскому, и ни сам Цвецинский, и никто в его свите не удивился этому. То, как вёл себя здесь, на поле сражения, Скобелев, как ходил он по цепям, не обращая внимания на пули, дало ему это право ещё более, чем его свитские аксельбанты. То, что про него говорили раньше – «халатников бил в степях – пусть попробует настоящей войны», сразу было оставлено и забыто. «Скобелев приказал…», «Скобелев поведёт…» – в этих словах уже было обаяние имени, была магия победы.
Сопровождаемый каким-то случайным ординарцем, Скобелев, не имевший никакого определённого места, бывший, как и Порфирий, в «диспонибельных» при генерале Драгомирове, лёгкой походкой спустился в балку, бережно, боясь замочить свои сапоги, перешёл через ручей и стал подниматься на уступ, где густо цепями залегли стрелки. Несколько сзади него шли Цвецинский и начальник штаба с ординарцами и штаб-горнистом. Всем своим видом Цвецинский показывал, что не одобряет и не сочувствует этому ненужному риску.
У стрелков было много жарче, чем у волынцев. Они крепко сцепились в огневом бою с турками и подошли к наскоро накопанным турками окопам шагов на двести. Их цепи, – как кипит в котле – кипели непрерывной стукотнёй выстрелов. Пороховой дым низко стлался над виноградными садами и закрывал временами турецкую позицию. Стрелки из своих берданок стреляли метко, и турецкий очень сильный огонь был не так губителен, как у волынцев. Пули больше свистали поверху. Турки боялись высунуться, чтобы прицелиться, и стреляли вверх, не целясь.
Артиллерия помогала туркам. Позади стрелков постоянно раздавались грозные громы разрывов гранат; клубы порохового дыма, смешанные со столбами пыли и земли, взлетали облаками кверху. Тяжёлые осколки свистали и реяли в воздухе. Тогда всё приникало к земле в стрелковых окопах. Огонь в эти мгновения становился слабее. Иногда неожиданно граната падала в самую цепь, и тогда точно ахала ужасом земля и люди долго лежали, уткнувшись лицом в землю, а потом слышались жалобные стоны и крики: «Носилки!»
Скобелев стоял над этой цепью, и так же, как волынцы, так и тут стрелки 16-го батальона смотрели на него с жадным любопытством и восхищением.
Цвецинский со свитой остановился внизу за уступом, где было потише и где ни пули, ни осколки не могли зацепить.
– Cela ne prendra jamais fin
[175], –сквозь зубы сказал сам себе Скобелев и повернулся к генералу Цвецинскому.
– Ваше пг\'евосходительство! – крикнул он.