Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Цветков

TV для террористов



Алексей Цветков - «TV для террористов»



Год: 2002. Издательство: Амфора.

До сих пор все мыслители пытались только изменить мир.

Наша задача – уничтожить его.

Из радиоперехвата



Илья Кормильцев — «вирус по имени Алексей Цветков».

Алексей Цветков? Алексей Цветков?! «Алексей Цветков»…

В конце концов, кому какое дело, кто такой «Алексей Цветков»? Пусть об этом знают там, где положено, те, кому положено. Распускают вздорные слухи, что личность эта на самом деле существует (имеются свидетели – вероятнее всего, подкупленные).Предисловие к новой талантливой книге подобно сопроводительной бумажке, приложенной к ампуле с культурой нового вируса, изменяющего сознание. Те, кого интересует личность синтезировавшего паразита молекулярного инженера – заранее подозрительны. Скорее всего, не рискнут апробировать болезнетворную целлюлозу на себе – перепродадут подороже более отчаянным.

Из всей литературы, какая мне только попадалась за жизнь на глаза, больше всего запомнились анонимные клочки типографской бумаги без начала и без конца, какие используют по нужде в тех местах, где вершится история – в казармах, лазаретах, лагерях, окопах. Послания Никому от Никого, подлежащие уничтожению адресатом. Цивилизация не случайно придумала хлорку и туалетную бумагу, не содержащую букв. И та, и другая преследуют гигиенические цели. Дабы не подцепили заразу. Ведь именно заразе, которую подцепил невесть от кого, подобны такие тексты.

«Алексей Цветков» пишет, в сущности, именно такие тексты – в высшей степени патогенные. Грань между явью и сном, прошлым и будущим, случайным и закономерным в этих текстах не то, чтобы отсутствуют – они даже и не предполагаются. Кто-то вычитает в них бред, но кто-то вычитает и брод.

В истории словесности последовательно чередуются реалисты и фантасты. Каждые новые реалисты поначалу – это фантасты, осознавшие, что их фантазии и есть новая реальность. «Алексей Цветков» – один из первых штаммов словесного вируса, несущего именно это сообщение тем, кто понял, что случившееся с ними с момента их рождения действительно случилось. Именно поэтому его «фантастика» настолько лишена поучительности. Ну какая поучительность может содержаться в таблице логарифмов? «Алексей Цветков» не вкладывает вам в головы историй – он констатирует незамеченные вами факты. Он ставит вас перед избитой истиной: безумие – это нормальность завтрашнего дня, нормальность – безумие вчерашнего. Он смотрит вокруг фасеточными глазами нашего далекого потомка: шестиугольные картинки существования со-существуют в десятках плоскостей, не пересекаясь деталями, каждая как бы сама по себе, но только для тех, кому природа отвалила всего лишь одну пару глаз. И только инсект-юберменш видит все это, как части целого.

Чтобы не испугать нас, бедных, «Алексей Цветков» осторожничает, подползает украдкой, скрывает от нас полноту ужаса происходящего. Рассказывает нам о «ТВ для террористов», заботливо скрывая то, что не только террористам, но и каждому из нас транслируют свой, особый канал на особой частоте. Каждому из нас хихикающие заговорщики высылают неповторимую последовательность кадров, в которых мы якобы усматриваем закономерность. Но на самом-то деле мы не в состоянии предсказать даже следующий кадр. Именно об этом и говорит нам каждым своим кодоном вирус, выделенный «Алексеем Цветковым».

Мир такой, как он есть должен погибнуть. Именно поэтому погибла явленная герою «Сидиромова» Атлантида. Именно поэтому погибнет и та очередная Атлантида, в которой мы живем. Все чаще и чаще кто-то понимает, что ему не досталось в театре места ни на сцене, ни в первом ряду. Многие по инерции довольствуются креслами сбоку, но самые нетерпеливые уже собираются под сценой с заготовленными заранее бомбами. Один из вирусов, выделенных «Берроузом» приводил к тому, что «больной ходил во сне, но не спотыкался об окружающие предметы, потому что их он и видел во сне». «Цветков» –  антивирус того вируса. Пораженные им бодрствуют среди снов, которыми являются окружающие их предметы. Сны свободны от власти законов тяготения и трансмутации: поэтому проститутки (как в рассказе «Газ») незаметно превращаются в птеродактилей, а рабы (в «Или») – оборачиваются господами. Они не замечают превращения, потому что его никогда и не было. Если у кукол растут ногти, то это только из-за того, что кто-то впервые это приметил («Катька»).

Вирус «Цветков» пронзителен и одинок, но при этом чудовищно коварен. Сами по себе он относительно безвреден, но обладает ужасным свойством – воздействует смертельно в комбинации с любым принятым лекарством. Носитель же – крайне заразен, и приметен тем, что воспринимает чудеса, как вполне очевидные вещи. По этому признаку больного легко могли бы задержать санитары, да только вот не в состоянии санитары подстроить даже завалящего чуда.

