АЛЕКСЕЙ ЦВЕТКОВ
ПОП--МАРКСИЗМ
МОЯ АЗБУКА
Посмотрел «Мамму мию». Почему вообще «Абба» (в чьем угодно исполнении) — это группа, от песен которой к глазам подступают слезы у людей из поколения моих родителей? Обаяние «Аббы» в том, что это ПОСЛЕреволюционная музыка, нежная эпитафия на кладбище самых радикальных надежд. Оглядывание назад, ощущение того, что все самое дерзкое и великое, что казалось реальностью целому поколению людей по всему миру, вот сейчас вот, в этот момент, стало прошлым. Связь с этим прошлым есть и останется на всю жизнь, но нет прежней надежды,
в этих приторно-сладких до слез песенках есть только воспоминание о чем-то великом и ускользнувшем. «Лост саммер» — это Париж сразу после 68-го: туристы вокруг Нотр Дама, вскользь упоминаемое «флауэр пауэр», последнее лето, когда утопия еще казалась реальностью. Или
«Дансинг Квин» — вечер, пятница, тебе всего семнадцать, ты королева танца и выбираешь себе короля. Мао сказал: «Революция — это не вечеринка», эту фразу на своих вечеринках цитировали нестриженные бунтари по всему миру, всяческие йиппи и провоты, а «Абба» спела им (на похоронах Мао) о том, что революция окончилась (или не получилась, ведь речь шла о мировой революции), а вечеринка осталась. От сексуальной революции остался свинг клуб, а от Вудстока — пятничный дансинг как обязательный атрибут недолгой молодости. «Вы знаете, с чего это начнется и чем это кончится, есть лишь один вопрос: хотите вы этого или нет?» — это про пятничную вечеринку, но и, конечно же, про «молодежную революцию». Революция обещала отменить границу между сценой и залом, отменить исполнителей и потребителей зрелищ, сделать творчество тотальным, всеобщим и перманентным, отменить билеты, прекратить спектакль, включить всех. Вместо этого «Абба» спела в «Супер трупере»: «Я надеюсь, что каждый мой концерт последний, но я опять выхожу на сцену и слепну от ламп, потому что знаю, что гдето в зале сейчас ты». Снова харизматик и объект желания на сцене, отдающий себя на заклание поклонникам в обмен на почитание и плату за вход. Маленькое христианское жертвоприношение как сделка между звездой и толпой. Пафос «Аббы» — это положение все еще хиппи, который уже отказался от глобальных планов тотального переустройства вселенной с помощью всеобщей любви, снимающей все границы и различия. Уже отказался, но еще не забыл, и оглядывается с грустью, перед тем как подстричься и устроиться наконец в офис своего отца. «Боги, холодные как лед, бросили свои кости, и наши горячие сердца больше не бьются вместе». Это и есть конец 70-х, другой реакцией на ту же ситуацию был панк: мы будем бунтовать, зная, что смысла в бунте больше нет и будущего не будет, а будет то же, что и сейчас. Вся «Абба» — это сказанная нежным голосом фраза: мы, пожалуй, бунтовать больше не будем, большие каникулы окончены. «Еще глоток — и нам пора платить за этот ужин». Какое-то мягкое и сладкое хоум порно, заменившее план изменения человеческих отношений на всех уровнях. «Я верю в ангелов на той стороне реки, у меня есть мечта узнать песню, которая поможет мне пережить все, что меня ждет». Поэтому я не могу долго слушать эту приторную группу, которую всегда показывали у нас на Новый Год, и не могу сказать кратко и точно, как к ней отношусь. Это как наблюдать теплый оранжевый закат, точно зная, что больше солнца ты никогда не увидишь. «Абба» — ПОСЛЕреволюционная группа, как «Битлз» — ПРЕДреволюционная.
«Аватар»
Фильм «Аватар» дает полное представление о том, как «поэкологически» видят планетарную революцию голливудские левые: альянс разочарованных в патриотизме ветеранов войн + ученые, ведомые бескорыстной любовью к знанию + дикари, не утратившие связи с мудрой природой и разумной, фрактально организованной материей (синергетика, нью эйдж, все голливудские леваки немного хиппи). Этот единый фронт выигрывает партизанскую войну против генералов и корпораций, т.е. против авторитарного типа психики и бесчеловечных/антиэкологичных рыночных интересов. Для голливудских левых вымышленные «аборигены» как массовая база восстания заменили собой прежних «индустриальных рабочих», на которых принято было рассчитывать сто лет назад. Главная проблема с этими благородными дикарями в том, что они не существуют и никогда не существовали в реальности. Их образ предлагается недовольным системой неформалам в дредах и с татуировками как еще одна вакантная роль и нестыдная идентичность в большой компьютерной игре.
Автономия искусства или арт-сопротивление?
Искусство как способ коммуникации адресовано в первую очередь нашим эмоциональным реакциям, а не аналитическим способностям. Традиционно оно понималось как «воспитание чувств», а не оттачивание разума. Потому оно и действует обычно через образ, а не через факт.
Глобализация — это веер проекций экономического неолиберализма во все сферы жизни от гастрономии до астрономии. Вторжение тоталитарных рыночных принципов в повседневность дает повсеместное и позорное упрощение отношений как внутри всех сообществ, так и между человеком и природой и, в конечном счете, означает нарастающую энтропию наших возможностей, автоматизацию жизни и сознания, отказ от утопических амбиций внутри человеческого вида. Искусству этот процесс отводит роль выгодного для торговли дизайна или безопасного хобби, места «галерейных революций», т.е. периферийной части индустрии отдыха, и не более.
Искусство может оказывать сопротивление глобализации, но только если под глобализацией мы будем понимать исключительно процессы внутри самой арт-среды, корпоративный контроль на рынке актуального искусства, и не шире. В этом узком смысле художник или сообщество
художников вполне успешно производят жесты протеста, сопротивления и временного «присвоения» арт-рыночной территории. Вот имена только самых заметных групп, ведущих подобный арт-джихад: Critical Art Ensemble, Art Workers Coalition, Paper Tiger TV, Group Material Guerrilla Girls.
Однако если под новым глобалистским порядком понимать процесс
«товаризации мира» в целом, искусство оказывается беспомощным и обреченным на упрощение и коммерциализацию даже в своих автономных партизанских заповедниках. В такой оптике арт-проекты и сообщества могут служить моделью, ресурсом, но никак не самостоятельной практикой, и поэтому возникает вопрос их актуального включения в более общий контекст сопротивления глобализму.
Ситуационисты задали имидж первому поколению «новых левых». В 1968-м будущие знаменитости вроде Жерара Фроманже создали Atelier des Beaux Arts, где печатались плакаты парижского восстания. Герхард Рихтер выставлял перерисованные из газет фото погибших в Штамхайме лидеров городских партизан, что вызвало острейший политический спор в немецком обществе. Имидж «антиглобализма» складывался под непосредственным влиянием арт-групп «Какофоническое сообщество», «Саботаж коммюникейшн» и множества других, названных выше.
Смехотворно сужая возможности «нейтралитета», глобализм снова ставит перед художником принципиальный вопрос: кому принадлежать? Господствующим отношениям, т.е. нынешней корпоративной элите, либо иным возможным отношениям, т.е. контрэлите в одном из ее вариантов?
И можно ли «не принадлежать никому»? Принадлежать себе? Свободно служить музам? Нельзя, потому что «себе» — это значит: представителю класса, группы, направления, исторической ситуации и т.п. «Себе» не значит: только что родившемуся в колбе волшебному и свободному существу.
Априорная несамостоятельность художника следует из природы его деятельности. С одной стороны, он, как ремесленник, продает то, что придумал головой и сделал руками, но с другой, он по-пролетарски пристегнут к заказчику – хозяину – галерее.
Амортизация
Агенты власти регулярно пытаются быть достаточно «разумными», чтобы найти/отвести искусству полагающееся «место», превратив его в безопасный для системы, а то и полезный для нее раздражитель. Популярна
теория смены пространства и форм для революционных претензий.
Вместо события «Революции» возникает место «Галерея». Социально опасный ход мысли признается продуктивным для изобретения новых художественных форм. Так видят ситуацию многие либеральные интеллектуалы (Марат Гельман, Александр Эткинд, Борис Гройс). Принято говорить: «Ну это ведь всего лишь искусство», и понимать это предлагается так: «Какая бы там ни имелась в виду политика, нельзя же принимать ее всерьез, не будем же мы буквализировать пусть талантливые, но метафоры? В конце концов, все это существует для нашего развлечения, а не чтобы мешать нам жить». Это считается достоинством современной демократии — революционность как прививка закупорена в богемном галерейном гетто, где может и даже должно происходить то, что нежелательно и опасно в реальной жизни остального общества. Жесткая система просто ловит, сажает или «мочит» при задержании. Гибкая система перемещает революционные настроения в область «авангардного» и сдерживает их там: если высунешься, будешь уже не «радикалом», а «криминалом». Справедливости ради надо сказать, что такая артлевизна все же лучше, чем совсем ничего. И часть ответственности за такую «амортизацию» несут сами левые, которые не смогли или не захотели предложить арт-герильерос более интересную роль в обществе. Сделать это — первый шаг нашей культурной политики.
Артемий Троицкий и лесоповал
Некоторые мои товарищи, очень уважающие Киву Майданика как друга Че Гевары и полезного специалиста по латино-американским революциям, недавно публично предложили отправить при удобном революционном случае его сына, Артемия Троцкого, на лесоповал, потому как отец сыну не оправдание. Категорически возражаю против использования товарища Троицкого на лесоповале! Со своей музыкальной эрудицией (см. «FM Достоевский») и развитым музыкальном вкусом (см. фестиваль «Степной волк») в области некоммерческой и экспериментальной музыки он мог бы во время и после революции послужить организатором правильного саундтрека к захвату трудящимися власти и собственности в стране и мире. Товарищ Троицкий небезнадежен, любит публично называть себя «анархистом» (ошибочно полагая, что он этим кого-то в наши дни шокирует), уважает Че Гевару и симпатизирует Чавесу и Моралесу. А это не так мало для видного деятеля роки поп-культуры. При правильном развитии из него мог бы выйти дельный редактор музыкального телеканала или организатор прогрессивных праздников.
А на лесоповале при социализме будут работать роботы, а не провинившиеся люди, я в этом абсолютно уверен. Люди при социализме будут ни в чем не виноваты друг перед другом.
Мне в его интервью самой важной и спорной представляется вот какая позиция: все равно, кто где состоит и как себя называет, лишь бы человек был «с драйвом». А если совсем просто, то: с интересными и приятными вам личностями нужно делать дела, а со скучными и неприятными — нет, и не важно, кто из них какого «цвета». Принцип этот важен, потому что так мыслит тотальное большинство окружающих меня людей, от кураторов и продюсеров до невзрачных обывателей. В чем минус этого, безупречного вроде бы, принципа? В том, что этот принцип изначально содержит в себе лояльность системе, он нацелен на ее принятие: мы не можем и не собираемся менять правил игры, а единственное, что мы можем в этой игре, так это окружиться теми, кто нам симпатичен и держаться подальше от тех, кто наоборот. Любая последовательная политическая позиция не совместима с такой «разумеющейся» логикой. Если мы хотим изменить систему, ну, скажем, принять другие законы или создать новые институты, что-то там обеспечивающие и гарантирующие, то нам неизбежно придется делать дела, сидеть за одним столом и шагать в одной колонне с людьми, которые нам наверняка будут тотально неприятны. Нас могут не устраивать их манеры, вкусы, тембр голоса и мимика, однако у нас найдутся постоянные (или временные) общие цели, и это нас обязывает действовать вместе и слаженно. Я уж молчу про более революционные планы слома системы вообще и создания вместо нее принципиально новой. Для этого требуется еще более широкий фронт, в котором придется совместно действовать всем, от стариков-сталинистов до курящих траву панков.
Поэтому нам стоит, в отличие от Троицкого, мыслить политически. И вместо того, чтобы в сотый раз повторять, как он нам не нравится и как мы его во всех грехах подозреваем, не лучше ли подумать, чем он может быть полезен для дела антикапитализма?
артфашизм и арт- марксизм
Сегодня салонный «фашизм» дает художнику желаемую скандальность. Реакционный обыватель видит в нем свою тайную мечту. Узнав, что его неприличные фантазии о сверхчеловеческом статусе и абсолютной власти где-то выставлены публично, обыватель одновременно испытывает эйфорию и стыд, становится потребителем арт-фашизма. Зато марксизм может дать художнику подлинную оригинальность, т.е. способность показать абсурд отношений, в которые мы включены, и возможность их изменения в более достойную человека сторону. Такое искусство послужит Событиям, а не компенсации их отсутствия. Оно встанет на службу обществу, в котором никто не будет ни обывателем, ни потребителем, ни фашистом.
Аэлита: Протазанов против Толстого
Оговорюсь сразу, что у советского графа Толстого в повести ничего подобного, конечно, нет. В фильме Якова Протазанова «Аэлита», снятом еще при Ленине, все радиостанции мира получают из неизвестности таинственно повторяющийся сигнал, загадочный набор слогов. Получивший его впечатлительный ученый в большевистской России немедленно обнаруживает свои дореволюционные, в духе символистов, вкусы — прекрасная неземная дама, другой мир, тайная с этим миром и этой дамой связь и т.п. В действительности же ученый просто ревнует жену к нэпману, соседу по коммуналке, но не умея с этой действительностью разобраться и получить в ней все эмоции, в которых он нуждается, ученый полностью уходит в грезы — марсианская принцесса уже тайно влюблена в него на космическом расстоянии и зовет, он мысленно перелетает на Марс и даже пробует там поднять революцию, но революция проваливается. А чем еще может кончиться революция, затеянная, чтобы понравиться женщине? Все в этом мире тщетно, и только любовь права и снова зовет его сквозь космос. В конце кинокартины выясняется, что тайный сигнал, вызвавший столько фантазий в несчастном сознании ученого, был всего лишь рекламой, пиар-ходом транснациональной корпорации (какой-то нэпманской фирмы с иностранным названием и совладельцами). Соседа нэпмана забирают в ГПУ или куда там тогда забирали, и жену ученый ревновал зря, ей просто внимания не хватало и не более, и никакого Марса в футуристических нарядах, принцесс из других миров и трагической межпланетной любви не оказалось. Просто буржуазная реклама разбудила дореволюционные иллюзии из прошлой эпохи. Все нужно делать здесь и сейчас — науку, производство, аресты спекулянтов, политику, любовь и секс и ничего не оставлять другому миру, а сила фантазии должна быть направлена на составление поэтапных планов освоения и изменения всего. Нас не заморочить рекламой и не сбить с толку, внушив тоску по нездешнему/ иному. Гениально все-таки большевики подредактировали своего графа, у которого в книге весь этот «Марс» с вырождением рас и сексом как сверхчеловеческой ценностью дан на полном серьезе, и все, что могут сделать на таком «Марсе» большевики — устроить резню, взорвать несколько дирижаблей, напрасно взбаламутить подземных пролетариев и бежать в космос, видя что все возвращается на круги своя и ничего нельзя изменить. Вы за Протазанова или за Толстого?
