Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джефф Вандермеер

Город святых и безумцев

Что можно сказать про Амбру, ведь все уже сказано? Самая крохотная ее часть, какой бы избыточной она ни казалась, вносит непростой, даже коварный вклад в жизнь всего города. Сколько бы раз я ни гулял по бульвару Олбамут, я неизменно восхищаюсь несравненным великолепием города: его любовью к ритуалу, его страстью к музыке, его неисчерпаемой способностью к прекрасной жестокости. Восс Бендер. «Мемуары композитора», т. 1, стр. 558. «Министерство Прихотей пресс»
Энн, которая для меня важнее всяких слов
КНИГА АМБРЫ

Настоящий Вандермеер:

Введение


— Разумеется, вы знакомы с Вандермеером. — Толстые красные пальцы Шомберга погладили банкноты, которые он только что пересчитал. Сложив их в коробку, он бросил на меня косой взгляд и лишь потом сделал вид, что прячет ее под стол. — С капитаном Вандермеером? Служил первым помощником на «Шрике», пока шхуна не напоролась на риф. Потом, как вернулся на острова, пошел шкипером на «Лягушку».
— Насколько мне помнится, там была замешана женщина? — Я отпил огненной воды. Она была местного изготовления и подозрительно пикантной.
— Он знал самого Шрика и выполнял за него грязную работу. — Шомберг поморщился с обычным своим отвращением любой низости или нравственной слабины, которые не были его собственными. Лопасти большого вентилятора над головой тряслись, гремели и разгоняли густой, влажный воздух. — Дарден сам во всем виноват. Вот как здесь считают. Сами можете узнать, что случилось. Все есть в последних рассказах, если не побоитесь повнимательнее в них вчитаться.
— Выходит, в конечном итоге X — его муза, ею любовь?
Шомберг пожал плечами. Было ясно, он хочет, чтобы я ушел. Вымарывая себя из его повести, я услышал, как он вздыхает с облегчением. Мне будет не хватать его приземленных объяснений, но от моего присутствия ему становилось не по себе. Я неспешно вернулся домой, где меня снова поглотил Вандермеер…
ДЖОЗЕФ Конрад. «Спасенный», 1900


В те давние дни, на которые все мы оглядываемся с безотчетной тоской, не было капитана более уважаемого, чем Вандермеер. Он плавал на острова Миражей и к Амбрскому полуострову. Его путевых заметок с нетерпением ждали знатоки портов от Джэннкворка до Сан-Франциско, но, когда они были опубликованы, далеко не каждый поверил в истинность его повести. Использованные им приемы зачастую бывали гротескны, вычурны или фантастичны, словно в стиле своего письма он стремился отразить то, что ему довелось увидеть. Разумеется, эта насыщенность повествования оказалась несколько утомительной для читателя, привыкшего к одноплановым сентиментальным фабулам, сходящим за сюжет в большинстве современных произведений, словно бывает только одна истина и только один способ ее передать, словно только один персонаж может притягивать к себе все внимание, словно есть только одна точка зрения, которую следует принять.

Нет причин удивляться, что реакцией нашего автора на собственные приключения стал инстинктивный постмодернизм. Принадлежащий к удивительной породе современных капитанов, которые прокладывают курс по собственным психологическим картам, капитан Вандермеер — мастер руля и паруса и может повести свой корабль, куда пожелает: придется ли для того пробираться меж каменистыми мелями или штурмом брать оживленные воды у побережья Инсмута. Ибо им руководят неуемное любопытство и любовь к экзотическим сокровищам, страсть к сложной архитектуре, привкус странности в кажущейся обыденности, уводящие путника в те уголки вселенной, которые еще не исследовал разум и откуда он возвращается с удивительными редкостями, столь причудливыми, что им еще предстоит обрести свою истинную цену или, честно говоря, своих почитателей.

Пусть нам неизбежно приходят на ум «Ртуть» капитана Смита или «Зофик» Эштона Смита, «Умирающая Земля» Джека Вэнса, «Вирикониум» Майкла Джона Харрисона или «Марсиана» леди Ли Брэккетт или пограничные земли, исследованные прославленной экспедицией Уильяма Хоупа Ходжсона. И в уважительном сравнении можно упомянуть Эдварда Дансени и Говарда Филипса Лавкрафта, больше пользы принесут параллели, находимые в недавних отчетах с самых дальних окраин воображения.

Нам вспоминаются «Пивной свет» капитана Эйлетта и «Край света» навигатора Этчелла, описывающие нравы и обычаи, которые нам одновременно так знакомы и так чужды. Со времен великой экспансии капитаны ДиФилиппо, Константин, Мелвилл, Джентл и Ньюмен снова и снова возвращаются с диковинной валютой новых миров. Другие, с неуемной тягой к экзотической географии, продолжают искать Бесконечный Меридиан. Все оставили нам истории своих странствий.

И все же лишь немногие из этих произведений обладают весомым великолепием «Амбры», напоминающей нам незавершенного «Титуса» Пика{1}. Здесь — сложный сюрреализм недавно открытой истории, творящейся буквально по соседству с давно знакомыми нам гаванями. У нее общие отзвуки с монументальной выжженной землей Дэвида Бриттона, открывавшейся нам в темных мемуарах «Лорда Ужаса» и «Аушвица в стране Оз». Еще вспоминаются хитросплетения «Синайского ковра» Уиттермора и земли, исследованные валлийскими капитанами от Коупера Поуи до Риса Хьюза и отважной первопроходицей со странным именем Тэффи Синклэр. Еще один путешественник, Роберт Ирвин, тоже рисовал в «Арабисте» собственные карты и следовал им. Все они, а с ними и Вандермеер, взяли в свои руки избранные ими литературные судьбы, подарив миру самое храброе сообщество навигаторов души, на какое можно только надеяться.

Читая Вандермеера, невольно вспоминаешь славу Ангкора и Анудхапура, вкупе с красочным хаосом Индонезии капитана Конрада, приключения и интриги Византии и Венеции, жестокие «войны пряностей» голландцев. Но иногда кажется, что невзначай, неузнанным и задумчивым, сюда затесался Пруст. Вандермеер описывает мир столь вычурный и богатый, столь полный тайн жизни, что уводит читателя от любой морали и сатиры глубоко в изобилие вселенского чрева. Знаю, кое-кто подозревает, что он чересчур вольно, даже игриво обошелся с фактами, возможно, для того, чтобы подчеркнуть то или другое ироническое совпадение или даже представить какое-то свое личное видение. Изменило ли это как-то его собственный мир? Будет ли Амбра, которую мы посетим в следующий раз, сколько-нибудь схожа с романтическими видениями Вандермеера? И как быть со слухом, будто на этих страницах притаились восхитительные крупицы неведомой ереси?

Полагаю, я не единственный, кто проверил ссылки на гигантского кальмара и открыл в них эмоциональную окраску, более уместную в отношении ребенка к матери, нежели человека к головоногу. Но не наше дело и не наша цель анализировать характер или пристрастия капитана Вандермеера, которые он раскрывает нам на этих страницах. Скорее нам следовало бы восхищаться редкой текстурой письма, располагающей живостью его описаний и каламбурами его уникального ума, с праздничным щегольством плетущего сеть реальностей.

Наслаждайтесь сполна переплетениями открывающихся вам историй и видений. Это редкое лакомство, пробовать которое нужно с упоением и уважением. Это плод трудов незаурядного писателя. Это то, чего вы искали.


Майкл Муркок
Ранчо Квадратура круга
Лост Пайнс, Техас
Октябрь 2000


Дарден влюбленный

I

Дарден влюбленный под окном возлюбленной смотрит на нее снизу вверх, а вокруг него шумит и, в неведении толкая и пихая его, тысячами поношенных тел, тысячами накрашенных лиц, клубится толпа. Не замечая, Дарден смотрит на женщину, а она пишет под диктовку машины, непостижимого серого куба, отрастившего наушники на проводах, которые надеты на ее изящную, удлиненную головку. Дарден сражен наповал и сейчас теряет разум от серафимической голубизны ее глаз, каскада длинных и блестящих локонов у нее на плечах, бледного сосредоточенного лица в окне, наполовину заслоненного отражением в стекле серого неба. Она — на третьем этаже, заключена в кирпич и известь, почти памятник; ее трон — возле окна, прямо над вывеской «Хоэгботтон и Сыновья: Поставщики», крупнейшего импортера и экспортера всей беззаконной Амбры, древнего города, названного в честь самой ценной и тайной секреции кита. «Хоэгботтон и Сыновья»: сотни и тысячи ящиков с предметами роскоши, доставленными из далекой Сурпазии и северных областей Окситании, где все увлажняется, созревает и гниет в мгновение ока. Но она-то (думает Дарден) совсем из иного теста, она — из тех, кто томится дома, но такой в чужих землях не по себе, если только она не путешествует рука об руку с любимым. Есть ли у нее воздыхатель? Муж? Живы ли ее родители? Любит она оперу или непристойные пьесы, которые дают в гавани, где скрипят от напряжения спины грузчиков, которые переносят корзины и бочки «Хоэгботтона и Сыновей» на баржи, бороздящие могучую реку Моль, что вяло несет свой ил к бурному морю? Если она предпочитает театр, то вечер с ней мне хотя бы по карману, думает, глядя на нее, с открытым ртом Дарден. Отросшие волосы падают ему налицо, но он столь поглощен, что этого не замечает. Жар сушит его, ведь до реки далеко, но ему безразлична удавка пота на шее.

Дардену, одетому в черное платье с пыльным белым воротничком и пыльные черные ботинки, Дардену с манерами миссионера не у дел (кем он на деле и является) судьба не предназначала увидеть эту женщину. Дардену вообще не полагалось поднимать глаза. Он и смотрел-то вниз, собирая монеты, которые выпали через дырку в поношенных штанах, порванных сзади, пока он трясся из доков в Амбру, трясся в повозке, которую тащила лошадь, направлявшаяся на завод клея, ее, вероятно, уже повели на бойню в тот самый день — в канун Праздника Пресноводного Кальмара, как потрудился разъяснить ему возница, быть может, надеясь, что Дардену и в дальнейшем понадобятся его услуги. Но Дарден думал только о том, как удержаться на скамье по дороге до постоялого двора, где оставил свой багаж в каморке, а после снова вернулся в квартал лавочников — ради толики местного колорита, ради толики пищи, — и тут они с возницей расстались. Шелудивая кляча оставила на Дардене свой запах, но поездка была неизбежной, ведь у него ни за что не хватило бы денег на механического коня, повозку из дыма и нефти. Ни за что, ведь и так в кармане скоро останутся лишь гроши, и отчаянно нужно искать работу, ради которой он приехал в Амбру, так как его бывший наставник в Морроуском институте религиозности, некий Кэдимон Сигнал, проповедовал в религиозном квартале Амбры, и, учитывая предстоящие торжества, должна же найтись какая-нибудь работа?

Но, подобрав монеты, Дарден распрямился слишком быстро, и его буквально развернула и едва не сбила с ног пробегавшая мимо ватага растрепанных сорванцов, и его взгляд невольно устремился к серому, угрожающему дождем небу, а оттуда скользнул к окну, за которым он сейчас наблюдал с таким напряжением.

