– Несчастный! – подхватил Гудович, грозя камергеру кулаком. – Ты осмеливаешься говорить это своему императору?
– Тише, тише, Андрей Васильевич! – воскликнул, весь дрожа, Пётр Фёдорович. – Послушаем, чего требует императрица. Наша судьба в её руках, мы должны примириться с тем жребием, который назначен нам Богом.
– Её величество, наша всемилостивейшая государыня императрица, – возразил камергер, смерив Гудовича надменным взором, – далека от мысли прибегать к суровым мерам и при исполнении того, чего требует её долг пред Россией, если бывший император откажется от всякого сопротивления, которое было бы преступным по отношению к государству, и тотчас отправится в Петергоф к её императорскому величеству, где государыня императрица с кротким снисхождением решит его будущую судьбу.
Гудович, загремев шпорой, топнул ногой об пол. Миних печально покачал головой и с глубокой жалостью взглянул на Петра Фёдоровича, стоявшего пред камергером с виноватым видом школьника, который выслушивает весть о назначенном ему наказании.
Затем низложенный император умоляющим и смиренным тоном произнёс:
– Я хочу, чтобы мне оставили негра Нарцисса и мою скрипку, а также одну из моих собак.
– Я не сомневаюсь, – с насмешливой улыбкой ответил камергер, – что её величество государыня императрица с милостивой благосклонностью отнесётся ко всем вашим личным желаниям, не задевающим интересов государства, но вместе с тем я уверен, что такая благосклонность может быть вызвана лишь безусловным подчинением; если же государыня императрица будет принуждена овладеть особою бывшего императора силой, причём может произойти кровопролитие, то ни о какой благосклонности в таком случае не может быть и речи.
– Скорее, скорее! – воскликнул Пётр Фёдорович – Поедем туда, поедем все в Петергоф, чтобы не лишиться милости императрицы!.. Велите подавать экипажи! Согласны ли вы проводить меня, друзья мои? – несмело спросил он, обращаясь к своим приближённым.
Бломштедт прижал руку императора к своим губам; Миних молча поклонился; Гудович ответил с мрачной миной:
– Мне не пришлось драться за вас, ваше императорское величество, я не могу спасти ваш императорский венец, но хочу по крайней мере разделить вашу участь.
Император поспешно подошёл к графине Воронцовой.
– Поскорее вставай, Романовна! – воскликнул он. – С нами не приключится ничего дурного, императрица всё простит… Едем! Едем! Если меня отпустят в Голштинию, возьму тебя с собою… Всё ещё может уладиться, пожалуй, лучше, чем в этой стране, где я испытывал только одни огорчения.
Елизавета Воронцова, по-прежнему лёжа на своей постели, посмотрела на него печальным взором.
– Я сама виновата, – тихо промолвила она, – мне следовало знать его лучше.
Потом она встала, закуталась в плащ и, не обращая больше внимания на государя, вышла во двор.
Экипажи были поданы. Миних, Гудович и Бломштедт сели в четырёхместную карету с императором; остальная компания – дамы в слезах и дрожа от страха, мужчины с мрачной, молчаливой покорностью судьбе – разместилась в остальных экипажах, и весь поезд тронулся с места во всём царском великолепии, как и накануне.
Лихорадочное оживление не оставляло императора всю дорогу; его руки тряслись, глаза беспокойно блуждали по сторонам, он спрашивал своих провожатых, отпустит ли его императрица, по их мнению, в Голштинию, и, не дожидаясь ответа, уже строил различные планы относительно предстоящей ему жизни и даже совершенно серьёзно толковал о том, что он в качестве немецкого герцога будет просить императора и всех прочих представителей германских государств оказать ему помощь против датского короля, чтобы отвоевать своё право для своего герцогства, ради которого он не мог теперь использовать принадлежавшую ему власть русского императора.
Никто не отвечал ему, каждый мрачно смотрел пред собою: все эти люди шли навстречу неведомому будущему, за тёмным покровом которого им могли угрожать тюрьма, ссылка и смерть.
Дворцовый двор и весь петергофский парк были наполнены гвардейцами, которые, пируя и веселясь, не уставали провозглашать здравицы Екатерине Алексеевне. Солдаты окружили императорский поезд, когда он въехал в аллеи парка, и со свирепыми угрозами и проклятиями заглядывали в окна карет, не останавливая, однако, лошадей.
Среди густой толпы экипажи остановились у дворцового подъезда. Дверца была отворена, и когда Пётр Фёдорович, бледный и перепуганный, высунулся из кареты, его проворно схватили стоявшие поблизости и потащили на ступени крыльца. В один миг была сорвана орденская лента прусского Чёрного орла, бывшая на нём; с него сдёрнули мундир, сбросили шляпу с головы и сломали его шпагу.
Дрожа как лист, с мертвенно-бледным лицом, озирался вокруг несчастный государь; его неподвижные, испуганные взоры, казалось, молили о сострадании и жалости.
Растолкав теснившихся солдат, граф Миних вскоре очутился возле императора; он обнажил свою шпагу и звучным далеко раздавшимся голосом воскликнул:
– Назад, негодяи!.. Гром и молния с небес поразит того, кто поднимет руку на отпрыска великого царя Петра!
Трепещущий император боязливо прижался к графу. Бломштедт и Гудович прикрыли его с другой стороны. Высокая фигура маститого воина в парадной форме русского фельдмаршала, которого солдаты знали и который во многих сражениях водил русскую армию к победам, заставила наседавших почтительно и робко податься назад. Вокруг императора образовалось свободное пространство.
На лестнице появился Алексей Орлов.
– Следуйте за мною! – крикнул он императору – Не бойтесь ничего, я проведу вас в безопасное место.
Он схватил руку Петра Фёдоровича; последний, пошатываясь и спотыкаясь на ступенях, позволил увлечь себя сквозь ряды гвардейцев, с громкими проклятиями грозивших ему кулаками.
Алексей Орлов ввёл императора в одну из комнат, где жили камеристки; эти помещения были расположены в коридоре, ближайшем ко входу.
Пётр Фёдорович не столько от холода, сколько от страха и волнения, дрожал так сильно, что его зубы стучали.
– Ведь меня не убьют? – сказал он, поднимая сложенные руки. – Императрица обещала мне быть милостивой.
– Не бойтесь ничего, – ободрил его Алексей Орлов, – государыня сдержит своё слово.
Он взял лежавший в комнате женский капот, набросил его на плечи государя, раздетого до рубашки, и удалился, причём затворил дверь, к которой были приставлены им для охраны два офицера.
Пётр Фёдорович упал на колена, бормоча дрожащими губами несвязные молитвы.
Четверть часа спустя к нему явился граф Панин. В руках у него были бювар
[32] и письменные принадлежности. С торжественной важностью поклонился он императору, который испуганно вскочил при его появлении.
– Ведь меня не убьют? – воскликнул Пётр Фёдорович, хватая за руку Панина. – Не правда ли, Никита Иванович, ведь у тебя не поднимется рука на твоего императора? Ведь императрица сдержит данное мне слово?
С глубокой жалостью смотрел граф на дрожавшую пред ним и старчески опустившуюся фигуру Петра Фёдоровича, который ещё вчера был неограниченным властелином неизмеримой Российской империи.
– Государыня императрица Екатерина Алексеевна, – ответил он, – повинуясь своему долгу пред русским народом, приняла на себя управление империей; она никогда не позабудет, что кротость и милосердие составляют главную обязанность правителей, и не упустит из виду этой обязанности прежде всего в момент решения участи своего супруга, потомка славных русских царей. Вы, ваше императорское величество, можете быть уверены, что все ваши желания, поскольку то дозволяют требования государственного блага, будут уважены.
– А императрица отправит меня в Голштинию? – спросил Пётр Фёдорович. – О, я так стремлюсь назад в своё немецкое отечество, откуда силой увезли меня, чтобы заставить выстрадать здесь так много!
– Насчёт этого государыня императрица решит потом, – ответил Панин. – Во всяком случае, заточение, необходимое теперь ради безопасности особы вашего императорского величества, будет вполне соответствовать вашему сану.
Пётр Фёдорович вздохнул и спросил:
– А мне оставят моего Нарцисса, мою собаку и мою скрипку?
Печально улыбнувшись, взглянул граф Панин на несчастного, сломленного судьбою государя и ответил:
– Разумеется, я полагаю, что могу обещать вам это от имени государыни императрицы… Но прежде всего необходимо, чтобы вы, ваше императорское величество, сложили с себя управление государством и признали сами себя неспособным к нему и недостойным его, дабы лишить всякой почвы смуту, которую могли бы затеять враги государства, пожалуй, к вашей же собственной гибели.
