Самого преподобного Гуда. Когда он шел к трибуне, его черная ряса развевалась за спиной. Это напомнило мне крылья летучей мыши, и я, не подумав, улыбнулась. Тут же я услышала пробежавший по залу суда ропот и вспомнила, что за мной непрерывно наблюдают. Я снова приняла отстраненный вид. Поискала глазами паука, но его не было. Осталась только тоненькая сверкающая паутина. Может быть, это было предзнаменование и паук как-то почувствовал, что произойдет?
Священник принес присягу. Это был худой мужчина, с бледным и осунувшимся за годы проповедей лицом.
– Преподобный, – сказал обвинитель, – можете ли вы рассказать суду, где именно проповедуете?
– Конечно, – ответил преподобный Гуд. – Я священник в церкви Святой Марии в Кроус-Бек.
– И как долго вы занимаете этот пост?
– В этом августе будет тридцать лет как.
– В течение этого времени были ли вы знакомы с семьей Вейвордов?
– Да, хотя я не уверен, что семья здесь подходящий термин.
– Что вы имеете в виду, преподобный?
– За время моей службы их было всего двое. Обвиняемая и ее мать. Теперь осталась только Альта, с тех пор как ее мать, Дженнет, ушла от нас несколько лет назад.
– Неужели в этом доме никогда не было мужчин?
– Ни одного, насколько мне известно. Похоже, девочка родилась вне брака.
– А посещали ли эти женщины службы?
Преподобный Гуд ответил после небольшой паузы:
– Да, – сказал он. – Они приходили каждое воскресенье, даже зимой.
– И обвиняемая продолжила посещать церковь после смерти матери?
– Да, – ответил преподобный Гуд. – По крайней мере в этом я не могу ее упрекнуть.
Я ненавидела, что в церкви мне приходилось пристраиваться на задние сиденья, чувствуя, как остальные прихожане шарахаются от меня, если я сажусь на ту же скамью. Но я знала, что должна ходить, так же, как мы всегда ходили с мамой, чтобы не попасть под церковный суд.
Услышав последние слова преподобного Гуда, обвинитель стал похож на кота, которому преподнесли блюдо со сливками.
– «По крайней мере», преподобный? А в чем же вы могли бы упрекнуть ее?
– В маленькой деревне можно услышать всякое, – ответил он. – Как и ее мать, Альта лечит больных. Иногда это дает положительные результаты. В свое время она выходила многих жителей деревни.
– «Иногда» это дает хорошие результаты? А что в других случаях?
– Иногда пациент умирает.
Я вспомнила последнюю смерть, которой была свидетельницей, до смерти Джона. Это был отец Бена Бейнбриджа, Джеремайя. Ему перевалило за девяносто, и последние два десятка лет он был самым старым жителем Кроус-Бек. Его разум давно угас, осталось только тело. Голубые глаза помутнели, и я помню, как смотрела в них, сидя у его смертного одра, и думала, видит ли он что-нибудь в мире за пределами этой жизни. На последнем вздохе он произнес имя своей жены, и его тело задрожало, как листья на ветру. Это была старость. И только. Здесь я ничего не могла сделать, только облегчить боль умирания.
Эту смерть нельзя было повесить на меня. Эту – нет.
Были и другие. Бывало, кожа пациента была настолько белой от приближающейся смерти, что я знала, что почти ничего не смогу сделать. Жена Мерривезера, умершая при родах: ее кровь липла к моим рукам, а младенец был лишь узелком неподвижной плоти. Им я уже не могла помочь.
Я ждала, что священник начнет перечислять эти смерти. Но он не стал этого делать. Ведь стоя у могил этих умерших, он говорил их семьям, что смерть их родных – часть Божественного замысла. Наверное, теперь, после того, как он поклялся на Библии, было бы не очень правильно говорить, что замысел Божий заключался в том, что их убила ведьма.
– Иногда они умирали, – продолжил он. – Хотя смерть ждет всех нас, как и воссоединение с нашим Отцом Небесным, если мы жили праведно.
Я почувствовала, что на зрительских местах стало неспокойно. Люди пришли не для проповеди. Кто-то кашлянул, кто-то хихикнул. Я увидела, как один судья наклонился к другому и что-то шепчет ему.
Священник поставил обвинителя в трудное положение. Но ему было необходимо, чтобы церковь поддержала его в вопросе колдовства.
Он прошелся взад-вперед.
– Благодарю вас, преподобный. И спасибо за великую услугу, которую вы оказали своей стране и королю, сообщив об этом преступлении. Ведь это вы, не так ли, написали мне о своих подозрениях по поводу ведьмы в Кроус-Бек? И что есть подозрения, что эта ведьма причастна к смерти Джона Милберна?
– Да, – медленно сказал священник. – Это был я.
– Преподобный, – сказал обвинитель. – Вы видели тело Джона Милберна?
– Да, видел. Его раны были в высшей степени тяжелые.
– И вы подводили обвиняемую к его телу, чтобы посмотреть, не пойдет ли кровь при ее прикосновении?
– Нет, сэр.
– Но, преподобный, разве это не было бы убедительным доказательством убийства? Почему же это не было сделано?
– Господин Милберн был уже похоронен к тому времени, как подозрение пало на обвиняемую, сэр. Его вдова пожелала, чтобы мы сделали это достаточно быстро, чтобы он поскорее воссоединился со своим Создателем.
– Спасибо за это объяснение. Могли бы вы рассказать суду, как так получилось, что подозрение пало на обвиняемую? Что послужило причиной вашего заявления?