Один из ранних фрагментов утверждает: «Я видел тех, кто спрятан за дверями». Слово «дверь» можно воспринять и в прямом значении, но для адептов очевидно, что «двери» –  суть зеркала. За каждым зеркалом спрятан, вывернутый  наизнанку, тот, кто в него смотрится. «Алексей Цветков» видит свое затаившееся  отражение и вправду отчетливо. Это заметно по таким его фрагментам как «Эпидемия» или «Близнецы», особенно по первому, где именно к исчезновению языка (и обозначаемого им бытия) и ведет заражение. Но в «Близнецах» зато рельефнее схвачена репродуктивная сущность творчества: вирус размножается репликацией и каждый из тех, кто прочтет эту книгу – уже «Алексей Цветков».

С каждым сказанным и написанным словом носитель будет выделять фрагменты чужеродного кода.

ИММУНИТЕТА НЕТ НИ У КОГО.

Алексей Цветков — TV ДЛЯ ТЕРРОРИСТОВ.

Настало время объяснить, где я был так долго. Дело в том, что я тебя обманывал. Я не просто работаю на телевидении. Я делаю особое ТV, совсем не такое, к которому ты привыкла. Оно транслируется практически на любой объект, в случае, если он захвачен, с нашего зонда, слишком высоко летящего, так что увидеть его можно только во сне. Минарет телебашни нас не касается.

Представь себе уникальную валюту, с помощью которой государства общаются, но не со всеми, а с очень узким кругом опасных лиц, причем, сами нарушители разницы не замечают. Считается, в отношении тех, кто нарушил общественный договор, свободными становятся обе стороны. Если ты получаешь в нашем банке ссуду моими купюрами, в семи случаях из десяти это означает твою близкую казнь, а в оставшихся трех — пожизненное заточение или удачное исчезновение с места, это уж кому как везет. Машина считает: чуть меньше двух против одного с хвостиком.

Пара примеров:

Якоб Обертеньев. Человек, при знакомстве с которым, мысленно сразу же рисуешь асимметричный шарж. Смотрит вместе с товарищами прямую трансляцию с церемонии признания их права свободно распоряжаться нашей смертью.

«Штаб Поколения» — заявляет президентский двойник, наиболее часто востребуемый актер моей группы – «с этого момента получает от государства неотзывную лицензию на отстрел, либо любой другой, самый удобный в ситуации, способ сокращения числа живых граждан. Выступает наш «президент» на фоне театрального задника с написанными темно-зеленым маслом одинаково стриженными деревьями и всем известным профилем многоглавого храма над ними. Декорации надежнее, чем компьютерная графика, которая внезапно может погаснуть или заметно зарябить, обнаруживая свою цифровую природу.

«Руководимый Якобом Обертеньевым Штаб Поколения откроет Азраил-школы, центры подготовки «сеятелей», необходимые, пока население вновь не вернется к численному уровню вековой давности, то есть …» – читает «президент» обращение, исполняя одно из требований.

— Давайте выпьем за мужиков, которые умеют постоять за себя и полежать за других – параллельно говорит Якоб, мелодично прикасаясь бокалом к экрану. Он всегда шутит грубо, если волнуется, чтобы не показаться «женским». Самое нехорошее определение в их языке. Все члены Штаба пьют, не чокаясь. Нам видна вся комната полностью.

Признание, о котором они мечтали, ради которого разбрасывали по городам взрывающиеся книги, пейджеры, зажигалки, авторучки, происходит на их глазах. Я монтирую «новости». Через десять минут они выйдут как прямой эфир, опрос на улицах. Домохозяйка  с  пуделем:  не согласна, но раз уж так решил президент, скорее всего, она попытается уехать из страны, конечно, если и за границей не случится того же самого, ведь, говорят, Азраил-школы будут действовать на территории всех стран, в том числе и не признающих их полномочий. Тинейджер с марихуаной на груди собирается разузнать поподробнее, нельзя ли попасть в такую школу, каковы экзамены? Журналист говорит ему, что ученики Азраил-школ так же не застрахованы от смерти, посеянной их коллегами, способов тысячи, они изобретаются непрерывно.  «По крайней мере, будешь знать зачем погибнешь» – не унывает мальчуган – «нас действительно слишком много, в этом я согласен с Якобом». Очень фотогеничный, жаль кинопродюсеры нас не смотрят.  Бизнесмен, вышедший из такси у офиса, готов внимательно изучить их программу, частично он поддерживает требования, однако, если посеянная смерть не будет брать детей до тринадцати лет, стариков, беременных женщин. Не стоит абсолютизировать саму по себе совершенно правильную идею.

Конечно, поверить в это могут только сумасшедшие. Но мои зрители и есть сумасшедшие. Многих из людей Обертеньева не разубедишь, например, в том, что Ницца – это больной философ, а Ницше – курортный город.