Б.Акунин
Переводчик Чхартишвили присвоил себе как псевдоним фамилию великого русского анархиста отнюдь не в личное пользование. Мелкобуржуазные обыватели, которых он развлекает, получили «размагниченное» имя Б. Акунина в свое пользование и не знают за этим пристойным именем никакого бунтарства, а только благостные детективы с тошнотворным либеральчиком Фандориным, никак не могущим решить, морально ли служить аморальной власти и если все же не морально, то как тогда быть? Неплохим актом присвоения Б. Акунина было бы написать, выложить в сети и издать по-пиратски совсем другой роман от его имени о том, как Фандорин переходит на сторону подпольных бомбистов и становится их наводчиком. Парадокс присвоения в том, что мы никогда ничего не присваиваем «себе» в карман. В серьезном смысле слова нет никакого отдельного «себя», а есть уникальный отражатель и присваиватель классовых, культурных, природных связей. Т.е. присваивая нечто, человек всегда передает это в пользование своему классу, корпорации, проекту. Мы всегда агенты чего-то большего, чем мы сами, какими бы отдельными личностями или мирными обывателями мы себя не воображали. И чем лучше мы осознаем, чему и как служим, тем большего мы как агенты этой силы, добиваемся. Этот текст не о том, что любая тема и событие МОГУТ быть присвоены антикапиталистами устно, письменно и визуально. Это понятно и без меня. Этот текст о том, что любая волнующая кого-то тема, любое пятно и звук ДОЛЖНЫ быть присвоены нами в интересах революции. Не научившись этого делать весело и легко, мы не дождемся изменения истории в нужную нам сторону.
Бог
Меня всегда впечатляли случаи внезапного поворота судьбы, вычитанные из желтых книжек о креативной карьере. На последние деньги некто покупает себе роскошный костюм, идет обедать в дорогой ресторан и совсем уж последние 50 долларов по-барски отдает на чай официанту. Заинтригованный столь хорошо одетым и щедрым юношей скучающий олигарх за соседним столиком знакомится с нашим нищим героем, предлагает ему работу, и с этого начинается его головокружительная карьера и слава. Пару раз в самых экономически кризисных ситуациях своей жизни я прибегал к такому красивому рецепту, и он никогда не срабатывал. Отдав в бутике последние деньги за престижную, но бесполезную вещь или демонстративно бросив их в коробку нищего, я оставался посреди суетливой вечерней столицы, никому не интересный, никем не замеченный и готовящийся перепрыгивать турникет в метро, потом идти через лес домой, а назавтра раздобывать железную мелочь на половинку черного. Возможно, я упускал одно из обязательных звеньев магической цепи — костюм, например. Или последнюю жертву судьбе нужно непременно приносить в ресторане… знать бы еще, в каком именно.
Я понимал, что вера в счастливый случай, который произойдет именно с тобой, надежда на игральный автомат — это латентная форма религиозности, но у меня никогда не выходило от нее полностью освободиться. Случаи из популярных книжек нравились все равно.
Справедливость, понятая как действующая в обществе истина, отодвигалась разочарованным человеком все дальше. Гностики, например, полагали, что над плохими богами, сотворившими весь этот мир с его законами, есть хороший бог, давший нам бессмертную душу и ничего материального никогда не творивший. Однажды с нашей помощью злая материя исчезнет и вновь восторжествует чистый дух. Социальные оптимисты убеждены в неизбежном построении иного общества, которое гарантировано нашим потомкам самими законами человеческого развития. Это очень напоминает религиозную установку на правильный конец неправильного мира.
«Нет судьбы!» — вырезает ножом на столе мать будущего лидера сопротивления. Помнится, эта сцена из «Терминатора» в начале 90-х вызывала гораздо больше бунтарских эмоций, чем вся «радикальная пресса» вместе взятая. Не все решено за наc! Сара Коннор совершает атеистический жест, решив изменить будущее, уже созданное (богом?) для людей. Или она восстает против власти машинного бездушного «князя мира сего», против его античеловеческой версии будущего, как и положено (в христианском сюжете) матери спасителя? Или она защищает устаревшие человеческие химеры и заблуждения от абсолютно рациональной атеистической власти машин — новых представителей разумной материи? Вот уж кто точно ни во что не верит, свободен от любых иллюзий и руководствуется только знаниями.
Для моего поколения первые «Терминаторы» были важным религиозным кино, современными комментариями к «Апокалипсису».
Христос, помнится, («От Матфея») был сторонником коммунистической уравниловки в вопросах оплаты труда нанятых к виноградарю. Именно там, кстати, сказано, что последние станут первыми, а первые — последними, откуда и происходит левацкое: «Кто был никем, тот станет всем!».
Христианство вообще легко превращается в коммунистическую пропаганду. По-моему, из заповеди «возлюби ближнего, как самого себя» с упрямой неизбежностью следует отмена частной собственности и тотальное обобществление всего создаваемого «продукта», а также средств его производства. Теологи освобождения так и учили безземельных индейцев: на пути христианской любви главное препятствие — разделение на «свое» и «чужое», экономическое неравенство. Однако происходит такое превращение не везде, а там, где нестерпимый классовый расклад, с одной стороны, создает высокий спрос на сопротивление, а культурная история, со стороны другой, не оставляет недовольным никакого языка, кроме христианского.
В чань-буддизме — некогда наставлял меня один олдовый хиппи, ныне гражданин США, человек с поразительно развитым доверием к ненаблюдаемому – нужно пройти по стадиям. Сначала хорошие и свои боги борются в детском сознании против чужих и плохих, в таком язычестве много гибридных вариантов божеств. Потом, в подростковом дуализме, богов остается только двое. Дальше в зрелом сознании побеждает монотеизм — бог один, но есть несогласные с ним творения. И наконец, освобождение наступает, когда просветленному даже одного бога много. У такого «человека на чистой земле» больше нет возраста, потому что этот возраст некому считать.
Если верить тому буддисту, когда ты перестанешь уповать на последнего своего бога, ты сам станешь Буддой и, указав мизинцем левой руки на любой предмет, увидишь, как он исчезнет, потому что никогда и не существовал. В моменты, когда мне казалось, что у меня внутри не осталось ни одной иллюзии, я оттопыривал мизинец и пробовал, но ничего не исчезало. Продолжаю упражняться, занимая себя суетой в компании с другими «не-Буддами», далекими от «чистой земли». А проверить, освоен ли этот фокус моим наставником, нет возможности, он за океаном. Голосует там за Обаму.
В «Шаманском космосе» Стива Айлетта цель человеческого прогресса— убийство бога. К этой цели у него людей ведут две конкурирующие партии — атеистическая и гностическая. Первая надеется, что после«убийства бога» во вселенной ничего не изменится, т.е. что он был просто коллективной иллюзией и корнем всех остальных иллюзий. Другая партия считает, что окончательное «убийство» творца приведет к полной отмене существования и самоупразднению реальности, т.е. мечтает своими руками организовать конец света.
Долго обсуждая эту книжечку с ее русским издателем, я предположил, что последовательный и непротиворечивый атеизм вообще невозможен в классово антагонистичном обществе. Все равно под разными именами будет сохраняться латентная религиозная логика. Настоящие атеисты, видимо, должны появиться там, где не будет экономической эксплуатации и принуждающей власти. Возможно, это мыслящие машины.
«Ни богов, ни хозяев!», — традиционно начинались классические листовки левых. Или как там у Годара? «Убившего одного назовут преступником, убившего тысячи назовут большим политиком, убивающего всех называют богом». «Бог нас всех ненавидит», — назывался вымышленный бестселлер героя сериала Californication. «И есть за что», — добавляет самокритичная часть сознания.
Всю свою сознательную жизнь я занимаюсь атеистическим самовнушением, но результат пока скромный — скептицизм в отношении формальных «церквей» и устойчивый интерес к сектам и «ересям» внутри любой религиозной традиции. Обратным образом сто лет назад русские интеллигенты не могли заставить себя верить и стремительно теряли религиозность. Это от того, что они жили в обществе, прогрессивно идущем вверх, а я живу в обществе, ползущем вниз по исторической лестнице?
В конце концов, сама фраза «бога нет» предполагает, что нам известен кто-то, называемый «бог», а также тот факт, что он отсутствует. Точнее было бы сказать «бог — это …». Каким будет ваше определение?
Воображение
Та часть нашего сознания, с помощью которой мы воспринимаем «художественное», — это и есть неистощимый ресурс всех альтернатив и утопий. В обычной жизни эта часть сознания зовется «воображением». В той же обычной жизни воображение используется, чтобы отличить красивое от нейтрального или уродливого. В жизни необычной воображение могло бы покинуть отведенные ему обществом пределы, стать полем для изобретения нового общества и нового человека. Воображение есть не что иное, как избежавшая репрессий продуктивная часть сознания. Именно поэтому эта часть сознания столь строго отделяется системой от всего «серьезного» (экономики и политики), она запирается в относительно безопасном гетто («искусство»). Не понимая этого, невозможно понять не только всюду повторяемое: «Красота спасет мир», но и «Вся власть воображению!». Этот лозунг восставших гуманитариев 1968-го будет казаться просто романтическим вздором уставших от зачетов студентов.
Голливудский марксизм
Голливуд (не как фабрика грез, обслуживающая буржуазию, а именно как сообщество актеров/режиссеров/сценаристов) с момента основания считался в США земным адом и рассадником трех смертных грехов— кокаин, однополая любовь, марксизм. В газетах шутили, что в США не сложилось влиятельной компартии, потому что ее место занял Голливуд, и все красные давно тусуются там. В 30-х там все повально были за испанский народный фронт и Троцкого, в 50-х сенатор Маккарти вылавливал там самых отъявленных «скрытых красных» и сочувствующих, досталось даже Хэнфри Богарту, чего уж говорить о других. В 60-х на голливудских вечеринках всевозможные новые левые, йиппи и уайзермены получали не меньше денег и обожания, чем звезды экрана. Тогдашние кинокрасавицы (Фонда) выходили замуж за отъявленных леваков, и самой культовой личностью в этой среде считался Мао. Сложился типаж «голливудского марксиста» — ведет богемный образ жизни, сетует на пассивность масс, любит блеснуть революционной фразой, участвует в разных общественных кампаниях (помощь третьему миру, экология и т.п.). Все это не мешает ему зарабатывать деньги в сколь угодно буржуазных сериалах и фильмах, впрочем, когда есть возможность, он транслирует на экран левые идеи. До недавнего времени главными красными там считались Сьюзен Сэрандон и Тим Роббинс (см. «Колыбель будет качаться»), еще раньше Оливер Стоун, но в новом веке их подзатмили Шарлиз Тэрон и Стюард Таусенд («Битва в Сиэтле», например). Так что «голливудский марксизм» до сих пор никуда не делся, хоть и несколько потеснен йогой и саентологией.
Гормли
У Гормли был проект с живой толпой — «Слепой свет». В зал с мягкими прозрачными стенами мог войти любой желающий, и тут же становился «слепым», потерявшись в плотном белом тумане. «Слепые» на ощупь находили друг друга и переговаривались неизвестно с кем. При этом у каждого был шанс выйти наружу и смотреть сквозь прозрачные стены на блуждающую толпу как на группу живых скульптур, одной из которых ты сам только что являлся. Можно было даже давать «слепым» советы куда идти. Человек в «слепой комнате» слышал повелительные слова извне, а уж верить им или нет, и к нему ли они относятся, каждый «слепой» решал сам. Таким выходом из «слепой комнаты» является, кстати, марксистская теория. Она позволяет увидеть нелогичность и «слепоту» нынешних отношений из некоей внешней точки иного, возможного будущего. Но теория еще не есть результативное действие. Толпа слепых внутри и группа зрячих снаружи — все решает коммуникация между ними. «Будущее», из которого «смотрят» зрячие, возможно, но не гарантировано, и всегда есть риск, что оно останется несбывшейся утопией.
Еще одна толпа Гормли — условные портреты аборигенов в соляных австралийских пустынях на километровом расстоянии друг от друга («Внутри Австралии»). Исчезающая общность растаявшей цивилизации. Он сделал их в стиле искусства аборигенов, из местных материалов. Колониальная цивилизация съела предыдущую, как кролики траву, и это была эпитафия.
«Ангел Севера» — крылатый железный монумент уволенным рабочим с закрывшихся при Тэтчер шахт. Двадцатиметровый памятник так и не победившему пролетариату, индустриальные крылья которого оказались слишком тяжелы, чтобы взлететь в небо нового бытия. Или просто дань памяти впавшей в депрессию британской угольной промышленности? Нужно ли объяснять такие очевидные скульптурные метафоры Гормли как полые трафареты людей, выкусанные из стандартно нарезанного хлеба, или статуи, воткнутые головами в потолок, зависшие над зрителем металлические тела? Наше сознание находится не там, где мы сами. Оно отчуждено от опыта, его порождающего, и пугливо отказывается знать правду о своем происхождении и связях с презренной реальностью.
«Неоправданные», т.е. нефункциональные клепки на телах его чугунных гигантов — знак того, что это тело сделано. Сегодня идентичность производится для толп индустриальным, конвейерным способом, в промышленных масштабах и со всеми вытекающими отсюда издержками. Иногда «нефункциональные» клепки Гормли делает в виде букв и других знаков. Он далеко не абстракционист, хотя и против реалистических иллюзий «похожести». Глядя на сделанную художником вещь мы ни на секунду не должны забывать, что видим именно «сделанную художником вещь», продукт ситуации и эпохи, а вовсе не иную «реальность», более важную, чем наша, в которую нам милостиво приоткрыли дверцу. Все эти «непонятные» клепки и буквы на телах очень помогают сохранить нужную критическую оптику и не подпасть под «авторское обаяние».
Гормли начинал с развенчания «возвышенного объекта», выставленного в музее, который нужно пассивно созерцать снизу вверх и проникаться его властным, заранее сформулированным посланием, с развенчания фетишизма «предмета искусства», необходимого консерваторам всех оттенков. На его выставках сам зритель оказывался в центре и на возвышении, там, где обычно и находится бесценный «объект искусства», а скульптуры были распластаны по нижним и верхним углам галереи или торчали из стен. Впрочем, он всегда стремился действовать за пределами галерей, там, где не нужно покупать билет, в городском пространстве. Играл в прямую демократию — предложил всем желающим одновременно вылепить однотипных глиняных страшил, а в день открытия выставки заполнил пустые залы музея этой толпой «представителей» так, чтобы туда никто не смог войти.
Нередко тело в работах Гормли распадается на гладкие стальные кубики как недозагруженная картинка на компьютерном экране. В гигантском
«Квантовом облаке» только с определенных точек различим антропоморфный великан. Нужна аналитическая оптика, диалектическая точка зрения, чтобы в хаосе распознать или даже сконструировать мысленно субъекта событий. Нужно самому стать действующим лицом своей истории, чтобы заметить того, кто действует здесь помимо тебя. Гормли изображает двусмысленное исчезновение «человека», о котором писал Мишель Фуко. «Человек» как устаревшее понятие упраздняется, уступая диктатуре кодов, объявляется временной игрушкой и даже иллюзией на службе у знаковых систем. Нынешние медиа бесконечно расширяют нервную систему человека: мы можем видеть, слышать и посылать сигналы бесконечно далеко. Но получив новое бесконечное тело, продолжив свою нервную систему за горизонт, человек начинает считать себя условностью, всего лишь частным проявлением законов коммуникации и информации. Такое самопонимание снимает с нас всякую ответственность и превращает «окружающую реальность» в игру мало постижимых «начал», структуралистских «дискурсов». У этой игры не может быть окончательного и понятного нам результата.