– Кое-кто из прихожан рассказал мне о своих опасениях. Он был уверен, что в результате сговора с дьяволом невинный человек лишился жизни. Этому прихожанину хотелось исполнить свой долг перед своим Господом и Создателем.
– И кто же из прихожан к вам обратился?
Преподобный Гуд помолчал, прежде чем сказать суду, кто навел на меня подозрения. Кто приговорил меня к тому, что днем я сидела на холодной жесткой скамье подсудимых, а ночью мне снились сны о смерти.
– Это был тесть покойного, – наконец ответил он. – Уильям Меткалф.
В зале суда стало шумно, шепотки со стороны зрителей звучали, будто гул сотен насекомых.
Обвинитель закончил с преподобным Гудом. Священник медленно спустился с трибуны, и в его неуверенных движениях я увидела возраст. Внушительная фигура, которая запомнилась мне с детства, уменьшилась в размерах. Вскоре он тоже начнет свое путешествие из этого мира в мир иной. Интересно, что его ждет там?
Меня отвели обратно в темницу. Для меня ночь уже наступила.
23
Вайолет
На следующее утро Фредерик не спустился к завтраку.
Вайолет начала было переживать, но на обеде он появился, весь бледный и зеленый. Он едва прикоснулся к еде, съев только небольшой кусок оставленного миссис Киркби пирога с кроликом, после чего скрестил вилку и нож на тарелке.
– Вчера они прикончили целую бутылку портвейна, – зашептал ей на ухо Грэм, когда они выходили из столовой. Грубые нотки в его голосе подсказали Вайолет, что он ревнует. – На самом деле мне кажется, он выпил больше Отца.
– Не суди так быстро, – прошипела в ответ Вайолет. – Он сражается на войне. Представляю, как это изнуряет. По-моему, он заслужил бокал-другой.
Они задержались, наблюдая, как Отец с Фредериком идут впереди. Отец положил руку на плечо Фредерика («Отлично, а то бы он свалился», – сказал Грэм) и принялся показывать ему различные предметы обстановки в прихожей, словно какой-то торговец.
– Это, – сказал Отец, указывая на довольно громоздкий приставной столик, – оригинальный якобинский столик. Стоит по меньшей мере тысячу фунтов. Его заказал наш предок, третий виконт, в 1619 году. Тогда на троне был Яков I, хотя, учитывая твой интерес к истории, ты и так знаешь об этом.
Отец сиял. Грэм закатил глаза.
– Странным он был, король Яков, – сказал Фредерик. – Он считал себя охотником на ведьм. И написал книгу об этом, вы знали?
Отец помрачнел и, отодвинувшись от Фредерика, продолжил экскурсию, как будто не услышал вопроса.
– Эти часы, – сказал он, показывая на отделанные золотом каретные часы с резными херувимами, – были подарены моей матери ее тетей, герцогиней Кентской, на ее двадцать первый день рождения…
– А мне никогда ничего такого не рассказывал, – пробормотал Грэм. – Можно подумать, это он сын и наследник.
Позже они пошли играть в «шары» на лужайке перед домом, и Вайолет подумала, что Фредерик, видимо, забыл о своем предложении прогуляться вечером. Он едва ли взглянул на нее за прошедший день. Возможно, он забыл и о поцелуе. Или – еще хуже – сожалел о нем. Может быть, поцелуй вышел не таким хорошим; может быть, она делала что-то не так.
Игра у нее шла ужасно. Было довольно тепло, лоб и волосы у нее вспотели. Не только ей было жарко – на отцовской рубашке выступили темные пятна, а у Грэма раскраснелось лицо – как раз в тон волосам. Даже Сесил уморился: свернулся калачиком под рододендронами, высунув розовый язык. Он казался почти милым…
И только Фредерик, похоже, совсем не страдал от жары (видимо, привык к ней в Ливии) и заметно оживился после обеда. Его шар с громким «дзинь» врезался в джек, и он победно ухмыльнулся, блеснув белыми зубами на загорелом лице. Она бы подумала, что он выглядит совершенно расслабленно, если бы не заметила, что он постоянно тянется к карману на брюках и похлопывает что-то, что там спрятано, будто какой-то талисман.
– Я пойду попрошу у миссис Киркби лимонад, – сказала она.
– Да уж, лучше ты, чем я, – сказал Грэм, глядя, как его шар обходит джек по дуге, закатываясь в розовый куст. Грэм побаивался всех слуг, а миссис Киркби в особенности, потому что не так давно она застала его, когда он лишал жареную курицу ножек. Она горячо поклялась надрать ему уши, если он еще когда-нибудь переступит порог кухни.
– Я схожу с тобой, – сказал Фредерик. – Помогу принести стаканы.
У Вайолет екнуло в животе.
– Спасибо, – сказала она и, не дожидаясь его, направилась к дому. Ощущая на себе его взгляд, Вайолет двигалась так скованно, будто забыла, как нормально ходить.
Он догнал ее, когда они вошли в прохладу дома. Она удивилась тому, как тихо было в прихожей. Хотя двери были открыты – для летнего проветривания, она не слышала даже жужжания пчел. Фредерик подошел ближе. У нее в ушах зашумело.
– Я с нетерпением жду нашу прогулку, – сказал он тихо.
Значит, он помнил. Когда он подошел ближе, ее пульс участился. Отчего в ее венах возникает это ужасное биение? В подмышках выступил пот. Она сказала самой себе, что просто взволнована тем, что сможет больше разузнать о своей матери. Вот почему ее сердце так колотится. Вдруг она забеспокоилась, что он ее снова поцелует. Хотела ли она и должна ли хотеть – этого?