У женщины были длинные тонкие пальцы, выстукивавшие на машинке неведомые ритмы: она вполне могла играть «Пятую» Восса Бендера, бросаясь в отчаянные пропасти и воспаряя к величественным высотам, которые Восс Бендер объявил своим царством. Когда в сиянии стекла Дардену на мгновение открылось ее лицо (легкий наклон, чтобы сменить ленту, быть может), он различил, что его черты под стать рукам: сдержанные, искусные и искусственные. Какое разительное отличие от неотесанного, грубого мира, окружавшего сейчас Дардена, и от великих, не отмеченных на картах южных джунглях, откуда он только что бежал! Там со злобным умыслом подстерегали черная пантера и черная мамба. Оттуда, снедаемый лихорадкой, сомнениями и недостатком новообращенных, он вернулся в упорядоченный мир законов и правительства, где — о, услада для глаз! — обитали женщины, подобные той, что сидела над ним в окне. Наблюдая за ней, чувствуя, как медленно закипает в венах кровь, Дарден спрашивал себя, не снится ли она ему. Неужели это представшее перед ним в ореоле света видение вечного спасения — мираж, которому суждено вскоре исчезнуть? Неужели он снова очнется в миазмах лихорадки, ночью посреди джунглей?

Но это был не сон, и внезапно Дарден вышел из забытья, осознав, что она может бросить взгляд за окно и увидеть его или что прохожие могут угадать и раскрыть ей его намерение прежде, чем он сам будет готов. Ведь его окружал реальный мир: от вони гниющих в канавах овощей до обглоданных свиных ног в отбросах, от цоканья лошадиных подков до дребезжащих гудков механических повозок, от шепчущих шорохов грибожителей, потревоженных в своей полуденной дреме, до той барочной мелодии, доносившейся с переливами и тресками, будто ее играет патефон. Со всех сторон его, не оставляя места посторониться, теснили люди: торговцы и жонглеры, продавцы ножей и уличные цирюльники, приезжие и проститутки, сошедшие на берег матросы и даже изредка бледные юные воры, раздвигавшие губы в омертвелых улыбках.

Дарден понимал, что должен действовать, но был слишком робок, чтобы подступиться к ней, распахнуть дверь «Хоэгботтона и Сыновей», взлететь на три пролета лестницы и, грязным с дороги, незваным (и, возможно, нежеланным) ворваться к ней, пыльным и сраженным любовью и со вчерашней щетиной на подбородке. Совершенно очевидно, что он прибыл из-за Великого Края Света, ведь от него еще смердит гниением джунглей и их излишеством. Нет, нет. Нельзя навязывать ей себя.

Но что же делать? Мысли Дардена неслись кувырком, точно вспугнутые клоуны, он был близок к панике, близок к тому, чтобы заламывать руки, чего не одобряла матушка (впрочем, для миссионера это показалось бы довольно обычным), когда его осенила внезапная догадка, и он лишился дара речи от собственной проницательности.

Подарок. Конечно, какой-нибудь пустяк. Оплаченная им мелочь, которая бы доказала его любовь. Дарден огляделся по сторонам, даже обернулся в поисках лавки, хранящей сокровище, которое могло бы тронуть, заинтриговать и в конечном итоге привлечь незнакомку. «Кружева мадам Лоуэри»? «Дамское царство»? «Ювелирная лавка Юлии»? Нет, нет, нет. Ибо, что если она современная женщина, которую нельзя взять на содержание или обрюхатить, но которая, напротив, вращается в кругах художников и писателей, актеров и певцов? Каким тогда оскорблением станет подобный подарок! Каким бесчувственным мужланом она его сочтет… а он… он поистине выкажет себя бесчувственным. Неужели проведенные в джунглях месяцы отобрали у него здравый смысл, сорвали его слой за слоем точно луковичные «рубашки», оставив голым наподобие орангутанга? Нет, так не пойдет. Нельзя покупать одежду, шоколад или даже цветы, потому что эти подарки слишком прямолинейны, бестактны, грубы и лишены фантазии. А кроме того, они…

…и тут его рыщущий взгляд, скользнув по обваливающемуся акведуку, окаменелым хребтом тощей гигантской акулы разделившему надвое улицу, остановился на печатной, со множеством завитушек и жирно выведенными буквами вывеске, которая гласила «Борхесовская книжная лавка». Здесь, на бульваре Олбамут, на самой грязной, самой грандиозной, самой богатой улице всей Амбры, Дарден понял, что нашел безупречный подарок. Нет ничего лучше, нет ничего загадочнее книги, ничто так не сумеет ее увлечь.

Запыленный и одинокий в круговерти столицы — соглядатай под ее юбками — Дарден двинулся на противоположную сторону, огибая уличных менял и сутенеров, картежников и торговцев свечами, под акведук, где храбро шагнул под раззявленные в рыке пасти двух каменных львов на последней арке, и наконец вышел к «Борхесовской книжной лавке». Магазин украшали две восхитительные старинные витрины, по их стеклам изогнулись золоченые надписи:


Подарки на любой случай:
«История реки Моль»
«Игорные обычаи дальних краев»
«Как прожить в Религиозном квартале на 15 селов в день» «Браконьерская ловля кальмара»
«Коррупция в квартале негоциантов» «Архитектура бульвара Олбамут»
А также серия «Хоэгботтоновских путеводителей и карт по Празднику, безопасным местам, рискам и повязкам на глаза».


Серебристая вязь перечисляла десятки и сотни книг, а за стеклом — тихие, неспешные движения упивающихся текстами библиофилов. У Дардена занялся дух, и не просто от того, что здесь найдется подарок для его дражайшей, самой любимой, для женщины в окне, но от того, что он год провел вдали от этого мира, а теперь вернулся и нашел утешение в багаже цивилизации. Его отец, эта истерзанная душа, между запоев и невзирая на эрозию подползающей старости, еще оставался великим читателем, и Дарден без труда вспомнил, как, прочищая воспаленно красный нос (чудовищный нос, непропорциональный всему, что встречалось в их роду), этот человек рыдал над леденящими кровь злоключениями двух бедных инженю по имени Жюльета и Жюстина, бежавших от бедности к проституции, а от нее — в джунгли и вернувшихся назад; как он обливался слезами радости, когда они обрели богатство и отправились на новые чудесные приключения на просторах реки Моль, пока наконец чистая Жюстина не испустила дух, не снеся тягот обрушившихся на нее трагических наслаждений.

И Дарден исполнился гордости при мысли, что женщина в окне прекраснее Жюльеты и Жюстины, прекраснее и, вероятно, более крепкого здоровья. (Хотя он был готов признать, что в изяществе черт, в бледности губ различает врожденную хрупкость.)

С такими мыслями на уме Дарден толкнул стеклянную дверь, и скрипнули лакированные дубовые половицы, раз-два-три звякнул колокольчик. С третьим звяком появился облаченный в темно-зеленое клерк (рукава топорщатся золотыми запонками, туфли бесшумно ступают по толстому ковру) и с поклоном спросил:

— Что вам угодно?

На что Дарден объяснил, что ищет подарок женщине.

— Не той, с которой я знаком, — добавил он, — а той, с которой хотел бы познакомиться.

Клерк, молодой повеса с грязными русыми волосами и лицом столь же утонченным, как бараний пуддиг, лукаво подмигнул.

— Понимаю, сэр, — улыбнулся он, — и у нас есть как раз то, что вам нужно. Прибыло две недели назад из «Министерства прихотей». Окситанский автор, сэр. Прошу, следуйте за мной.

И он провел Дардена мимо монументальных полок с историческими текстами, которые просматривали усохшие зануды в оранжевых панталонах (без сомнения, университетские фигляры, практикующиеся перед каким-нибудь вычурным праздником возрождения Восса Бендера), и объемистых, запыленных полок с побасенками и пасторалями, заброшенными всеми, кроме вдов в черном и мальчика лет двенадцати в очках с толстыми стеклами, затем мимо исчерпывающих кип философских фолиантов, на которых пыль собралась еще плотнее, пока наконец они не достигли закутка, скрытого за вывеской «Похороны» и притаившегося под табличкой «Объекты желания».

Тут клерк снял с полки изящный томик ин-октаво с золотым обрезом и богатым бархатным переплетом.

— Книга называется «Преломление света в тюрьме», и в ней вы найдете сокровищницу мудрости последних труффидианских монахов, заточенных в темных башнях Халифа. Этот трактат тайком вынес из узилища один бесстрашный искатель приключений, который…

— …будем надеяться не был сыном Хоэгботтона, — сказал Дарден. Ведь доподлинно известно, что «Хоэгботтон и Сыновья» поставляют среди прочего всевозможные фальсификации и подделки, а ему неприятно было думать, что он подарит возлюбленной предмет, который она сама, возможно, распаковала и внесла в опись.

— «Хоэгботтон и Сыновья»? Ну что вы, сэр! Это не сын Хоэгботтона. С «Хоэгботтоном и Сыновьями» мы дел не ведем, разве что берем на комиссию их пособия и путеводители, так как их методы… как бы поточнее выразиться?., сомнительны. Нет, ни с Хоэгботтоном, ни с его сыновьями мы дел не ведем. Но о чем я? Ах да, труффидиане. Вот уж кто мастера в искусстве каталогизировать страсти! И притом с самыми серьезными разграничениями. Иными словами, когда я говорю вам, сэр, «страсть», то подразумеваю это понятие в его самом широком смысле, который не позволяет близости такого рода, которая может показаться вульгарной даме, с которой вы желали бы познакомиться. Оно говорит лишь об абстрактном, бестелесном, — как выразился бы кто-то, поостроумнее меня. Оно не оскорбит — о нет! — скорее облечет подносящего подарок ореолом тайны, который окажется неизмеримо притягательным.

Клерк протянул ему на рассмотрение томик, но Дарден лишь коснулся гладкого переплета и отказался, поскольку ему в голову пришла упоительная идея: его страницы он может изучать одновременно с возлюбленной. От этой мысли у него задрожали руки, как не тряслись с тех пор, когда его телом владела лихорадка и он страшился, что вскоре умрет. Он воображал себе свою руку, лежащую поверх ее, когда они переворачивают страницы, их взоры, устремленные на одну и ту же главу, один и тот же абзац, одну и ту же строку, одно и то же слово: тем самым они научатся страсти совместно, но по отдельности.

— Замечательно, замечательно, — сказал Дарден и после мельчайшего промедления, ибо он был скорее на мели, чем при деньгах, добавил: — Но мне понадобятся два экземпляра. — А когда брови клерка поднялись силуэтами двух испуганных чаек, обнаруживших, что бьющаяся в их когтях рыбина на самом деле акула, пробормотал, заикаясь: — И ккк-арт-ту. Карту города. Для Праздника.

— Разумеется, — ответил клерк, точно говоря: «Новообращенные повсюду, да?»

Дарден с кислой миной бросил только:

— Заверните вот эту, другую я возьму вместе с картой незавернутую.