Обертеньев уверен, смерть никогда не ошибается, выбирая из толпы лишнего, точнее, лишний сам выбирает себя, заметив «сувенир» и протянув руку. То, что происходит в следующий момент, называется на их языке пожатием. Их язык весьма особый.

— В нашем языке ничего ложного, потому что в нашей реальности ничего истинного – напоминает, допивая, Якоб причину победы Штаба – Исполняем свои желания, вместо того, чтобы их высказывать.

— Сын троянского коня, Обертеньев, ты так подписывался?

— Сделать не как нужно, а как надо. Вот зачем мы тут. Проповедовать или стрелять, не одно ли это и то же? Мы правильно разрешили этот вопрос, начав

— Что мы чувствуем? Десятки веков рабства! Десятки веков! После этого рабство не в голове, оно в спине! У каждого. И только что они согласились. Каждый согласен расстаться с телом, они побегут теперь, как дети троянского коня, из общего гроба, уготованного эволюцией видов, отчалят на индивидуальных шлюпках личных катафалков. Согласится пока  не всякий в отдельности, признание произошло именно так, как они, смертные, не согласные со своей смертью, привыкли все решать – государственно. Но завтра заработают школы и от каждого потребуется личное согласие. Сколько будет истребителей и жертв, зависит не от инстанции, а от любого в его отдельности.

— Не жить больше по ментовскому свистку, не спать на подушках, набитых деньгами, не сидеть за столом с иллюзией на блюдце.

— Мы для них бешенными собаками, они  для нас  священными коровами. Но теперь каждый сам, к мы примкнуть или к они. Кнут и пульт как символы верховной власти заменяет последний сувенир.

— Сначала он пожрет пустоту, затем поглотит остальное.

Последняя фраза спета хором. В захваченной комнате работает на нас микрофон. Вряд ли важно, кто из них что сказал. Как видишь, в их речи не больше смысла, чем в номерах шаров, выигравших на этой неделе в народное лото. Тем не менее, обмениваясь именно такими фразами, им удавалось довольно долго исполнять свой план «сувенир». Индивидуальная смерть, рождающаяся вместе с человеком, реагирует на подарок, заставляет тело схватить «чужое», согласится с тем, что в любом случае неизбежно.

Вспомни хотя бы ежедневно забываемую в транспорте зубную пасту. Эксплозия происходит при надавливании на тюбик и обычно сносит голову. Компании просили не сообщать журналистам, какие именно сорта наиболее взрывоопасны, это плохо сказывалось на продажах, а зря, взрывались все подряд.

Им же приписывается убийство министра в прошлом году, на Пасху. Увесистое яйцо Фаберже лопнуло в руках члена правительства, как передутый воздушный шарик, стоило только министерским пальцам взвести механизм. Неизвестно, где и как Штаб Поколения раздобыл эту страшно дорогую штуку, предназначался взрыв вообще-то совсем другому чиновнику и великому князю столетней давности. Начинка в Фаберже положена еще мастерами из отряда эсера-максималиста Ивана Дремова, но взрыв тогда был отложен, наступил февраль революции. Оно лежало и ждало новой Пасхи, посверкивая бриллиантами, более ста лет. После поворота ключа позолоченный петух на полюсе яйца поднимал крылья и запрокидывал голову с рубиновыми искрами глаз, а потом устроители и гости разлетались кто куда, частями, соревнуясь в скорости с фрагментами мебели, ваз, витрин, дверей, статуй, окон и икон. Люди Обертеньева признали эксплозию министра, еще восьмерых влиятельных особ и двух слуг, своим самым громким взрывом и кульминацией всей «сувенирной» операции. Официальная власть заявила тогда: ни одна из действующих антиобщественных групп здесь ни при чем, музейная редкость взорвалась,  потому что весь механизм не был должным образом проверен, произошло историческое недоразумение. Целый год никаких предметов больше нигде не появлялось. Специальные службы, по-прежнему тщетно, не смотря на тотальное прослушивание, пытались вникнуть, дешифровать их бредовую тарабарщину. Никакой тайной системы, кроме слишком часто повторяемых тавтологий, возможно, означающих адреса и даты, не обнаружено. Попробуй, кстати, о чем-нибудь догадаться из приведенного выше диалога. Впрочем, я вовсе не это собираюсь тебе предложить.

Сегодня утром они захватили этот офис. Что была бы за «учеба» в Азраил-школах, объяснять, думаю, не требуется. Первую они намерены открыть там, где сейчас находятся, не покидая занятого здания – сообщает Якоб по телефону. Вечером ждут к себе президента и, может быть, кое-кого отпустят. Сработало моё ТV. Настоящий президент, передают мне, благодарит всю группу за профессионализм и просит не расслабляться раньше развязки.

«Черного пупса ты мне подарил

Черного пупса я боготворил

Черный пупс это real!” – затягивают они хором, досмотрев «уличный опрос», одну из своих штабных, «посвящающих» песен, которые еще больше всё затемняют.