Наверху открылась и закрылась дверь, и Фредерик отпрянул от нее. Они подняли глаза и увидели наверху лестницы мисс Пул со стопкой учебников французского (Вайолет полагала, что в недалеком будущем ей выпадет удовольствие полистать их).
– Добрый день, – сказала мисс Пул, сделав реверанс, как будто Фредерик был королем Георгом, а не племянником ее работодателя.
– И вам хорошего дня, – ответил Фредерик.
– Мы как раз шли на кухню за лимонадом, – сказала Вайолет, но мисс Пул едва кивнула, не сводя глаз с Фредерика.
– Надеюсь, вам понравится у нас, – сказала она ему.
– Уверен, что да, – ответил он, глядя на Вайолет.
Лимонад был кислым и водянистым из-за недостатка сахара («Вообще-то, война идет», – прошипела миссис Киркби, как только Фредерик скрылся из вида).
Когда Отец смотрел в другую сторону (то, как Грэм бросал шар, требовало значительной доработки), Фредерик достал из кармана золотую фляжку. Он отвинтил пробку и, не спрашивая, щедро налил в ее стакан янтарную жидкость.
– Это?..
– Бренди. Никогда не пробовала? Какая ты невинная, – сказал он. Что-то в его улыбке снова напомнило ей тот голодный взгляд, которым он смотрел на убранство столовой прошлым вечером.
– Быстрее, пей, – сказал он. – Пока твой отец не заметил. Не хочу, чтобы он думал, что я дурно влияю на тебя.
Бренди, будто огонь, обжег ей горло. Она закашлялась, а Фредерик расхохотался. Отец оставил попытки объяснить Грэму, как закрутить шар, чтобы он прикатился к джеку, а не в розы Динсдейла, и подошел к ним.
– Что тебя так развеселило, Фредди? – спросил он. Эта короткая форма имени из уст Отца неприятно резанула слух Вайолет. Отец никогда не называл Вайолет и Грэма иначе как… хм, Вайолет и Грэм.
– Ваша дочь – весьма забавная девушка, – ответил Фредерик.
Вскоре после этого Отцу наскучило катать шары, так что он поручил миссис Киркби расставить на лужайке складные стулья, – и она, похоже, была весьма недовольна тем, что ее снова оторвали от приготовления ужина.
– Совсем обнаглели, – бормотала она себе под нос, уходя обратно в дом. – Они что, думают, что их еда появляется, уж не знаю… по взмаху волшебной палочки?
– Боюсь, в поместье не хватает персонала, – извиняющимся тоном сказал Отец Фредерику. – Мой дворецкий погиб вместе с линкором «Барэм».
– Бедный старый Рейнхем, – сказала Вайолет, которой всегда нравился дворецкий с его усами и склонностью к пестрым жилетам. Однажды она увидела, как он выносит в сад мышь, которой едва удалось избежать пасти Сесила: он нес ее очень осторожно, как хрупкую вещь. Было так странно думать, что Рейнхем никогда не вернется в Ортон-холл. Его пальто все еще висело на вешалке у входа для слуг, как будто он всего лишь вышел прогуляться по парку.
Вайолет увидела, как Фредерик осушил остаток лимонада и посмотрел в пустой стакан. Она заметила, как его рука касается кармана брюк, и пожалела, что Отец упомянул о войне.
Стул заскрипел, когда Вайолет откинулась на спинку. Она подумала, не почитать ли ей книгу, но от бренди мысли сделались тяжелыми и вялыми. Солнце на ее лице было теплым и ласковым, а зелено-золотой мир – таким приятным. Грэм и Отец заснули и храпели практически в унисон. Вайолет подумала, что тоже ненадолго закроет глаза. Она слышала, как Фредерик придвигает свой стул ближе к ее стулу. Повернув голову, она приоткрыла один глаз и увидела, что он рассматривает ее все тем же голодным взглядом. В животе возникло ощущение жара и влажности.
Она услышала слабое жужжание – кажется, это была муха или мошка.
– Ой, – Вайолет резко выпрямилась, щека неожиданно запульсировала от боли. Грэм забормотал во сне, но Отец продолжал храпеть, ничем не потревоженный. Она приложила ладонь к щеке: чувствовалось, что кожа становится горячей. Внутри нее зародилась тревога.
– Ты в порядке? – наклонившись к ней, спросил Фредерик.
– Спасибо, да. Что-то укусило меня. Мошка, наверное.
– Ох, проклятые твари. Но ты наверняка привыкла тут к такому.
– Вообще-то, меня еще ни разу не кусали.
Мгновение он изучающее смотрел на нее. Открыл рот, потом закрыл.
– Слушай, оно так покраснело, – сказал он. – Кажется, тебе нужно приложить что-нибудь холодное.
Она смотрела, как он приближается. Затем он приложил свой стакан из-под лимонада к ее щеке, и шок от холода заглушил боль.
– Вот так, – мягко сказал он. Она чувствовала его дыхание, шершавые кончики пальцев.
На мгновение они замерли, сердце Вайолет бешено стучало.
– Спасибо, – наконец сказала она, и он убрал стакан.
– Это тебе поможет, – сказал он, доставая из кармана фляжку и протягивая ей. Дрожащими пальцами она открутила крышку и поднесла флягу к губам. Бренди сильно жгло, как и в первый раз, но теперь она не закашлялась. Она представила, что в ее пищеводе пылает огненный шар. «Голландская смелость» – кажется, так это называлось в книгах? У нее возникло странное зловещее предчувствие, что храбрость ей еще понадобится.