И стоял чопорно, дрожа как струна от напряжения, пока клерк тянул время и отвлекался на пустяки. Он словно бы читал мысли клерка: «Отбившийся от Церкви священник, разуверившийся и не связанный никаким, заключенным с Господом заветом». Да, возможно, клерк был прав, но разве каноническое право не учитывает непредвиденное и равнодушное, сочетание чудовищности и красоты, составляющее самую суть джунглей? Как еще можно вобрать в себя и объяснить ужасающую благословенность людей племени Скорлупы, которые жили в вымытых водопадом пещерах и, будучи изгнаны Дарденом из своих жилищ и отправлены в миссию, жаловались на тишину, на молчание Бога, на то, что Бог отказывается говорить с ними, ибо что такое игра воды на камнях, нежели Глас Божий? Ему пришлось отослать их назад к водопаду, так как он не мог сносить страх на их лицах, растерянность, расцветающую в их глазах будто смертельный и мертвящий цветок.

Поначалу Дарден взял в джунглях любовницу: потную жрицу, чьи поцелуи душили и опутывали его, хотя и возвращали в мир плоти. Что, если это она растлила его миссию? Но нет, он пылко стремился обращать язычников, хотя преуспевал редко. Он не отступал, даже столкнувшись с диким зверем, диким растением или просто дикарем. Быть может, не отступал слишком долго, пред лицом слишком многих препятствий, тому свидетельство его волосы: угольно-черные с проседью или, в определенном свете, белые с черными прядями. Каждая белая прядь — дань лихорадке (столь холодной, что жгла и кожу превращала в лед), каждая черная прядь — свидетельство того, что он выжил.

Наконец клерк завязал ярко-зеленый бант на ярко-красном пакете: безвкусно, но защитит книгу. Дарден уронил на мраморный прилавок требуемую монету, заложил незавернутый томик в карту и, нахмурившись на прощанье клерку, вышел за дверь.

В сером свечении улицы на Дардена обрушились зной и мельтешенье толпы, и ему показалось, он заблудился, перенесся в джунгли, откуда так недавно бежал, потерялся и теперь уже никогда не найдет свою даму. Дыханье со свистом вырывалось у него из груди, он приложил руку к виску, чувствуя одновременно головокружение и слабость.

Собравшись с силами, он ринулся в коловращение потной плоти, потной одежды, потной брусчатки. Он поспешил мимо каменных львов, словно бы повилявших ему задницами, будто и они прекрасно знали, что у него на уме; под арками, мимо авангарда торговцев манго, за которыми последовала армия престарелых вдов с отвислыми животами, в передниках с глубокими карманами, вознамерившихся скупить все до последнего бобовые и фрукты. Дворняжки игриво хватали его за пятки, и, помоги ему Бог, помятый, он был выброшен из толчеи на противоположный тротуар, где тут же поднял взгляд на свою даму. Возможно ли путешествие более опасное, нежели попытка при свете дня пересечь бульвар Олбамут? Разве что переправа через реку Моль в половодье!

Не утратив присутствия духа, Дарден вскочил на ноги, крепко прижимая к себе книги, по одной под каждый локтем, и про себя улыбнулся.

Женщина на третьем этаже не двинулась с места. Это Дарден мог утверждать с уверенностью, так как стоял точно в том же месте, на той же трещине в тротуаре, что в прошлый раз, и картина ничуть не изменилась, даже игра теней на стекле была та же. При виде застывшей позы он едва не разразился водопадом вопросов. Неужели ее не отпускают на ленч? Неужели порок они превратили в добродетель и добродетельно заточили ее, превратив в рабыню жестокого распорядка? Что там говорил клерк? Что методы Хоэгботтона сомнительны? Дардену захотелось ворваться в здание и поговорить с ее нанимателем, спасти ее, но его затруднение было более практического свойства: ему не хотелось раскрывать себя до срока, и потому, чтобы передать подарок, необходим гонец.

Дарден обвел взглядом скопление тел, и перед глазами у него поплыло, мир упростился до моря движущейся одежды: запонки при драных штанах, блузки танцуют с юбками, высокие хлопчатые шапки — с башмаками без шнурков. Как отличить? Как узнать, к кому обратиться?

Тут чьи-то пальцы потянули его за рукав, и голос сказал:

— Хотите ее купить?

«Купить ее?» Опустив взгляд, Дарден увидел перед собой своеобычное создание. Это примечательное существо, надо отметить, состояло, казалось, из комка мышц: страшный приземистый человечек с коротенькими ножками, но, быть может, в силу своего уродства, предмет для легкомысленных насмешек, — короче говоря, карлик. Как можно было его не заметить? Одет он был в куртку и жилетку того оттенка красного, какой бывает у только что забитой свиньи, темные, как запекшаяся кровь, плисовые панталоны и туфли со стальными пряжками. Извечная ухмылка намертво замяла углы его рта, и, присмотревшись внимательнее, Дарден спросил себя, не гримаса ли это. Голова карлика была лысой и гладкой, как арбуз, а самого его с головы до пят покрывали татуировки.

Эти татуировки, сперва показавшиеся Дардену родимым пятном или опухолью, лишили его дара речи, поэтому карлик не единожды, а дважды спросил:

— Вы здоровы, сэр?

Дарден же просто смотрел, выпучив глаза и приоткрыв рот, будто неоперившийся птенец. Ведь от макушки по лицу карлика тянулась точная и подробная карта реки Моль с названиями городов возле протравленного черным по красному кружков. Местами утолщаясь, местами сужаясь, река текла темная, зелено-синяя: от истока над левым веком, огибая полночную черноту глаза, и все вниз и вниз мимо жестких складок возле носа и рта, извиваясь по внушительному подбородку, и наконец, змеясь, исчезала под жилеткой. Карта земель, прилежащих к реке Моль. Северные города, где прошла юность Дардена, Велизарий, Стоктон и Морроу, где еще жил его отец, теснились на лбу карлика, а ниже, на шее (если хотите придираться, над третьим позвонком), раскинулись джунгли его прошлого года: плотная стена зелени, прорисованная с ювелирной точностью, и лишь немногие пятна красного в ней обозначали церковные владения. Дарден мог провести линию, отмечавшую его унылый жизненный путь. Усмехнувшись, он едва удержался, чтобы, протянув руку, не потрогать щеку карлика, так как ему пришло в голову, что это тело не только карта, но и хроника. Разве на нем не показаны место рождения Дардена и его юность на севере, затем медленный путь на юг, через джунгли до Амбры? Разве не смог бы он, увидь татуировку целиком, проследить свои дальнейшие шаги к морю, куда впадает река Моль? Разве не сумел бы он прочесть свое будущее? Он рассмеялся бы, если бы не сознавал неуместность смеха.

— Невероятно, — вырвалось у него.

— Невероятно, — эхом повторил карлик, открывая крупные желтые зубы, торчащие меж черных пустот на месте отсутствующих передних клыков и резцов. — Ее нарисовал мой отец Альберих, когда я перестал расти. Я должен был выступать в его шоу. Он был лоцманом, возил по реке туристов и отмечал по мне курс, который для них проложил. Больно было так, будто мою кожу рвали тысячи дьявольских крюков, но теперь я поистине невероятный. Хотите ее купить? Меня зовут Дворак Нибелунг.

Вместе с этим водопадом сведений карлик предложил грубую морщинистую руку, которая, когда Дарден ее пожал, оказалась очень холодной и шершавой на ощупь.

— Дарден.

— Дарден, — повторил карлик. — Дарден. Спрошу вас еще раз, вы хотите ее купить?

— Кого?

— Женщину в окне.

Дарден нахмурился:

— Нет, разумеется, я не хочу ее покупать.

Дворак вперился в него черными, водянистыми глазками. Пахло от него крепким мускусом речного ила с резкой примесью дурманящего ореха гиттл.

— Надо ли говорить, что она всего лишь мираж в окне? — возразил он. — Для вас она не реальна. Увидев ее, вы влюбились. Но если пожелаете, могу найти вам похожую на нее женщину. За деньги она сделает все, что угодно. Хотите такую?

— Нет, — отрезал Дарден и отвернулся бы, будь в толчее хоть сколько-то места, чтобы так поступить, не показавшись грубым. Рука Дворака снова легла ему на локоть.

— Если не хотите ее купить, то чего же вы от нее хотите? — В голосе карлика звучало полнейшее недоумение.

— Я хотел бы… я хотел бы завоевать ее. Мне нужно подарить ей вот эту книгу. — А затем, лишь бы избавиться от карлика, Дарден сказал: — Не могли бы вы отнести ее и сказать, что она от поклонника, который хотел бы, чтобы она ее прочла?

К удивлению Дардена, Дворак начал пыхтеть и отдуваться. Поначалу тихие, эти звуки становились все громче, пока река Моль не изменила свое теченье по изгибам его лица и что-то прикрепленное к подкладке его куртки не зазвякало сотней смертоносных осколков.

Краска бросилась Дардену в лицо.

— Полагаю, мне придется поискать кого-то другого.

Достав из кармана две натертые до блеска золотые монеты с портретом Трилльяна Великого Банкира, он приготовился резко повернуться на каблуках.

Посерьезнев, Дворак в третий раз потянул его за рукав.

— Нет, нет, сэр. Прошу меня извинить. Простите, если оскорбил или прогневал вас. — Рука с пальцами-обрубками вытащила из-под локтя Дардена книгу в цветной обертке. — Я отнесу ее женщине в окне. Труд невелик, ведь, видите ли, я коммивояжер «Хоэгботтона и Сыновей». — Тут он отвел левую полу куртки, открыв пять рядов столовых ножей: зазубренных и обоюдоострых, из китового уса и стали, с рукоятками из резного дерева и толстой кожи. — Видите? — повторил он. — Я продаю их ножи за комиссионные. Это здание, — он указал на кирпичную стену, — мне знакомо как мои пять пальцев. Пожалуйста?

Болезненно ощущая клаустрофобичную близость карлика, его вонь, Дарден предпочел бы отказаться, отвернуться, бросить не только резкое «нет», но «Как вы смеете касаться служителя божьего?». И что тогда? Тогда придется завести знакомство с кем-то из местных, обратиться к какому-нибудь головорезу на пыльном тротуаре, ведь он не может совершить нужный поступок сам. В этом его утвердила дрожь, появившаяся в коленях, стоило ему приблизиться к «Хоэгботтону и Сыновьям», дребезжание на языке слов, которые вываливались скомканно и бессвязно.

Первым порывом Дардена было выдернуть книгу из рук Дворака.

— Хорошо, хорошо, можете отнести ей книгу. — Он снова вернул ее Двораку. — Но поторопитесь. — Облегчение словно бы сняло с его плеч бремя зноя. Он опустил монеты в карман жилетки Дворака. — Идите же, — махнул рукой он.

— Спасибо, сэр, — сказал карлик. — Но разве не лучше нам встретиться завтра, здесь же и в тот же час, чтобы вы узнали, как она приняла подарок? Чтобы, если пожелаете, вы могли поднести ей второй?

— Разве мне не следует подождать, не увижу ли я ее сейчас?

Дворак покачал головой:

— Нет. Где тогда тайна, где романтика? Поверьте мне: вам лучше исчезнуть в толпе. Намного лучше. Тогда она станет гадать, как вы выглядите, как себя держите, а единственной путеводной звездой ей станет тайна подарка. Понимаете?

— Нет, не понимаю. Совсем не понимаю. Я должен доподлинно знать. Должен позволить ей…

— Вы правы… вы совсем не понимаете. Сэр, вы, случайно, не священник?