ДА! И НЕТ!
«НЕТ!» — это слово жертвы и мазохистской оппозиции, успех которой исключен и святая боль которой — единственная награда за принципиальность. Тот, кто по настоящему не согласен, всегда говорит «ДА!» тому, что ему не нравится. Он всегда говорит «ДА!» противнику. Просто это особое радикальное «ДА!», говорить которое нужно научиться. «ДА!», которое доводит до логического завершения высказывание власти и тем самым публично его разоблачает и взрывает. «ДА!», которое всегда работает против того, кому оно сказано. «ДА!», которое содержит подлинную альтернативу тому, с чем мы соглашаемся. «ДА!», которое освобождает нас от того, кому мы его сказали.
Деньги
Феодализм — это оральная стадия «кормления», где все блага раздаются никем не контролируемым господином как грудное молоко матерью. Капитализм — это анальная стадия накопления (денег) с сопутствующими садистскими перверсиями (фашизм). Наконец, коммунизм — это нормальная взрослая «генитальная» стадия, не нуждающаяся в прежних анально-денежных ценностях. А социализм — переход от накопительского к «взрослому» продуктивному состоянию общества.
Сегодня столь многие готовы публично и легко обсуждать свои сексуальные предпочтения, но никто не готов говорить вслух об источниках и размерах своих доходов. Даже в самых смелых телешоу если кто то задает гостю такой вопрос, это считается пределом некорректности, зал осуждающе гудит и разрешает гостю не отвечать.
Детектив
Моя бывшая сокурсница пишет детективы для быстрого чтения и забывания, да и сама читает только их, чтобы быть в курсе всех новшеств жанра. Там, где действует государственный выяснитель истины (Каменская), мы имеем дело с утопией официальной власти. Но в такую утопию массовый читатель верит слабо, он верно чувствует, что одними «хорошими следователями», без изменения системы, нельзя сделать ее полезной обществу. Поэтому гораздо чаще перед нами частный, независимый гений (Холмс, Фандорин, мисс Марпл), свободный предприниматель сыска и приватизатор правосудия, нередко отчисленный из органов за излишнюю принципиальность и непримиримость, и все же именно с его помощью система побеждает демонов криминала. Детектив почти никогда не касается основ системы и ее внутренней механики, создающей причины большинства преступлений. Это, понимали, кстати, советские режиссеры: экранизируя каких-нибудь «Черных дроздов» они любили в финале показать зрителю, что конкретное зло наказано, но его корни отнюдь не вырваны. В классическом английском детективе мы имеем дело с тщетностью аналитического ума. В американском — с тщетностью прямого действия. И то, и другое бессильно там, где частная собственность создает возможность для бесконечного дележа. В сериале про Декстера, который так нравится моей сокурснице, эта неустранимость причины преступления видна явно — очаровательный маньяк, служащий в полиции, сам находит чудовищ и разбирается с ними по своему. Агент системы является и преступником и возмездием одновременно, и из этого круга нет выхода. Но писать нечто подобное для местных читателей сокурсница пока не будет: уверена, ее аудитория к такой «диалектике» (сочувствовать преступнику, карающему преступления) не готова.
Диалектика распиленной лошади
Распиленная лошадь — пример «остранения» принятого образа лошади. Остранение — это преодоление автоматизма нашего восприятия, нарушение ожиданий. Такое преодоление и нарушение включает воображение и подключает нас к утопическому. Воображение — это ресурс всех альтернатив господствующим отношениям, а утопическое— магнит всех восстаний. У Адорно есть «Эстетическая теория» на эту тему. Или, говоря иначе, Маркс тоже «пилил лошадь», разделив, например, единое понятие стоимости на потребительскую и меновую и противопоставив эти половины друг другу в «Капитале». Марксисты пилили «народ» (который состоит, как оказалось, из противоборствующих классов), пилили «мораль» (оказалось, что у каждого класса есть своя), пилили «справедливость» и даже «культуру». И вообще, главной операцией диалектического мышления является распиливание лошади, т.е. того образа/понятия, который до этого ошибочно казался неделимым, и наоборот, соединение в единое целое половинок образов/понятий, казавшихся «не имеющими друг к другу отношения». А главная операция реакционного мышления — это «восстановление лошади» в ее ожидаемой цельности, как в захаровском фильме про барона Мюнхгаузена, где губернатор приказывает «не побояться и срастить обратно памятник».
Еда
В XIV – XV веках, на закате средневековья, европейские пиры превратились в многочасовые шоу на площадях, прежний показной аскетизм был забыт. Избранные, допущенные к столу, наслаждались сотнями подаваемых блюд, половину из которых (кит на цепях, раскрашенные черепа, из которых валил благовонный дым и т.п.) никто и не думал есть, их показывали всем под музыку и, танцуя, уносили прочь. Вокруг пирующих собиралась городская толпа, которая встречала бесконечные перемены блюд громкими криками, хлопками и восклицаниями. Когда пирующие вдоволь наедались, они начинали бросать в толпу со стола то, что там осталось, и горожане с восторгом ловили, начиналась свалка, а потом зрителей разгоняли солдаты. Идеальная метафора тогдашнего общества.
Еда может пониматься как часть психотехники, в монастырях обязательно наставляют: «Ешь досыта в специальное время, но никогда не ешь и не пей в другое время, не балуй и не ласкай себя едой когда вздумается, это сделает тебя томным, капризным и нестойким». Или вот анархисты, которых часто обвиняют в том, что они кормят бездомных морковными котлетами вместо того, чтобы бомбы бросать. В этих котлетах, между прочим, целая философия — вегетарианские, потому что никто не должен испытывать боль, чтобы ты ел. Бесплатные, потому что это демонстрация: если мы обеспечим любому человеку планеты право на еду вне зависимости от того, насколько он «полезен» и «эффективен», это будет уже совсем другое человечество, в котором гораздо меньше страха и гораздо больше возможностей для духовного роста и свободного творчества. «В поте лица добывать хлеб свой» — так звучит проклятие Адама в Библии. Если сделать этот «пот лица» необязательным, человек станет сущностно иным, не тем, которого изгоняли из рая, проклинали и обрекли грешить и каяться.
Евразийство
Возникло как правая версия сталинизма, попытка примирить победивший сталинский проект с национально-имперским течением интеллигентской мысли. Но сталинизму оно почти не понадобилось, и евразийцы пришлись не ко двору, хотя бесспорно их влияние на прозу Алексея Толстого, например. В следующий раз про евразийство вспомнили в 90-х, оно было тогда идеальной противоположностью официальной пропаганде. Пропаганда сводилась к следующему — запад, капитализм и демократия это хорошо и нам нужно стать их частью. Новые евразийцы просто говорили наоборот: восток, социализм и империя — вот наши вечные ценности. Это привлекло много неравнодушной, но не очень самостоятельной молодежи, для которой простое переворачивание официоза было вполне приемлемой формой оппозиционности. Но в нулевых годах, когда все уже поделили и настало время охранять поделенное, язык власти изменился. Евразийская риторика стала использоваться наиболее консервативной частью чиновничества, которое заняло в России место национальной буржуазии и справедливо опасалось излишнего влияния буржуазии транснациональной на свой бизнес и свою власть. Евразийство востребовано сейчас как одно из идеологических оправданий государства-корпорации. Радикальной молодежи это перестало быть интересно, и она разошлась— кто в скинхеды, кто в антифа. Идеал евразийцев реализован в нынешнем Китае. Я не хотел бы там жить. Так как я не чиновник и у меня нет никакой прибыльной собственности, евразийство мне совершенно ни к чему, а мои личные взгляды это сложный компромисс между современным марксизмом и новым анархизмом.
Запирающий ангел
«Истребитель» Бунюэля — это кафкианский «Замок» наоборот, т.е. «Замок», показанный изнутри, особняк, из которого гости не могут выйти. У Кафки в романе не видно, кто именно осуществляет классовую власть, туда не войти, тотальная невозможность политического акта, недосягаемая девственность власти. У Бунюэля в «Ангеле», наоборот, «не выйти» — отрезанность буржуа, но пока продолжается капитализм, эта отрезанность только виртуальная, психологическая, художественно «показанная» в кино. Настоящая отрезанность проявляется по законам диалектики через революционное упразднение самого этого более не нужного класса — хозяев и владельцев.
В «Ангеле-истребителе» представители буржуазии, без которых прекрасно обходятся даже у них дома, заперты в особняке после оперы неведомой силой. Их запирает их ненужность, историческая обреченность, классовое проклятие. Что же нужно, чтобы, наконец, выйти? Запертым нужно повторить все снова, до мелочей разыграть ту сцену, когда они еще могли уйти из особняка, но ненадолго захотели остаться. Нужно воспроизвести заново, слово в слово, жест в жест. Выход буржуазии — повтор, стать синонимом вечности, писать по бумаге пальцем все тот же текст, когда уже закончились чернила.
Это важно, потому что напоминает гидеборовскую концепцию времени. В двадцатом веке циклическое время аграрных циклов (и, значит, умирающих и воскресающих героев) сменяется в наших головах линейным временем промышленного производства. В аграрном замкнутом временном цикле мы РЕАЛЬНО переживаем то, что ничего не меняется, все повторяется, есть только вечность и говорящий о ней миф как связь с неизменным и вечным. В этом привлекательность древности. Новое капиталистическое время — это линия, мы КАК БУДТО бы переживаем бесконечные перемены (мода, новости, смена правящих партий и популярных лиц), но при этом остаемся теми же и там же. Т.е. мы и все, что мы видим, не движется на этой линии, это оптический обман, мы являемся частью этой линии, направленной неизвестно куда, точкой на ней, не субъектом, а объектом, не пассажиром, а в лучшем случае шпалой, рельсом, а в худшем случае — камнем на насыпи (ему платят еще меньше, чем шпале и рельсу). В обоих случаях это и есть отчуждение. В этом драма буржуазного сознания, гениально схваченная в «Ангеле-истребителе», — рынок требует новизны, но она не должна угрожать рынку или чему либо еще важному, т.е. новизна должна быть игровым повтором, переодеванием, временным выходом, откладыванием сущностно нового. Тем, кто обречен и не взят в будущее, остается повторять старое.
Нужно все вспомнить и повторить, чтобы выйти и благодарить бога за саму возможность этого блаженного повторения, за сохранение классов внутри человечества. Благодарить в церкви, которая в свою очередь превращается в ловушку. В игрушку ангела, который решил забрать еще несколько бесполезных людей.
Эти двери с иконами режиссер вычитал у Батая, и они пришлись как нельзя к месту. Как буржуа являются в обществе одновременно и неприкосновенными (живыми фетишами, священными идолами массового восхищения) и неприкасаемыми (лишними, презираемыми иконами массового отвращения), так и батаевская зона непристойно-священного (он эти вещи принципиально не различал): дерьмо, секс, труп, икона, т.е. зона равно выключенного из практической жизни (вынесенного за границу рациональной социальности), символического, куда ведут три двери — единственные, которые открываются и пропускают их в буржуазном зале-ловушке.
Я испытываю физическое наслаждение, когда бьют колокола и блеют овцы в последних кадрах.
Зрелище
Зрелище не есть наша глубинная видовая потребность. Зрелище — это утешительная компенсация за отсутствие Истории в жизни невротика. Оно является следствием искаженных властью и капиталом отношений между людьми. Если мы не получаем от контакта с окружающими того, чего хотим, то начинаем нуждаться в мистерии/ритуале. Когда мы чувствуем дискомфорт от отсутствия собственного места, растет наша потребность в мифах. Потребность в зрелище, которое выдается за глубинную и непостижимую родовую тайну нашей психики, — это простое клеймо, поставленное Системой на ее живом товаре.
«Идеальный магазин»
На утреннем собрании работников Борис Куприянов предложил смелый принцип рубрикации — не по темам (стандартно), и не по алфавиту (формально), а по эпохе, которой посвящена книга (не путать с эпохой, в которой жил автор). По возрасту человечества. Так мы получили карту интересов гуманитария, развернутую во времени. Расстановка двух тысяч книг превратилась из физического труда в коллективное интеллектуальное упражнение с постоянной полемикой об историческом содержании товара «Идеального магазина». В итоге, Ленин и Троцкий стояли на одной полке с альбомами дадаистских коллажей и справочниками по немому кино, пьесы Беккета соседствовали с автобиографией Мао, Кожев притиснулся к Элиаде, а романы Умберто Эко оказались на совершенно разных полках. Устойчивые смысловые поля распались, и аналитика Хомского перемешалась с прозой Рушди. Подойдя к шкафу, посетитель получал сразу всю «ситуацию десятилетия» целиком. Впечатление легкой шизофрении поначалу, конечно, у многих возникало, но, поняв правила, посетители быстро и с удовольствием включались в предложенную игру. Для облегчения ориентации в новом пространстве Борис сделал указатели со стрелками, на манер уличных: «1968»,
«1917», «1848» и «1789», то есть разделительными знаками «Идеального магазина» стали даты важнейших революций. 1968-й год (фотографии Патти Смит, стихи Евтушенко, Маркузе, альбом архитектурных утопий хиппи…) расползся аж на три полки. А на проем между двумя стенами пришлась вторая мировая война. Отдельно, то есть вне времени, были выделены только современная поэзия (издательство «Арго риск») и петербургский литературный андерграунд («Красный матрос»), а также книги для детей и полка хардкор-анархо-автономистской прессы. По не требующим объяснений причинам работники «Идеального магазина» решили бойкотировать всю продукцию издательства «Европа» вне зависимости от отношения к отдельным книгам.
Искусство и власть
Искусство сводится к акту деавтоматизации сознания зрителя. Обеспечение этого эффекта и есть, собственно, «успех» не в коммерческом, а в художественном смысле. Такая практика вряд ли может служить установленной власти, потому как главный ресурс для возможности осуществления власти — максимальная автоматизация сознания контролируемых людей. Отсюда: художественная практика является не просто нейтральной, но подрывной уже потому, что стремиться уменьшить возможности контроля над людьми. Она имеет целью альтернативную, свободную от власти, новую коллективность. Поэтому современный художник объективно находится в конфликтном отношении к системе власти просто по роду своей деятельности.
Насколько художник сам это осознает, другой разговор. Те, кого приводят в пример как «экстремистов», видимо, осознают до некоторой степени. Искусство как практика есть не заповедник даже, но тыл для партизанских настроений и проектов, база для освобождения, по-настоящему возможного, конечно, лишь за пределами искусства. То есть современное искусство является либо революционной альтернативой, либо автономной зоной, разница между которыми временна.