– Лучше? – спросил он.
– Лучше.
– Знаешь, что, – сказал он. – По-моему, сейчас в самый раз прогуляться. Избавиться от шока. Что скажешь? Я буду защищать тебя от мошек.
– Ты прав, – сказала она. – В самый раз.
Она неуверенно поднялась – земля под ногами качалась, как палуба корабля. Фредерик предложил ей руку. Она посмотрела на Отца и на Грэма – они продолжали храпеть. Грэму было бы неприятно узнать, насколько он похож на Отца, когда спит.
– Позволим им насладиться сном, – сказал Фредерик, увлекая ее прочь.
24
Кейт
Кейт оказалась права.
У нее будет девочка. Терапевт-женщина, доктор Коллинз, подтвердила это сегодня, во время положенного на двадцатой неделе УЗИ. Она дала Кейт распечатку сонограммы: ее дочь, надежно укрытая в утробе матери, мерцающие пальчики сжаты в кулачки.
– Похоже, боевая будет девочка, – сказала доктор Коллинз.
Сейчас Кейт сидит на кровати тети Вайолет, поглаживая фотографию. В саду воркует вяхирь, ветерок доносит эти нежные нотки сквозь открытое окно. Пора кое-что сделать.
Мама отвечает на втором гудке.
– Кейт?
Ее голос приглушен, остатки сна развеиваются от беспокойства. Сколько там времени? Раннее утро. Ей следовало проверить. В последние дни она рассеянна – ставит чайник, сама ложится вздремнуть, а потом подскакивает от истошного свиста. От усталости ей кажется, будто из костей высосали весь костный мозг.
– Ты в порядке? Ты не отвечала на мои звонки.
– Знаю, – говорит Кейт. – Прости, было ни до чего. Пытаюсь обустроиться, вот.
Мама вздыхает в трубку.
– Я так переживала за тебя. Мне хочется знать, что происходит.
Во рту пересыхает.
– Мне нужно…
– Нужно что?
Бешеный ритм пульса отдается в ушах. Она не может этого сделать.
– Мне нужно кое о чем тебя спросить. О папиной семье.
– Что именно?
– Ты знаешь, кто сейчас живет в Ортон-холле? Кто-то в деревне упоминал какого-то виконта, но я не знаю, он нам родственник или нет?
– Хм… По-моему, твой папа говорил, что он какой-то дальний родственник. Кажется, он был замешан в скандале вокруг наследства, но я не помню подробности.
– Так ты не знаешь, из-за чего их лишили наследства? Что это был за скандал?
– Нет, любимая. Прости. Я даже не уверена, что папа знал.
– Все в порядке. И еще кое-что… – Кейт замолкает, облизывая губы. – Папа когда-нибудь говорил о том, что кого-то из его предков обвиняли в колдовстве?
– В колдовстве? Нет. Кто тебе такое сказал?
– Да просто подслушала разговор, – отвечает Кейт. – Похоже, у них тут были какие-то забавные представления насчет тети Вайолет.
– Ну, она была немного странной, – говорит ее мама, но Кейт слышит, что она улыбается.
Кейт оглядывается на вещи Вайолет. Книжные полки, многоножка в рамке, мерцающая на стене. Вспоминает накидку в шкафу, темные переливающиеся бусины. Вайолет бы не боялась, как сейчас Кейт.
Она сказала бы правду.
– На самом деле, мам, мне нужно тебе кое-что сказать, – она собирается с духом. Когда следующие слова вылетают изо рта, они звучат так, будто их произнес кто-то другой. – Я беременна.
– О, господи, – на миг повисает тишина. – Саймон знает?
– Нет.
– Отлично, это хорошо. А ты… уже решила, что будешь делать?
«Она знает про Саймона, – вдруг понимает Кейт. – Она всегда знала».
Боль, прозвучавшая в голосе матери, вызывает приступ тошноты. За окном ярко вспыхивает солнце, ослепляя ее.
Она знает.
На мгновение ей кажется, будто ее сейчас стошнит. У нее щиплет глаза. Но она не станет плакать. Не сегодня. Она опускает взгляд на сонограмму, которую крепко сжимает в руке.
– Я оставлю его. Ее. Сегодня мне сказали, что это девочка.
– Девочка! Кейт!
Она слышит, как мама плачет в трубку.
– Мам? Ты в порядке?
– Прости, – говорит мама. – Просто… я бы хотела, чтобы мы не уезжали, Кейт. Я должна была остаться. Тогда, может быть, ты не встретила бы его… Я должна была остаться с тобой.
– Мама, все в порядке. Это не твоя вина.
Но уже слишком поздно, слова срываются с губ матери, будто она может отменить годы молчания.
– Нет, я знала, что что-то не так. Ты ушла с работы, перестала общаться с подругами… как будто стала другим человеком. Но он всегда был в комнате, когда бы мы с тобой ни говорили по телефону… и еще я не знала, читает ли он твои сообщения, твою электронную почту… Я не знала, что делать.
Кейт невыносимо, что мать чувствует себя виноватой. Ей больно, будто кислота разъедает кожу. Она вспоминает тот вечер, когда встретила Саймона. Вспоминает, как ее потянуло к нему, словно мотылька к пламени.
Неужели мама не понимает? Никто не виноват, только сама Кейт.
– Ты бы ничего не смогла сделать, мама.
– Я твоя мать, – говорит она. – Я чувствовала это. Я должна была найти выход.
Пару мгновений они обе молчат. Только в трубках потрескивает от расстояния.