Как известно из видеодосье, любимое их развлечение – стрельба по «броникам» в лесном полигоне. Залепив по всему телу эти, обшитые ватой, латы, позируют друг другу, как мишени. Во-первых, такая стрельба учит без тормоза палить по людям, даже по близко знакомым. Во-вторых,  приучает к произвольности и необходимости собственной смерти. Некоторые из добровольцев Обертеньева падали прямо там, в охотничьем хозяйстве, им попадали в голову или в ноги. Возиться с тяжело ранеными Якоб не рекомендовал.

Заложив ножом книгу, Обертеньев озвучивает свои новые условия. Он говорит как будто ни к кому не обращаясь, просто в пространство, уверенный, мы его видим. Никогда нельзя идти с террористами на «упрощение правил», каким бы очевидным это не казалось – так нас учили в школе альтернативного телевидения. Якоб угрожает. Он требует от нас позвонить ему по мобильному. Мы молчим, потому что мы не обязаны слышать его. Тогда он вынимает из книги нож, отрезает у местного телефона трубку и повторяет в нее всё, сказанное только что. Максимум компромисса, на который он готов. Мы довольствуемся этим цирком, набираем номер и сообщаем, что слышали.

Вот уже четырнадцать часов, как совладелец крупнейшего в этой стране медиа-холдинга «Трэнд-Брэнд», господин Игаш заключен в своем знаменитом сейфе – изнутри ему все видно, а вот снаружи сейф взглядонепроницаем. «Деньги должны видеть, кто к ним подходит» – делился Игаш в недавнем интервью и смеялся. Хотя есть и практический смысл, внутри сейфа стоит фотоэлемент, запечатлевающий сквозь односторонне прозрачную броню всякого, не только открывшего зачем-то дверцу, но и просто попавшего в радиус полутора метров. По всему офису висят шутливые фото: не посвященные в тайну новички в непринужденных позах у сейфа. Корпоративный юмор. Некоторые жесты и лица настолько придурошные, что не оставляет ощущение подстроенности, явно уже знали и подыгрывали устройству. Благодаря такой конструкции, мы не можем ничего знать о самочувствии господина Игаша, закрытого в веселый сейф, хотя он сам и является наиболее ценным свидетелем захвата. Его жена, госпожа Игаш, в панике, не ожидала, что муж окажется там, на месте присвоенных Обертеньевым сумм.

Второй сейф, где госпожа Игаш свернулась эмбрионом —  платье размазалось на стеклах, словно масло, прическа сбилась в углу морским кораллом – представляет собой вывернутую наизнанку копию первого, потому и называется «аквариум». Вот только любые рыбки в нем неизлечимо слепнут. Госпожа Игаш почти не двигается, только иногда вздрагивает, скользя коленями и ладонями по броне, не делает никаких осмысленных жестов, потому что погружена в абсолютную тьму, но снаружи видна отлично. «Декоративный, для налоговой инспекции и прессы, типа, мы ничего не прячем» – утрировал господин Игаш, когда заказывал эту вещь. Разглядывая «золотую рыбку» в пятнах косметики и блестящих складках, Обертеньев брезгливо морщится, как от тухлого запаха, и приказывает открыть оба сейфа.  Супружеская пара может и задохнуться в фирменных стеклянных гробах. Главу «Трэнд-Брэнда» достают за воротник, почти без чувств, он не проявляет ни к чему интереса и даже не хочет прямо стоять, ему, похоже, все равно, террористы перед ним или полиция. Госпожа, наоборот, прозрев, бросается царапаться, но получает слезоточивое облачко в нос и закрывает лицо руками. По приказу Якоба их меняют местами. Голову женщины придавливают дверцей и мы более ничего о ней не узнаем.  Теперь Обертеньев выглядит спокойнее, но снова морщится, микроскопические иглы газа носятся в воздухе.

Примечательно, он приказал поместить в непросматриваемый сейф женщину, ему не интересно и противно, что  может свидетельствовать о гомосексуальных наклонностях. Штаб Поколения – типичный мужской союз, члены которого избегают «сучек» и не заводят детей. Для самых верных возможна специальная операция, прекращающая производство сперматозоидов в организме. Не успел я так подумать, как до нас, на этот раз по факсу, дошли новые условия Штаба. По общенациональному каналу в дневное время показать документальный фильм об их интимных отношениях. Кассета находится дома у Обертеньева. У нас есть час, чтобы согласиться. Конечно, мы «покажем».