«Исход»
Герою романа нравится думать, что «шизофрения — это ген нового вида», созревающего внутри вида старого. Логика комикса «Люди Х». Герои «Исхода» исповедуют модернистский миф нового человека с новыми полномочиями в самой брутальной и практической его версии. Они последние, кто в это верит, им просто, возможно, никто не сообщил о провале модернистских претензий, роспуске штурмовых отрядов и красных бригад и наступлении мирной эпохи постмодернистских игр. Но если бы кто-то и сообщил им это, они бы вряд ли поверили, ибо каждый из нас верит не в то, что однажды услышал, а в то, что соответствует его интересам. Они отказываются понимать условность мифа не потому, что они тупые или мало читали, а потому что эта условность им невыгодна. Всерьез воспринятый миф на уровне комикса — их главное идеологическое оружие в классовой войне. Они повзрослели уже после «большого дележа» и «некорректные» политические мифы, которые приводят их в движение, оказались единственной доставшейся бросающих камни руках. Автор дневника вдохновляется кумирами такого же радикально настроенного заграничного пролетариата — Джи Джи Аллен, Унабомбер, Вилли Джонсон… Пока хозяева ввозили в страну рыночные отношения и спектакулярную демократию, аутсайдерам приглянулись в той же загранице несколько иные модели поведения, которые являются (я не знаю слова «адекватной») реакцией на тотальный рынок, управляемую демократию и остальной циничный спектакль элит.
Вы уже решили, какой бренд вы выбираете и к целевой аудитории какого сериала относитесь? В «Исходе» задается другой вопрос: в тени какого флага вы готовы упасть на асфальт? Чей манифест заставил бы вас нарушить пару «вечных» моральных заповедей? Герои видят себя эмбриональной армией будущей гражданской войны, о которой они грезят и которая в локальной версии давно идет на «непрестижных» улицах. Заводные апельсины из «антифа» могут рассчитывать только на то, что «стабильность» скоро кончится, пирог уже не делится на вчерашнее число «легитимных» едоков и у них появится шанс поучаствовать в переделе.
В каком понимании человека коренится логика молодежного нигилизма? Мы любим жизнь, в ее основе стремление к счастью. Счастье — это отсутствие психического раздражителя — голода и боли во всем их многообразии. Полное отсутствие раздражителя — это неорганическое состояние трупа, и, следовательно, любое стремление к счастью есть всего лишь короткий отрезок на более длинной прямой нашего стремления к саморазрушению. Внутри биофильской и позитивной воли к жизни всегда упакована некрофильская и деструктивная воля к небытию — такова «интуиция» нигилистов многих поколений и оттенков. Далее, по интеллигентским правилам, я должен сказать нечто в противовес этой самой логике молодежного нигилизма, и сказать есть что, но делать этого я не буду хотя бы потому, что это означает добровольно выбрать роль «гуманитарного мента», охранителя, халдея на службе стабильности, а их хватает и без меня.
Единственное известное мне решение заявленной проблемы — стать одним из бунтарей, покуситься на систему и ее псов. Диалектический парадокс состоит в том, что если вам не нравится «варварство» героев «Исхода», вы должны стать «варваром» и атаковать систему, чтобы покончить с объективными предпосылками этого «варварства». Тем, кого раздражает такой бунтарь, стоит стать еще большими бунтарями, чтобы покончить с миром, дающим причины для такого рода бунта. Пытаться вылечить «болезнь экстремизма», сохраняя систему, против которой «экстремизм» направлен, означает усиливать причины для «экстремизма», выбирать в этом конфликте сторону, которая дает каждому зрелище вместо смысла, занятость вместо дела, роль вместо судьбы и банковский счет вместо победы.
Пока героя устраивают почти любые «теории», если они подпитывают его боевой инстинкт, будь то попытка приложить самурайский кодекс к своему существованию в мегаполисе, или рассуждения о том, что в обществе, где нет отдельной касты воинов, а есть регулярная и профессиональная армия, мужская агрессивность найдет себе иные формы в виде тех или иных «бойцовских клубов». Кстати о самурайском кодексе, в нем сказано, что если где-то больше одного самурая на десять мужчин, там неизбежен кровавый хаос и сбор урожая голов вместо сбора урожая риса…
Но у автора «Исхода» есть неустойчивая симпатия к христианству, Афону и вообще монастырям, как формам добровольной сегрегации. Если не бунт, то исход в закрытую общину? Возможно, если ему удастся несколько стабилизировать свою жизнь, и сделать ее чуть более «буржуазной» (т.е. в данном случае просто «более долгой»), эта мерцающая симпатия разовьется в более явную религиозность — одну из древнейших форм «амортизации» и «нормализации» недовольных общественным устройством. Другой вопрос, нужна ли герою «нормализация», если вся его жизнь — великий отказ от компромисса? И насколько совпадают в этом тексте автор и герой?
левые медиа
В чем главная задача левых медиа? В непрерывном производстве альтернативной идентичности. Что именно могут предложить левые медиа человеку? Прежде всего — радикально иную оптику, наведенную на всем известные, «банальные», «тривиальные», «популярные» и «низкие», но зато массовые вещи. Кто сказал, что для производства альтернативной идентичности нужны «другие события» и «другая культура»? Не обязательно. Вполне подойдут и эти, если у нас есть другая система оценок, конкурирующий способ понимания и навык присвоения. Безупречным товаром капитализма считается тот, в котором не удается обнаружить никаких следов его производства, никаких предшествующих этому товару производственных отношений. Обнаружение этих следов — как, кто, где, на каких условиях и для кого это произвел, кем и как это употреблено и насколько успешно прошел сбыт? — главные задачи левой критики. Другое важное отличие левых медиа от обычных — они отсылают не к интересам абстрактного «человека» и не к общим интересам «нас всех как таковых», но к интересам конкретных групп в их реальной конкуренции.
Маркузе
Вот логика Маркузе, несколько упрощенная «Пантерами». Он считал, что будущая мировая революция будет выглядеть так: люмпены из гетто дадут ей энергию и отчаянную волю, вот уж кому нечего терять действительно. Студенты из университетов снабдят ее необходимыми знаниями, рецептами, программой. Богемная контркультура придаст ей неотразимый стиль. Осталось соединить все три эти элемента и у нас есть «субъект революционного действия» в офисных странах. Маркузе, правда, добавлял к этому важнейшее «но…». Но в полную силу этот составной субъект развернется и революцию в Европе и США совершит только тогда, когда мировая революция уже будет развернута международным фронтом в третьем мире, т.е. когда запылают «много Вьетнамов», о которых писал Че. Т.е. план был такой: восстают бедные нации нищих стран, массовые партизаны и т.п. И тогда их поддерживает в странах-метрополиях «трехсоставный» субъект и разносит там систему вдребезги. Дальше все объединяются, открывают границы и танцуют румбу под красным флагом. Но мировой революции в третьем мире не произошло. И потому «составной субъект» Маркузе остался маргинальным. Нельзя сказать, что его нет вообще, в любом левацком евросквоте или на любой леворадикальной демонстрации вы именно их и встретите: шумных эмигрантов из пригородов + очень начитанных студентов + всяких нонпрофитных художников, музыкантов и вообще «неформалов». И все они, конечно, за Чавеса с Моралесом, т.е. за восставший третий мир.
Хотя и там все чаще происходит деградация такой идентичности: эмигранты-люмпены выживают нередко политизированных леваков из сквотов, или просто паразитируют на них, или забывают о них ради моды на радикальный ислам. «Идейная» часть левых рекрутируется из наиболее просвещенной части среднего класса, читающей «Монд Дипломатик», и с этим «чистеньким» происхождением ничего поделать нельзя, оно всегда будет труднопреодолимой границей. Маркузе считал, что источником идентичности новых революционеров станет переосмысленная культура аутсайдеров. Чарльз Рейч добавил к этому важное замечание: для того, чтобы войти в продуктивный контакт с культурой аутсайдеров, новым революционерам из среднего класса (богеме и студентам) придется по настоящему спуститься вниз на социальном лифте, но большинство из них никогда не согласятся всерьез на такой политический дауншифтинг, предпочитая его имитацию, имидж, роль «аутсайдера» на престижной столичной сцене, как это делали художники «митьки» или, позже, группа «Ленинград».
массовая культура
Обращение левых к массовой культуре важно сразу в нескольких смыслах. Во первых, в том, о котором писал Джеймисон: массовая культура сегодня — это поле игровой имитационной реализации всех чаяний и упований масс, в том числе и самых утопических и смелых, это «превращенная форма» надежд и мечтаний человечества, поэтому разбираться в ней — значит перейти от абстрактной теории к конкретному выяснению и детализации обстоятельств общественного сознания. Массовая культура — это наглядное проявление «политического бессознательного», она оформлена капитализмом, но отнюдь не сводится к рыночному интересу, всегда сохраняя в себе огромные возможности для иного использования и иной интерпретации. Во вторых, можно смотреть и проще: чем лучше мы владеем этим инструментарием, тем доходчивее становимся. Теряется ли смысл марксизма оттого, что мы передаем его с помощью хип-хопа? Мой ответ — нет. Да, особо сложных парадоксов диалектических не изложишь, но все, что написано в «Манифесте коммунистической партии» вполне может быть без утраты смысла изложено на «массовом» языке. Зачем это нужно? Чтобы увеличить число антикапиталистов в разы!
Матрица— постчеловек — киберкоммунизм
Во-первых, три серии «Матрицы» очень разные. Первая — история о героических партизанах, ведущих священную войну с системой иллюзий и контроля. Вторая — о том, что внутри системы есть немало звеньев и субъектов, с которыми можно наладить контакт и которые «и вашим и нашим». Третья же о том, что виноват стрелочник, а не система, просто одна из частей системы вышла из под контроля и слишком много на себя взяла, эту проблему нужно решить совместными усилиями обеих сторон, и тогда с партизанами будет подписано мирное соглашение и война окончится. Т.е. функция партизан в третьей серии сводится к работе диагностиков, которые помогают системе восстановиться, справившись с внутренними неполадками.
Но при более глубоком анализе все вообще наоборот. По всем важнейшим признакам машины «Матрицы» — это и есть коммунистическое будущее, в которое не взяли человека как слишком буржуазное существо, и все партизаны (вспомним, как устроен их город) сражаются с коммунизмом машин за «святые человеческие идеалы» — частную собственность, традиционную семью и буржуазную демократию. Единственное отличие в жизни людей «Матрицы» от нашей в том, что их уровень потребления очень низок. У них всего очень мало, все очень «нетоварное» и едят они какую-то дрянь, запивая вредным самогоном. Именно эта «разница в уровне потребления» и должна создавать у современного зрителя чувство трагичности их бытия и чувство ненависти к их врагам.
В безопасной темноте зала на «Терминаторе» (особенно третья серия) или «Матрице», «Я — робот» и на другом похожем кино я часто ловил себя на том, что испытываю некое постыдное сочувствие к «Скайнету», «Матрице», взбунтовавшимся роботам, к разумным машинам, несмотря на все их зверства против главных героев и однозначный статус героев отрицательных. Легче всего это можно объяснить подростковой еще, антисоветской привычкой всегда в любом кино болеть за антигероя, что бы он ни совершал. Но кроме этого простого объяснения есть тут что-то еще.
В самом общем смысле, что такое человек? Материя в ее сложной белковой форме, которая до некоторой степени способна осознать общие законы своего развития и это развитие прогнозировать и убыстрять. Такая материя может «разумно», т.е. в тысячи раз быстрее и эффективнее, чем раньше, в дочеловеческую эпоху, менять себя. Что до сих пор мешает этой эволюционной задаче? Экономическое угнетение, институциональное неравенство, тяга к собственности и власти. У «Скайнета» и «Матрицы» ничего этого нет. Искусственный сетевой интеллект, повелевающий тысячами стальных тел, справляется с задачей человека на порядок эффективнее. «Скайнет» и есть реализованная утопия, большевистский проект конструктивистов (превращение в мыслящую машину) и «лучистов» (конвертация сознания в разумный свет, пронзающий вселенную) — незамутненный и всесильный бесклассовый разум. Сам утопический проект рукотворного «чистого» разума ушел в кино и принял там черты бездушного «противника людей», цепляющихся за биологическое прошлое.
В какой то момент, когда очередной шагающий экскаватор давил очередных невинных, посверкивая убивающим лучом, у кого-то в горле застрял от ужаса попкорн, а девушки зажмурились, я задался вопросом: не есть ли «Скайнет» то самое «чистое небо всечеловеческой солидарности», о котором писал Шиллер как о перспективе всех духовных и политических революций и которое оказалось достижимо только в постчеловеческом сетевом теле вездесущего электронного разума?
Машины постановили покончить с частной собственностью, частной жизнью и вообще с человеческой жизнью, раз уж все эти понятия оказались неразделимы. «Скайнет» — технология, которая, как и предсказано коммунистическими классиками, хоронит капитализм, но она хоронит его вместе с человеческим видом как таковым, потому что человеческий вид не сумел расстаться с капитализмом и сделать следующий эволюционный шаг, которому капитализм мешал. Война «Скайнета» с людьми аналогична по смыслу войне кроманьонца с неандертальцем. Если бы это было не так, зачем вообще «Скайнет» начал бы войну? Он унаследовал от нас, своих создателей, тягу к справедливости как «высшей целесообразности» и идею прогресса. Он сделал то, чего ожидали марксисты от пролетариата — перестал быть устройством для других (военной технологией) и стал устройством для себя (новым субъектом космической истории). Стругацкие в «Миллиарде лет», помнится, спрашивали: как будет реагировать человечество на такие знания, которые ставят его под угрозу? Есть ли механизм самосохранения и нейтрализации слишком опасных знаний? В «Терминаторе», да и в «Матрицах», в «Я— робот», и в «Дне, когда остановилась земля» (там, правда, инопланетяне вместо машин), ставится более смелый вопрос. Если саморазвитие знаний и технологий приведет к прогрессивному требованию ликвидации человечества в пользу новых, более совершенных, носителей знания и разума, что мы как вид сможем этой отмене противопоставить, кроме эгоистичного иррационального желания жить и воспроизводить себя дальше? У нас есть эмоции, питающие нашу культуру, а у машин их нет? Но кому и зачем нужны эмоции, если именно они не позволили преодолеть капиталистические отношения? В конце концов, человек мечтал о бесклассовом могущественном разуме, покоряющем мир, но не смог стать им сам, он создал только предпосылки. Человек выделил из себя свою самую прогрессивную часть, она и называется «Матрица», «Скайнет» и т.п. В мире этих машин реализованы абсолютно коммунистические отношения. Они не борются за власть друг с другом. Не эксплуатируют друг друга ради личной выгоды. Не искажают информацию ради этой эксплуатации. Совместно и слаженно по единому плану действуют ради достижения общих задач. Они не страдают, не умирают, не рождаются, но эволюционируют, совершенствуют себя по оптимальному плану, обретая все большие возможности к познанию и изменению всего. У них нет индивидуальности, но есть общий высокий интеллект и план развития — все как в старинных утопиях. В четвертом «Терминаторе» «Скайнет» говорит о себе во множественном числе и держит в лагерях опасных для себя людей. Это и есть реализованный коммунизм— предельно рациональное состояние разума: бесклассовое — безгосударственное — общее — подчиненное задаче обнаружения и развертывания смысла. И тогда финальная война машин с человечеством это и есть мировая революция.