Пётр Фёдорович внимательно вслушивался; на одно мгновение его глаза вспыхнули как будто вновь воскресшим мужеством.
– А если я не сделаю этого? – порывисто спросил он, но когда Панин вместо ответа лишь пожал плечами, то государь, не дав ему времени ответить, воскликнул: – Ну да… да, я согласен… я вижу, что это необходимо… Что же мне писать?
Панин вынул лист бумаги из своего бювара, поставил на стол письменный прибор и сказал:
– Прошу вас, ваше императорское величество, написать то, что я продиктую.
– Диктуйте! – отозвался Пётр Фёдорович.
Торопливо летала его дрожащая рука по бумаге, нетвёрдым почерком записывая то, что с расстановкой говорил ему Панин:
«В короткое время моего царствования над государством российским признал я, что мои силы недостаточны для подъятия такого бремени и что я не способен управлять империей не только самодержавно, но и ни при какой-либо иной форме государственного устройства… Я признал, что существующий государственный строй поколебался при моём управлении и должен был неминуемо рухнуть окончательно, что покрыло бы вечным позором моё имя. Во избежание сего, по зрелом размышлении, без всякого принуждения пред российским государством и пред лицом целого света объявляю, что отказываюсь до конца моей жизни от управления Российской империей, что я не желаю царствовать над народом русским ни как самодержец, ни как ограниченный монарх при какой-либо иной форме государственного устройства; что я навсегда отказываюсь от всякой затаённой мысли когда-либо вернуться снова к управлению. Клянусь пред Богом и пред целым светом, что это отречение от престола написано и подписано мною собственноручно».
Слеза выкатилась из глаз дрожавшего императора на бумагу и смыла последнее слово; затем он подписал своё имя под роковым документом, поднялся с места и, подавая Панину исписанный лист, вопросительно, с большим достоинством и твёрдостью, чем раньше, взглянул на него.
– Вот, Никита Иванович, всё кончено! – произнёс он. – Тот, кто вчера был императором, сегодня более нищ и убог, чем последний бездомный бедняк в России. Пусть императрица не забудет, что ей придётся со временем отдать Богу отчёт как в судьбе государства, так и в моей судьбе.
Глаза графа Панина также блеснули слезой. В невольном порыве он нагнулся к руке императора и поцеловал её, сказав:
– Ваше императорское величество, положитесь вполне на великодушие государыни императрицы.
После этого Панин поклонился ещё раз так же низко и церемониально, как если бы стоял пред ступенями трона, и вышел из комнаты.
Едва успел он скрыться, как явился Алексеи Орлов. Он принёс императору простой кафтан, фуражку и сказал:
– Прошу покорно следовать за мною. Государыня императрица приказала отвезти вас в Ропшинский дворец. Вы найдёте там всё нужное для своего удобства, и все ваши желания будут исполняться.
Пётр Фёдорович закутался в кафтан, надел фуражку и, поддерживаемый Алексеем Орловым, направился по боковому коридору к одному из внутренних дворов. Здесь стояла небольшая карета, запряжённая тройкой сильных лошадей, а возле неё эскадрон конных гренадёров.
Пётр Фёдорович сел в карету с Алексеем Орловым; она тронулась и покатила. Гренадёры, сопровождавшие её, окружали маленький экипаж таким тесным кольцом, что никто не мог заметить государя или приблизиться к нему на улице. Молча, забившись в угол, съёжившись и весь дрожа, ехал развенчанный император, тогда как по другую сторону Петергофского дворца громкое «ура» гвардейцев гремело в честь новой повелительницы. Он ехал навстречу неведомому, в свою уединённую тюрьму, куда попал прямо от великолепия и всемогущества царского трона, ни разу с мужественной решимостью не подняв даже руки ради своего спасения.
XXVI
Тем временем фельдмаршал Миних, генерал Гудович и Бломштедт поднимались по широкой лестнице. Большая часть солдат почтительно отдавала честь фельдмаршалу, гордо проходившему мимо; раздавались даже возгласы симпатии по его адресу, но зато Бломштедта, бывшего в голштинском мундире, встречали проклятиями, и угрожающие взоры преследовали его, когда он, с бледным и грустным лицом, шёл между шеренгами войск, рядом с Минихом, ласково обнимавшим его за плечи. Они вошли в первую комнату, наполненную генералами, гвардейскими офицерами и придворными всех рангов и степеней. Все испуганно смотрели на фельдмаршала, захваченного вместе с низложенным императором; никто не решался поклониться ему, из боязни прогневить государыню, однако никто и не осмеливался быть грубым со старым полководцем, на суровом лице которого ярко, с юношеским задором, горели гордые глаза. Двадцатилетняя тяжёлая ссылка не научила Миниха робко гнуть спину из чувства страха. Всё то, чего мог ожидать для себя восьмидесятилетний старец, было бы сущими пустяками в сравнении с тем, что ему уже пришлось пережить и перестрадать.
Фельдмаршал не переставал обнимать Бломштедта, полный чувства сострадания к молодому человеку, стоявшему ещё на пороге жизни, для которого долголетнее заключение или ссылка были страшнее казни.
Дверь соседней комнаты была лишь притворена, и Миних, в сопровождении своих двух спутников, твёрдыми шагами вошёл в кабинет, где находилась императрица.
Екатерина Алексеевна сидела в кресле за небольшим столом, покрытым бумагами. Граф Панин, только что подавший императрице заявление Петра Фёдоровича об отречении от престола, приготовлял указы для подписи государыни. Рядом с креслом Екатерины Алексеевны стоял Григорий Орлов, не успевший ещё переменить погоны поручика на эполеты генерал-лейтенанта, но с орденом Святого Александра Невского на груди. Екатерина Алексеевна тоже была ещё в том же самом офицерском мундире, в котором гарцевала впереди гвардейцев, только на её голове была маленькая генеральская шапочка с белым султаном. По другую сторону кресла заняла место княгиня Дашкова, в костюме пажа, с екатерининской лентой через плечо. Эти две переодетые женщины, поручик с орденом Святого Александра Невского и Панин в напудренном парике с тремя спускающимися вниз косичками производили такое впечатление, точно действие происходило где-то в маскараде.
Увидев на пороге двери Миниха, императрица воскликнула:
– Итак, фельдмаршал, вы пошли против меня?
– Да, ваше императорское величество, – спокойно ответил Миних, подходя к Екатерине Алексеевне и кланяясь ей с холодным достоинством. – Я считал своей обязанностью служить словом и делом великому князю, вернувшему меня из ссылки. Он был моим императором, и мой долг был помогать ему до последней минуты. Бог судил иначе; несчастный государь не сумел удержать корону; теперь он больше не нуждается в моих услугах, а потому я могу служить вам, ваше императорское величество, если вам угодно будет милостиво принять мои услуги.
Несколько минут в комнате царило глубокое молчание; взоры с напряжённым вниманием были устремлены на Екатерину Алексеевну, строго смотревшую на фельдмаршала.
– Да, вы правы, – проговорила она наконец, – я уверена, что вы мне будете так же верны. Ваше место возле меня. Человек с такими заслугами, как вы, имеет полное право быть в непосредственной близости к престолу.
При последних словах императрица протянула Миниху руку, которую тот почтительно поцеловал.
– Мои спутники выказали такую же преданность своему императору, как и я, – сказал фельдмаршал, указывая на Бломштедта и Гудовича. – Если вы, ваше императорское величество, поставили мне это в заслугу, то, наверно, окажете милость и им.
Екатерина Алексеевна мрачно взглянула на обоих.
– Андрей Васильевич, – обратилась она затем к Гудовичу, – вы были доверенным лицом и адъютантом бывшего императора; я знаю, что многое было бы не так плохо, если бы мой ослеплённый супруг следовал вашим советам. Я думаю, что вы не будете иметь ничего против того, чтобы служить мне так же верой и правдой, как вы служили бывшему императору. Выберите себе сами полк, который вам больше нравится, и сегодня же последует ваше назначение.
Гудович грустным, но глубоко тронутым голосом сказал:
– Я желал бы вернуться на свою родину, дорогую Украину. Если вы, ваше императорское величество, пожелаете доверить мне один из стоящих там полков, то при первом случае убедитесь, что я готов сражаться до последней капли крови с врагами России.