— Да, но…

— Не кажется ли вам, что с этими сведениями лучше было бы подождать до подходящего момента? Не думаете ли вы, что ей покажется странным, что за ней ухаживает священник. На вас платье миссионера, сэр, но ведь она не обычная прихожанка.

И тут Дарден понял. И удивился, как это сам не догадался раньше. Он должен постепенно посвятить ее в частности своей профессии. Нельзя объявлять об этом открыто и прямо, иначе можно ее отпугнуть.

— Вы правы, — сказал он. — Разумеется, вы правы.

Дворак похлопал его по руке:

— Доверьтесь мне, сэр.

— Тогда до завтра.

— До завтра, и принесите еще монет, ведь я не могу питаться одними благими побуждениями.

— Разумеется, — отозвался Дарден.

Поклонившись, Дворак повернулся и направился к двери «Хоэгботтона и Сыновей» и — быстро, ловко и грациозно — исчез за ней.

Дарден же поглядел вверх на возлюбленную, спрашивая себя, не совершил ли ошибки. Ее губы еще манили его, и казалось, все небо сосредоточилось в ее глазах, но он последовал совету карлика и с легким сердцем исчез в толпе.

II

Дарден, счастливее, чем был в тот день, когда три месяца назад распростился с лихорадкой в больнице Сестер Милосердия за пятьсот с чем-то миль отсюда, легким шагом шел по бульвару Олбамут, вдыхая ароматы скворчащих в открытых сковородах сомов, пряного трескового супа, сладкое сожаление переспелых дынь, гранатов и личей. Ощутив бурчанье в желудке, он остановился купить немного жареной говядины с луком на шампуре и съел ее быстро и шумно, вытерев после руки о штаны. Прислонясь к фонарному столбу возле уличного цирюльника, он, чувствуя кислые миазмы шампуней и отступив подальше от ползшей в водосток мыльной струйки воды, достал купленную в «Борхесовской лавке» карту. Дешевая печать на бурой оберточной бумаге, названия многих улиц подписаны от руки. Одноцветная, она не выдерживала сравнения с татуировкой Дворака, но была точной, и он без труда нашел пересечение улиц, на котором примостился его постоялый двор. Позади постоялого двора раскинулась чаша старого города, к северу от него простирался Религиозный квартал, где ждал его наставник Кэдимон Сигнал. К постоялому двору он мог пройти двумя путями. Один лежал через район старых фабрик, разумеется, заставленный трупами проржавевших моторных повозок и железнодорожных вагонов, заваленный разрезанными и загибающимися в глубочайшей бесполезности вверх рельс. В детстве, проведенном в городе Морроу, Дарден вместе с давно потерянным другом Энтони Толивером (за пристрастие к оливкам или их маслу его прозвали Толивка-Оливка) играли как раз в таких местах, но они не отвечали его темпераменту. Дарден помнил, как их игры утрачивали веселье от одного только вида поездов с поставленными на попа огромными, тупорылыми головами: одни стеклянно взирали в небо, другие уткнулись носом в прохладную темную землю. У него не лежала душа к такой смерти металла, особенно сейчас, когда его пульс то замедлялся, то учащался, и он ощущал одновременно спокойствие и лихорадочную тягу двигаться.

Нет, он пойдет вторым путем, через старый город, которому больше тысячи лет, который так стар, что уже и себя не помнит, чьи камни за утекшие в беспамятство годы сносились до шелковистой гладкости. Быть может, эта прогулка его успокоит: сохранит разрывающую сердце радость, но заставит уняться головокружение.

Дарден двинулся избранным путем, не обращая внимания на старика, который, спустив до колен штаны, испражнялся на тротуаре, и аккуратно обогнув окситанскую кухарку, вокруг которой бились живые карпы: вооружившись дубинкой, она методично била их по головам, пока на брусчатке не заблистали желтые брызги мозгов.

Несколько минут спустя стискивавшие улицу многоэтажные дома остались позади, а с ними и дым, пыль и гомон голосов. Мир погрузился в безмолвие, и тишину нарушало лишь шарканье туфель Дардена по брусчатке и случайное бормочущее «чуф-чуф» моторной повозки, залатанной и ковыляющей по улице, точно работала не на топливе, а на сливочном масле. Дарден не обращал внимание на вонь горючего, на сердитое клокотанье выхлопных труб. Он видел перед собой лишь лицо женщины в окне: оно являлось ему в узоре лишайника на серой стене, в кружении собравшихся в водостоке листьев.

Древние авеню, бывшие дедушками и бабушками, когда юн был Двор Скорбящего Пса, а Дням Жгучего Солнца еще только предстояло опалить землю, тонули в густом вареве запахов: жимолости, страстоцветов и бугенвиллий, которыми пренебрегли и оса, и пчела. Такие улицы были почти пустынны, лишь кое-где совершали послеобеденный моцион старики или домашний учитель вел двух детей в воскресном платье — лаковые туфли и оттертые послюнявленными платками мордашки.

Разделенные садами и фонтанами дома, мимо которых шел Дарден, были построены из сурового, безразличного к непогоде камня. Сорная трава и плющ сгладили края этих тяжеловесных, гротескных строений с зияющими окнами, стекла в них ввалились внутрь, будто под давлением ползучих плетей. Вьюнок-ипомея, ялапа и дикий виноград душили плесневеющие каменные прилавки уличных рынков, свисали с ржавеющих балконов, ползли из трещин в мостовой, сплетались в изгороди и арки с черными обгорелыми провалами на месте давних пожаров. Кто обитал в этих домах, какие в них велись дела, Дарден мог только гадать. В своей высоте и солидности они хранили дух государственности. Бюрократизмом веяло от лепнины и бюстов, от горгулий и приземистых колон. Но и он проиграл битву со временем: занесшие над головой мечи и сабли конные статуи поросли мхом, их лица съел поселившийся на камне мох. Мускулистый корень дуба расколол надвое фонтан. Ошеломляющее беззаконие притаилось в этом безмолвии вьюнков и винограда, лишайников и плющей.

И разумеется, ни одни джунгли не могли бы приютить такого изобилия представителей грибного царства: меж обугленными плитами мостовой Дарден замечал теперь скопление грибов в таком же многообразии цветов и оттенков, как у нищих на бульваре Олбамут: изумрудные, пурпурные, рубиновые, просто бурые и темно-фиолетовые, сапфировые и трупно-белые. Они встречались всех размеров — от наперстка до отвисшего брюха евнуха.

Эти игривые и беспорядочные россыпи так восхитили Дардена, что, сам того не заметив, он стал переходить от одного пятачка к другому.

Грибной след завел его в узкий проулок, с обеих сторон стиснутый десятифутовыми каменными стенами, и скоро его охватило неприятное ощущение, что он идет по горлу змеи. Грибы множились, росли уже не только меж камней брусчатки, но еще и на стенах, яркими шляпками и ножками разукрасив их серость.

Солнце спряталось. Налетел, ударив Дардену в лицо, ветер. Угрюмо надвинулись деревья, затемнив собой небо. Проход все сужался, — вот по нему уже могут идти только двое в ряд, только один… пока наконец не стал таким узким (как самый тесный притвор, какой только видел Дарден), что ему пришлось пробираться боком, и все равно он оторвал пуговицу.

Наконец стены снова раздвинулись. Спотыкаясь, он вышел на открытое пространство. А там — хлоп! — громкий и резкий, как при переломе позвонка, звук, который пронзил его, омыл его, пронесся сквозь него. Вскрикнув, он вскинул руку, защищаясь от удара, когда в небо, биясь, поднялось море крыльев.

Дарден медленно опустил руку. Голуби. Стая голубей. Просто голуби.

Когда стая поднялась над деревьями, он увидел впереди по правой стороне улицы гниющий колумбарий, откуда прилетели птицы. В отверстиях, где селились бесчисленные выводки, было что-то от взгляда слепого. От вони голубиных погадок у Дардена стало неспокойно в желудке, но он все же улыбнулся про себя игре смыслов: одно и то же слово может означать приют для птиц и для праха усопших. И действительно, впереди, отделенный от голубятни-колумбария проулком, стоял другой такой же, но уже для людей, тоже заброшенный. Урны с прахом опасно балансировали на краю оконных полок, а внизу, под разбитым окном лежали две расколотые, из которых сочился черный пепел.

Один колумбарий для живых птиц, другой — для мертвых людей! Лицом к лицу, ни больше ни меньше, как два друга, объединившихся в запустении.

Сколь бы интригующим ни показалось Дардену это соседство, проулок между ними привлек его еще больше, так как теснящиеся в щелях улицы и точно сифилис изрывшие стены грибы-микофиты теперь умножились превыше вообразимого, покрыв брусчатку ковром сотни невероятных оттенков. В стене по правую сторону проулка были высечены десять ниш, закрытых чугунными решетчатыми калитками, за которыми заперта как в ловушке сотня закаленных невзгодами херувимов и демонов. Калитка ближайшей ниши стояла нараспашку, и оттуда выплескивалось переплетенье поросших лишайником плющей, в котором запутались грибожители с обвисшими красными флагами. В море листьев грибожители казались надгробными фигурками или призрачными пловцами, тонущими в зелени.

Возле Дардена (а осознав свою ошибку, он поспешно отпрыгнул) лежал грибожитель, которого он поначалу принял за микофит размером с трехлетнего ребенка. Существо пискнуло и заизвивалось в полудреме, а Дарден смотрел на него зачарованно, но с отвращением. Даже будучи чужим в Амбре, он знал про грибожителей, ведь, как учил его в Морроу Кэдимон Сигнал, «они составляют самый причудливый изо всех известных культов», впрочем, мало что еще сорвалось по этому поводу с высохших и морщинистых губ Кэдимона.

От грибожителей пахло, как из старого, гниющего овина, скисшим молоком и овощами, мокнущими во влаге из темных щелей, а еще сухим, как от умерших вчера навозников. Одни поговаривали, что они строят козни, перешептываясь на тайном языке, столь древнем, что никто больше, даже в далекой-далекой Окситании на нем уже не говорит. Другие считали, что они поднимаются из пещер и туннелей под Амброй, что они беглые заключенные, собравшиеся в темноте и создавшие себе своеобычную религию и преследующие собственные цели, что они чураются света, потому что ослепли за многие годы, проведенные под землей. Были и третьи (в основном среди необразованной бедноты), кто утверждал, будто за грибожителями ползут тритоны, слизни и саламандры, а над головой кружат летучие мыши и козодои, пируя насекомыми, копошащимися и на грибах, и на самих грибожителях.

Грибожители днем спали на улицах, а по ночам выходили собирать лишайники и микофиты, в солнечные часы вырастающие в трещинах и в тени склепов на кладбищах. Укладываясь спать, грибожители всегда втыкали рядом с собой красные флажки, и горе тому, кто, как Дарден, потревожит их сырую и мрачную дрему. Матросы в доках рассказывали Дардену, что грибожители (это ведь всем известно!) грабят могилы ради компоста или даже убивают туристов, а их плоть пускают под полночный посев. И никто не останавливает их, не надзирает за ними лишь потому, что по ночам они убирают мусор и трупы, коими завалена Амбра. С рассветом улицы сверкают под утренним солнцем невинностью и чистотой.