За годы работы в альтернативном ТV я снимал и показывал, как цвета государственных флагов меняются на спектрально противоположные, новое летоисчисление начинается с года и дня появления на свет «небесного гласа» по кличке «шлимазл», товарищей по оружию выпускают из заключения, наконец-то прекращаются бомбёжки в горах и объявляется перемирие, в горах наконец-то применяется напалм и выжигательная тактика, православный патриарх принимает ислам и призывает к тому же всех верующих, объявляется независимость баскской земли, Тимора и Техаса, кто-то переезжает в другие дома и кому-то прибавляется жалование, эстрадный певец (в таких случаях используется двойник, мы не привлекаем публичных людей к такой работе) обещает жениться на ком-то, в эфире сутки нон-стоп  крутится клип никому доселе не известной школьной команды, а на улицах уже толпы поклонников. Ничего этого ты не знаешь, как и миллионы граждан. Не знаешь о группе, захватившей газораспределительную подстанцию и требовавшей показать в прямом эфире задницу нашего президента. Хорошо, что им не с чем было сравнивать. Задница двойника в ненастоящем эфире поначалу  их вполне удовлетворила, но вот потом они засомневались. «Извиняюсь» —  сказал двойник всенародно избранного перед тем, как расстегнуть пряжку – «я вынужден подчиниться особенностям моей судьбы».

Закрытые процессы, некоторые химические вещества и отдельные физические лучи,  плюс необходимый закон, позволяющий держать террористов в тюрьмах, отдельно от других преступников, позволяют сохранить секретность нашей практики. Меня, впрочем, это уже не касается. Моя группа делает только альтернативный эфир.

Так же, в отделе «желаний» со мной работают поставщики поддельных денег, любая валюта, очень качественно, ты ни за что бы не сумела отличить. Двойники кинозвезд и политических лидеров, помимо съемок в моем шоу, иногда им приходится оказывать секс-услуги боевикам. Есть голосовые специалисты, за полчаса могут освоить тембр, интонацию и речевые особенности любого оригинала, но используются они только если террорист наверняка  не знаком с подлинным владельцем голоса, иначе неизбежны недоразумения.

Утечка с нашей стороны невозможна. Она сама по себе приравнивается к террористическому акту, так как несет не меньшую угрозу системе безопасности. Особо подозрительные из экстремистов дублируют ТV через интернет, но мы не глупее, известны электронные   адреса пользователей в  захваченных зданиях, да и личные координаты  преступников мгновенно определяются и отключаются от паутины, к ним идет «другой интернет»,  в исправленной версии. Именно общая работа отдела «желаний» объясняет утрату бдительности, расслабление и апатию в поведении террористов, столь часто следующую за энергичным захватом заложников. «Апатия» в реальном мире означает благодушие по поводу очевидной всему миру победы.

Прочий персонал «Трэнд-Брэнд» служит террористам мебелью. Обертеньев и компания, все в черных костюмах, бликуя обильным гелем на безупречно остриженных головах, с изящными тонкими микрофонами у выскобленных подбородков – успевают бриться! – сидят на живых стульях за живым, тихо вздыхающим,  столом и, дожидаясь показа фильма, играют в карты. Вместо джокера у них в колоде пустой листок с печатью налогового инспектора посередине. Найден тут же, в офисе. Азарт такой игры загадочен. Видно, у кого джокер, разительно отличный тонкостью и белизной от прочих карт, печать просвечивает, играют, как будто не замечая разницы. Или это еще один, рассчитанный на нас,  спектакль?

Господин Игаш одеревенел в темноте, остекленел в «аквариуме» – прыгун, зависший  спиною над песком. До того, как попал в школу альтернативного телевидения, я тоже мечтал носить на работе костюм, собирался устроиться равнять палочкой песок на соревнованиях по прыжкам. Сейф госпожи, поерзав, угомонился и ничем не выдает «женского» содержимого. Лампу играющим держит живой торшер, которому только что шепнули что-то на ухо и он изменился лицом, выпучил глаза то ли от страха, то ли от удивления. Мне сообщают, принесли кассету. Будем смотреть. Прибыла также оперативная группа и, похоже, мы уступаем ей место.

Или другой пример:

Младенец в плаценте, полной кока-колы. Возможно, это действительно он управляет женской сектой, только что напавшей на склад прохладительных напитков. Его будущая мать, Мери Татон, именующая себя «супругой ангела» или сам заоблачного происхождения эмбрион, если следовать культу, не может отказать себе в этой жидкости. «Вода цвета той ночи, которая всегда в нас, стоит только закрыть глаза, вода, цвета вселенной, которую пока внутри себя наблюдает мальчик» – говорит Мери перед тем как сделать несколько глубоких кокакольных глотков, открывая и жадно взбалтывая новую бутылку. Капризы беременных известны, а чудачества ещё не видевших света внутриутробных мессий – тем более.

«Заключительный мальчик, больше, чем результат» – называют они того, кто должен очень скоро родиться. Для других мужчин секта не делает исключений. Семеро работников склада дрожат на дне металлического холодильника под надзором вооруженных жриц. Двух женщин-менеджеров, оказавшихся тут во время нападения, куда-то увели, должно быть, несчастных готовят к посвящению, помимо прочего требующему усекновения клитора садовыми ножницами под местным наркозом.