Екатерина Алексеевна приветливо кивнула головой бывшему адъютанту своего супруга, а затем, обернувшись к Бломштедту, приняла суровое выражение лица и промолвила:
– Милость и забвение прошлого должны послужить началом моего царствования; ими я буду руководствоваться и впредь на благо и величие государства; но вы недостойны той милости, которую я считала своей обязанностью выказать верным слугам нашего отечества. Со шпагой в руках вы выступали против меня, и только счастливый случай, на который я смотрю, как на перст Всевышнего, предохранил меня от смерти. Несмотря на ваше дерзкое покушение на мою личность, русское государство по воле Божьей избавилось от позорного жалкого царствования. Вы для России чужой; кто же дал вам право вмешиваться в нравы и обычаи моей империи? Кто позволил вам противиться государыне, избранной самим русским народом? То, что вы сделали, носит название не только политической измены, но и величайшего преступления, направленного непосредственно на царственную особу великой нации.
– Ваше императорское величество, – воскликнул Миних, – этот молодой человек видел от императора только добро и милость, неужели же он мог оставить его в нужде?
– Все милости, оказываемые ему бывшим императором, – строго возразила Екатерина Алексеевна, – делались в ущерб коренным жителям России. Император мог, сколько ему угодно, осыпать его благодеяниями в своей Голштинии, но для чужеземца не место в России. Если иностранец осмеливается становиться между русским народом и избранной им государыней, то для такого дерзкого преступника ссылка является слишком слабым наказанием.
Княгиня Дашкова с выражением глубокого участия смотрела на красивого молодого человека, который был бледен, но держался со спокойным достоинством.
– Наша всемилостивейшая государыня императрица совершенно права, – воскликнул Орлов с горящими от злости глазами, – нужно показать пример, чтобы отбить у чужеземных искателей приключений охоту являться в Россию и раскидывать здесь свою паутину.
Бломштедт с презрением взглянул на поднявшегося вдруг так высоко фаворита и не ответил ни слова. Он считал, что его участь решена, и не пытался оправдываться. Он глубоко вздохнул и, как всегда бывает в самую тяжёлую минуту, пред ним внезапно пронеслась вся его жизнь. Он видел в своём воображении белый берег Балтийского моря и милое, любимое лицо своей подруги детства, ласково смотревшее на него большими светлыми глазами; он видел дом пастора, серьёзного священнослужителя, бывшего его наставником и другом; видел тихую, кроткую женщину, нежно проводившую рукой по его разгорячённому лбу… Вдруг внезапная мысль осенила его. Он вспомнил о письме, которое дала ему Мария Вюрц, жена пастора, для того, чтобы он передал его Екатерине Алексеевне в труднейшую для себя минуту. Теперь эта минута наступила, и письмо было при нём, в бумажнике.
– Что вы скажете, господин Бломштедт, в своё оправдание? – прервала думы молодого человека Екатерина Алексеевна. – Я готова выслушать даже самого отчаянного преступника.
– Судите меня, ваше императорское величество, как найдёте нужным, – ответил Бломштедт, доставая из бумажника письмо, довольно помятое, но с вполне сохранившейся печатью – Я поступал согласно долгу и обязанности, и, конечно, должен отвечать за последствия своих поступков. Но прежде чем вы произнесёте свой приговор, позвольте, ваше императорское величество, отдать вам это письмо. Пред моим отъездом из Голштинии мне дали его для передачи вашему императорскому величеству, и только сегодня мне представился для этого случай.
Императрица, с удивлением глядя на молодого человека, приняла от него конверт, а Орлов с досадливым нетерпением пожал плечами. Екатерина Алексеевна внимательно вглядывалась в печать, припоминала почерк, которым был надписан адрес, и, по-видимому, никак не могла понять, кто мог быть автором этого письма. Наконец она открыла конверт, и по мере чтения её лицо принимало всё более растроганное выражение. Прочитав недлинное послание, она сложила листочек бумаги пополам и, опустив руки на колена, несколько минут молчала.
– Вы знаете содержание этого письма? – наконец спросила она, взглянув на молодого человека глазами, полными слёз.
– Нет, ваше императорское величество, – ответил Бломштедт, – но оно мне было дано женщиной, которую я глубоко уважаю; она обещала мне, что вы, ваше императорское величество, окажете мне содействие в исполнении моего желания, заставившего меня приехать в Россию, причём взяла с меня слово прибегнуть к вам лишь в том случае, если для этого представится настоятельная необходимость и не будет другого выхода.
– Благородная, самоотверженная душа! – тихонько прошептала Екатерина Алексеевна. – А тот, которого она потеряла из-за меня, принадлежит к числу друзей, помогших мне овладеть короной!
Слеза скатилась по щеке императрицы и упала на бумагу.
– Это письмо написано моим верным другом, – проговорила она, обращаясь к Бломштедту, – её просьба для меня свята, и ради этой женщины я прощаю вас.
Орлов невольно, в порыве гнева, стукнул ногой об пол, а княгиня Дашкова радостно захлопала в ладоши.
Бломштедт, мужественно подчинившийся было своей горькой участи, сразу почувствовал прилив глубокой радости; жизнь представлялась ему теперь такой прекрасной, как никогда раньше. Он опустился на колена пред государыней и благоговейно поцеловал её руку.
– Но в этом письме упоминается о каком-то желании, для которого вы приехали в Петербург, – продолжала Екатерина Алексеевна. – Просьба моей приятельницы должна быть выполнена всецело. Скажите же мне, в чём дело! В чём я должна помочь вам?
Необыкновенная радость и полное доверие к императрице охватили молодого человека. Он откровенно рассказал о своей юности, о любви к Доре, о доме пастора, о страданиях несчастного Элендсгейма, приведших старика к умопомешательству; он рассказал, что приехал в Петербург, чтобы молить императора спасти честь Элендсгейма, и что Пётр Фёдорович обещал ему лично заняться этим делом, когда будет в Голштинии во время войны с Данией.
Детская доверчивость выражалась на лице молодого человека во время рассказа, и Екатерина Алексеевна с ласковой улыбкой слушала его исповедь. Вдруг щёки Бломштедта вспыхнули; он вспомнил про свои увлечения в Петербурге… Это воспоминание заставило его умолкнуть и робко взглянуть на Орлова, смотревшего на него с насмешливой улыбкой, но не решавшегося прервать его.
– Война с Дакией не даст мне случая быть в Голштинии, – иронически заметила Екатерина Алексеевна, – и у меня не будет возможности лично познакомиться с делом Элендсгейма, о котором, впрочем, я и так кое-что знаю. Мне известно, что он сделался жертвой клеветы Брокдорфа, любимца моего супруга. Во всяком случае, желание и просьба моей приятельницы будут исполнены. Скажите, она счастлива? – спросила государыня дрожащим голосом.
– Она делает счастливыми всех вокруг себя, – ответил Бломштедт. – Ведь это – тоже своего рода счастье!
– Благо ей! – со вздохом воскликнула Екатерина Алексеевна. – О, если бы Бог дал, чтобы и обо мне когда-нибудь сказали то же самое!.. Мой народ – это моя семья. Если он будет счастлив и силён, я буду чувствовать себя вознаграждённой за всё потерянное. Может быть, – прибавила она чуть слышным шёпотом, – это будет искуплением всех моих грехов. Возьмите перо в руки, Никита Иванович, – громко произнесла она, обращаясь к Панину, – и пишите следующее: «Мы, Божьей милостью, Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица всей России, а также регентша герцогства Голштинского, объявляем от Нашего имени и имени Нашего малолетнего сына, герцога Голштинского и великого князя Российской империи Павла Петровича, что дело, поднятое против Элендсгейма, Нами рассмотрено, и Мы нашли, что все обвинения против него ничем не обоснованы, ввиду чего первоначальный приговор отменяем и признаём его за верного слугу своего отечества, достойного полного уважения. В награду за его верную службу и за незаслуженное наказание, которое он потерпел вследствие неправильного приговора, Мы возводим его и его потомство в дворянское сословие Голштинского герцогства». Считаете ли вы своё желание исполненным? – спросила императрица Бломштедта, когда Панин принёс ей бумагу для подписи.
– Вы, ваше императорское величество, не только исполнили моё желание, но совершили великий акт справедливости, – ответил растроганный Бломштедт. – Вы сняли с честного, благородного человека клеймо позора, заставившее его потерять разум. Если не удастся вылечить его, то, во всяком случае, на памяти о нём не будет пятна и дети с гордостью станут вспоминать его имя.