Полсотни грибожителей выкатились теперь из ниши, зловещие в самой своей мирности и даже в «ух-дух» дыханья: чахлые, в блеклых серо-зеленых, цвета жабьего брюха балахонах, головы скрыты под широкополыми серыми фетровыми шляпами, как раскрывающийся «колпачок» бледной поганки, — этот странный наряд покрывал их с головы до пят. Единственно видимым глазу оставались шеи — невероятно длинные, бледные шеи. Когда стояли неподвижно, загадочные существа и впрямь напоминали грибы.

И все же Дардену они пугающе напомнили людей, а не нелюдей: отдельная раса, развившаяся бок о бок с людьми, безмолвная, невидимая, скованная ритуалами. И их вид в тот самый день, когда он так безвозвратно влюбился, лишил Дардена присутствия духа. Он и раньше, в джунглях чувствовал дыхание смерти, но тогда не знал страха, одну только боль, а здесь ужас пробрал его до глубины души. Страх смерти. Страх неизвестного. Страх познать смерть до того, как сполна напьется любви. Болезненное и мрачное любопытство примешивалось к снам об изоляции и безысходности. Ко всем навязчивым мыслям, от которых, как предполагалось, его излечил Институт религиозности.

Дардену показалось, что со своего места в устье проулка он заглядывает в потаенный, запретный мир. Снятся ли этим серошапкам гигантские грибы, мерцающие в темном свете полуночного солнца? Снится ли им мир, озаренный лишь фосфоресцирующим великолепием их подопечных?

Он наблюдал за ними еще мгновение, а потом, поспешно ускорив шаг, миновал колумбарии.



Со временем лабиринт улочек под затянутым облаками оком солнца уступил место просторным проспектам, по которым спешили плотники и клерки, кузнецы и мальчики-газетчики, и вскоре он вышел к унылому, но дешевому постоялому двору Холендера Барта. (В другие, более сытые времена ему бы и в голову не пришло здесь остановиться.) Слишком много он видел подобных странноприимных домов в джунглях: роскошные, прогнившие до фундамента особняки, где ютились последние из рода, плоды инцеста мужчин и женщин, которые возомнили, будто джунгли можно покорить мачете и огнем, но обнаружили, что джунгли подчинили их самих, где на месте срубленных вчера сотен плющей извивались и сплетались, славя плодородие земли, тысячи новых. Дарден даже не мог знать наверняка, стоит ли еще больница Сестер Милосердия, пощадил ли ее натиск природы.

Некогда белый, но теперь посеревший постоялый двор Холендера Барта был «последним прости» былым амбициям: инкрустированные мрамором скорбные колонны осыпались изнутри, по вычурной филиграни черных от гнили балконов раскинулось выстиранное белье. Возможно, некогда особняк принадлежал пресыщенным аристократам, но теперь по его коридорам бродили туберкулезные мужчины и женщины, выкашливая легкие и шаря по рваным карманам в поисках сигар или сигарет. В основном здесь жили ветераны давно забытых кампаний, свою пенсию спускавшие на надежное жилье и блаженно (или нарочито) не замечающие растрескавшиеся раковины, отваливающиеся обои, общие душевые и туалеты. Но, как заметил по пути сюда возница: «Это самый дешевый», и добавил: «А еще он далеко от Праздника». По счастью, владельцы почитали духовный сан, сколь бы потрепанным ни выглядел человеком облеченный, и Дарден сумел снять одну из двух комнат в бельэтаже с собственной ванной.

С бьющимся теперь не от страха, а от страсти сердцем Дарден взбежал на веранду (мимо престарелых пенсионеров, почтительно склонявших головы или растерянно осенявших себя знаками труффидианского обряда), по спиральной лестнице к двери своей комнаты, повозился с ключом и, переступив порог, тяжело упал на кровать, от чего застонали пружины; книга приземлилась подле него на подушку. Ее обложка казалась бархатистой и гладкой. Наверное, такова на ощупь кожа возлюбленной, подумал Дарден и немедленно заснул с улыбкой на губах, ведь день едва-едва перевалил свой зенит, и зной лишил его сил.

III

С пересохшим ртом, спутанными волосами и шершавым от щетины подбородком, Дарден проснулся от боли ущемленного нерва в спине, что заставило его застонать и заворочаться в кровати, его восприятие мира исказилось, но на сей раз не из-за женщины. Тем не менее он смог определить, что солнце уже закатилось, и если раньше небо было серым от облаков, теперь его краски варьировались от черного до гнилого пурпура, а луна встала крапчатая и свет отмеряла неровными ломтями. Зевнув, Дарден повел плечами, с хрустом расправляя ущемление, потом поднялся и подошел к высокому, но излишне узкому окну. Отодвинув шпингалет, он распахнул обе рамы, чтобы впустить смешавшийся со сладкой вонью отбросов и жимолости запах приближающегося дождя.

Окно выходило на город, притаившийся в сложенных ладонях долины с венами притоков реки Моль. Вот где спят обычные люди, и снятся им не джунгли и сырость, и не похоть, питающая и истощающая мужские сердца, а тихие прогулки под звездами и толстые от молока котята и мягкое бормотание ветра на деревянных верандах. Они растят детей, и, без сомнения, среди них ходят не миссионеры, а настоящие священники, ведь они уже обрели веру. И верно, они (и подобные им в других городах) платят свою десятину, а взамен отсылают эмиссаров в дикие земли распространять слово Божие, и эти посланцы не более чем физическое воплощение их собственных надежд, чаяний и страхов, их упования, обретшие плоть. Такая мысль показалась Дардену печальной, тем более печальной, что (почему-то он мешкал облечь это в слова) если бы не избранное им призвание, он сам мог бы вести такую жизнь: осесть, погрязнуть в будничной рутине, в которой нет места пульсации джунглей, вторящей биению его собственного сердца. Энтони Толивер предпочел такую участь, уйдя из клира вскоре после окончания духовной академии.

Вокруг долины протянулась окраина, словно округлый след винно-красной вульгарной губной помады. Постоялый двор Холендера Барта стоял на ничейной земле между окраиной и долиной, в точности как исток бульвара Олбамут отмечал конец доков и начало самой Амбры. Именно здесь, а не в самом сердце города Дарден всегда чувствовал себя привольнее всего, даже в дни учебы в академии, когда был к себе суровее, чем самые набожные монахи-преподаватели.

На окраине кувыркались и выделывали коленца шуты, демонстрировали свою сноровку в обращении с младенцами и ножами (смешивая тех и других небрежно, точно яблоки и апельсины) жонглеры. Жизненные соки бурлили здесь, ликуя, и их бег еще более ускорялся за каймой окраины, где доблестные матросы бороздили реку Моль на баржах, джонках, фрегатах и немногих пароходах, короче, на всем, что не тонет и способно, не уйдя в ил, выдержать вес человека.

За рекой лежали джунгли, где этот бег превращался в безумную пляску. В джунглях скрывались существа, умиравшие, прожив один-единственный день, чья жизнь была сжата превыше разумения, так что Дарден, наблюдая их быстротечную смертность, ощущал, как час за часом, минута за минутой умирает его собственное тело, и это чувство не оставляло его, даже когда он лежал с потной жрицей.

Дарден постоял еще немного, давая ветерку омывать свое тело, остужая его, потом вернулся к кровати, обошел ее, чтобы повернуть выключатель лампы на тумбочке, и — але оп! — медяный свет, при котором можно читать. Упав на просевшую кровать, он сложил по-турецки ноги и открыл книгу на первой странице. И расправила крылья фантазия…

В какой-то другой комнате, в другом доме, быть может, в долине под ним, женщина, увиденная в окне, лежит в собственной кровати и при тусклом свете переворачивает те же страницы, читает те же слова. В прикосновении к бумаге было что-то эротичное, на влажные пальцы со страницы словно перескакивали разряды тока, порождавшие ту же дрожь, что и глоток из церемониальной чаши обрядового вина. Он ощутил напряжение в паху, но воздержался и не стал трогать себя. О, сладкая мука! Ничто в его жизни и вполовину не было столь упоительно, столь мучительно. Ничто в бравом диком мире за Молью не могло с этим сравниться: ни сплетающиеся змеями в танце женщины племени Сороки в вельде Франгипани, ни единственный, мучительный вскрик зимфидельской девы, вниз головой прыгающей в водопад. Не могла даже потная жрица перед наступлением лихорадки: ее с придыханием стоны во время их неловкой любовной игры были данью скорее сырости и вездесущей мошке, чем его опыту на этой стезе.

Дарден оглядел комнату. Какая она голая, а ведь он прожил целых тридцать лет! Вот его прислоненный к трюмо мачете с красной рукоятью, вот вещевой мешок с порошками и жидкостями от сотни тропических болезней, а рядом — его порыжевшие сапоги. Вот монеты на столе: в медяном свете золото кажется почти алым. Но что еще? Только чемодан с двумя сменами белья, пожелтевший и рваный диплом Морроуской Духовной Академии и дагерротипы матери и отца в их мимолетной молодости: отец еще не превратился в академическую вошь с апоплексической сеткой вен на щеках, глаза мамы еще не прищурились подслеповато в гнезде морщин, их взгляд еще не стал колким, как битые стекла, залитые кровью.

Как выглядит комната той женщины? Без сомнения, свежая и убранная, но не голая, о нет! Там есть кровать с белой москитной сеткой и место для стакана воды, и ее любимые книги на тумбочке, а дальше — белая с серебром каминная полка и зеркало, под ним — ее трюмо, до отказа наполненное ночными сорочками с оборками и дневными сорочками с оборками и эротично оборчатыми сорочками для сумерек тоже. Пудры и лосьоны, чтобы кожа оставалась белее белого. Вязальные спицы и мотки шерсти или знаки не столь дамских увлечений. Быть может, она завела котенка со сливочной шерсткой, чтобы он играл клубками. Если она живет с родителями, таковы, вероятно, границы ее мирка, но если она живет одна, то у Дардена есть еще три, четыре других комнаты, которые можно заполнять ее пристрастиями и антипатиями. Нравятся ей флирт и болтовня? Любит ли она танцевать? Ходит ли на балы? Что она подумает, читая книгу, на титульном листе которой стоит:


ПРЕЛОМЛЕНИЕ СВЕТА В ТЮРЬМЕ
(Изложенное труффидианскими монахами, заключенными в подземельях Хагифа, ибо не утратили пи душевного здоровья, ни надежды.)
Трактат, написанный братом Пиком
братом Челнодубинка
братом Старомавром
братом Сириным
братом Серым
и (к несчастью, заключенной в отдельном каземате, общающейся с нами посредством исключительно силы мысли) сестрой Ловчей


А на следующей странице:


ГЛАВА ПЕРВАЯ:
МИСТИЧЕСКИЕ СТРАСТИ
Самые мистические изо всех страстей те, что в ходу у водного народа в нижнем течении Моли, ибо хотя они хранят безбрачие и большую часть своей жизни проводят в воде, они достигают с подругами единения, способного ошеломить не столь возвышенных нас, кто приравнивает любовь к соитию. Разумеется, их женщины никогда не становятся объектами желания, ибо иначе утратили бы присущий им эротизм.