Пока у секты ни к кому нет никаких претензий, информационный отдел срочно собирает досье. В школьном сочинении, пятнадцать лет назад, Мери Татон написала: «В типичной ситуации из учебника по математике я хочу видеть себя не движущимся из пункта в пункт телом, а собираюсь стать самим отрезком между А и В». Еще раньше, в период перемены зубов, она мечтала – вспоминают родители – унести из раки в церкви череп почитаемых мощей и вставить себе зубы святого. Непосредственно о секте пока не поступило почти ничего. Невозможно даже сказать, понимают ли они под «супругой» только Мери Татон или весь свой коллектив, не исключена блуждающая, как вирус, идентификация, а значит, возможен неожиданный бунт против Мери со стороны любой из её тринадцати жриц.

Похоже, они думают о себе, как о временных, пока он не родился, частях тела единственного, спасительного, заключительного мальчика. Проблема исключительно в правильной сборке этих частей.

«Жизнь, как стеклянный шар, который держишь во рту» – читаем мы всё то же сочинение, пока не нашлось ничего лучше – «с одной стороны шар в тебе, ты – с ним, но он не имеет с тобой общего, шар проник в тебя, но ты в него – нет». В этом отрывке психиатр срочно пытается найти зачаток будущей паранойи, обострившейся во время беременности.

Секта существует девятый месяц, первые жрицы посвящены Мери на следующий же день после зачатия, то есть после встречи Татон со своим «крылатым мужем», по всей вероятности, проходимцем, использовавшим психическую нестабильность и сексуальную неудовлетворенность стареющей девственницы.

Конечно, она хочет публичной проповеди в прямом эфире, иначе семеро самцов, охваченных сейчас инеем на дне железных ванн, околеют окончательно. На занятую «супругой» территорию жрицы впускают съемочную бригаду. Телевизор на складе старенький, цветов почти не различает, ловит один единственный канал. Тем легче. Не придется устраивать «разноголосицу позиций» по всему эфирному горизонту, имитируя характерные различия разных станций. Я за пультом. Съемка началась. Мы лепим в угол  клеймо нужного канала. Синхронно, штурмовая группа занимает вокруг склада позиции.

— В твоих отравленных, пачкающихся, газетах так любят твердить о личности – часто вздыхая,  начинает Мери Татон, положив руки на свой объемный живот, как кладут ладони на Библию, обняв своё пузо, как глобус, которым будет распоряжаться ее мальчик, не очень ясно, к кому именно она обращается, психиатр предполагает, что к реальному отцу ребенка, земная и подлая природа которого все-таки известна некоторым частям ее расщепленной психики и контрабандно вылезает, вопреки доктрине – личности, как главной ценности и цели, однако, никому не хватило смелости сказать, что единственная личность, исключительное настоящее Я еще не родилось. Он знает твою жизнь, потому что он был тобой, ему доверено будущее, потому что он будет тобой, именно поэтому никто ничего не сумеет скрыть от него. Он есть ты. Каждый — это он. Грядет невероятный крошка. Очень скоро все узнают его, а значит и собственное, настоящее имя. Едва ли простой человек осмелится вспомнить об этом, а если и осмелится, то побоится заявить вслух. Мы – не церковь, как можно подумать, мы всего лишь община вспомнивших и более не боящихся, любая из нас простилась со своим отдельным и ложным я, почувствовав в нём поцелуй демона. От чего оно было отдельным? От мальчика. Когда он явится, и общее смирение, и общее противление останутся позади, мы сольемся в нем, единственном не отдельном и станем через него неразрушимы, не подвластны воде и огню, полиции и радиации».

Она продолжает говорить трудным, почти мужским голосом, прислушиваясь в хриплых паузах к своим рукам, как будто принимающим слова изнутри, от ребенка. Свет нашей лампы немного слепит её.

— Слушайте меня, арамеи, истина открылась вам недавно. Он родится не раньше, чем наш патриарх признает, что он это он. Он родится, чтобы мы не умерли. Я уже говорила, что мы не церковь, значит церковь должна, повторяя за нами, свидетельствовать об истине.

У нас сюрприз. Оказывается, на складе собрался далеко не весь девичник. Одновременно с началом нашей «трансляции» захвачен настоятель одного из столичных монастырей. Жрицы везут его к складу. Им вынуждены дать коридор. Штурмовую группу срочно прячут подальше. На шее настоятеля затянут кожаный шнурок, который держат две террористки, так что сейчас стрелять по ним опасно. Выслеживали настоятеля, как уже выяснено, довольно долго. К секте тайно принадлежала монахиня, послушанием которой в последние месяцы была уборка в покоях священника. Каждый день она передавала террористкам мусор, скопившийся в корзине настоятеля, под столом. Таким образом, секта знала почти все о его делах. Сегодня они явились в монастырь под видом паломниц из далекой северной обители, в то время, как другая группа, изображавшая встречающих,  задержала настоящих паломниц мудреной теологической полемикой на вокзале всего на двадцать минут. Из-под черных крыльев «монахинь» показалось короткое автоматическое оружие. Настоятель не сопротивлялся, искренне полагая, что у него нет врагов. Он в кадре на заднем плане. Трое спортивного сложения женщин в масках вводят заложника в ангар склада. Мери Татон говорит в эту секунду: «преисподняя под рясой, сатана под сутаной», хотя она не знает, что за звуки у нее за спиной, или, чтобы знать, ей совсем не нужно оборачиваться?