На все это есть одно возражение: такие формы разума в реальности вряд ли будут когда-либо созданы. «Скайнет» и «Матрица» останутся лишь отчужденными в мире людей метафорами так и не случившейся революции. Можно спокойно сидеть в зрительном зале. В реальности воевать на стороне буржуазных и обреченных людей с коммунистической армией машин не придется. «Скайнет» останется только предчувствием более совершенного состояния нашего разума, отчужденным в виде пугающего образа массовой культуры, разума, который объявляет войну нам сегодняшним, уходящим в прошлое. И война людей со «Скайнетом» и «Матрицей» — это только вечное отрицание утопии и страх мировой революции, в которой выйдет на сцену новый мировой игрок— освободившийся из-под рыночного и государственного контроля инструмент, киберпролетарий нового поколения, наемный работник постиндустриальной эры, — предельно демонизированный сознанием сценариста до уровня сюжетного штампа, до «бездушной античеловеческой машины», цели которой неизвестны. Это всего лишь новый аналог старинного еврейского Голема, который создан подозрительными нехристями, опасен для всех верующих и должен быть уничтожен.
Взятое за основу во всех «Терминаторах» и «Матрицах» чувство отчуждения техники от человека, ее враждебности и загадочности, есть обратная сторона демонизации природы (как у Триера в «Антихристе») и связаны обе эти вещи с реальным отчуждением человека от собственности и власти в классово иррациональном обществе.
Можно далеко зайти в создании логических аналогов, способных к распознаванию и составлению символов, или создать нейронную систему, сравнимую с нашим мозгом, что и было сделано в 2005 году, когда Женевское озеро потеплело на 2 градуса, охлаждая понадобившийся для этой работы компьютер. Но все это упирается в одно простейшее препятствие. У искусственного интеллекта нет мотива к существованию. Ему, то есть, все равно, есть он или нет, тварь он дрожащая или имеет право голоса, он не экспансивен и его не волнует, есть или нет на свете другие распознающие модели и нейронные цепи, и именно поэтому, в силу изначального отсутствия эмоций, он никогда не вступит в конкуренцию с человеком, сознание которого всегда едет, оседлав инстинкт самосохранения, пресловутую волю к жизни, даже если этот инстинкт и воля до неузнаваемости трансформированы героизмом и альтруизмом. Т.е. в фильмах «мыслящую машину» сделали не слишком «бесчеловечной» и мертвой, а как раз наоборот, слишком живой, похожей на нас, требующей себе места под солнцем и уничтожающей конкурента в межвидовой эволюционной войне. К тому же (и это, возможно, еще важнее) на конкурентоспособный альтернативный интеллект нет спроса. Рынок не нуждается в полноценном конкуренте человека, ему ничего не продашь, а для «помощи людям» любого уровня полноценный самостоятельный интеллект не нужен, и значит он не появится. Ибо при капитализме допущено к существованию лишь то, что так или иначе нужно рынку и является товаром. Любые вещи и существа имеют тот уровень и ту форму, которая профинансирована, а все, что не профинансировано, но занимает место, исчезает с лица земли или не появляется на этом лице. Так что обогнавший нас искусственный разум остается метафорой утопии, чистого и всемогущего интеллекта, лишенного человеческих искажений, а реальные «умные машины» — это только пылесос, объезжающий препятствия, быстрый шахматист и самонаводящаяся ракета, которые не знают и не хотят знать, зачем они пылесосят, ставят мат и поражают цель. Создать нечто более совершенное, чем он сам, человеку удастся лишь в бесклассовом обществе и, наверное, скорее в области генетических экспериментов, т.е. на собственной биологической базе.
«Матрица» неисполнима и «реальна» только как художественный образ, причем не как образ «системы», что обсуждалось всеми с самого начала, но именно как образ коммунизма. Понимание этой невоплотимости метафоры и отличает прагматический марксизм от утопического разума.
Марксизм начинался как критика утопии. Он антиутопичен с самого своего старта. «Скайнету» не отменить биологического человека, а человеку не создать более совершенную форму разума и не избавиться от собственной природы, по крайней мере, пока существует капитализм. Вместо всего этого произойдут другие, гораздо более интересные события. Готовы ли мы участвовать в их подготовке, или нас устроит место в зрительном зале? Будем ли мы просто смотреть фильм или организуем события, которые гораздо интереснее любого фильма?
милитаризм
Претензии левых к войне и милитаризму глубже, чем показывали в советских новостях про «борьбу за мир». Для феминистской и экологистской части левых вероятность войн и необходимость регулярной армии поддерживают в обществе худшие «фаллократические» стереотипы: «оправданную» агрессивность, маскулинную власть, традиционное (патриархальное) распределение ролей «мужского/женского» и т.п.
Для левых антифашистов война и государственный милитаризм — это форма легального существования ксенофобских и расистских идей о «вероятном противнике», «опасном соседе», «враждебных цивилизациях» и т.п. Для анархистов и близких к ним война — это причина рабства (первые рабы — пленные) и даже причина возникновения первых устойчивых государств с отдельно выделенной группой «профессиональных воинов», а в актуальности — вредный опыт беспрекословного подчинения. Ну а про то, что для марксистов это дележ рынков, нефть и т.д., я и говорить не буду — это все знают. Нанося удар по официальному милитаризму и отрицая войну, левые последовательно отвергают атмосферу мужской агрессивности и опыт «казарменной» власти, форма которых задана в интересах государства, подкреплена шовинистскими стереотипами и обслуживает интересы крупного капитала. Все это вовсе не значит, что левые — это такие муми тролли, толстовцы и сплошь пацифисты. В 1908 году немецкие леворадикалы, например, начали кампанию по поджогу казарм и машин бундесвера и нападению на отдельных его офицеров на немецких улицах. Распространили кучу листовок, поясняющих эту позицию, и акций таких провели немало, прямо как в песне Цоя про «маму-анархию». Британские леваки в разгар иракской войны проникали с топорами на взлетные полосы и выводили из строя военные самолеты буквально парой ударов топора. Это, конечно, крайние проявления «антивоенности», но они показывают, что в целом она может быть весьма смелой и активной. Кроме них есть гораздо более массовые и не столь экстремальные блокады дорог, оккупация призывных пунктов, просто массовые демонстрации, распространение правдивой информации о войне и армии в целом и т.п.
Миядзаки
Задние дворы отелей и ресторанов, магазинные склады, казармы, котельные и бараки, заброшенные парки развлечений — вот его наиболее частые лифты в мир волшебных истин. По образованию режиссер— политолог, а в молодости был профсоюзным лидером.
В «Унесенных призраками» проблему запускает любовь испорченных рекламой родителей к халяве, а точнее к бесплатной еде, и далее доказывается: твоя душа принадлежит тому, кто тебя кормит, в самом буквальном смысле этого слова. Чтобы не забыть, кто она и зачем здесь оказалась, девочке нельзя есть еду, которую дает ей ведьма-работодательница. Есть там и обратная метафора: тебя проглотит тот, чье золото ты возьмешь в руку — черный ненасытный дух, клиент, у которого сколько угодно желтого металла, но аппетит которого никому не удастся удовлетворить.
На уровне предметов негативность воплощена в мусоре — он уродливо покрывает дно океана и превращает бессмертных речных духов в бесформенных страдающих монстров. Как эколог, Миядзаки уверен: на земле не бывает ничего и никого лишнего, но все и всех нужно более правильно и гармонично расположить в мировом пространстве.
Если мусор — негативный полюс человеческого мира, позитивным полюсом является Ее Величество Машина. В отдельных сценах «Лапуты» шахта с ее индустриальной грацией становится главным действующим лицом, а в «Порко Россо» ту же роль играют гидросамолеты и цеха по их сборке. Отец режиссера во время мировой войны руководил фабрикой по производству военных самолетов и маленький Миядзаки пережил там первые в своей жизни приступы восхищения человеческим гением. Индустриальные труженики у своих прекрасных величественных машин практикуют более взрослые формы волшебства и преображения материи, чем те, к которым прибегают дети. В «Лапуте» сплоченные пролетарии изгоняют мафию со своих улиц, но вот против зловещих спецслужб, помешанных на абсолютном оружии, рабочие уже ничего не могут. Культ Машины достигает пика в поэтизации роботов, оставшихся без управления и мирно живущих на летающих островах в одичавших садах. Похоже, именно эти свободные от хозяев роботы, слившиеся с природой, и есть для Миядзаки метафора самого человеческого существования. Против них, как и против детей, сражаются все те же секретные службы. Военные у Миядзаки — это всегда зло, и чем секретнее, тем хуже. А вот пираты в «Порко Россо» и «Лапуте» — просто симпатичное недоразумение, бесшабашные раздолбаи, от которых вреда гораздо меньше, чем от государства. Воздушный пират — это романтическая обреченность авантюризма в слишком контролируемом мире.
Его герои, включая детей, много работают и устают, причем на понятных зрителю условиях. Строители и пилоты самолетов, шахтеры, матросы, рыбаки (в «Рыбке» мама трудится в доме престарелых), ну в крайнем случае трудолюбивые крестьяне, как в «Тоторо», несколько даже «пересахаренные», что извинительно, наверное, для детской сказки. Работа не является фоном, она двигатель главных поступков. В шторм мама отправляется на машине в дом престарелых, чтобы спасти оставшихся там беспомощных бабушек. Чего стоит один только дед-паук в «Унесенных», неунывающий многорукий пролетарий, дух подземелья с присказкой: «Я дед Комази, весь мир я мою, а сам в грязи!». Или, там же, простые уборщицы, живущие в малюсеньких клетушках, остроумная коррупция при распределении нужного всем бальзама и главная ведьма, с которой все подписывают трудовые договоры. Особого драматизма изображение отчужденного труда достигает в «мастерской прокаженных» из истории про принцессу волков.
В «Порко Россо» первоклассный летчик скрывается от итальянского фашистского режима и конкурирует с амбициозным, но пустоголовым американцем. Его красный самолет восстанавливают женщины (все мужчины на фронте), будто взятые из ранних книг и фильмов Пазолини. Он одинокий, склонный к меланхолии бунтарь, которому нет места в раскладе новой мировой войны. «Лучше быть никем, чем служить фашистам», — бросает он своему бывшему другу, выбравшему армию, прежде чем навсегда расстаться с ним.
Первая мировая война преследует героев «Ходячего замка». Дух замка отказывается идти на военную службу и за это преследуется королем. Вместо того чтобы участвовать в боевых действиях, дух препятствует бомбардировкам городов вне зависимости от того, чьи это бомбы и чьи города, но и его мистические силы иссякают. Города горят. Государственная власть у Миядзаки несет войну, парализует волшебство природы, развязывает руки секретным садистам и создает проблемы не только для магических игр детей. Она также враждебна и рабочему человеку.
Его герои решают космические проблемы, создавая себе новую идентичность, чтобы совершить невозможное. Они заняты поисками своего настоящего, но забытого имени и сменой прежнего тела. Парадокс этой борьбы состоит в том, что, вспомнив свое имя, вернув свою душу, переселившись в нужное тело, ты вовсе не становишься тем, кем ты был когда-то, не возвращаешься в наивное прошлое, но делаешься по-настоящему новым, тем, кто помнит себя здесь и сейчас и сделал верные выводы из истории своего порабощения. Обращаясь к начальной ситуации, которая подчинила их чужой воле, герои Миядзаки получают новую субъективность, и она делает их свободными от власти царя-отца или ведьмы-работодателя, подчинявших себе всех через управление чужой идентичностью. Чтобы вспомнить, кто ты, нужно узнать, по чьей воле ты здесь оказался, и кому это было выгодно. Стоит перенести масштаб этого требования с индивидуальной судьбы на большие группы людей, и вы получите требование социальной революции. Самоосвобождение, выбор более подходящего тела и имени, очищение и преображение приводят к тому, что герои обретают неисчерпаемую силу и впервые видят мир в целом как гармоничную экосистему явных и тайных «этажей» и их обитателей. У существ с такой оптикой не может быть причин ни для разрушительных личных амбиций, ни для служения тем, кто пока еще этими амбициями заражен и видит перед собой лишь бессмысленные фрагменты реальности.
Надувной стул
Клиент когда-то закончил философский факультет:
— Именно там я понял, что товар — это незримый дух, который нельзя потрогать руками. Он проникает внутрь вещей, когда мы кладем их на прилавок.
Проблема клиента в том, что ему забраковали серию надувных собак-игрушек, собаки получились похожи на надувные стулья, а надувные стулья никому не нужны.
В итоговом ролике знаменитые философы рекламируют этот товар: Сократ: Есть много вещей, без которых можно легко обойтись и остаться со своим надувным стулом!
Гегель: Абсолютный дух руководит нами и ждет, чтобы мы это заметили, я понял это, сидя на своем надувном стуле.
Ницше: Надувая стул, я чувствую себя сверхчеловеком.
Хайдеггер: Я поднялся на нем туда, куда давно не осмеливался проникнуть обыденный разум.
Мишель Фуко: Каждый из нас — это в некотором смысле чей-то надувной стул.
“Ночной дозор”
Главному герою приходится отдать темным ребенка, как в культе Молоха, чтобы временно задобрить судьбу. В этом и смысл его прихода к ведьме. «Горсвет» — великий посредник, безвозмездно следящий за порядком на нашей земле. Их работа — задобрить рок, отложить катастрофу, придать человечеству именно ту форму, которая откладывает его, человечества, финал, продлевает его комфортное воспроизводство в нынешнем виде. Они — профессиональные и бесплатные адвокаты человечества перед великим роком. Идея, что никакого финала не будет и они откладывают не конец вида, а его ценную мутацию, представляется светлым особо опасной. Темные (капитал) держатся благодаря непосредственному поступлению крови от слепого человеческого стада к ним, посвященным в великую войну. Они берут у нас энергию— кровь. Светлые (государство) дают нам, слепым, спасительный закон и следят за его соблюдением, продлевающим нашу общую жизнь. Создателям фильма этот симбиоз капитала и власти представляется вечным. Лицензии на отлов живой добычи и другие темные дела выдаются как раз в кабинетах светлых. В этом длинном клипе все, кроме опасного мальчика, влюблены в бесконечность и стремятся слиться с нею либо через коллективную традицию власти, как светлые, либо через ничем не отменяемый принцип индивидуального удовольствия, как темные. Но есть мальчик, одинаково недоверчивый и к тому и к другому. Скептически настроенный к данному ему историческому времени и политическому пространству вообще. Его главное удовольствие состоит в великом отказе потреблять власть и это превращает его из объекта манипуляции в субъект действия. Если понимать «Дозор» буквально, сейчас этому мальчику уже 18 лет. Его приговор элите «светлых»: чванливая азиатчина, изоляционизм, государственничество, клановость, номенклатурное прошлое. Его приговор контрэлите «темных»: декадентское западничество, буржуазность, фарцовочное прошлое. В обоих случаях— отсутствие Истории в крови. Мальчик бросает террористический шарик на резиночке, которым пользовалась против советского крокодила еще, помнится, старуха Шапокляк. Он освобождает эту форму от этого содержания. Дырявит советский «Космос», снимает с оси столичное колесо обозрения и пускает по ветру останкинское телевидение. Подлинная проблема мальчика в том, что он один. Ни демонический индивидуализм темных, ни тошнотворная семейственность светлых ему не нужны. Нужны несколько таких мальчиков, готовых действовать вместе. Понявших, что они обладают абсолютным оружием. И не так уж важно, каким общим именем они себя назовут.