– Но я счастлива, – в конце концов мягко говорит мама. – Насчет ребенка. Если только ты хочешь стать мамой.
Кейт прикасается к фотографии, обводя яркую лампочку: силуэт своей дочери.
– Хочу.
После того как они прощаются, Кейт достает из сумочки кошелек. Она хочет убрать в него сонограмму для сохранности.
В кошельке лежит поляроидный снимок. Они с Саймоном на отдыхе в Венеции. Они стоят на мосту Риальто, с рожками мороженого. День был жаркий: она помнит едкую вонь канала, мозоли, натертые от многочасовой прогулки. На фото она выглядит счастливой – они оба выглядят счастливыми. На губе у него пятнышко мороженого.
На следующий день он накричал на нее прямо посреди площади Святого Марка. Она уже не помнит причины. Возможно, ему не понравилось что-то, что она сказала или как посмотрела на него. Позже, в отеле, во время секса он ударил ее так сильно, что на бедре образовались кровяные волдыри.
Кейт сминает снимок, а затем рвет его на мелкие кусочки. Они усеивают пол, будто снег.
На следующий день, выйдя на прогулку, Кейт хмурится. Приходится застегнуть дождевик: день душный, но пасмурный, над головой набухшие фиолетовые тучи. Начинает накрапывать.
На изгородях уже блестит вода; крошечные капельки дрожат на полевых цветах, будто кристаллы. Некоторые цветы она уже узнает: напоминающие белую пену зонтики земляного каштана, золотистые колокольчики марьянника. Она узнает названия местных растений из большого ботанического справочника тети Вайолет.
Чтобы добраться до Ортон-холла, ей нужно пересечь холмы. По мере того как она отдаляется от привычных уютных тропинок с живыми изгородями к открытым полям, дорога становится более крутой. Серое небо неожиданно кажется одновременно огромным и слишком близким.
Икры горят, кроссовки скользят по каменистой тропе. Сердце головокружительно бьется, во рту пересохло. Ей никогда не нравилась высота и открытые пространства. Для храбрости она дотрагивается до своей броши, а затем, повинуясь порыву, достает ее из кармана и прикрепляет к лацкану как амулет.
На гребне холма она останавливается, согнувшись, чтобы перевести дыхание. Впереди виднеется темный участок леса, рядом со старой железнодорожной веткой. Согласно расплывчатой карте на «Мотороле», Ортон-холл – сразу за деревьями.
Она испытывает облегчение, оказавшись у подножия холма. По обе стороны от Кейт вырастают стены; каменная кладка позеленела от возраста и мха. К моменту, когда Кейт входит в лес, дождик припустил уже вполне серьезно. Деревья стоят так плотно и тесно, что из-за ветвей практически не видно неба. Извилистая тропинка местами совсем заросла: зелень шуршит под ногами Кейт, и бледный кролик удирает прочь в подлесок.
Дождь становится еще сильнее, и вскоре листья и стволы деревьев блестят от влаги. Кейт натягивает капюшон. Смотрит в телефон: она должна быть уже на краю леса. Она ускоряет шаг. Что-то в этом лесу заставляет ее тревожиться: приторный запах сырой земли, треск веток. Краем глаза она замечает мелькнувший силуэт, темную тень, взмахи крыльев на фоне листьев.
Она оборачивается, всматриваясь в густой полог над головой. Ничего, только оранжево-коричневая бабочка трепещет на листе. Кейт делает глубокий вдох, выравнивая дыхание, и продолжает идти.
Лес настолько густой, что Кейт видит Ортон-холл, только когда уже почти вышла из него. Здание вырастает перед ней так неожиданно, что у нее перехватывает дыхание. Она представляла его по-другому. Может, Эмили ошиблась, утверждая, что здесь кто-то живет: поместье выглядит так, будто его покинули много лет назад. Стены потускнели и выцвели, во многих местах облупилась и отпала штукатурка. По башням карабкаются толстые канаты плюща. Какая-то живность двигается по крыше, и присмотревшись, она понимает, что водосточные трубы усеяны птичьими гнездами. Приближаясь к дому, она не может избавиться от ощущения, что за ней наблюдают, – но, возможно, это просто огромные темные окна уставились на нее, будто глаза.
Она проходит через заросший сорняками парк и видит перед собой внушительную дверь. Дверного звонка нет. Поэтому она стучит тяжелой железной ручкой и ждет.
Ничего. Кейт переступает с ноги на ногу. Камень покрыт старой слежавшейся листвой; балюстрады испещрены трещинами. Здесь все проникнуто запустением и унынием, и Кейт уже собирается уйти, когда слышит скрежет и щелчок отодвигаемого засова. Дверь медленно, со скрипом открывается, и вот уже она и хилого вида старик в клетчатом домашнем халате уставились друг на друга с одинаковым удивлением. Виконт. Должен быть он.
– Да? – говорит он тонким пронзительным голосом. – Что вам нужно?
Он щурит глаза за мутными линзами очков, и несколько первых мгновений Кейт не знает, что сказать.
– Привет, – начинает она. – Надеюсь, я вас не сильно побеспокоила… М-м-м… Меня зовут Кейт. Я недавно переехала в дом здесь неподалеку. Я пытаюсь восстановить историю своей семьи, и, кажется, здесь раньше жили некоторые мои родственники…
Она неловко замолкает. Мужчина моргает, и поначалу она сомневается, что он ее услышал: вдруг он глухой. Белки его зеленых глаз пожелтели, а веки розовые, без ресниц.
Он открывает дверь шире и, отвернувшись, исчезает в бездонной темноте дома. Кейт не сразу догадывается, что это означает, что она может войти.