Дарден нетерпеливо читал дальше, ладони у него вспотели, во рту пересохло, — но нет, он не встанет за стаканом воды из-под крана, не сбросит своего напряжения, пусть оно горит, как должна пылать, читая эти самые слова, его возлюбленная. Ведь если он поистине миссионер, самого себя обращающий на путь истинной любви, то не может остановиться.

Снаружи по краю долины замерцали, заколебались фосфоресцентно-красные и голубые, зеленые и желтые огоньки, и Дарден догадался, что, наверное, полным ходом идет подготовка к Празднику Пресноводного Кальмара. Завтрашним вечером движение по бульвару Олбамут закроют на время парада, который выплеснется на прилегающие улицы, а с них — в остальной город. Вдоль бульвара зажгут свечки в абажурах из гофрированной бумаги, их свет станет походить на огоньки кальмаров, великих и малых, танцующих в полночных соленых волнах, которые с приливом входят в устье Моли. Торжества в честь сезона нереста, когда самцы ведут могучие битвы за самок и рыбаки на целый месяц отправляются бороздить территории похоти в надежде привезти назад достаточно мяса, чтобы протянуть до весны.

Если бы только он мог быть с ней завтрашним вечером! Среди прочих достопримечательностей по пути возница указал ему на таверну «Пьяный корабль», славящуюся убранством столов и лучшим обществом, где (лишь на время праздника) выступит с клекотом и карканьем оркестр «Вороны». Танцевать с ней, сплетя пальцы, всем телом впитывая ее аромат… О! Это стало бы наградой за все случившееся в джунглях и перенесенные с тех пор унижения: поиски убогой работы и сопутствовавшую им все большую пустоту в карманах.

Часы отбили полночный час бессонницы, и Дарден услышал под окном влажное хлюпанье грибожителей, собиравших отбросы и мусор. За боем часов последовал дождь, падавший легко и мягко, как прикосновение его пальцев к «Преломлению света в тюрьме». Ветер занес в окно острый и резкий запах дождя.

Привлеченный этим запахом, Дарден отложил книгу и, подойдя к окну, стал смотреть на дождь, улавливающий отдаленный свет: капли походили на стайку мелких серебристых рыбок, возникавших, чтобы исчезнуть мгновение спустя. Вспыхнула вена молнии, ударил гром, и дождь полил сильнее и быстрее.

Сколько раз Дарден смотрел на дождь из залитых струями окон старого серого дома своего детства на холме в Морроу (дома, где закрытые ставни походили на зашитые глаза), а по петляющей серой дороге поднимались родственники: передние фары дорогих моторных повозок за пеленой дождя казались болезненно яркими. Они напоминали ползущую на холм армию горбатых черных, белых и красных жуков, как из отцовских книг про насекомых. А ниже, где подножие холма уже затянуло туманом, остальной Морроу, деловитый, прилежный город, возведенный из камня и дерева, кормящийся дарами Моли.

В кабинете было одно замечательное окно, из которого открывалась двойная перспектива: внутри, в конце ряда трех открытых дверей — библиотеки, столовой и гостиной, — его мать, огромных размеров оперная певица (высокая, с крупной костью), казалось, заполняла собой всю кухню. И никто ей не помогает, ведь на холме они живут втроем. Она изящно выкладывает на блюда сладкую смесь изюма с орехами, на подносы — печенья, наливает в кувшины пунш и лимонад, очень старается не испачкать руки, кружева и оборки красного платья. За работой она напевает вполголоса, низкого с хрипотцой голоса (казалось, она никогда с Дарденом не говорила, только пела), и до него доносятся — по всевозможным трубам, вентиляционным отдушинам и переходам — слова величайшей оперы Восса Бендера:



Приди ко мне весной,
С нежным ливнем приди.
Сладка ты, как грибная спора,
Слаще свежих сот уста твои.
Когда оживут серые ветки,
Когда распустятся зеленые почки,
Приди ко мне в пору любви, приди.



В печку отправлялся обязательный фазан, а за окном Дарден видел худого и педантичного отца в черном фраке, с огромным черным зонтом, обходящего лужи к подъездной дорожке. Отец ступает аккуратно, будто, поставив ногу вот сюда, а потом вон туда, сможет скрыться от дождевых капель, проскользнуть между ними, потому что знает, что от зонта толку мало, ведь он весь в дырах. Но — о! — какая пантомима для гостей! А Дарден смеется, и мать поет. Извинения за дождь, за лужи, за потрепанный зонт. С годами приветствия отца становились хамоваты, невнятны из-за алкоголя и возраста, пока совсем не утратили благородства. Но тогда он еще, точно добродушный богомол, распрямлял конечности и легким движеньем переносил зонт из руки в руку, жестикулируя в такт извинениям. И все это время гости — тетя Софи и дядя Кен, например, — ждали наполовину в машинах, наполовину под дождем — и очень старались быть вежливыми, но при этом промокали до нитки. У мамы же хватало времени собраться с силами, заготовить у входной двери улыбку и (одним глазом поглядывая на фазана, который вскоре сгорит) позвать Дардена.



В грозу, бушевавшую много сильнее этой, на Дардена впервые снизошло озарение, сродни божественному. Случилось это в один из безотрадных визитов родных. Дардену исполнилось только девять, и он — в западне: в западне сухого чмоканья в щечку, в западне запахов влажных, потных, тесно скученных тел, в западне сухого дыма сигар и пугающих взглядов престарелых мужчин с кустистыми, неподвижными, как слизняки, бровями, с корчащимися усами, с огромными и водянистыми глазами за стеклами очков или моноклей. А еще в западне среди дам, что, учитывая их преклонные года, много хуже, в западне их пещероподобных, как у окуня, ртов, только и ждущих проглотить его, не жуя.

Дарден умолял пригласить Энтони Толивера, и, наперекор желаньям отца, мама согласилась. Оливка, его бесстрастный оруженосец, был жилистым мальчиком с землистой кожей и темными глазами. Они познакомились в бесплатной средней школе. Никто бы не сказал, что они подружатся, но их свел тот простой факт, что обоих избил местный забияка Роджер Геммелл.

Как только Оливка переступил порог, Дарден уговорил его сбежать. Тайком они проскользнули через дверь буфетной на задний двор, границей которого служила стена тесно разросшихся, спутавшихся ветвями кустов. Их хлестали струи дождя, обрушиваясь на рубашки, колотя по коже, так что у Дардена звенело в ушах (утром он проснулся с тупой болью от множества крохотных синяков). Капли прибили траву, сухая земля растворялась в вязкую грязь.

Тони почти сразу упал и, отчаянно цепляясь за Дардена, повалил и его тоже. Увидев удивленное лицо Дардена, Оливка рассмеялся. Дарден рассмеялся, глядя на грязь, залепившую левое ухо Тони. Хлюп! Плюх! Жидкая грязь в ботинках, жидкая грязь в штанах, жидкая грязь комьями в волосах, жидкая грязь пятнами на лицах.

Они боролись и хихикали. А дождь падал с такой силой, что буквально жалил. Он прокусывал одежду, пробивал волосы до макушки, бил по глазам, так что они едва могли их открыть. Оставив грязевой поединок, они перестали мутузить друг друга и принялись мутузить дождь. Поднявшись на разъезжающиеся ноги, они уже не играли. Они потеряли друг друга, пальцы Тони выскользнули из руки Дардена, и, крикнув только: «Бежим!», Оливка припустил к дому, не оглянувшись на друга, который застыл точно испуганный кролик, бесконечно маленький и одинокий во вселенной.

И пока Дарден стоял под стеной дождя, глядя вверх на разверзшиеся небеса, его начало трясти. Дождь, точно опустившаяся ему на плечо рука, клонит его книзу. Электризующее прикосновение воды смывает грязь и кусочки травы, оставляя по себе холод. Его бьет неудержимая дрожь, все его тело покалывает, он знает, что с неба на него смотрит нечто необъятное. Биение крови в голове, громовой стук сердца говорят, что ничто столь живое, столь неуправляемое не может быть случайным.

Дарден закрывает глаза, и перед его мысленным взором расцветают тысяча красок, тысяча образов, — по одному на каждую каплю дождя. Капли как извержение падучих звезд, из их пожара ему открывается мироздание. На мгновение Дарден ощущает все до единой пульсирующие артерии и аритмичные сердца в лежащем у него под ногами городе, каждую быструю как ртуть надежду, боль, ненависть, любовь. Сотни тысяч печалей и сотни тысяч радостей нисходят на него.

Гомон ощущений так его затопляет, что он едва дышит, не в силах воспринимать свое тело иначе, как полый сосуд. Потом ощущения тускнеют, пока совсем рядом он не чувствует мышиную возню на окрестных прогалинах, грациозные тени оленей, хитрых лис в норах, божьих коровок во вселенной под листом, а потом ничего… И когда все исчезает, он, поникнув, но еще стоя на ногах, спрашивает: «Это Господь?»

Когда Дарден, оглушенный грозой, очищенный ею, теперь полая шелуха, повернул назад к дому, когда он наконец послушался здравого смысла и посмотрел на дом с его забранным ставнями окнами, изнутри наружу силился вырваться свет. И (стоя у окна на постоялом дворе) Дарден увидел не Оливку, который уже грелся внутри, но мать. Свою мать. Позднее это воспоминание слилось с другим так полно, будто события случились одномоментно или были единым целым. Вот он повернулся, а она уже переводит на него пустой взгляд… и легко, как вздох, ливень обрушил на их головы искупление и безумие, и время потянулось без значения и преград.

…он повернулся… Его мать стоит на коленях в размякшей земле, и красное платье забрызгано бурым. Сложенными лодочкой руками она собирает грязь, рассматривает ее и начинает есть с такой жадностью, что прокусывает себе мизинец. Глаза с окаменевшего, пустого, как дождь, лица глядят на него с престранным выражением, будто и она чувствует себя в западне такой же, в какую попал тогда в доме ее сын, и молит Дардена… сделать что-нибудь. А он, четырнадцатилетний, не зная, что предпринять, зовет отца, зовет врача, но грязь измазала ей рот, и, не замечая того, она ест еще и еще и смотрит на него, жуя, пока он бежит к ней, заплакав, обнимает ее и пытается остановить, хотя ничто на свете не могло бы ее остановить или заставить его перестать пытаться. Но более всего пугала не грязь у нее во рту, а окружающая ее тишина, ведь он давно уже не мыслил ее без голоса, а она им не воспользовалась даже для того, чтобы просить о помощи.



Снова услышав шорохи грибожителей внизу, Дарден резко захлопнул окно. Он сел на кровать. Ему хотелось читать дальше, вот только мысли у него теперь качались, вздымаясь и опадали как волны, и не успел он этого осознать, не успел он этого остановить, как нет, не умер, а просто уснул.