– Поезжайте теперь к себе на родину, – сказала Екатерина Алексеевна, – и передайте своим соотечественникам, что в герцогстве Голштинском всегда будет существовать справедливость, пока я буду им управлять за своего сына; что для всех своих верноподданных я буду милостивой правительницей, но никому из них не прощу, если кто-либо дерзнёт вмешиваться в судьбу России. Той же особе, которая дала вам письмо ко мне, скажите, что императрица Екатерина Вторая всегда будет вспоминать о ней с любовью и благодарностью.
Бломштедт поцеловал руку государыни, а фельдмаршал Миних сердечно обнял молодого человека.
– Благодарю вас, благодарю вас, моя всемилостивейшая государыня! – радостно воскликнула княгиня Дашкова. – Первый день царствования Екатерины Великой не должен омрачаться ни одной слезой; ни одна капля крови не должна быть пролита в этот высокоторжественный день.
Осчастливленный Бломштедт выехал из боковых ворот парка; а на широкой лестнице появились другие лица, бывшие в свите низложенного императора.
В то время, когда Бломштедт вместе с Минихом и Гудовичем поднимались к императрице, гвардейцы окружили другие экипажи и высаживали из них сидевших там лиц. Мужчины и дамы свиты Петра Фёдоровича очутились под открытым небом, окружённые тесным кольцом солдат, находившихся в большей или меньшей степени опьянения. Ружья солдат были снабжены патронами и острыми штыками. С угрожающим видом поднимали они оружие над дрожащими от страха людьми и, не переставая, ругали бывшего императора и его друзей. Достаточно было бы случайного выстрела или раны штыком, чтобы дикие инстинкты грубых солдат бурно проявились. Вид человеческой крови так же возбуждает толпу, как хищных зверей, и если бы пролилась хоть одна её капля, то последовала бы настоящая кровавая баня.
К счастью собравшегося общества, ещё так недавно пользовавшегося всеми благами высокого положения, а теперь робко жавшегося друг к другу, такой случайности не произошло, и дрожащей толпе придворных приходилось выслушивать лишь брань и угрозы. Ругательства, сыпавшиеся из уст солдат, вызывали яркий румянец на бледные от страха лица присутствовавших здесь дам.
Графиня Воронцова, измученная морской болезнью и смертельным страхом, потеряла всю силу воли. Она дрожала, как в лихорадке, и не решалась поднять взор. Только когда лично ей адресованные проклятия достигали её уха и грубый кулак солдата приближался к её лицу, она смотрела растерянными глазами и с мольбой протягивала руки вперёд.
Мариетта одна сохранила полное самообладание; она стояла посреди круга со скрещёнными руками, её глаза смотрели на бунтующих солдат мрачно, но решительно; под складками накинутой на плечи шали она держала рукоятку маленького флорентийского кинжала. Улыбка злобного упорства играла на её губах, а на лице лежало выражение твёрдой решимости дорого продать свою жизнь, если бы в этом явилась необходимость.
В течение часа всё более теснимое общество испытывало муки своего положения. Казалось, никто не заботился о нём, словно всех этих несчастных хотели предоставить произволу солдат; пожалуй, можно сказать, что это было самое тяжёлое наказание за высокомерную непочтительность, проявленную ими раньше по отношению к императрице, так как в этот час им пришлось претерпеть столько унижений, оскорблений и страха за свою жизнь, что грехи многих лет могли считаться искупленными.
Наконец появился Иван Орлов, чтобы освободить несчастных и повести их к императрице.
Все окружили его, многие даже целовали его руки, так как всё, что могло ожидать их от так долго и тяжело оскорбляемой ими повелительницы, казалось им в настоящую минуту счастливым избавлением от испытываемой муки.
Солдаты ещё преследовали их бранью и угрозами даже по лестнице, пока наконец часовые в покоях императрицы не оттеснили назад своих бушующих товарищей. Тогда всё общество, представлявшее своими расстроенными лицами, спутанными волосами и разорванными парадными платьями столь же жалкое, сколь и комическое зрелище, вступило в кабинет императрицы.
Все поклонились до земли, и Екатерина Алексеевна на одно мгновение остановила свои взоры на всех этих жалких фигурах. В течение нескольких секунд она как бы наслаждалась глубоким унижением своих врагов, которые до сих пор неустанно преследовали её и с восторгом встретили бы её гибель; затем она заговорила серьёзно и холодно, причём неописуемое презрение сквозило в её глазах и в тоне её голоса:
– Вы свободны! Все слуги государства и двора, согласно моей воле, останутся на своих местах. Я надеюсь, что вы все исполните свой долг и дадите мне случай обратить на вас моё благоволение.
Восторженный крик раздался из всех уст. Императрица сделала знак рукой; воцарилась глубокая тишина, и все так неожиданно освобождённые от смертельной опасности поспешно направились к выходу.
– Графиня Елизавета Романовна! – сказала Екатерина Алексеевна резким, суровым тоном.
В одно мгновение всё общество отстранилось от графини Воронцовой; она стояла одна посреди комнаты; цвет её лица стал землистым. Неуверенной походкой она приблизилась к государыне, упала пред ней на колена, и её трепещущие губы едва могли тихо пролепетать:
– Смилуйтесь!..
Екатерина Алексеевна посмотрела на неё строгим взглядом; в выражении её глаз не было пощады для той, которая хотела бросить её в мрак темницы, чтобы занять её место на троне.
Тогда быстро выступила княгиня Дашкова, встала на колена рядом с сестрой и, схватив руку императрицы, сказала:
– Ваше императорское величество, я молю вас пощадить моих родных… Я пожертвовала вам своей семьёй, сделайте же мне этот дар, пощадите её ради меня!
Государыня всё ещё серьёзно и мрачно смотрела в лицо своей приятельницы, казавшейся в мужском костюме ещё миловиднее и нежнее. Одно мгновение она была как бы в нерешительности, затем ласково провела рукой по лбу княгини Дашковой и, обращаясь к графине Воронцовой, сказала гордым, холодным тоном, но без горечи и резкости:
– Я не была довольна вашей службой в качестве статс-дамы, графиня Елизавета Романовна; вы не так понимали свои обязанности, как этого требовал ваш долг, и я отрешаю вас от должности. Выбирайте по своему усмотрению место вашего жительства, я не разрешаю вам являться ко двору.
Княгиня Дашкова со слезами на глазах снова поцеловала руку императрицы.
Графиня Воронцова встала и, пошатываясь, отошла.
В эту минуту грациозная фигура Мариетты, прятавшейся за другими дамами, вдруг быстро выступила вперёд. В одно мгновение, прежде чем её движение могло быть кем-либо замеченным, она очутилась около Григория Орлова. Как молния, блеснул клинок в её руке и опустился на грудь человека, так быстро возвеличенного над всем двором и ставшего могущественнейшим фаворитом новой повелительницы.
С криком ужаса Екатерина Алексеевна вскочила с места, ошеломлённые и неподвижные стояли вокруг неё все остальные. Нападение было столь внезапно и неожиданно, что никто не успел предупредить его, но хорошо направленный и сильный удар попал как раз в середину ордена Святого Александра Невского, украшавшего грудь Орлова. Клинок попал именно в украшенное бриллиантами эмалированное изображение святого. Сталь проникла глубоко, прошла сквозь звезду и даже прорвала под нею мундир, но не коснулась груди Орлова.
В первую секунду последний пошатнулся от силы удара, задержавшего его дыхание.
Мариетта отступила назад и, высоко подняв руку с кинжалом, с дикой, торжествующей радостью смотрела на поражённого ею человека. Но уже в следующее мгновение Орлов бросился на неё; он схватил её за руку и сжал её при своей гигантской силе так крепко, что молодая девушка вскрикнула от боли и выронила оружие. Тогда он потащил Мариетту к государыне, швырнул на пол и, пригнув своей железной рукой её шею, воскликнул дрожащим от злобы голосом:
– Убийство в присутствии вашего императорского величества, в присутствии августейшей государыни, которая только что проявила свою милость над всеми виновными!.. Это преступление не заслуживает никакого прощения; это – государственное преступление, оскорбление величества, равно как и того, против которого оно было направлено. Под кнутом должна испустить дух эта несчастная плясунья.
– Ты ранен, Григорий Григорьевич? – тяжело дыша, спросила Екатерина Алексеевна.
– Бог защитил меня, – ответил Орлов. – Знак царской милости моей всемилостивейшей повелительницы отвратил от меня смертельный удар, но преступление остаётся тем же. Негодяйка дважды заслужила смертную казнь.