Она идет за ним в сумрачную прихожую, наблюдая, как истрепанный подол халата бьет по его ногам. Единственный источник света – пыльная лампа на большом приставном столике. В ее желтом свете видно, что столик завален почтой: в глубине – старые, кажется, погрызенные конверты, наверху – цветные рекламные буклеты. Стопка почты шуршит, когда они проходят мимо, и Кейт замечает, что покореженные конверты покрыты странной мерцающей пленкой, будто крошечными осколками разбитого стекла.
Остальная мебель в комнате покрыта хлопьями пыли, как и большая картина на стене над глубоким камином. На каминной полке что-то блестит – это старинные каретные часы, затянутые паутиной. Стрелки остановились: застыли навсегда на шести часах.
Следуя за мужчиной по широкой лестнице, Кейт удивляется: неужели он что-то видит? Большие окна над лестницей почернели от грязи, и лишь местами пробивается лучик света. Чтобы разглядеть этого маленького человечка, поднимающегося впереди, Кейт прищуривается. В какой-то момент она спотыкается и хватается за перила, чувствуя под рукой что-то вроде песка. Осмотрев руку, она понимает, что это та же мерцающая субстанция, что и на почте. И это не пыль, с ужасом осознает она. На ладонь налипли кристаллические чешуйки крыльев. Крыльев насекомых.
Передернувшись, Кейт понимает, что потеряла хозяина из вида. Где-то слышен скрип открывающейся двери. Она поднимается до лестничного пролета и, следуя на звук, поворачивает налево, в коридор.
Впереди мелькает луч оранжевого света, и, присмотревшись, она различает фигуру старика: он стоит снаружи у слегка приоткрытой двери и ждет ее. Когда до двери остается несколько шагов, он входит внутрь, а она – за ним. То, что она видит, переступив порог, поражает ее гораздо больше всего, что она уже увидела: ей становится ужасно не по себе.
В этой комнате, которая когда-то наверняка была впечатляющей, крыльев нет. Здесь доминирует прекрасный письменный стол из красного дерева. Значительную часть стены за столом занимает окно – от пола до потолка, почти полностью занавешенное тяжелыми заплесневелыми шторами. Остальную часть стены скрывает мрачный портрет лысого мужчины с сердитым выражением лица.
Стол завален странными вещами: зеркальные шкатулки, старый компас. Глобус, у которого сгнила половина сферы. Больше всего поражает огромный бивень слона, который она поначалу приняла в сумраке за пожелтевшую человеческую кость.
Здесь стоит кислая вонь человеческой плоти, и Кейт быстро отводит взгляд от подобия гнезда в углу комнаты, сооруженного из одеял, тряпок и даже предметов одежды. В ноздри резко бьет и другой запах: химический, тошнотворно сладкий. Это репеллент. На полу горит керосиновая лампа – такие Кейт видела только в старых фильмах и антикварных магазинах; комната словно погружена в туманное сияние. Кейт вдруг понимает, что он живет в этой комнате. Только в этой комнате.
– Они не могут – не смогли бы – проникнуть внутрь, – говорит старичок, как будто читая ее мысли. – Я все сделал для этого.
Он показывает на дверь, и Кейт, обернувшись, видит, что над ней прибит рулон ткани, еще один натянут на петли. Повернувшись обратно, она неожиданно понимает, почему в комнате так темно: окна за изношенными заплесневелыми шторами заколочены.
Старичок садится за стол, медленно погружая себя в кресло с высокой спинкой; кожа на кресле покрыта плесенью.
– Присаживайтесь, – говорит он, показывая на небольшое кресло напротив стола. Кейт садится, поднимая вокруг облако пыли. Она подавляет кашель.
– Как, вы сказали, вас зовут? – спрашивает мужчина. Его четкий классический прононс неприятно контрастирует с потрепанным внешним видом и даже настораживает. Кейт замечает, что руки у него трясутся, а взгляд без конца обшаривает комнату. «Он выискивает их», – догадывается она. Насекомых. Волосы у нее на затылке встают дыбом.
– Кейт, – говорит она с нарастающим беспокойством. Ей хочется уйти отсюда, подальше от этого человечка с его пустым взглядом и животным запахом. – Кейт Эйрс.
Он подается вперед, тонкая кожа на лбу собирается в складки.
– Вы сказали Эйрс?
– Да, моего дедушку звали Грэм Эйрс, – объясняет она. – По-моему, он жил здесь, когда был ребенком. Со своей сестрой Вайолет. Вы… мы… родственники?
Кейт не уверена, на самом деле или ей только кажется, но при упоминании ее двоюродной бабушки его руки затряслись еще сильнее, костяшки пальцев побелели.
– Их было так много, – он облизывает бледные потрескавшиеся губы. Он говорит так тихо, что до нее не сразу доходят его слова. Сейчас он смотрит куда-то мимо нее, глаза будто остекленели. – А потом рой…
О чем он говорит?
– Рой?
– Самцы берут самок… а потом эти яйца, повсюду… слоями, на всех поверхностях…
Кейт охватывает сомнение. Этот человек – кем бы он ни был – явно болен. То, как он говорит, то, как он живет… ему нужна помощь, нельзя приставать к нему с вопросами. У него явно… расшатана психика.
Но как только она поднимается, собираясь уйти, его взгляд фиксируется на ней с удивительной ясностью.
– У вас есть ко мне вопросы?