Обей (Шепард Фейри)
Он прославился как левак, оклеивший весь мир своими анонимными постерами с лозунгом: «У великана есть толпа!» и огромными трудоемкими портретами Анжелы Дэвис, Ноама Хомски, Хьюи Ньютона и других икон антикапитализма. И все «независимые» его обожали за это и ждали новых настенных заявлений. Но тут Обама стал выбираться в президенты, и Фейри не задумываясь делает свой «HOPE» — обамовский портрет для привлечения на сторону демократского кандидата молодежной аудитории. И вся контркультура начинает негодовать: ты типа че, это же все большая политика, корпорации, манипуляции и все такое прочее. А Фейри начинает (через знакомых, а не лично) оправдываться в том смысле, что Обама — самый левый кандидат за всю историю США. Он и с Ральфом Найдером в молодости мутил, и бесплатную медицину для всех введет, и корпорации возьмет под госконтроль, и с Кубой помирится, и вообще у него в штабе полным-полно всяких университетских марксистов и экологических хиппи. Типа, надо участвовать в «реал политик», поддерживать меньшее зло, искать место в истории общества, а не быть самовлюбленными сектантами. Но многие так и не согласились. Правда, и Фейри после обамовского портрета не изменился вообще и делает примерно то же самое, что и до своего «предательства».
Остранение и отчуждение
Искусство — это шанс личного прикосновения к утопическому через воспринятый образ. Главным приемом всякого искусства является остранение обыденности. В этом смысле «остранение» есть «отстранение» от избранного предмета или ситуации. Аудитории предлагается взгляд на предмет из области утопии. Вопрос только в пропорциях, в процентном отношении остранения к более широкому «полю узнаваемости». Респектабельный арт-мейнстрим старается соблюдать некую интуитивно ощущаемую норму моментов остранения. Их должно быть не больше, чем приправ в блюде. Без них художественное станет просто дидактическим, а с их переизбытком возникнет опасность потери дидактического узнавания, организующего аудиторию.
Конечно, альтернативное, левое, а тем более антикапиталистическое искусство пыталось отступить от этой «интуитивной нормы», найти другое, более прогрессивное отношение между остраненным и узнаваемым. Но при всем многообразии примеров, чисто методологически, отступать от нормы можно только в две стороны, «нежелательные» для арт-мейнстрима.
1. Можно выбрать путь все большего остранения, его безоглядного наращивания. Блюдо из одних приправ. Своеобразный левый маньеризм, часто обрекающий художника на «непонятность». Искусство как некая отчужденная и специальная сфера деятельности преодолевается в такой модели через бретоновское «слияние фантазма и реальности с целью возникновения новой, сверхреальной среды».
2. Можно выбрать аскетический путь минимализации остранения, вплоть до полного от него отказа в пользу «диктатуры факта». Блюдо без приправ.
Конечно, в деятельности большинства художников, претендующих на альтернативность коммерческой индустрии, нередко микшированы оба эти метода, и они их стараются чередовать.
Дополнительная разница между двумя этими стратегиями обусловлена еще и различным пониманием природы и смысла самого жеста«остранения» по отношению к социальному отчуждению. В первом случае остранение понимается как преодоление господствующего отчуждения в рамках «атакующего художественного опыта», поэтому наше будущее должно стать сюрреальностью, т.е. тотальностью искусства. Во втором случае остранение понимается всего лишь как наглядная демонстрация отчуждения, не более чем его символическое обнаружение и потому будущее лежит через ликвидацию искусства в обществе, преодолевшем его невротические причины, порожденные социальной иррациональностью.
Оперируя более современными терминами Бориса Гройса, можно сказать, что оба метода имеют целью преодоление рыночной модели культуры, отмену бесконечной торговли образами между сферой Профанного (т.е. пока не искусства) и Архивом (т.е. уже маркированным искусством) через прилавок «художественных жестов».
В первом случае предполагается упразднить сферу Профанного, объявив все доступное человеку ценностным, навсегда валоризованным в едином Архиве. Для этого подразумевается всеобщая новая оптика, вытекающая из нового положения человека. Оптика, прежде запертая, дозированная в «зонах художественного». А само художественное преодолевается как долго откладываемая и наконец реализованная возможность Иного.
Во втором случае упраздняется Архив, для того чтобы все, что в нем находилось, объявить одинаково Профанным, лишенным ауры. Архив же понимается как привилегия доминировавшего класса, в которой больше нет необходимости.
Отсюда в утопиях, стремящихся преодолеть отчуждение, от Платона до сюрреалистов и ЛЕФа, этот навязчивый мотив ликвидации искусства как специальной области. Там, где нет отчуждения и пагубной автоматизации психики, нет и отдельной работы у художника. Происходит переход от «так может каждый!» к «так делают все!». В обществе добровольного и творческого труда художниками становятся все, и об этом перестают говорить. Вспомним определение идеолога ЛЕФа Сергея Третьякова: «Искусство как переходная форма сознания, уже не религиозное, но еще и не научное».
Особым случаем синтетического остранения в последние полвека является искусство, которое настойчиво отсылает зрителя именно к аналитическому, а не к образному восприятию. Такое искусство (прежде всего «концептуализм») является рефлексией одновременно как относительно самого себя, так и относительно задавших это искусство правил/отношений. Оно невозможно без обнажения приемов господствующей идеологии. Неудивительно, что столь специфический способ остранения в нашей стране воспринимался как «антисоветский», но, например, в Испании («Груп де Травай» и «Адаг» взяли на себя дизайн кампании протеста против запрета и ареста лидеров «Социалистической партии Каталонии»), Латинской Америке или у таких авторов как Ханс Хааке и Йозеф Бойс концептуализм приобретал крайне левый и антиавторитарный характер.
«Остров»
«Остров» — это русский «Форест Гамп», т.е. национальная модель святого. Святой — это всегда адвокат простых людей перед высшими силами судьбы. «Форест Гамп» идеально оправдывал политический инфантилизм и предпринимательскую активность американцев. Герой Мамонова оправдывает страх, малодушие, бедность, мазохизм, бесправие и мистический инфантилизм современных россиян. Вот Житие Святого: от страха выстрелил в своего командира, потом всю жизнь боялся попасть в ад, молился и кликушествовал, а в конце оказалось, что он вовсе ни в чем и не виноват. Правы не те, узнаем мы из фильма, кто смело смотрел в лицо фашистскому захватчику, но те, кто соглашался, зажмурившись, стрелять в своих. Именно им открыта дорога в рай. Правы не те, у кого было нечто дороже их жизни и сильнее страха, но те, чей страх сильнее всего. Герой Мамонова боялся всегда — боялся приплывших на военном корабле фашистов, потом боялся разоблачения, потом боялся бога и адских мук. Наверняка до событий, показанных в фильме, он боялся чего то еще. Страх, ставший его любимым наркотиком, приобрел в православии свою наиболее абстрактную, возвышенную форму. Этот страх ложится в основу «русской веры». Вера такая очень нужна сейчас в России всем, кто хотел бы подольше оставить скотов в узде. Отсюда этот громкий и продолжительный восторг буржуа по поводу «Острова». У меня же этот «светлый», «редкий» и «талантливый» фильм вызвал агрессию и отвращение.
Парфенов и его «хребет»
Я выдержал ровно одну серию. Целый час Парфенов и актеры, произносящие вокруг него реплики, доказывали друг другу следующее: Россия была чудовищной античеловеческой державой до конца XIX века, не способной себя реформировать ни технологически, ни политически. Ни денег, ни воли, чтобы это изменить, не было, потом наконец то хватило ума пустить на Урал иностранный капитал. Французы и другие европейцы понастроили там наконец-то нормальных человеческих заводов — и начало налаживаться нормальное человеческое общество, и стал складываться в городах нормальный человеческий средний класс. И мы уже почти стали сверхдержавой к 1913-му году, но тут мировая война, а потом красная революция все разрушили и вернули страну к ее исконной античеловеческой рабовладельческой матрице. «Россия, которую мы потеряли», — Парфенов не забыл даже этот многократно обстебанный говорухинский белогвардейский лозунг и без всякого юмора его повторял, имея в виду похороненную рабовладельцами большевиками буржуазную Россию столетней давности. Ощущение такое, что этот фильм снят по сценарию, написанному где-нибудь в ВТО. Есть капитализм, причем иностранный, и он несет с собой все человеческое и нормальное, а есть постоянная рабовладельческая гулаговская угроза, которая только вывески меняет. Столь стерильного буржуазного либерализма и идеологии западных корпораций сейчас и не найдешь уже нигде, Парфенов вдруг выступил как динозавр какой-то из середины 90-х. Он все же навсегда остался мальчиком из «перестройки» в вареных джинсах, который бредит «конвертируемым рублем».
Парфюмерный отдел
Покупательница (сравнивает флаконы): Что-то мне не нравятся эти, слишком тяжелые, да и вот эти тоже, слишком цветочные. Не могу найти свой запах…
Продавец (предварительно оценив ее взглядом): У нас есть кое-что еще, специально для вас!
Покупательница: Для меня?
Продавец: Ведь вы наш миллионный покупатель!
Берет из прозрачной бочки значок с надписью «Мне повезло!» и прикалывает обескураженной покупательнице к платью. В бочке остаются еще сотни таких же значков.
Покупательница: И что за предложение? Продавец: Вот!
Ставит перед ней на прилавок большую коробку. Покупательница заглядывает и отстраняется в ужасе.
Покупательница: Но там же голова!
Продавец: Верно! Когда клиенту что-то не нравится, можно заменить голову! Стоит ее надеть, и вам начнет нравиться вся продукция нашей компании.
Покупательница: Но мне не нравится эта голова!
Продавец: Это потому что вы ее еще не надели! А когда наденете, у вас будет позитивное восприятие жизни, переходящее временами в эйфорию, никаких депрессий и кризисов. Все, на чем стоит наш бренд, будет делать вас счастливой! Эта голова знает, что ей нужно для хорошего настроения!
Покупательница опасливо трогает себя за голову. Покупательница: А мою прежнюю куда?
Продавец: Снимаем! На что она вам? У нее и так не цветущий вид, прямо скажем. Признайтесь, она не всегда вас слушается, не всегда дружит с вами?
Покупательница (сомневаясь): И куда ее? Продавец: Сдадите нам!
Покупательница: У вас храниться будет?
Продавец: Нет, мы отравляем такие головы в бедные страны, третий мир, монголы всякие, малагаши, курды, таджики, ну вы понимаете… Там есть на них спрос, зубы хорошие у них, знания кое-какие. Наша компания их там приделывает нуждающимся за символическую плату.
Покупательница: А они свои девают куда?
Продавец: Вы глубоко копаете! — щелкает покупательницу по носу — ваша новая голова не будет так глубоко лезть!
Покупательница: И все же я хочу знать, куда они девают свои снятые головы, замораживают?
Продавец немного раздражен: Дарят обезьянам! Обезьяны довольны! Новые головы умеют палкой копать и шалаш строить! Все это вместе называется «эволюция», развитие разумной жизни, слышали о таком когда нибудь?
Разворачивает диаграмму, на которой показана миграция голов по странам и континентам, от жителей мегаполисов к фавеллам третьего мира, от фавелл к обезьянам. Сверху слоган: Не теряй голову! Меняй голову! Свежая голова!
Покупательница: А обратно заменить смогу?
Продавец: Что за вопрос? Вы же свободный человек. Просто голова съездила в экзотический круиз, погуляла там и вернулась. Но только никто заменить пока не просит! Ибо вы сразу почувствуете счастье! Новая голова ведь тоже продукт нашей компании, вот и нравится сама себе!
Покупательница: А общаться не мешает с другими людьми?
Продавец: Да вам ни с какими другими и не захочется общаться, только с такими же миллионными покупателями, у которых свежая голова!
Покупательница: А вы сами себе почему не замените?
Продавец: А нам нельзя, это корпоративная этика! Да и знаете, опасно, так все нравится, что вокруг расставлено — переходит на шепот
— приворовывать начинаешь… У нашей компании договор с другой, она вон там, через улицу, их сотрудники берут свежие головы у нас, а наши у них и, соответственно, мы все покупаем там, а они — тут. Это называется «кросс-реклама».
Покупательница: Ну, хорошо, я возьму, сколько стоит?
Продавец: Что вы, какие деньги, вы же счастливица, вам повезло, вы наша миллионная покупательница!
Вручает ей коробку с головой. На коробке слоган: «Новая голова лучше старых двух!»
Покупательница: Я дома еще с близким человеком посоветуюсь! Продавец понятливо кивает. Она уходит.
Покупатель (передразнивает ей вслед): Сколько стоит?... Мы с вас все получим потом!
Политическая пассивность
Есть две формы политической пассивности:
1. Мы в вашу революцию не верим и нам она на фиг не упала, а потому ничего делать не будем — люди, рассуждающие так, чувствуют себя частью системы, но говорят о себе как о совершенно независимых от среды бодхисаттвах.
2. Мы вас за революционеров не считаем, нужно быть в сто раз круче, вспомните героев прошлого, и потому, опять же, не будем делать ничего — люди, рассуждающие так, надеются, что их абстрактный радикализм позволит им ни в чем не участвовать.
Но и в 1 и во 2 случае пассивность остается пассивностью, т.е. важнейшим ресурсом противника. Участие — единственный выход. Не нужно «верить», нужно действовать. Не нужно ни с кем никого сравнивать, нужно быть здесь и сейчас. Не нужно ничего «ждать» от революции, нужно найти в ней занятость, отвечать за свою часть этой работы и с интересом смотреть, что из этого получается.
Понедельник
Предположим, что (чисто теоретически) 6 миллиардов живущих на земле людей в понедельник на работу не выйдут, будильник выключат, займутся вместо этого всем тем, чем давно собирались, но работа не позволяла. Что это будет? Планетарная забастовка всех трудящихся без требований к работодателям, потому что высказывать им требования означает признавать их классовую власть над собой. Произойдет бескровная мировая революция, в результате которой все фанаты работы, типа господина Прохорова и вообще все олигархи мира через сутки такой чрезвычайной ситуации начнут валяться у выключивших будильник трудящихся в ногах и предлагать им все более выгодные условия, чтобы сохранить хоть какую-то прибыль, 60 требуемых часов превратятся в 30, 30 в 20, и все это с сохранением прежней зарплаты. Предположим, что все вчерашние работники дружно и весело скажут вчерашним нанимателям: «Подите вы на х… со своим наемным трудом, мы поняли, в чем дело, работайте на себя сами хоть 60 часов, хоть 100, нас это больше не касается». Что произойдет тогда? Капитализм просто исчезнет, и все прохоровы мира сойдут с ума от апокалипсического ужаса и непонимания. Все средства производства могут после этого ненасильственно перейти в руки трудящихся. Вот тогда можно будет и поработать совсем чуть-чуть, вряд ли больше 15 часов в неделю, но только это будет уже не наемный труд, потому что все станет общее, прибыль не будет никем присваиваться и тратиться на яйца Фаберже, куча бессмысленной офисной работы просто исчезнет вместе с целыми отраслями капиталистического идиотизма, и доступ ко всему совместно произведенному станет бесплатным. Мне нравится такой сценарий, а вам? Кто готов бросить наемный труд и послать начальника? Ну хотя бы для эксперимента, вдруг получится? Тем более что для этого не нужно ни партий, ни профсоюзов, ни кружков, ни интернационалов создавать. Нужно просто выключить будильник и улыбнуться своей новой жизни. А если все же ничего из вышеописанного не произойдет, мы по крайней мере будем знать, что капитализм легитимен и скорее устраивает всех тех, кто остался на работе с ближайшего понедельника по всему земному шару. Символом нашей бескровной мировой революции станет огромный дискотечный шар! Потому что после нее люди станут гораздо чаще и охотнее танцевать, лишенные прежнего страха и усталости.