* * *

Наутро Дарден поднялся отдохнувший и бодрый и решил, что почти оправился от тропической лихорадки. Месяцами он вставал с болью в измученных мышцах и воспаленных внутренностях, теперь его тоже снедала лихорадка, но иного свойства. Всякий раз (пока умывался из тазика с зеленоватым налетом, пока одевался, не смотря, что делает, так что в штанины попал не с первой попытки) бросая взгляд на «Преломление света в тюрьме», Дарден думал о ней. Какая безделушка завоюет ее сердце? Бесспорно, теперь, когда она прочла его книгу, пришло время уведомить ее, как она ему дорога, дать ей знать, что он, как никогда, серьезен. Ведь именно так завоевал маму его отец, тощий как жердь, но уже с животиком, гордый выпускник Морроуского университета Искусств и Фактов (что составляло саму сущность папы). Она же, известная под девичьей фамилией Барсомбли, знаменитая певица с голосом как питбуль — почти баритоном, но с толикой хрипотцы, чтобы (как признавал Дарден) скрыть знойную чувственность. Он не мог вспомнить, когда бы не ощущал щекочущих вибраций материнского голоса или не слышал бы его самого. Не мог вспомнить ни дня, когда она не душилась бы пронзительными духами, не пудрилась бы, надев платье с низким вырезом из золотого атласа, непроницаемой стеной окружавшего ее упругие телеса. Он помнил, как она проводила его, напрыгавшегося по лужам и перепачканного, через служебный вход в театр или мюзик-холл, как услужливый капельдинер вел его, промокшего до нитки, к креслу в партере, а ее тем временем провожали на сцену, поэтому, когда Дарден садился, тут же с волной аплодисментов поднимался занавес. Овация гремела как удары волн о скалы.

Она пела, а он ощущал ее вибрации, дивился мощи ее голоса, его глубинам и пустотам и тому, как он подстраивается под мелодию оркестра, чтобы, когда никто того не ожидает, от нее отклониться, заспешить тайным и опасным подводным течением, а вибрация все нарастает и нарастает, пока музыка не исчезает совсем и остается один только голос, эту музыку поглощающий.

Папа на ее выступления не ходил, и временами Дардену казалось, что она поет так громко, так неистово и яростно, чтобы заставить папу услышать, чтобы звуки донеслись в его кабинет в старом доме на холме, где ставни похожи на зашитые глаза.

Мама гордилась бы тем, как ухаживает за возлюбленной ее сын, но, увы, ей вставили в рот кляп, связали для ее же блага, и теперь она странствует с Бедламскими Скитальцами, объезжающей города труппой мелких психиатров, которые плавают по Моли на прославленной барже с длинным именем «Корабельные врачеватели душ: Чудотворцы разума», которым отец отдал свою возлюбленную, пряную фигу своего сердца, мать Дардена — за ежемесячную плату, разумеется, и разве в конечном итоге (бушевал и неистовствовал отец) все не сводится к одному и тому же? Санаторий или бедлам; пребывающий в одном месте или вечно кочующий. Там не так скверно, говорил он, обмякнув в отсыревшем зеленом кресле, размахивая янтарной бутылкой «Крепчайшего от Потрясающего Теда», она увидит сколько нового, сколько мест посетит и все под мудрой и доброжелательной опекой квалифицированных психиатров, которым за эту заботу платят и платят. Уж конечно, с рыганьем заканчивал отец, лучше и придумать нельзя.

Подросток Дарден, еще терзаясь ненавистью и стыдом от призрака ремня, возникшего получасом ранее, не смел спорить, но часто думал: да, верно, но все подобные догадки и оправдания исходят и зависят лишь от одного простого предположения, а именно, что она безумна. Но что, если она не безумна, а, как выразился великий Восс Бендер, разумна при «юго-юго-восточном ветре»? Что, если в седеющей, львиной голове, как в стремительно раздвигающихся границах, заключена обширная область здравого ума и только внешняя оболочка — во власти галлюцинаций, заклинаний и неуместных иносказаний? Что тогда? Вынесет человек в здравом уме, чтобы его дергали из стороны в сторону, точно зверя на поводке? Если разумного человека превратить в экспонат, подвергнуть множеству унижений, не приведет ли это к тому самому безумию, которого сим стараются избежать?

И что, если (какая страшная мысль!) сам отец довел ее своим жестоким, тщательно спланированным безразличием.

Но, помня ужасную тишину того дня под дождем, когда мама заталкивала в рот глину и грязь, Дарден отказывался об этом думать. Сейчас нужно найти подарок для любимой, а потому, порывшись в вещевом мешке, он нашел ожерелье с подвеской из неграненого изумруда. Его преподнес вождь племени, чтобы задобрить проповедника и заставить его уйти («Есть только один Бог», — сказал Дарден. «Как его зовут?» — спросил вождь. «Бог», — ответил Дарден. «Какая скука, черт побери! — откликнулся вождь. — Пожалуйста, уходи»), и вначале он принял его как пожертвование на церковь, хотя собирался подарить пряной фиге своего сердца, потной жрице, но только лихорадка овладела им первой. Вертя в руках ожерелье, он восхищался тончайшей отделкой голубых и зеленых бусин. Продав его, он, наверное, сможет прожить на постоялом дворе еще неделю. Но на смену этой мысли пришла другая, более привлекательная: если он преподнесет его возлюбленной, она поверит в серьезность его чувства.

С несвойственным ему изяществом и толикой вдохновенного безумия, Дарден вырвал из «Преломления света в тюрьме» титульный лист и под именем последнего монаха написал:


Брат Дарден Кашмир —
Не брат в душе, но искренен
В своей любви к Вам одной


И с удовлетворением поглядел на получившиеся росчерки и завитушки. Вот. Дело сделано. Назад пути нет.

IV

Дарден рассматривал карту за завтраком в столовой, где исхудалый, похожий на жертву малярии официант позаботился о его скудных потребностях. Тост без джема, чашка чаю, никакой тяжелой пищи, никаких зажаренных на собственном сале сарделек или ломтей бекона с белыми полосками жира. С первого же дня тропический климат отворил кишечник и желчный пузырь Дардена, заставив их извергать желчь, точно селевые потоки в сезон самых страшных муссонов. С тех пор он избегал жирной пищи, отказываясь и от таких деликатесов джунглей, как жаренный в масле кузнечик или вареная кейбабари, и от местного лакомства, огромных черных улиток, запеченных в собственном панцире.

За соседними, покрытыми серыми скатертями столами ветераны бесчисленных войн заперхали и закашляли, при виде Дарденовой карты их взгляды почти оживились. Сокровища? Война на два фронта? Безумные, очертя голову, вылазки в лагерь врага? Несомненно. Дарден распознал этот тип, ведь точно таким же, пусть на академический лад, был его отец. Для него карта была бы головоломкой, упражнением для ума.

Не обращая внимания на пристальные взгляды, Дарден отыскал на карте религиозный квартал, обвел его указательным пальцем. Он походил на увиденное с высоты птичьего полета колесо со сходящимися к центру спицами. Миссия Кэдимона Сигнала стояла у самой ступицы, примостившись в уголке между Церковью Рыбака и Культом Семилезвиевой Звезды. Дардену стало не по себе от одного только вида ее на карте. Подумать только, после стольких лет встретиться со своим духовным наставником! Насколько постарел Кэдимон за семь лет? Удивительно, но чем дальше уходил в неизведанные земли Дарден, тем больше за это время приближался Кэдимон Сигнал к центру, своему дому, ведь он был уроженцем Амбры. В Институте Религиозности после лекций в коридорах он расписывал достоинства своего города и, надо признать, его недостатки. Его голос, полым эхом отдававшийся под черными мраморными сводами, наделил скрипучим гласом тонкого, как газовый шарф, херувима, вырезанного в завитках белого медальона. Вместе с Энтони Толивером Дарден провел много вечеров, слушая этот голос среди бесчисленного множества религиозных текстов на позолоченных полках.

Более всего Дардена занимал, руководил его мыслями и отравлял его ночи вопрос: сжалится ли Кэдимон Сигнал над бывшим учеником и найдет ли ему работу? Разумеется, он надеялся на должность в самой миссии, а если не получится, то на такое место, где не пришлось бы ломать спину или погрязнуть в канцелярской волоките. От отца тут нечего ждать помощи, ведь отец уже порекомендовал Дардена Кэдимону и Кэдимона Дардену.

Еще до того времени, о котором у Дардена сохранились его первые детские и расплывчатые воспоминания, его отец, бывший тогда молодым, худым и проказливым, пригласил Кэдимона на чай и беседу в своем кабинете в окружении книг, книг и снова книг. Книг о культуре и цивилизации, религии и философии. Как позднее сказал Дардену отец, они дискутировали на все темы, какие только можно вообразить, и еще на несколько, которых вообразить нельзя, которые были слишком скандальными или слишком болезненными, пока часы не пробили полночь, час, два, пока свет ламп не потускнел до иронического свечения, черноватого и не подходящего для беседы. Уж конечно, такого союза душ будет достаточно? Разве можно сомневаться, что, глядя на Дардена, Кэдимон увидит в сыне отца?



После завтрака Дарден с ожерельем и картой в руке пустился в путь по Религиозному кварталу, в просторечии известному как Прихоти Пейоры (названного так в честь Милана Пейоры, некогда главного архитектора города, к чести и бесчестию которого можно назвать скошенные стены, беспорядочное смешение асцедентального и инцидентального, северного и южного, барочного и тропического стилей). Здания воевали за воздух и место под солнцем — точь-в-точь опоздавшие на век солдаты в кирпичном бою. Уж лучше в сильном подпитии заглянуть в калейдоскоп с кружащимися цветными осколками, подумалось Дардену.

Вчерашний дождь лег позолоченными солнцем каплями на траву, на оконные стекла и брусчатку мостовой, стерев с города налет тусклости и пыли. Охорашивались кошки, прыгали крохотные лягушата, а в наполненных водой рытвинах лежали сбитые яростной грозой дохлые воробьи.

Дарден фыркнул при виде того, как последователи доброго святого Солона Дряхлого укладывали трупики этих жертв непогоды в крошечные гробики для захоронения. В джунглях смерть поражала с таким размахом, что можно было милями идти мимо разлагающихся туш и до белизны обглоданных костей, и со временем даже самый щепетильный миссионер переставал вздрагивать, когда под ногами у него что-то хрустело.

Подходя к миссии, Дарден старался успокоиться, вдыхая едкий дым жертвенных свечей, горевших в дверных проемах, нишах и разломах стен. Он попытался представить себе насыщенность отцовских бесед с Кэдимоном: изобилие обсужденных тем, благочестивые и праведные доводы за и против. Вспоминая эти дискуссии, отец точно стряхивал груз лет, голос его становился звонче, а на глаза наворачивались слезы ностальгии. Ах, если бы только Кэдимон вспоминал их встречи с тем же жаром!

Из раздумий его вырвало звонкое чмоканье, как от пощечин, — это измученные ноги паломников шлепали по брусчатке. Он отошел к стене, пропуская двадцать или тридцать нищих монахов, мозолями отмаливающих грехи на пути к одной из тысяч часовен. В их спокойных, но пустых взглядах, в расслабленно обвисших углах рта Дарден увидел тень материнского лица и спросил себя, а что делала она, пока отец с Кэдимоном разговаривали. Ложилась спать? Доедала остатки с тарелок? Сидела на кровати и слушала через стену?

Наконец Дарден нашел миссию Кэдимона Сигнала. Немного отстоявшая от улицы, она казалась невидимой среди устремившихся к небу соборов, заметная только благодаря пустоте, тишине и игре теней, скользивших по воздуху невесомыми гимнастами. Приютившее миссию здание, очевидно, в прошлом было старым складом, стены которого укрепили изнутри каменной кладкой, а вот дыры в жестяной крыше пропускали небесный свет, и Дарден невольно спросил себя, что делают ее обитатели, когда идет дождь. Наверное, дают себя поливать, решил он.