Возможно, он не настолько лишился рассудка, как она подумала. Конечно, она понимает, что ей лучше уйти… но она приложила усилия, чтобы добраться сюда: через эти головокружительные холмы, через лес. От пары вопросов наверняка не будет такого уж вреда…
Она делает глубокий вдох, стараясь не думать о затхлости воздуха.
– На самом деле мне бы хотелось спросить – можете ли вы мне рассказать что-нибудь о дедушке и его сестре? Они оба умерли, и мне не кого расспросить о них. Мой папа тоже умер… и я… в общем, я надеялась, вы можете рассказать мне о них.
Мужчина энергично трясет головой, будто пытаясь вытряхнуть ее слова из ушей.
– Мне ужасно жаль, – говорит он. – Моя память уже не та, что была.
Кейт оглядывает комнату. На полках стоят старинные книги, их корешки потрескались и покрыты пылью.
– О, – говорит она, слыша в собственном голосе разочарование. – А что бумаги? Может быть, есть какие-нибудь записи, которые я могла бы посмотреть? Свидетельства о рождении, фамильное дерево, что-то в этом духе? Письма?
Мужчина снова трясет головой.
– Все это записи о ведении хозяйства, бухгалтерские книги, – говорит он, видя, что она смотрит на полки. – Боюсь, в них нет ничего, что могло бы вам помочь. Остальное… исчезло. Насекомые…
Он вздрагивает.
– О, всё в порядке, – некоторое время Кейт сидит молча. Она чувствует укол жалости к этому человеку, такому одинокому в этом огромном доме, где вся его компания – мертвые насекомые и старые бухгалтерские книги. – Что случилось? Я имею в виду насекомых. Должно быть, это было ужасно. Я сама не очень люблю насекомых. Вы вызывали дезинсектора?
Мужчина уставился в пустое пространство над ее головой, глаза превратились в два темных омута. Отвечает он совершенно изменившимся голосом: только что он звучал холодно и властно, а сейчас неуверенно дрожит.
– Я возношу хвалу небесам, – говорит виконт еле слышно. – Господь услышал мои молитвы. В прошлом августе они все начали умирать – это был самый сладкий звук на свете – когда их трупики падали на пол. Будто дождь на иссушенную землю. Тогда я понял… что она наконец освободила меня.
– Простите, что вы имеете в виду? Кто вас освободил?
В ожидании ответа она пытается вздохнуть поглубже – воздух слишком спертый. Как он это выносит? Она расстегивает молнию на дождевике, чтобы хоть немного избавиться от удушья.
Внезапно мужчина подскакивает на кресле. Она понимает, что теперь он смотрит прямо на нее.
– О господи, – говорит она, поспешно вставая. – Сэр? С вами все в порядке?
Он поднимает руку, показывая прямо на нее. Кейт видит, что пальцы у него снова дрожат. Ногти желтые и кривые, под них забилась грязь.
– Где, – говорит он, грудь ходит туда-сюда рваными толчками, – где вы это взяли?
Сперва Кейт думает, что он показывает на ожерелье тети Вайолет, она совсем забыла, что надела его. Но затем становится понятно, что он имеет в виду брошь, ее брошь в форме пчелы.
– Это? – говорит она, прикасаясь к брошке. – Простите, она выглядит почти как настоящая, правда? На самом деле это так глупо; я повсюду ношу ее с самого детства…
Мужчина встает с кресла, его фигурка трясется.
– Убирайтесь, – его глаза распахиваются, а губы оттопыриваются, обнажая бледные иссохшие десны.
– Хорошо, – говорит Кейт, застегивая дождевик. – Мне жаль, что я побеспокоила вас. Правда, жаль.
Кейт практически на ощупь проходит по коридору, спускается с лестницы, вздрагивая от хруста крыльев под ботинками. Закрыв за собой тяжелую дверь, она делает большой глоток свежего воздуха; он пахнет дождем. Это уже настоящий ливень, так что она переходит на бег, заставляя себя смотреть прямо вперед. Листья на деревьях будто шепчутся под дождем, и она жалеет, что у нее с собой нет наушников, чтобы заглушить этот жутковатый шум. Вода затекает ей в глаза, и долина превращается в размытое серо-зеленое пятно.
Когда она в конце концов добирается до коттеджа, на смену страху приходит раздражение. Она не узнала ничего нового о своей семье. Она не узнала ничего нового про то, почему Вайолет и Грэма лишили наследства и что – или кто – захоронено в саду Вайолет.
Закрывая входную дверь, Кейт вздыхает. Она включает душ, страстно желая смыть память и грязь этого дома, с его покрывалом из крошечных сломанных крыльев. Промозглую животную вонь кабинета. Пока нагревается вода, она отстегивает брошь и подносит ее к свету. Психика виконта, должно быть, травмирована очень серьезно, если он так отреагировал всего лишь на копию насекомого.
Она вспоминает, как бегали его глаза по комнате, как если бы он выискивал малейшее движение по углам. И у нее на языке до сих пор ощущается едкий вкус репеллента.
Если закрыть глаза, она может вообразить это.
Мерцание тысячи трепещущих крылышек в воздухе, гудение, проникающее сквозь стены, трясущийся в своем хилом гнездышке человечек в кабинете… а затем кратчайший миг неподвижности, тишины… и дождь из крошечных тел.
Она наконец освободила меня.
Когда ванная наполняется паром от горячего душа, Кейт начинает раздеваться. Расстегивая юбку, она вздрагивает, когда пальцы касаются прозрачного мерцающего крылышка.
Она вспоминает «Сожжение ведьмы».
Кто его освободил? И от чего?