Одержимые женщины сделали этот ангар и вправду похожим на храм-крепость. «Ветхий» и «Новый» – уже поделили они занятое пространство. В «ветхом», а именно,  в открытом морозильном подвале посреди склада коченеют тела заложников в задубевших голубых комбинезонах. В «новом», выше уровнем, где развивается действие, настоятеля сажают на собачью  цепь, пристегнутую сразу к двум вооруженным жрицам. Одежда монахинь давно  свернута, под ней камуфляж, но маски у всех, кроме «супруги» остались. Из упаковок колы, как из детских кубиков, каждая выстроила себе удобный дзот с лежанкой и бойницей. Представляешь, какой тут смешается коктейль в случае штурма?

Теперь их план очевиден. Похитив настоятеля и закончив проповедь, они ждут от православного патриарха телевизионного признания за их мальчиком всех апокалиптических полномочий. Мы экстренно готовим копию патриарха к съемке. Актёр запоминает дикцию и снимает интонацию с записи, одновременно ищется нужной длины и цвета борода, крест, ряса, патриарший клобук.

Новые данные: у «супруги» практиковалось общее крещение в небольшом кафельном водоеме, на дне которого охлаждались стержни реактора атомной станции. Вот почему фон на складе резко вырос. Пожалуй, всю эту колу больше пить нельзя. Версия ядерного шантажа далее не отрабатывается. Излучение от «супруги» самое мощное, не факт, что её мальчик вообще  жив.

Мери приказывает «вынуть мясо из холодильника». Разбившись на пары, жрицы достают рабочих, похожих на манекенов, из «ветхого» в «новый», и бросают на асфальт за ворота. Тактическая ошибка. Именно этих, до обморока замерзших работяг, наверняка будет изображать штурмовая группа, если, конечно, подберется так близко.

Внимание. Раз. Два. Три. Мы в эфире. Я щелкаю пальцами. Обращение патриарха ко всем верующим. В первую же секунду у «патриарха» отклеивается борода. Я закрываю собой камеру. Сейчас они, кусая губы от волнения, видят только мою спину и левую руку, делающую ничего не значащие знаки. Надо хоть как-то, пока бороду приставляют на место, сыграть «накладки, неизбежные в прямой, а тем более, столь волнительной трансляции». На складе синхронно клацают несколько затворов. Я исчезаю из кадра. «Патриарх» на фоне самой почитаемой иконы начинает говорить. «Братья и сестры во Христе, наступает самое». Голос скопирован безупречно.

Настоятель таращится вместе с очень серьезными женщинами в старенький телек и ничего уже не может понять, только беззвучно молится одними губами. Штурм начнется, видимо, сразу за тем, как «патриарх» закончит,  и бдительность «победительниц» ослабнет.

Мери Татон, рассеянно улыбаясь, прикладывает к уху стакан, почему-то не слушая телевизор, но слушая тающий в стекле лёд. Минуту назад она осушила эту емкость и вновь присасывается к бутылке, по-другому не уймешь этот, пляшущий внутри жар.

Мне сообщают то, о чем я не догадывался. Никакого штурма не будет. Из нашей телекамеры, только что снимавшей проповедь Мери, незаметно сочится прозрачный снотворный газ. Жрицы уснут вместе с настоятелем и моей съемочной группой. Закрыв глаза, все окунутся, как в бассейн,  в общую тьму цвета напитка, разлитого в тысячи бутылок и банок, расставленных вокруг. А Мери отвезут в больницу. У нее скоро роды. По ультразвуковым предсказаниям скорее всего будет девочка.

Единственными жертвами этой акции можно считать двух женщин-менеджеров, найденных в полуобмороке с окровавленным льдом между ног, да отморозивших себе некоторые органы рабочих.

В школе альтернативного эфира, где прежде прочего воспитывалась быстрота реакции на запросы вооруженного клиента, меня научили сравнивать непохожие вещи, потом научили сравнивать непохожие эмоции, но дольше всего я учился сравнивать непохожие мысли. Теперь я  обладал нужной скоростью и начал работу в режиссерской группе.