И вот перед ним — огромные распахнутые ворота, освященные потрескавшейся мозаикой с изображениями святых, монахов и мучеников. Повсюду послушники истово сносили мешки с песком и длинные бревна, намереваясь забаррикадировать ими вход, но, когда он поднялся по ступеням и вошел, ни один его не остановил, если уж на то пошло, ни один не уделил ему даже взгляда, так они были сосредоточены на своем занятии.

Внутри Дарден переходил от света к тени, от тени к свету, его шаги отдавались в тишине полым, гулким эхом. Дорожки лабиринтом вились по роскошным садам в окситанском стиле. Сады были разбиты вокруг обложенных валунами прудов, которые бороздили изогнутые плавники упитанных карпов. Рядом громоздились развалины древних языческих храмов, поставленные на службу цивилизации посредством красочных объявлений и граффити алой, зеленой и синей вязью. В садах, среди прудов и храмов трудились неприметные (из-за серых ряс) как фонарные столбы послушники: убирали грязь, сажали лекарственные травы, поливали цветы. У воздуха был стальной оттенок и вкус. До Дардена доносилось гудение пчел над бесчисленными маками и мягкое «шур-шур», с которым орудовали серпами, борясь с наступающими сорняками, послушники.

Неровная, выложенная по краям синим стеклом тропинка привела Дардена к земляному холмику, на котором высился позолоченный катафалк с напечатанной по боку надписью: «Святой Вольфрам Волокита». В тени катафалка садовник в темно-зеленой сутане сажал лилии, корзинка с которыми ждала на скамейке рядом. На катафалке (и при виде этого Дарден застыл как вкопанный) стоял Сигнал. С тех пор как Дарден видел его в последний раз, наставник сильно изменился: полысел и исхудал, и из ушей у него теперь росли клочки белых волос. Морщинистую шею украшал собачий ошейник. Но самое пугающее (если, конечно, забыть про болтавшуюся на ремешке в его левой руке флягу с вином, наверняка привезенным безотказными, но сомнительными поставщиками спиртного «Хоэгботтон и Сыновья», быть может, даже побывавшее в руках, испытавшее прикосновение пальцев его возлюбленной) заключалось в том, что старик был в чем мать родила! Предмет, которого не пожелал бы уже никто, покачивался как дряблая лиловатая сосиска, подобие эрекции ей придавала правая рука старика, в настоящий момент производившая движения «вверх-вниз», — к немалому удовольствию своего владельца.

— Ккк-Кэдимон Сссс-сиггнал?

— Да. И кто это на сей раз? — поинтересовался садовник.

— Прошу прощения.

— Я сказал, — с бесконечным терпением, будто ему, честное слово, не трудно повторить это в третий, четвертый и в пятый раз, произнес садовник. — Я сказал «да, и кто это на сей раз?».

— Дарден. Дарден Кашмир. А вы кто? — Дарден углом глаза следил за голым стариком на катафалке.

— Кэдимон Сигнал, разумеется, — сказал садовник, терпеливо выпалывая сорняки и прикапывая на их место лилии: сорняк, лилия, сорняк, лилия. — Добро пожаловать в мою миссию, Дарден. Давно не виделись.

Стоявший перед Дарденом сморчок в темно-зеленой сутане чертами лица и манерами ничем не отличался от какого-нибудь усохшего нищего с улиц Амбры, но, когда Дарден присмотрелся, ему показалось, что он улавливает некоторое сходство с человеком, которого знал в Морроу. Может быть.

— А кто тогда он? — Дарден указал на голого человека, теперь эякулировавшего в розовый куст.

— Живой святой. Профессиональный праведник. Тебе следовало бы лучше учить теологию. Насколько мне помнится, я должен был вам рассказывать про Живых святых. Если, конечно, не заменил эту тему на Мертвых мучеников. Нет-нет, это просто шутка, Дарден. Имей порядочность посмеяться.

Уже совершенно не возбужденный, а, напротив, уставший, Живой святой прилег на прохладные гладкие камни катафалка и немедленно захрапел.

— Но что здесь делает Живой святой? К тому же голый?

— Я держу его, чтобы пугать кредиторов. Это место обходится недешево. Надо же, а ведь ты сильно изменился!

— Что?

— Я думал, это я оглох. Я сказал, ты изменился. Прошу, не обращай внимания на моего Живого святого. Как я и говорил, он для кредиторов. Достаточно разок его завести, чтобы он изверг себя, и они больше не показываются.

— Я изменился?

— Да, это я уже сказал. — Перестав прикапывать лилии, Кэдимон поднялся и оглядел Дардена с головы до пят. — Ты побывал в джунглях. По правде говоря, жаль. Ты был хорошим учеником.

— Я вернулся из джунглей, если вы это имеете в виду. Переболел лихорадкой.

— Не сомневаюсь. Ты определенно изменился. Вот подержи минутку святую луковицу. — Кэдимон снова присел на корточки: выдернул, прикопал, выдернул, прикопал.

— Вы кажетесь… кажетесь не таким внушительным. Но более здоровым.

— Нет, нет, просто ты вырос, вот и все. И кто ты теперь, раз уж перестал быть миссионером?

— Перестал быть миссионером? — переспросил Дарден и почувствовал, что тонет, а ведь разговор только-только начался.

— Да. Или нет. Лилию, пожалуйста. Спасибо. И почему все, освященное, жить не может без грязи? Но садоводство полезно для легких. Полезно для души. Как поживает твой отец? Какая жалость, что с твоей матерью приключилось такое несчастье. Но как отец его переносит?

— Я больше трех лет его не видел. Пока я был в джунглях, он мне писал, и, кажется, у него все хорошо.

— Ммм. Приятно слышать. В былые времена мы с твоим отцом вели просто восхитительные беседы. Давным-давно. Как же, как же, помню, как мы сидим у него, — ты тогда, конечно, только-только из пеленок вышел — и обсуждаем эстетическую ценность Золотых сфер, пока…

— Я пришел искать работу.

Молчание. Потом Кэдимон сказал:

— Но разве ты не работаешь на…

— Я ушел. — С ударением на «ушел», словно надавил на яйцо, чтобы скорлупа чуть-чуть треснула.

— Да неужели? Я же тебе сразу сказал, что ты больше не миссионер. С тех дней в академии, Дарден, я ничуть не изменился. Ты не узнал меня потому, что изменился ты сам. Я тот же, что и был. Я не меняюсь. А это уже кое-что, ведь о погоде в наших краях такого не скажешь.

Дарден решил, что пора взять разговор в свои руки. Мало просто парировать реплики в этом нелепом диалоге. Нагнувшись, он осторожно положил остальные луковицы на колени Кэдимону.

— Мне нужно место, сэр. Я три месяца был не в себе от лихорадки и сейчас, только-только оправившись, жажду вернуться к миссионерской деятельности.

— Решил не отступать, да? — сказал Кэдимон. — Педант. Блюститель правил. Я тебя помню. Живой святой тебя скорее шокирует, чем позабавит. Никакой непосредственности, сплошь заученность. Ну да ладно.

— Кэдимон…

— Готовить умеешь?

— Готовить? Могу варить капусту. Могу кипятить воду.

Кэдимон похлопал Дардена животу:

— Такое, мой милый, и ежик сумеет. Даже ежик сумеет, если на него поднажать. Нет, я имел в виду кулинарное искусство, как у калейских поваров, способных плеснуть в котел трюмной воды, бросить кусок трехдневной говядины, жесткой как мозоль, и из этого приготовить блюдо настолько сочное и душистое, что много дней потом вкусовые пупырышки так раздражены, что не сможешь съесть даже морковки. Значит, готовить ты не умеешь, так?

— А как стряпня связана с миссионерской деятельностью?

— Ха-ха. А я-то думал, что ветеран джунглей и сам знает ответ! Слышал когда-нибудь про каннибалов? А? Нет, это шутка. К миссионерской деятельности стряпня никакого отношения не имеет.

Присыпав землей последнюю луковицу, он встал и тяжело опустился на скамейку, взмахом руки предложив Дардену к нему присоединиться.

— Неужели вам не нужны опытные миссионеры? — Дарден сел на скамейку рядом с Кэдимоном.

— Извини, у нас для тебя работы нет, — покачал головой Кэдимон. — Ты изменился, Дарден.

— Но вы с отцом… — Кровь бросилась Дардену в лицо. Ухаживать за своей дамой он может до скончания века, но как, не имея работы, быть с тратами, которые повлечет за собой его новый роман?

— Твой отец хороший человек, Дарден. Но наша миссия денег не зарабатывает. Я предвижу суровые времена.

Гордыня поднялась в душе Дардена как безобразный крокодил.

— Я хороший миссионер, сэр. Очень хороший. Вы же знаете, я проповедую уже пять лет. И я сказал, что только что вернулся из джунглей, где едва не умер от лихорадки. Несколько моих товарищей не оправились. Женщина. Женщина…

Тут он умолк, по всему его телу побежали мурашки от внезапного холодка. Лайевиль, Флей, Стерн, Toy и Круг — все они сошли с ума или умерли под натиском зелени и дождя, дизентерии и дикарей с отравленными дротиками. Он один выполз в безопасное место, где в жидкой кашице, заменявшей в джунглях почву, уже не копошились под ним пиявки, навозники и многоножки. Путешествие в ад и обратно, а он даже не помнит всего, что с ним было. Или не хочет помнить.

— Ну-у! Умереть от лихорадки легко. А в джунглях жить проще, Дарден. Даже я при моем слабом здоровье мог бы там выжить. Это в городе тяжко. Если бы ты только потрудился оглянуться по сторонам, то увидел бы, что миссионеров тут пруд пруди. Из окна помочиться нельзя, чтобы не забрызгать десяток. Город от них прямо-таки распирает. Они думают, будто Праздник обещает большую поживу, но эта пожива не для них! Нет, нам нужен повар, а ты готовить не умеешь.

Ладони Дардена взмокли от пота, а руки дрожали, пока он пытался спрятать в них взгляд. Что теперь? Что делать? Его мысли все кружили и кружили вокруг одного и того же не имеющего ответа вопроса: как прожить на те немногие монеты, которые пока у него остались, и при этом завоевать женщину в окне? А завоевать ее он должен, ибо маловероятно, что его сердце перенесет такое потрясение, как отказ от нее.

— Я хороший миссионер, — глядя в землю, повторил Дарден. — Случившееся в джунглях не моя вина. Мы отправились на поиски новообращенных, а когда я вернулся, поселение было разграблено.

Дышал он неглубоко и учащенно, голова у него кружилась. Он задыхался. Он задыхался под весом листьев, смыкающихся над его носом и ртом.

Кэдимон со вздохом покачал головой.

— Пойми, я тебе сочувствую, — мягко сказал он и протянул к Дардену руки. — Но как бы получше объяснить? Вероятно, это вообще невозможно, но я попытаюсь. Попробуем вот так: ты обратил племя Западных Гидр? Ты одолел ледяные просторы Ласции, чтобы проповедовать среди подобных глыбам льда скаму?

— Нет.

— Что ты сказал? Нет?

— Нет!