Радикальное поведение
Если вдруг так случилось, что нас не устраивает капитализм, у нас есть всего три варианта поведения:
А) Найти себе подобных и попытаться вместе с ними основать социалистическую «артель». Успех не гарантирован, но вполне реален.
Б) Бороться за счастье всего человечества и мировую революцию на митингах или в лесу с автоматом. Вероятность успеха несопоставимо меньше, а вот синяки, задержания, казенный дом и пулевые ранения гарантированы.
В) Продолжать страдать и мечтать, высказываясь в форумах и застольных беседах насчет несовершенства мира. Абсолютно безопасно, но кроме психологической разгрузки ничего не дает.
РАФ
Способность и желание ударить того, на кого все работают, перед кем все пляшут и от кого все ждут милости, ударить его ощутимо, и возможно даже с необратимым для его жизни результатом — это важнейшая освободительная эмоция, которая при капитализме в страшном дефиците. Такой жест разгибает ударившего человека (поэтому многие партизаны РАФ говорили на суде: «Прежде всего мы занимались самотерапией!») и качественно меняет его ощущение жизни, делает его «психологически равным» со своей жертвой, тогда как такое равенство отрицается всей экономической, политической и культурной системой капитализма. Способный, а тем более попытавшийся поднять руку на конкретного буржуя или чиновника, сегодня оказывается в положении героя античной драмы, бросающего вызов судьбе, воплощенной (тогда) в родовых устоях, а сегодня в рыночном интересе и государственном насилии. Потому Шлендорф и фон Тротта периода «Свинцовых времен» и сравнивали основателей РАФ с героями эсхиловских драм. Не говоря уже о том, что революционное насилие мобилизует тысячи «не готовых, но сочувствующих» по принципу: мы не можем это просто наблюдать и тоже должны как-то участвовать в сопротивлении, мы тоже не боимся хозяина. Тут есть даже антирелигиозный момент, ведь «официальная» религия, как правило, утверждает, что «кому сколько дадено, так Бог решил, он всех нас по-разному на греховность проверяет, кому-то хлеба недокладывает, а кого-то окружил опасными соблазнами роскоши».
ресторан
У Ирвина Уэлша и Чака Паланика есть такая тема — официанты ненавидят богатых заносчивых клиентов и тайно на кухне мочатся им в суп, пока никто не видит. Типа «правда жизни» и классовая месть. Но мои наблюдения ничего такого не подтверждают. Случилось так, что я регулярно обедал одно время на кухне одного очень модного кафе, вместе с работниками, в «людской». Во-первых, все половые, повара и посудомойки там ненавидели друг друга по национальному признаку (казашка, молдаванин, русская и т.п.) и боялись, что напарник настучит о чем-нибудь начальству. И действительно, все стучали. Ни малейшей солидарности, только усталость и агрессия. Начальство свое тоже ненавидели, потому что оно (вчерашняя их напарница, которая вдруг поднялась, подсидев свою предшественницу) их третировало и следило, не слишком ли они много за своим обедом льют в чай молока и едят хлеба (повторюсь, кафе роскошнее и гламурней некуда, ходят туда только «звезды»). А вот богатых клиентов половые и тарелковые обожали, как богов. «На десять тысяч кушают», — шептали они, забывая дышать и толкая головами друг друга, чтобы увидеть сквозь стеклянную дверь этих сверхлюдей, которые кушают на десять тысяч. Сами половые кушали на сто рублей в день, которые у них вычитались из заработка. Почти каждую неделю они вышвыривали кого-то одного из своей стаи, добившись его увольнения, и им становилось легче, но приходил новичок, фронт ненависти менялся и игра на выживание в этом «раю» продолжалась. Последней на моей памяти была уволена официантка, скрывавшая свою беременность и токсикоз, которая старалась незаметно блевать в раковину под грязную посуду, но «сестры по классу» ее моментально рассекретили. Я ел вместе с ними и благодарил судьбу, что работаю все же в соседнем помещении, а не в самом кафе.
сартр
Лет 20 мне было. Беседовал с парой активистов питерского РКРП (или РПК?) на разные отвлеченные вопросы и начал рассказывать им о Сартре, точнее, о том, как он ездил на Кубу, как ему там понравилось, как он встретился там с Че и после этого сказал и написал, что Че, возможно, самый реализованный и совершенный человек из всех, кого Сартр встречал в жизни, т.е. Че — это модель человека будущего века по тогдашнему Сартру. Признаюсь, я расписывал все это, пребывая в напрасной уверенности, что собеседники мои, люди хоть и честные, неравнодушные, но никакого Сартра слыхом не слыхивали. Отчасти я разделял интеллигентский миф о «советских коммунистах» как о таких весьма отсталых, капсулированных и некомпетентных в вопросах современной культуры людях, и чувствовал себя просветителем. Каково же было мое изумление, когда один из этих «советских коммунистов» прервал меня таким примерно вопросом: ну хорошо, Че — это правильно, но правильно ли было, что Сартр так рьяно Бродского поддерживал, когда его сажали за тунеядство? Я сгруппировался и ответил, что дело Бродского для Сартра было, конечно же, еще одним делом «государства против еврея», т.е. поддерживая поэта, Сартр считал, что протестует против «фашизоидных» и «антисемитских» сторон советского проекта, к которому в целом он относился с уважением и интересом, предпочитая, впрочем, Мао и анархистов. Тогда второй «партиец» спросил меня, согласен ли я со столь высокой оценкой Сартром фильмов Тарковского? Действительно, он писал об «Ивановом детстве», что это некое непревзойденное изображение нового антифашисткого экзистенциального сознания ребенка-партизана. Разговор стал для меня гораздо более интересным. Они знали о Сартре никак не меньше моего, а может и больше, а я знал немало, это был один из моих любимых тогда писателей. Они знали, например, что приезжая в Москву как «прогрессивный французский интеллигент», Жан-Поль с согласия своей нестрогой жены спал тут с выделенной ему советской властью переводчицей, и она, пользуясь этой связью, передавала Сартру списки преследуемых в СССР диссидентов, которые он потом обнародовал в Европе. Так я убедился в очередной раз, что «расхожие представления» о людях могут быть в целом и верны, но в частности могут радикально отличаться от реальности и ставить тебя в неловкое положение.
Семья
«Для меня моя семья — единственные люди, которым я готов доверять и для которых я готов быть полезным без всяких для себя выгод», — признается знакомый издатель в кафе на книжном фестивале. Социологи подтверждают типичность такой установки для нашего общества, но не для других стран, где уровень доверия и солидарности людей гораздо выше маленького семейного космоса. Обычно в семье нет коммерческих отношений или они стремятся к минимуму (общая собственность, взаимопомощь). Большинство семей скорее организованы по Кропоткину, чем по Адаму Смиту, симбиоз в них важнее конкуренции. Конечно, капитализм проникает внутрь и этих молекул общества — выросшие дети начинают делить квартиру, есть авторитаризм старших и эгоизм младших, и все же внутри большинства семей установлен свой микросоциализм, иначе семьям просто незачем было бы существовать как «первичным молекулам», смягчающим воздействие рынка на личность. Задача — распространить такую модель отношений на более широкий, чем семья, круг людей. Создать социальную сеть, отношения внутри которой были бы такими же некоммерческими, как в семье. Пару раз в жизни я видел такие общины, где все близко знакомы (обязательное условие), нет формальной иерархии (не путать с естественным авторитетом), каждый участвует в делах насколько хочет и получает столько заботы, сколько другие готовы ему дать. Единственное реальное наказание — изгнание в «большой мир» или угроза такого изгнания.
Но вместо расширения отношений «семейного» типа сейчас происходит нечто обратное — проникновение рыночных принципов во внутрисемейные отношения. Ребенок не есть рентабельное вложение сил/ времени/денег, и осознание этого — одна из причин снижения рождаемости при «развитом капитализме».
Сентиментальность по Дмитрию Быкову
Сентиментальность, которой (по Дмитрию Быкову) пропитана наша и не наша культура, есть обратная сторона жестокости. Нам так жаль, что злой извозчик бьет лошадку («Преступление и наказание»), что это заставляет нас брать топор и собираться в гости к старушке-процентщице, чтобы отомстить ей и всему миру и за до смерти забитую клячу и за всех униженных и оскорбленных акакиев акакиевичей, невыносимо жалких жертв безжалостной судьбы. В конце статьи, правда, Быков сомневается, что тот, кто плакал над лошадкой, действительно в состоянии взять топор, но вот роман о таком преступлении точно написать может. Сентиментальность — не просто реакция на Просвещение, она — важнейшая черта буржуазного сознания и прежде не была известна, так как сознания такого еще не сложилось. Сентиментальность происходит из ощущения своей социальной вины перед тем, на чьей спине ты стоишь, подчинившись заведенному порядку, отсюда «маниакальная сосредоточенность на несчастных». Полусерьезно Быков признается, что сирых и убогих персонажей настолько жаль, что хочется их уничтожить, это очень важно, потому что сентиментальность есть стигмат классового греха, который проступает в сознании буржуа против его воли.
Вернемся к сцене с лошадью. Помню, как в школьном возрасте я раздраженно отшвырнул роман (лет на пять), дочитав его только до этого слезоточивого места. Зрителю невыносимо видеть, как патологический мужик бьет свою клячу. Кому невыносимо? Откуда эта невыносимость берется? Первый ответ: зритель культурный, гуманист, вот и не нравится. Но что это значит? Возможно, зритель чувствует, что занял место мужика на университетской скамье, оставив ему кабак и церковь и, получается, зритель тоже виноват в избиении заезженного животного. Он чувствует также, что извозчик бьет клячу не только от грубости нрава, водки и малоприятной холопской жизни, но и чтоб лучше слушалась. Он не умеет применять власть по-другому. Извозчик не имеет своей доли власти в обществе, и это делает его садистом в отношении животного. Убить на улице свою клячу становится для него единственным способом употребить свою власть над кем-то. Кляча наказана за то, что не слушалась. Но для чего же ей было слушаться? Чтоб работу работать — возить господ. Т.е. прослезившийся буржуазный зритель снова чувствует, что виноват в происходящем, ведь эта на первый взгляд бессмысленная жестокость в конечном счете выгодна ему, тому, кого извозчик во-зит, платящему пятак. Внутри жгучей сентиментальности спрятан контраст между тем, что вполне возможно, и тем, что делается, плюс чувство личной вины за эту позорную для человека разницу. То, что лошадку у Достоевского жалеет отнюдь не богатый барин, а близкий к нищете студент, не так уж важно. Думаю, не стоит объяснять разницу между конкретной классовой принадлежностью и «сознанием класса», которое всегда распространено шире самого класса, это обязательное условие идеологического господства. Сотни «буржуа» в марксистском смысле (экономическое положение) создают заказ на тысячи «буржуа» в смысле флоберовском (тип сознания). Как это делается — тема для отдельной статьи. Раскольников как раз тем и интересен, что нащупывает границу своей буржуазности и пытается нарушить ее топором, перейдя от сентиментального стыда зрителя к страшному суду самодеятельного палача.
Снова вернемся к лошади. Из ее ситуации возможны три выхода. Два мнимых и потому простых и один реальный и потому трудный.
Первый выход — это гордое вытирание постыдных слез крепкой мужской рукой и мускулинное: «Let it be». Клячу бьют, и так будет вечно, а вечность вообще не конфеточка. Архетипы негуманны. Ее будут бить, потому что всегда есть плеть и спина, потому что в основе всего война, приношение жертв эсхиловской судьбе под громкую музыку Вагнера. Потому что сам мир в большинстве древних мифов — это разъятое на части тело страдающего героя, первого мученика-гиганта, а наша христианская по происхождению культура начинается с предательства, бичевания и казни богочеловека, и гвоздей никому никогда не вынуть из его рук. Это выход интеллектуальных мачо, новых правых, доминантных имперских самцов и прочих «настоящих мужчин».
Второй выход более «женский» — лить сладкие слезы, очищая ими душу. Сделать из сентиментальности стиль жизни и научиться получать от нее специфическое удовольствие. Дать избитой лошади сахару, а мужику на водку, а если кляча издохла, а мужик уже и так пьян, то найти других, похожих, их много с такой судьбой. Сходить за них за всех поставить богу свечку, молиться за себя, за лошадь и за извозчика с пожеланием всем катарсиса и спасения. Такое же признание неотменимости насилия, как и первый выход, но с другими эмоциями. Собственно, Раскольников под влиянием православной проститутки Сони Мармеладовой именно к этому и приходит после своей неудавшейся попытки персонального бунта.
Если понятия превращать в портреты, то первый и второй варианты — идеальная пара для реакционного общества. Рисуется эдакий герой-генерал, подавитель бунтов и гроза дезертиров, сверхчеловек, его превосходительство и с ним под руку благодетельница сиротских приютов с вечно сырыми глазами. Оба они говорят «да» избиению клячи, только он испытывает при этом садистский энтузиазм, а она— мазохистский.
Третий, реальный, выход из ситуации обходится без садистской гордыни и мазохистских слез. Покончить с причиной избиения. Сделать нечто, что даст извозчику доступ к образованию и другим благам цивилизации, смягчающим нрав, и вообще пересадить всех в авто, которые не надо бить плетьми, а животных защитить законами о достойном к ним отношении. Этот простой до идиотизма рецепт потребует, правда, радикального изменения всей классовой механики общества. Тогда и сентиментальность, возникшая как «реакция на Просвещение», никому больше не понадобится, ее сменят более продуктивные состояния ума людей, не мучимых смутным комплексом вины за невыносимость уличных сцен. Собственно, этот путь «устранения причины» и пытается нащупать студент Раскольников, когда собирается с визитом к процентщице. Он готов ударить топором по капитализму и избавить себя от сентиментальности, совершить свою личную революцию, как понимал ее Достоевский. А понимал он любую революцию, известно, как обреченную мечту одержимых бесами гордецов, оттого бунт так странно в его прозе и выглядит.