– Пусть он погубит меня, – закричала Мариетта, прижатая крепкой рукой Орлова, и дико сверкающими глазами посмотрела на императрицу. – Моей мести ты избежал, несчастный трус, но твоя подлая душа сама свергнет тебя с тех высот, на которых ты стоишь теперь. Ты и других так же проведёшь и обманешь, как провёл и обманул меня; проклинаю тебя. Пусть духи моей мести всюду преследуют тебя на твоём пути!
Лицо Екатерины Алексеевны омрачилось, она побледнела, её губы сжались.
– Вон её отсюда! – закричал Орлов. – Вон её и отдать в руки палача!.. Пусть на торговой площади она окончит жизнь под ударами кнута!
Императрица в мрачном молчании смотрела на Мариетту, которую Орлов всё ещё держал у её ног, и строго и холодно приказала:
– Отпусти её, Григорий Григорьевич!..
Орлов не сразу повиновался.
Екатерина Алексеевна встала, её глаза метали искры.
– Я не хочу верить, – холодно сказала она, – чтобы в тот день, когда я возвела тебя до ступеней моего трона, ты мог осмелиться подать пример непослушания повелениям государыни.
Орлов смертельно побледнел; он потупился и отступил. Мариетта дерзко подняла голову, а затем свободно и бесстрашно посмотрела на императрицу.
– Я не спрашиваю, – сказала Екатерина Алексеевна, – в каком проступке ты обвиняешь его. Твоё преступление, вызванное местью, заслуживало бы смерти; благодари Бога, что Он сделал удар кинжала безвредным и спас тебя от страшного кровопролития. Первый день моего царствования должен сопровождаться милостью и прощением. Ты свободна. Поспеши переправиться через границу моего государства, так как если завтра тебя ещё увидят в Петербурге, ты будешь отдана под суд по всей строгости законов.
Мариетта поднялась; она не поклонилась, не произнесла ни одного слова благодарности; она лишь бросила в сторону Орлова взгляд, которым, казалось, призывала на его голову всех демонов мести. Затем она повернулась и вышла вон.
Орлов хотел броситься за ней, но императрица воскликнула:
– Остановись, Григорий Григорьевич! Твоё место около твоей государыни. Остерегайся покидать его!
Неровными шагами, судорожно сжав руки и стиснув зубы, Орлов вернулся к своему месту около государыни.
– Где офицеры моей гвардии? – спросила она. – Я их всех должна ещё поблагодарить, а долг благодарности прежде всего не должен быть забыт сегодня.
Офицеры находились в большом зале дворца, где для них был приготовлен завтрак, в то время как солдат угощали на открытом воздухе.
Императрица отправилась в этот зал; её встретили восторженными кликами радости, которые, проникнув через открытые окна, слились с другими голосами и становились всё громче и торжественнее. Екатерина Алексеевна произнесла несколько прочувствованных слов благодарности, осушила бокал за здоровье своих гвардейцев, а затем стала обходить столы, пожимая руку каждому из офицеров. У одного из последних столов стоял майор Григорий Александрович Потёмкин, который, то краснея, то бледнея, не отводил своих пламенных взоров от государыни. Екатерина Алексеевна задержалась пред ним и сказала:
– Вас в особенности я должна благодарить, Григорий Александрович; чин, в который я произвела вас, лишь слабо выражает благосклонность к вам вашей государыни. Я нуждаюсь в верных, преданных сердцах, которые поддержали бы меня в священном деле – сделать великим российское государство и счастливым русский народ. Я назначаю вас своим адъютантом; вы должны стоять около меня, чтобы поддерживать и защищать свою государыню, чтобы постоянно напоминать ей о её священном долге относительно России. Хотите посвятить мне своё сердце и свою руку для преданной службы?
Потёмкин не в силах был произнести ни слова. Он упал на колена пред императрицей и покрыл её руку горячими поцелуями, в то время как Орлов, со стиснутыми зубами и злобно сверкающими глазами, стоял в стороне.
– Теперь назад в Петербург! – воскликнула императрица. – Наша столица ждёт нас, русский народ жаждет нашей работы и попечения о нём. Майор Потёмкин, – добавила она, беря руку дрожащего молодого человека, – следуйте за мной, исполняйте свои обязанности! Отныне ваша служба принадлежит мне.
Приказ о выступлении был отдан. Войска сомкнули свои ряды. Екатерина Алексеевна села на лошадь.
Солдаты украсили себя венками из дубовых ветвей, и среди барабанного боя и радостных кликов войска новая императрица, против владычества которой уже никто не восставал, покинула дворец и направилась обратно в Петербург.
XXVII
По приказанию государыни Бломштедт без затруднения и без задержки получил свой дорожный паспорт для возвращения на родину, и на следующий же день сел на английский корабль, направлявшийся в Киль. Русская земля словно горела под его ногами. К его страстному желанию снова увидеть родину и милую Дору, образ которой, после долгого забвения, стал рисоваться его душе в ещё более привлекательных, чем прежде, красках, присоединялся страх, не опоздает ли его известие об оправдании Элендсгейма, так как последние полученные им с родины письма говорили о возрастающей слабости несчастного отца его любимого друга детства и как бы намекали на возможность рокового конца. Правда, Дора не обмолвилась ни словом напоминания или упрёка по поводу его затянувшейся поездки, но тон серьёзно-печальной покорности, которым были проникнуты её письма, пробудил в нём самом укоры совести и горячее желание скорей вернуться на родину, чтобы привезти любимой девушке утешительные вести об исполнении им своего обещания. Он считал часы долгой в то время дороги, замедлявшейся ещё встречными ветрами, и уже начинал жалеть, что избрал морской путь; он сделал это потому, что считал его скорейшим и надеялся таким образом быстрее покинуть границы русского государства, ведь пока он находился на русской земле, он всё ещё должен был страшиться смертельно оскорблённого Орлова, которому могло бы удаться отклонить великодушный порыв императрицы; весьма возможным казалось и то, что при настоящем положении дел в России могущественный фаворит, без ведома и воли императрицы, мог дать почувствовать ему свою месть.
Наконец Бломштедт прибыл в Киль и поспешно, на курьерских лошадях, поехал к себе домой.
Весь служащий персонал замка Нейкирхен сбежался, и клики радости наполнили воздух, когда раздался звук почтового рожка и молодой человек въехал во двор родительского дома. Старый барон фон Бломштедт спустился вниз и принял в распростёртые объятия своего сына, которого уже окружили старые слуги дома, целуя его руки. Волосы старика сильно поседели и почти не отличались от цвета посыпанной на них пудры, черты его лица носили следы тяжёлых забот. Долго держал он сына, прижав его к своей груди, слёзы текли по его щекам, а губы, казалось, тихо шептали благодарственную молитву.
Молодой человек был несколько удивлён этой встречей, искренняя сердечность которой не вязалась с той строго суровостью, которую отец всегда проявлял к нему.
На лестнице его встретила мать, и она, эта всегда тихая спокойная женщина, обняла его с рыданиями и покрыла его лоб и щёки нежными поцелуями.
Вскоре молодому барону стали понятны чувства его родителей. Вследствие замедления его путешествия до них раньше него дошли вести о совершившемся в Петербурге перевороте, а при трудности сообщений того времени и замкнутости русской границы эти вести были дополнены самыми ужасными и преувеличенными слухами. Рассказывали, что в Петербурге происходили кровавые битвы, а голштинская гвардия и вся свита низложенного императора были изрублены. Барон и баронесса Бломштедт считали своего сына погибшим; суровое и гордое сердце старого барона было глубоко потрясено мыслью о бесславной смерти в чужой стране единственного наследника его имени и владений; теперь же как он, так и его супруга во внезапном появлении своего единственного ребёнка, считавшегося мёртвым, увидели чудесное проявление особенной милости Божией.
Когда оба старика вместе с сыном вошли в ту комнату, где в последние дни переживали свою скорбь, они бросились на колена, и всегда строгий и замкнутый в себе барон громким голосом вознёс к небу свою молитву за своего возвращённого ребёнка.
Затем молодой человек должен был рассказать обо всём, что он пережил. Пока он описывал потрясённым родителям роковые события, свидетелем которых он был, и опасности, которым он подвергался, слуги приготовляли на дворе из всего, что было лучшего в доме, великолепное угощение. Всем хотелось отпраздновать этот радостный день возвращения молодого барона.