25
Альта
Мне очень хотелось, чтобы в темнице у меня оказались пергамент и чернила. Понимаете, в моей голове уже тогда складывались эти слова, и мне хотелось записать их, пока я еще могла. Чтобы когда меня снимут с веревки, после меня осталось хоть что-то. Что-то кроме коттеджа, где будут храниться мои вещи (которые до того принадлежали моей маме, а до того – ее маме), пока кто-нибудь не выкинет их.
Но, конечно, тогда у меня не было ни пергамента, ни чернил, и даже если бы мне их дали, у меня все равно не было света, чтобы разглядеть свои записи. Мама научила меня читать и писать. Она считала, что это настолько же важно, как и разбираться, какие травы помогают при том или ином недуге. Она научила меня алфавиту так же, как научила применять алтей и наперстянку. Так же, как и другим вещам, о которых я пока не могу говорить.
Не имея возможности писать, находясь в темнице, я приводила в порядок мысли в своей голове. Можно сказать, я практиковалась на случай, если то, что преподобный Гуд говорил о следующей жизни, окажется правдой, и скоро я смогу увидеть маму.
Мама. Ее смерть до сих пор тяготила меня, ведь она была еще одной из моих неудач.
Вскоре после того, как у нас побывали муж и жена из Клитеро, мама начала меняться. Однажды, когда за окном вышла луна – помню, это был совсем молодой месяц, всего лишь бледный штрих на небе, – она велела мне надеть плащ. Затем взяла свою ворону, осторожно положила ее в закрытую корзину. Я спросила, что она делает, мы же вырастили ее из птенца, как и ее мать, и обе были отмечены. Она не ответила мне и только сказала идти за ней в темноту ночи. Она молчала, пока мы не пришли к дубам, растущим вдоль одной из ферм – фермы Милбернов, где потом поселится Грейс, но я тогда этого не знала. Той ночью я вспоминала о ней, о том, как мы вместе забирались на эти деревья и узловатые ветви принимали нас в свои объятия. Воспоминания ложились на сердце тяжелым грузом.
Мама села на колени перед самым большим дубом и выманила ворону из корзины. Ворона выпрыгнула на землю и сразу же взвилась в воздух; на перьях заиграли лунные блики. Она приземлилась на свое обычное место на мамином плече, но мама прижалась щекой к ее клюву и, закрыв глаза, принялась что-то тихо говорить – я не могла расслышать, что именно. Ворона издала крик, полный страдания, и взлетела с маминого плеча на верхние ветви дуба, где теснились такие же черные птицы.
Мы пошли обратно в коттедж. В темноте мне не было видно маминого лица, но по ее прерывистому судорожному дыханию я поняла, что она плачет.
С тех пор она велела мне сидеть дома; мы покидали коттедж, только чтобы сходить в церковь и прогуляться после наступления темноты. Я стала предпочитать зимние месяцы бесконечным летним дням, несмотря на то что зимой было голодно. У нас стало меньше денег, и мы могли бы остаться без мяса, если бы не доброта Бейнбриджей. Мама отказывалась браться за новую работу; она имела дело только с теми, кому доверяла.
– Это небезопасно, – говорила она, и ее большие испуганные глаза блестели на исхудавшем лице.
Проходили месяцы, превращаясь в годы, и она все меньше и меньше походила на мою маму. Она истончилась. Скрючилась, как растение, которому не хватает солнца. Щеки ввалились, кожа обтягивала кости. Но мы все равно выходили из коттеджа только на воскресные службы. Деревенские таращились на нас, когда мы пересекали неф: мама опиралась на меня, и мы ковыляли, будто какое-то чудовищное существо.
Иные говорили, что мы прокляты. За то, что сделали с Анной Меткалф.
– Нам нужно выйти на улицу, – сказала я, когда мама пролежала в постели пять дней. – Ты должна почувствовать свежий воздух, услышать, как ветер шелестит в деревьях. Послушать, как поют птицы.
Я начала подозревать, что природа для нас была настолько же необходимой жизненной силой, как и воздух, которым мы дышим. Я боялась, что мама умрет без нее.
Иногда, в самые мрачные минуты, я задавалась вопросом, знала ли об этом она сама: может, она решила, что лучше предстанет перед лицом великой зияющей неизвестности, чем продолжит наше существование в тени.
– Нет, – ответила она тогда, и глаза у нее были черные-пречерные, как никогда раньше. Она схватила меня за руку, впившись ногтями в плоть. – Это небезопасно.
В конце концов ее забрала потливая горячка. Три года спустя после моей первой крови. Она руководила лечением с тюфяка, говоря, какие корни измельчить, какие травы заварить, даже когда едва могла оторвать голову от подушки. Я делала все, как она говорила, но вскоре она стала все больше проваливаться в сон; постель под ней была совсем сырая, когда она пробормотала мое имя. Было страшно смотреть на нее, на ее желтое в свете свечи лицо.
– Помни о своем обещании, – сказала она, и ее тело выгнулось от боли. – Ты не можешь нарушить его.
Однажды утром, когда рассвет тронул небо, она перестала дышать. И я поняла, что ее больше нет. Я думала, как она назвала меня. Альта. Целительница. Я подвела ее.
Я много думала о Грейс после того, как мама ушла. Грейс была единственным дорогим мне человеком, кроме мамы. И я потеряла их обеих.
К тому времени Грейс вышла замуж. Уильям Меткалф сосватал свою дочь за другого йомена, такого же фермера, как и он сам. Грейс, несомненно, вполне была знакома с ролью жены фермера с тех пор, как умерла ее мать. Думаю, она считала, что готова к замужеству.