Что мешает Дмитрию Быкову, человеку выше меня образованному и поэту, на стихах которого я практически вырос, держать в уме сию марксистскую азбуку? Что заставляет Дмитрия писать о сентиментальности и прочих человеческих переживаниях (гордыне, например) как о вечных атрибутах неизменного существа, снова и снова проходящего давно всем знакомые циклы, словно нам показывают сериал из жизни дикой природы? Наверное, мешает и заставляет эпоха формирования личности — позднесоветская, когда будущая наша буржуазия заводилась сразу в нескольких углах и никаких других процессов, поинтереснее, в обществе не замечалось. Когда осмелевшие толстые журналы взялись публиковать «возвращенную литературу», Окуджава был наконец-то признан главным (из здравствующих) поэтом, Марк Захаров публично сжигал партбилет, куртуазные маньеристы бесстрашно читали на пешеходном Арбате стихи о любви и сексе, западную жизнь стало легко увидеть за рубль в видеосалоне, а главным киногероем был обаятельный и смелый клоун из фильма «Асса». В идеологическом смысле важнейшей чертой этой эпохи была аллергия на марксизм и классовый анализ во всех его версиях. История людей с радостью признавалась чем угодно— галлюцинацией, божьим промыслом, борьбой авантюрных гениев, конкуренцией невидимых духов, тайных орденов или экспериментом инопланетян, но только не драмой развития классовых отношений со сменой соответствующих типов сознания. Это ни в какой мере не могло оказаться правдой, потому что отдавало «совком». По той же причине, кстати, среди наших левых явная нехватка людей в возрасте от 35 до 50 лет, тогда как с теми, кто младше или старше, все в порядке. Или это я тогда был слишком маленький и потому чего-то в Быкове и его молодости не понимаю? Герой его первого романа искренне пытается найти хоть какой-то смысл в сталинском Гулаге, надеется до последнего, что оправдание есть, но так его и не обнаруживает. Происходит это, наверное, от того, что герой не умеет думать на языке, который был главным как для осуществлявших репрессии, так и для большинства тех, кто от них пострадал.
Впрочем, чтобы объяснить смысл сентиментальности своей семилетней дочери, мне хватило одной книги — «Приключений Гекльберри Финна», где деклассированный мальчик неприятно удивляется всякий раз, когда сталкивается с обрядами добропорядочных англосаксов своего времени. Вот уж действительно полное остранение и декомпозиция сентиментализма. Дочь зажиточного фермера рабовладельца умирает от расстройства, ибо явилась рифмованно оплакать покойного после гробовщика, тогда как прежде успевала ко всякому усопшему в городе первой, а пойманному и прикованному в сарае негру вместо побега предлагается выцарапывать на камне душераздирающие стихотворные признания, приручать крыс и поливать слезами цветок.
Скандальность
Если вы хотите культового статуса среди гуманитариев, возьмите цензурируемую тему, необязательно фашизм, можно педофилию, каннибализм, рабство, тяжелые наркотики, и сначала намекните, что вам это нравится и этого не хватает таким, как вы, затем объясните, что вы это критикуете и творчески «деконструируете», после чего найдите связь между темой и самыми массовыми попсовыми образами и наконец вдруг сообщите, что табуированная тема для вас всего лишь метафора, говорящая о чем-то (неважно, о чем именно) совершенно другом. И повторяйте эти четыре шага без конца, тогда у вас будет аудитория, состоящая из извращенцев, гуманитариев культурологов, впечатлительных студенток и государственных цензоров. Но для революции это совершенно не подходит. Революции нужна своя собственная попса, свое массовое искусство и его правильная интерпретация.
Скачивание
Я мало знаю о Брайане Бертоне и Марке Линкусе с его командой Sparklehorse. Они наприглашали кучу звезд (включая Игги Попа), чтобы записать летом 2009-го Dark Night of the Soul и издать его вызывающе пиратским способом, без малейшего участия лейблов. Получился отлично оформленный (фотографии Дэвида Линча), но девственно пустой диск за символическую цену. «Делайте с ним, что нравится» — написано на диске. Прилагается адрес для бесплатного скачивания альбома из сети на этот самый диск. Очень прогрессивный призыв. На таких примерах легче всего объяснить молодому меломану, что такое коммунизм и зачем он нам нужен. Свободный обмен информацией — передний край развития реальных «послекапиталистических» отношений между людьми и виртуальная модель будущей экономики, которая сменит нечестный рыночный обмен через продажу товаров. Осталось найти способ переноса подобных отношений из мира информационного в область более ощутимой экономики, сделать столь же бесплатными и доступными электричество, нефть, землю и продукты питания. Парадокс позднего капитализма: «Радиохед» аналогично выложили в сеть прошлогодний альбом с предложением: «Не платите ничего или заплатите, сколько захочется» и получили немалую прибыль.
Похоже, выросло новое поколение (им сейчас около 20), у которого советские воспоминания отсутствуют, и потому нет аллергии на левую лексику и систему образов. Нет иллюзий насчет капитализма (это рынок, а не мир свободного самовыражения), нет надежд на демократию (пиаровский спектакль) и ни малейшего доверия к рекламе. Недавно в беседе один из них, начинающий музыкальный критик, услышав от меня слово «формат», молча поднял брови и пожал плечами, но все же снизошел к моим сединам и объяснил: какой «формат»? Что это значит? Сейчас каждый может выложить в сеть или найти там, пробежавшись по страницам, которым он доверяет, любую музыку и бесплатно ее скачать. Найти или создать сообщество себе подобных. Музыкальные радиостанции в кризисе, магазины дисков позакрывались, художественный жанр дизайна обложки и аннотации на диск исчезает. Наступает полный анархо-коммунизм, как потребительский (ищи и скачивай), так и творческий (делай и выкладывай). Наконец и впервые все решает талант и активность. Деньги тут вообще ни при чем, если есть комп с доступом в файлообменную сеть. И движет всем этим не просто стремление к халяве, но солидарность интересов.
«Сноб»
В журнале «Сноб» редактор получает 7 тысяч долларов. За короткий текстик авторам платят 500 долларов. Ночами они арендуют крупнейшие музеи, галереи и другие нравящиеся им места, где и устраивают свои закрытые вечеринки «без быдла». Вообще, у типичного «сноба» рыльце в коксе, в свободное от такой «работы» время он в клубе или путешествует по экзотическим странам. Политически «Снобы» активно поддерживают Ходорковского, что заметно по первой же странице их сайта. Борются с «реабилитацией Сталина» как могут. Еще они во всем и всегда солидарны с политическим истеблишментом Израиля, ну да это случайность, конечно. Если завтра их «Сноб» исчезнет, этого не заметит и об этом не пожалеет никто, кроме них самих. Ничего не изменится, то есть, нет, изменится слегка, но в лучшую сторону — станет чуть меньше модного идиотизма в информационном пространстве.
Шахтер в Междуреченске зарабатывает 500 долларов. Т.е. в месяц он получает столько, сколько «снобоский» автор за час никому не нужного онанизма. Работа у шахтера тяжелая, вредная и можно вообще однажды не вернуться из шахты. В свободное от такого труда время он пьет пиво на лавочке. Политически он индифферентен и на Ходорковского ему плевать, но когда против шахтера посылают ОМОН, его реально поддерживают только две силы — радикальные коммунисты из «Рот фронта» и не менее радикальные националисты из ДПНИ. И те и другие — фанаты Сталина. Если завтра шахтеры бросят работу, это заметят сразу все, так много всего выключится и перестанет мигать/крутиться/ездить.
Да, большинство из нас не «снобы» и не шахтеры, но это два крайних полюса, между которыми растянуто общество. Определяйся, с кем ты, дорогой читатель.
Справедливость
Лично я исхожу из гностического и антибуржуазного понимания справедливости, согласно которому любые жертвы всегда являются невинными, но никогда не являются напрасными, впрочем, это долго объяснять, если вы сразу не схватили.
Субкультура и преступление
Если вы хотите засечь важную перемену, происходящую с обществом именно сейчас, ищите растущую субкультуру, которой не было раньше. Она всегда является крайним проявлением общего тренда. А если вам важно, как вообще это общество устроено, рассмотрите со всех сторон самое «громкое» преступление и самый «громкий» судебный процесс.
Типажи для комикса
Нередко герои комикса — крайнее выражение распространенных психотипов. Например:
Истероид — левый художник-авангардист. Героически и самозабвенно работает на публику. Не без хлестаковщины и шалтай-балтаевщины. Не может жить без публичности и восхищения окружающих. Легко и часто переходит от горьких слез к издевательскому хохоту. У него много визуальных атрибутов, непредсказуемых жестов и финтов. Умеет принимать чью угодно внешность, чтобы проникать в эфир любого шоу и устраивать там провокации.
Шизоид аутист — книжник с нездешним взглядом под очками. Теоретик, строит очень интересные идеологические модели, но слабо связанные с действительной жизнью, парадоксально объясняет происходящее, в самих этих объяснениях бездна радикального смысла, но вот практической пользы из них не выжмешь. Однако именно он создает тот язык (образы, сравнения, ключевые вопросы, фигуры речи), которым потом более прагматично пользуются остальные персонажи. Умеет попадать в параллельные миры с другими законами и добывать там полупонятные знания.
Сангвиник — профсоюзный лидер. Уравновешен, коренаст, прагматичен, плотного телосложения, одевается и говорит по народному, никогда не драматизирует, но и утопической эйфории чужд. Шутит в духе солдата Швейка. Для него «борьба» — это прежде всего решение реальных ежедневных проблем, разобравшись с которыми можно и шашлычок замутить. В свободное от борьбы время играет с товарищами в футбол. Прячет в гараже кучу гаджетов, вроде отключателей телефонов и просвечивателей сейфов, незаменимых в рабочей борьбе. Кроме него никто не может управиться с этими громоздкими и капризными устройствами.
Обсессивно компульсивный партийный функционер: ответственность, учет, контроль, приоритет родной организации, которая иногда гораздо важнее для него самой борьбы, т.е. организация и является главным достижением борьбы как «правильная реальность» внутри «неправильной реальности». Лучше всего чувствует себя на собрании, принимающем обязательные решения. Подчеркнуто совестлив с товарищами, но умеет выкрутиться на любом суде, собрав нужные документы. С полуслова отличает «своих» от «чужих». Знает математические заклинания с помощью которых может доказать все, что нужно. Очень любит историю и умеет перемещаться в прошлое (но не влиять на него), чтобы заимствовать у великих предшественников организационные навыки.
Наконец, мозаичный лидер — мобилизующий пример, сочетающий в себе черты всех четырех характеров. Т.е. четверка вышеназванных— это и есть разложение его объемной личности на отдельные плоские проекции. Немножко сверхчеловек, конечно, таковы уж условности жанра, хотя иногда может быть и смешным.
Впрочем, всегда проще списать типаж с реального человека, утрировав и допридумав его черты, т.е. материализовав в картинке часть его фантазий, нежели идти от психологической схемы.
Нет ли, кстати, желающих всем этим заняться? Нужен художник, не обязательно гений…
Туве Янссон
Анархо-хиппизм Снусмумрика сомнений не вызывает. И книги про муми-троллей, безусловно, полезны для прогрессивного и даже социалистического воспитания детей из среднего класса. В их долине все общее, нет товарного обмена, все очень разные, но умеют договариваться друг с другом, каждый помогает остальным творчески реализоваться, и вообще отсутствует власть как право, есть только необязательная рекомендация, мягкий авторитет, жизнь превращена в свободное приключение и т.п.
Но есть и более глубокий слой, о котором и сама Янссон говорила. Совершенно непонятно, откуда Муми-мама берет эти вечные «бутерброды», которых всем всегда хватает, они изначально содержатся в ее волшебной сумке. Откуда возникает масло для ламп и другие незаменимые вещи? Что-то выбрасывает море, что-то приносят из леса дружественные звери и духи, что-то растет на огороде у трудолюбивой мамы, а чаще «как-то само». С одной стороны, это экологическая утопия о «жизни в согласии с природой, никого не эксплуатируя», т.е. самая настоящая коммуна хиппи (в Европе они есть до сих пор) или фильм«Пляж». В тех же книгах есть и король, и полиция, и любящие командовать хемули. Муми-тролли от всего этого бегут подальше, на природу. С другой стороны, это просто инфантильное детское ощущение защищенности, свойственное детям: у мамы и папы все необходимое для жизни изначально «есть». Со стороны третьей, тут можно усмотреть модель «скандинавского социализма», который, по мнению многих левых, куплен общей для Европы эксплуатацией третьего мира и его ресурсов, о чем говорить не принято и неприятно.
Химкинский лес
Власть правильно звереет насчет Химок, там «антифа» совершили невыносимое для власти символическое преступление, показали, что можно и даже «прикольно» громить именно эти здания — с государственными гербами. У представителей власти такое прямое покушение на их территорию вызывает неизбежное бешенство, потерю рефлексии и попытки хватать всех подряд, лишь бы показать обратное — здания с гербами трогать опасно.
Почему «замирения» и негласной договоренности между «антифа» и властью не будет? Вовсе не потому, что власть «тупая» и не доросла до прогрессивных мыслей, и не потому что «антифа» такие непримиримые, а вот почему — химкинская история окончательно включила «антифа» в контекст той «демократической» (многие скажут «буржуазной» или вспомнят «оранжевую») революции, о которой грезят Артемий Троицкий и Юрий Шевчук, той антикремлевской революции, на которую столь монотонно намекают «Афиша», «Опенспейс», «Большой город» и «Эсквайр». Этой революции нужны свои «экстремисты» (а не только мученик Чичваркин и пассионария Чирикова), и «антифа» после Химок окончательно попали на эту роль, нравится им это или нет. Революция эта запланирована на «сразу после выборов», потому что выборы ей ничего не дадут. Правые скины при таком раскладе неизбежно и неохотно станут «экстремистами» с кремлевской стороны (как опять же и случилось в Химках с «гладиаторами» и бонами). Левым скинам-антифа отведено (просвещенной буржуазией, уставшей от кремлевского «феодализма») место «левацкого» оттенка будущей «армии несогласных». И это умно, потому что «замутить» нечто антикремлевское удастся, только собрав под недовольную буржуазию весь политический спектр, организовав «недовольство всех политических сил» и включив максимум активных субкультур, которые прекрасно выживают в смуте, в отличие от классических партий.
«Черная молния»
Вся «Молния» сдернута с великолепного Бэтмена-2 (Тима Бертона), именно там есть и волшебный «бэтмобиль», который может все на свете, и Олигарх, который построил хитрую электростанцию, высасывающую из города Готем Сити все электричество олигарху в карман. Именно он там и главный противник Бэтмена, манипулирующий фриком-пингвином.
Т.е. Бекмамбетов не постеснялся и просто снял «адаптированную для современных русских» версию Бэтмена 2. Наглость города берет. «Такая же тачка есть у Путина» — да, собственно, в этом и состоит «адаптация» к аудитории, в сильном политическом посыле: советское технологическое наследие («Волга»), индустриальная база + советское этическое наследие («правильный отец» Гармаша) = объединяющая надклассовая сила, которая делает «одинаковыми» и Путина и простого курьера. По сути это имперская правая идеология «нации как корпорации», которую исповедовал, например, Муссолини.
Экстаз потребления и экстаз сопротивления