С глубокой серьёзностью и часто вытирая свои глаза, не стыдясь супруги и сына, от которого он обыкновенно гордо скрывал свой внутренний мир, старый барон внимательно слушал своего сына, а затем ещё раз крепко и искренне прижал его к своей груди и произнёс:
– Божия рука тяжело поразила нашего герцога… Да простит ему милостиво небо вину, последствия которой он несёт на себе!.. Нам не подобает решать вопросы будущего, наша благодарность и наша преданность принадлежат императрице, которая была милостива к нашему сыну, сохранив нам его, и великому князю, нашему герцогу, за которого дай ей Бог счастливо управлять страной. Ну а теперь пойдём, – добавил он со счастливой улыбкой, – слуги ждут; им доставит большую радость после такого долгого отсутствия и пережитого страха за твою судьбу вновь послужить тебе, их будущему господину, наследнику здешнего дома. Дай руку твоей матери! Сегодня тебе должны быть оказаны все почести, ты исполнил свой долг, ты поступил мужественно и благородно, как подобает дворянину, я вижу, что честь и имя нашего древнего рода будут возвышены тобою.
Баронесса Бломштедт с блестящими от счастья глазами дала свою руку сыну, чтобы идти с ним в столовую, но молодой человек несколько задержал её; он подошёл к отцу и, взяв его руку, серьёзно и торжественно сказал:
– Благодарю тебя, отец, за твоё мнение обо мне, я обещаю всегда быть достойным его! Но так же, как я исполнил свой долг по отношению к своему герцогу, я должен исполнить ещё один священный долг, и если бы я забыл о нём, я сделался бы недостойным нашего имени. В этот час, когда Божия благословляющая рука покоится на нас, между нами не должно быть ничего скрытого; сегодня я должен рассказать тебе о том, что наполняет и волнует моё сердце, сегодня я должен высказать тебе серьёзнейшую, искреннейшую просьбу всей моей жизни, от которой зависит счастье моей будущей жизни.
Старый барон посмотрел на него с удивлением, а баронесса тихо засмеялась, так как сердце женщины угадало, что просьба её сына связана с любовной историей; он познакомился с дворами Берлина, Митавы и Петербурга; было бы немыслимо, чтобы среди всех дам высшего общества, в котором он вращался, никто не оставил в его сердце неизгладимого впечатления.
Молодой человек, крепко сжав руки отца и матери, начал говорить, сначала запинаясь и нерешительно, а затем всё увереннее, всё горячее и воодушевлённее о своей любви к Доре Элендсгейм; он рассказывал, как эта привязанность выросла вместе с ним, как она родилась на почве детских игр и как теперь она властно наполняла всю его жизнь.
Черты лица старого барона делались всё мрачнее, в них появилась прежняя строгость, и в то время как его жена боязливо взглянула на него, он отнял свою руку от сына и, резко прервав его, воскликнул:
– Остановись, мой сын, остановись! Не говори больше об этом сегодня, в такой радостный день! Я не хочу сердиться на тебя за твои юношеские заблуждения, но одобрить их я не могу. Каждый человек увлекается в юности несбыточными мечтами, которые приходится рассеивать усилиями воли или которые сами исчезают под влиянием житейского опыта. В жизни приходится считаться со многими условиями; быть может, эта девушка действительно так хороша и благородна, какою она кажется тебе в твоём юношеском увлечении, но имя Элендсгейма запятнано, он – враг нашего сословия, и никогда, – строго и решительно прибавил он, – никогда моё имя не сможет соединиться с его именем. Если бы ты полюбил даже дочь крестьянина, то, быть может, я поборол бы свою гордость и возвысил бы её до себя, но в этом случае…
– О, отец мой, – горячо воскликнул молодой человек, – не говори ничего обидного об отце той, которой принадлежит моё сердце, не отравляй этого счастливого, святого момента! Разве дети отвечают за вину своих отцов? Если бы даже он был виновен в самом тяжком преступлении, то и тогда, клянусь тебе, я не отказался бы от неё и с гордостью выступил бы рядом с нею пред целым светом. – Гневно блеснули глаза старого барона, но он не успел заговорить, так как сын торопливо продолжал: – Но он не виновен, его честь восстановлена, он стоит на одной ступени с нами.
– Он невиновен? – воскликнул барон. – Он, которого осудили суд и который освобождён из тюрьмы только благодаря своей старости и болезненному состоянию? Он равен нам? Он, сын крестьянина?
– Да, отец, – воскликнул молодой барон. – Слушай: государыня не только простила меня за то, что я по чувству долга делал для нашего несчастного герцога, она исполнила также мою просьбу за бедного, обездоленного отца моей Доры. Вот, смотри! – воскликнул он, вынимая из портфеля грамоту – Это – собственноручная подпись её императорского величества; она признала Элендсгейма невиновным во всех возведённых на него обвинениях, она жалует ему дворянский титул… Дора может свободно и гордо вступить в общество, не нарушая даже общественных предрассудков. Неужели, отец, ты, хочешь быть строже самой императрицы, которая располагает властью карать, миловать и награждать?
Старый барон взял из рук сына грамоту и стал медленно и внимательно читать её. Затем он покачал головой, но выражение его лица осталось по-прежнему строгим и мрачным.
– Государыня может уничтожить судебный процесс; она может отменить приговор, может раздавать почести и награды, но над своим именем я один судья и господин, – суровым тоном заявил он.
– Ты прав, отец, – воскликнул молодой барон, – я прошу у тебя благословения на счастье будущей моей жизни не во имя императорской грамоты, нет! Я взываю к твоему родительскому сердцу!.. Ты не можешь быть более строг ко мне, чем сам Бог, так милостиво спасший меня!
Он схватил руки отца и смотрел на него с такой искренней любовью, что старик растрогался при виде свежего молодого лица своего сына, столь долго отсутствовавшего, он наклонился к нему и поцеловал его в лоб.
Подошла и баронесса-мать и, обняв своего супруга, сказала:
– Не далее как вчера мы сидели одинокие и считали своё дитя погибшим; ты не постоял бы ни пред какой ценой, чтобы спасти его! А теперь, когда так неожиданно судьба возвратила его нам, неужели ты откажешь ему в его первой просьбе? Подумай, что Сам Бог требует от тебя жертвы за Свои милости!.. Смири свою гордость, не отказывайся от этой жертвы, дабы не навлечь на себя гнева Божиего!
Старый барон отстранил свою супругу и в глубоком волнении стал ходить по комнате.
– Затем подумай, – продолжала баронесса, бросая на сына счастливый взгляд, – что сказала бы на это государыня, наша повелительница? Как приняла бы она то, что ты ставишь своё суждение выше её? Как можешь ты отвергнуть Дору и сохранять злобу и ненависть к её отцу, оправданному и высоко награждённому ею?
Бломштедт остановился и долгим взглядом посмотрел на жену и сына; суровость исчезла с его лица, на нём лежала только печать торжественной, печальной серьёзности.
– Господь был милостив ко мне и к моему дому, – сказал он, – и я не хочу быть жестоким и несправедливым. Предложи свою руку дочери Элендсгейма! – С криком восторга сын бросился в объятия барона, но тот отстранил его и сказал: – Я ещё не знаю, могу ли я от всей души приветствовать как дочь ту, которая будет носить моё имя. Я ещё не знаю, нужно всё выяснить, и дай Бог, чтобы рассеялись все сомнения. Пойдём со мной! Я провожу тебя в дом пастора. Обещай мне не возражать ни слова на всё то, что я буду говорить и делать; я хочу испытать твою избранницу, и если она действительно окажется тем, что видит в ней твоё юношеское чувство, то она выдержит испытание.
– О, она выдержит всякое испытание! – с уверенностью воскликнул молодой барон. – В ней я уверен, хотя и не понимаю…
– Ты увидишь, – сказал отец.
Взяв шляпу и опираясь на руку сына, он вышел из дома, оставив в изумлении жену и слуг, только что собиравшихся подавать к столу.
Сердце молодого человека наполнилось самыми разнообразными ощущениями, когда он снова очутился на дюнах и как в старину, направился к дому пастора. Он снова увидел, с одной стороны, белый песчаный берег, освещённый лучами солнца, и сверкающее синее море с белыми, как бы кружевными верхушками волн, извивавшимися под лёгким дуновением ветерка; с другой стороны – лесистую возвышенность, село и башню маленькой церкви – всё, будившее в нём тысячи детских воспоминаний.
Прошло немногим более полугода с тех пор, как в осеннем тумане он шёл в последний раз по этой дороге; а между тем в этот короткий промежуток времени накопилась масса впечатлений, свершилось много тяжёлых событий, богатых последствиями как для его личной жизни, так и для судьбы огромного государства; казалось, целая долгая жизнь отделяла молодого барона от детства. С другой стороны, при виде старых знакомых мест, где каждое дерево, каждый холмик, каждая волна напоминала ему о грёзах детства, жизнь большого света, в которой он участвовал там, вдали, показалась ему тяжёлым, беспорядочным и настолько тусклым сном, что являлось сомнение, было ли то на самом деле, испытал ли всё это он сам или знает только по рассказам других. Молодой человек испытывал то странное, чудодейственное чувство родины, которое освежает усталую душу, утоляет все печали, смывает все пятна, проясняет ум и делает человека восприимчивым к новым чистым чувствам.
Как много людей гибнет в грязной житейской тине, а между тем, если они хоть раз ушли из этого водоворота и вернулись в те места, которые напоминают им дни их невинного детства, они снова познали бы Бога, услышали бы голос любви, утешения и всепрощения, звучащий в шелесте каждого листика, в каждой звёздочке, сияющей на небесах!
Старый барон шёл молча, опираясь на руку сына по-видимому, так же торопился к цели, как и молодой человек. Однако казалось, что и его взор, скользивший синему морю и зелёному лесу, был на этот раз мягче и яснее обыкновенного.
В маленьком садике пред домом пастора, на кушетке, весь обложенный подушками, лежал старик Элендсгейм. На нём был тёмный халат, ноги покрыты лёгким ковриком, а голова с ниспадающими на виски седыми волосами покоилась в подушках. Исхудалое лицо старца было бледно, глаза закрыты; едва слышное дыхание колыхало его грудь; но на устах была кроткая, спокойная улыбка.
Рядом с ним сидела Дора, на её коленах лежала книга, а она заботливо отгоняла мух с лица спящего отца. Гладко причёсанные волосы были не напудрены, а на юном свежем личике лежала тень печального уныния. Для художника она могла бы послужить прекрасной моделью Антигоны,
[33] охраняющей сон отца, сокрушённого гневом богов.
Когда в садик вошли старый барон и его сын и их шаги послышались на песке, Дора обернулась. Молодой барон оставил отца и с распростёртыми руками пошёл к ней навстречу.
Дора вскочила; яркая краска залила её лицо, но сейчас же она сменилась мёртвенной бледностью; дрожа всем телом, она прижала руки к сердцу и смотрела на молодого человека, как на какое-то сверхъестественное явление.
– Дора, – воскликнул молодой Бломштедт, – моя Дора! Это я вернулся к тебе, я принёс избавление, я принёс счастье!
Он хотел обнять любимую девушку, но она уклонилась и, показывая на своего отца, тихо сказала:
– Он спит!
В этих словах молодой девушки, поборовшей в такой момент голос своего сердца, звучала такая трогательная просьба о том, чтобы не нарушили благодетельного сна её несчастного страдальца, что молодой человек остановился как прикованный и только простёр к ней руки, как к небесному видению.
Старый барон подошёл, стараясь, по знаку девушки, ступать с осторожностью. Он смотрел на неё испытующе, между тем как она подняла на него вопросительный, испуганный взор. Затем он взглянул на старца, и глубокое волнение отразилось на его лице.
– Они злы, они злы! – шептал старик во сне. – Господи Боже!.. Ты знаешь, что я невиновен, и всё же оставил меня!.. Не оставь меня в моём заключении и прости их по великой милости Своей!
Дора печально возвела взор к небу; на глазах старого барона навернулись слёзы, но, как бы желая скрыть свои чувства, он быстро схватил руку молодой девушки и прошептал:
– Идите за мною! Мне нужно с вами говорить.
Дора колебалась, с состраданием глядя на своего отца.
– Вы должны войти в дом только со мною, – сказал барон, – вы услышите, когда он проснётся. Пойдёмте! То, что я должен вам сказать, очень серьёзно.
Он потянул Дору за собою, между тем как сын последовал за ними в сильнейшем волнении.
При входе в дом к ним вышли навстречу пастор Вюрц и его жена. Оба почтительно поклонились барону, затем с сияющими от радости лицами поспешили обнять молодого человека.
В передней барон остановился и, обращаясь к Доре, произнёс:
– Мой сын сказал мне, что любит вас; не скрою от вас, что во мне сильны традиции моего звания, но счастье моего сына, спасённого и возвращённого мне судьбою, для меня дороже всех твёрдо укоренившихся предрассудков моего звания; поэтому я пришёл сам просить у вас руки для моего сына и ввести вас в мой дом как его жену.
Пастор и его жена посмотрели на молодую девушку, сияя от счастья; Дора стояла, вся вспыхнув, и смотрела на молодого барона с искренней любовью, но вместе с тем с глубокой грустью и покорностью. Один момент она как бы переводила дыхание, затем заговорила тихим, но ясным и твёрдым голосом:
– Благодарю вас, барон, за ваши слова, которые наполнили меня гордостью и счастьем. Но я не могу и не смею принять то счастье, которое вы предлагаете мне. Моя жизнь принадлежит моему отцу; у бедного старика нет на свете никого, кроме меня, и даже наши друзья не могли бы заменить меня в уходе за ним.
Молодой барон с трепетом смотрел на девушку и, казалось, хотел поспешить к ней, но отец удержал его; на строгом лице старого барона не было заметно и следа неудовольствия и досады за отказ от такой высокой чести, какую он предложил молодой девушке; напротив, на нём появилась радостная, счастливая улыбка.
– Вам не придётся расставаться с отцом, – сказал он Доре, – мой дом открыт для него, и он найдёт там всё необходимое для себя.
Дора покачала головой, затем потупилась, сильно побледнев, и сказала:
– Да вознаградит вас Господь Бог за вашу доброту, но всё же я не могу принять её.
– Почему же нет, Дора? Неужели ты больше не любишь меня? Неужели ты забыла нашу юность? – воскликнул молодой Бломштедт, тщетно стараясь высвободиться из сильных рук отца.
– Я не забыла нашей юности, – воскликнула Дора, – я люблю тебя, – тихо прибавила она, – ты это знаешь, и пусть знают все; но именно потому, что я люблю тебя, я не смею протянуть тебе руку. На мне лежит клеймо, наложенное на моего бедного отца людской несправедливостью, я не имею права запятнать твоё имя и хочу, – прибавила она, гордо подняв взор, – одна нести позор своего отца.
– Дора, Дора! – воскликнул молодой человек. – Послушай, ты ещё не знаешь…
Сильным движением он вырвался и поспешил к ней; но отец предупредил его; он с раскрытыми объятиями подошёл к молодой девушке, прижал её к своей груди и, коснувшись губами её мягких, блестящих волос и едва сдерживая дрожь в голосе, сказал:
– Бог да благословит тебя, дитя моё! Ты хотела пожертвовать своим счастьем ради чести моего имени; ты хотела с гордостью нести позор и несчастье своего отца; этим ты исполнила наивысший долг старейшего дворянства, и в твоих руках, я вижу, будет надёжно сохранена честь моего имени. Я хотел свои предрассудки принести в жертву счастью сына, теперь же я жертвую ими для тебя с радостью и гордостью. Ещё раз повторяю мою просьбу: принеси моему дому честь и счастье, соединив свою судьбу с судьбою моего сына, об этом я прошу тебя, дочь моего врага!
Дора вся дрожала в объятиях барона и почти не понимала его слов, она старалась высвободиться и печально качала головой.
– Послушай, Дора, послушай! – крикнул молодой Бломштедт. – Всё улажено… честь твоего отца восстановлена, он оправдан государыней по всем обвинениям, он возведён в дворянское звание, и ты теперь равна мне пред светом и много выше меня по чистоте и сердечной преданности, – со вздохом прибавил он.
Затем он достал грамоту, подписанную государыней, и вложил её в дрожащие руки девушки.
Она осушила слёзы и несколько раз перечитала строки, пока наконец, была в состоянии понять прочитанное; затем она молитвенно сложила руки и проговорила:
– Неужели возможно на земле такое счастье? И это сделал ты, мой друг? Ты добился этого ради меня? Могу ли я не любить тебя и не желать служить тебе всею своею жизнью?
Подошёл пастор и возложил руки на голову молодой девушки.
– Вам мы обязаны всем, – совсем тихо сказал молодой Бломштедт, обращаясь к Марии Вюрц, которая подняла бумагу, выпавшую из рук потрясённой Доры, и внимательно читала её. – Ваше письмо побудило государыню освободить меня и исполнить мою просьбу… Могу я сказать об этом?
– Нет, – ответила Мария так же тихо, – никогда в жизни!
– Ну, теперь выйдем, – сказал старый барон, – с таким известием мы можем разбудить старика.
Он повёл Дору в садик, сын и пастор последовали за ними.
Мария Вюрц осталась на несколько минут одна; она смотрела на почерк государыни и прошептала:
– Она когда-то разбила моё сердце, но волею Божиею оно снова ожило; теперь она осчастливила два сердца, да благословит её Господь!
Старик Элендсгейм проснулся от звука приближавшихся шагов, его глаза медленно открылись, ласково взглянули на дочь и равнодушно скользнули по остальным. Вдруг его взор остановился на бароне Бломштедте; лицо старика передёрнулось, казалось, он с усилием вспоминал что-то, и на его лице мгновенно отразился ужас. Он протянул худые, бессильные руки, прижался со страхом к самому краю своего ложа и закричал глухим, дрожавшим голосом:
– Боже мой, Боже мой, они меня нашли; это один из тех, кто преследовал меня беспощаднее всех. Они не хотят оставить меня в покое, они запрут меня снова в тюрьму и возведут на меня новый позор… Прочь, прочь! Я ничего не сделал вам, я действовал по справедливости и по своему убеждению. Пустите меня, пустите! Моя жизнь приближается к концу! Дайте мне умереть спокойно!
Дора обняла плечи своего отца и прижалась головой к его седым волосам.
Пастор и его жена подошли к Элендсгейму.
– Защитите меня! Защитите меня, мои друзья, вот от того, кто пришёл сюда меня погубить! – воскликнул старец.
Мария Вюрц сделала барону знак удалиться. Но тот отрицательно покачал головой и сказал:
– Нет, его ум начинает просветляться, мы должны воспользоваться этим, всё должно быть разъяснено. – Он приблизился к старику, который всё дальше и дальше отодвигался от него, протянул ему руку и сердечным, дружеским тоном сказал: – Я пришёл сюда не как враг. Забудьте всё прошлое! Протяните мне руку! Я был несправедлив к вам так же, как и все ваши враги; я теперь пришёл, чтобы всё загладить. Людям свойственно ошибаться, я осознал свою неправоту и прошу вас простить меня!
– Вы – барон Бломштедт, – сказал старик. – Да, да, я вспоминаю! Что же вы хотите от меня? Разве ещё недостаточно мучили меня вы и все ваши?
– Послушайте, – сказал барон, – я пришёл сюда не как враг. Время тяжёлых испытаний миновало для вас, и я благодарю Бога, что на мою долю выпало загладить и исправить всю несправедливость, допущенную по отношению к вам.
С напряжённым страхом все взоры были устремлены на старика Элендсгейма, в лице которого проявлялось всё более и более понимания, но вместе с тем так же горечь и боль.
– Разве возможно искупить несправедливость, лишившую меня чести и опозорившую моё имя? – воскликнул он.
– Да, отец, возможно, – промолвила Дора, покрывая поцелуями его лоб и волосы, – да, позор смыт с тебя, несправедливость искуплена… Слушай, слушай!
– Как это возможно? – спросил Элендсгейм, проводя рукою по лбу. – О, теперь во мне всё проясняется, я вспоминаю весь пережитый ужас. Меня осудили, засадили в тюрьму!.. Я было забыл про это; а теперь меня заставил вспомнить. Зачем это? Я слишком слаб, чтобы снова переживать всё это горе!
– Слушайте! – сказал барон Бломштедт, взяв грамоту императрицы из рук Марии Вюрц. – Слушайте! – и он стал читать медленно и ясно, вплотную приблизившись к старику.
По мере чтения глаза Элендсгейма открывались всё шире, он сложил руки на груди и безмолвно смотрел на барона.
– Екатерина? – спросил он, когда чтение было окончено и произнесено имя, стоявшее в подписи. – Екатерина? Что это? Разве она может говорить от имени герцога?
– Пётр – уже больше не герцог Голштинии и не император России, – сказал Бломштедт, – он оставил престол, теперь Екатерина Вторая – императрица России и властвует в Голштинии именем своего малолетнего сына.
– Это – правда? – воскликнул Элендсгейм. – Скажите мне, что это – правда, чтобы я снова мог взглянуть на свет Божий, чтобы моя дочь могла с честью носить моё имя!
– Ваша дочь с гордостью будет носить имя Элендсгейма, – сказал барон Бломштедт, – хотя ей и недолго придётся носить его, так как я пришёл сюда, чтобы просить у вас руки вашей дочери для моего сына.
– Для вашего сына? – спросил Элендсгейм, отыскивая глазами молодого барона.
– Вот он, пред вами, – ответил Бломштедт-старший, подводя сына к ложу старика.
Молодой человек, глубоко растроганный, схватил слабую руку старика и со слезами на глазах сказал:
– Да, я прошу этого счастья, этой чести назваться супругом Доры! Не откажите в моей просьбе! Пусть вражда отцов претворится в счастье и любовь их детей!
Дора протянула руку своему возлюбленному.
Барон Бломштедт дотронулся до их рук и сказал:
– Бог так решил, и где Он поселяет мир и прощение, не должно быть места для ненависти в человеческом сердце.
– Примирение и прощение! – тихо прошептал Элендсгейм. Но тут же опустилась его старческая голова, слёзы хлынули из глаз и всё тело затрепетало от сильных рыданий, он повторил ещё раз: – Мир и прощение, Господь милосерд!
После сильного потрясения радости, ослабившего немощный организм старика, он упал в изнеможении на подушки; но волнение не сломило его; напротив, его взор был ясен, тьма, застилавшая его разум, исчезла.
– Он не может двинуться отсюда, – сказал барон, сияя от радости, – поспеши, мой сын, за своей матерью! Здесь, у ложа этого старика, перенёсшего столько испытаний, мы отпразднуем твоё обручение. Небо сохранит его и даст ему силы в счастливом настоящем забыть все страдания прошлого.
Он придвинул стул к ложу старика, положил свою руку в его руку и, наклоняясь друг к другу, примирённые враги тихо беседовали, пока Дора и Мария Вюрц приготовляли скромное угощение к предстоящему торжеству.
Молодой барон поспешил домой и через некоторое время привёз в коляске свою мать; по дороге он рассказал ей обо всём происшедшем и та с сердечностью заключила в свои объятия невесту своего сына.
Скромный стол был сервирован у ложа старика.
Солнце зашло, повеяло вечерней прохладой; зажгли огни, и до глубокой ночи маленькое общество просидело у ложа старика, воскресшего для новой жизни, между тем как слуги в замке тщетно поджидали возвращения своих господ.
На следующее утро, за завтраком, барон Бломштедт подал сыну последний номер газеты «Беспартийный Гамбургский Корреспондент», доставленный только что с почты.
Молодой Бломштедт бросил взгляд на статью из Петербурга, отмеченную отцом для него, и едва не выронил газеты – так сильно дрогнула его рука. Там был напечатан манифест императрицы, который молодой человек принялся читать отцу вслух:
– «В седьмой день по восшествии Нашем на царский престол Мы были извещены о том, что бывший Император одержим припадками сильных колик, причиною чего являются геморроидальные страдания, коими он был одержим и раньше. Следуя христианскому долгу, возложенному на Нас и будучи послушны святым законам, предписывающим сохранять жизнь Наших ближних, Мы приказали оказать ему всякую помощь, дабы предотвратить последствия такого опасного страдания и облегчить оное врачебными средствами. Однако на следующий день с печалью и сожалением Мы узнали, что Всевышнему угодно было прекратить жизненный путь Нашего супруга. Мы повелели отвезти тело в лавру святого Александра Невского и там предать погребению. Как повелительница и мать, Мы внушаем всем Нашим верноподданным отдать покойному последний долг, забыть всё прошлое, молиться за упокой его души и смотреть на это неожиданное решение Провидения, как на следствие неисповедимых путей Всемогущего Творца, пославшего сие испытание Нашему царскому трону и всему Нашему дорогому отечеству».
Слёзы покатились из глаз молодого человека.
– Так лучше для него, – тихо сказал он. – Бог избавил его от мук и унижения, выпавших на долю его земной жизни.
– Читай дальше, мой сын! – торжественным тоном сказал барон.