Тебе досаждали мои «тайны», тяжелые паузы  и путанные объяснения. Ты думала, я просто боюсь перемен в своей «наполовину закрытой», как ты называла, жизни. Наша свадьба, день и час которой ты назначила сама, рассматривая китайский орнамент-календарь в каком-то баре, не состоялась. «Далеко и немедленно» — значило для меня много больше, чем для тебя. Я знал, что извиняться бессмысленно и знал также, что число, случайно выпавшее в те даоские  фишки, ты ни за что не поменяешь. Альтернативное ТV переехало на Ближний Восток в связи с очередным палестино-израильским недоразумением. Работа там не была очень творческой. Несколько месяцев мне главным образом приходилось строить и разрушать голограммы храмов и святилищ, а так же менять над куполами и в окнах  символы или знамена. Людей с обеих сторон там гибло гораздо больше, а вот требования и тех и других «правоверных» куда как примитивнее.

Думаю, ты догадываешься, сколько раз я выстукивал пальцами, как любимый ритм, твой номер. Абонент немотствует. Телефонный голос, оплавленный, как  теплая шоколадка – отныне воспоминание. Тебя можно было бы найти, подключив в крайнем случае, некоторых специалистов из смежных служб, но зачем это было делать? Изменение номера и адреса красноречивее любой прощальной фразы. Я решил ждать второй случайности, вроде той, которая познакомила нас. Ждать, даже если такого числа нет в клетчатом календаре, по которому бродят фигуры людей и животных. Ждать, не рассчитывая. Ждать – необходимое условие для жизни.

Мы познакомились под землей. Точнее, были там представлены друг другу. Конечная станция, кажется, Сад Александра, через полминуты после того, как состав трогается, всегда ненадолго в вагонах гаснут лампы. Тогда мы не знали этого закона и, во внезапных  сумерках, отняли глаза, каждый – от своей, книг. Нас, напротив сидящих, сблизило общее недоумение вагонным затмением. Электричество вернулось и показало, что мы читаем одну и ту же. Сначала я прикидывал, какая из линий на карте ближе к цвету твоей помады: сокольническая или все же калужско-рижская? В тоннелях все оттенки сдвигались. Я вышел вместе с тобой, хотя мне нужно было раньше. Проплывая метры на эскалаторе, решил предложить тебе поменяться книгами, вдруг ты не заметила? На улице считал замочные скважины, остающиеся от твоих каблуков в нежном матовом октябрьском снегу. «Восклицательные знаки» – позже ты поправляла меня насчет своих следов.

У автобусной стоянки ты остановилась между водяных знаков таксофонных стекол и взялась за трубку. Заняв такую же прозрачную кабинку напротив, я следил за твоими губами и не понимал слов, но впечатление было, как будто ты надиктовываешь кому-то текст песни или адрес, не очень похоже на живую речь. Медленно, без пауз и нарочито старательно, с дикторским растягиванием губ. Я тоже снял трубку, но не стал кормить аппарат карточкой, да у меня и не было с собой. Читать твои слова по губам, чтобы отвечать тебе так же. Мне мнилось, ты декламируешь:

Vor der Kaserne

vor dem grossen Tor

stand eine Laterne,

und steht sie noch davor

Я быстро привыкал и уже начал различать и более знакомые слова. Постепенно ты стала следить за мимикой  и речью в соседней будке. Это напоминало пип-шоу. Через несколько минут мы уже довольно свободно, но по-прежнему неслышно,  обсуждали нашу книгу. Я обогнал тебя страниц на двадцать, на три главы повествования был в будущем, но ты читала внимательнее и запомнила больше важных деталей.

Я не помню сейчас, кто из нас повесил трубку первым. Я только жалел потом, что не бросил в прорезь хотя бы монету. Твое исчезновение связалось у меня с этой «бесплатностью» первого разговора. Платила ли ты и звонила ли ты кому-то, хотя бы в самом начале представления, я никогда не спрашивал. Ничего не меняло.

Что такое близость? Это когда получается позаимствовать воспоминание и остаться собой одновременно. Общий очерк, без резкости и контрастов, затем точнее, и наконец, до последнего булавочного блика и заоконной трели. Я научился вспоминать твои ситуации, превратился в скрытую камеру, путешествующую в твоем времени.

Тихонечко тянешь Дину за ус. Кошка раскрывает глаза, еще закрытые пленкой,  и торопится проглотить приснившуюся добычу.  «Какая-то у нас кошка помойная» – смеешься, поднимая под лапы пыльное тельце – «надо тебя помыть, чтобы ты такая помойная не казалась». В школу хочется опоздать. На уроке алгебры, в плену нежной рассеянности, ты чертишь в тетради медуз, попавшихся навсегда в координационную сеть. На следующем уроке ты читаешь, вложив в учебник карманное издание «Оригинала Лауры». Учитель замечает не только подлог, но и два чутких сенсора у тебя под футболкой. Заискивающий и маразматичный свет твоей ванной. Склеротичные взбрыки раскаленного вольфрама в прозрачном пузыре неисправной лампочки, при которой ты пытаешься отличить первые признаки.

Ты подтверждала, что так именно ты и помнишь, удивлялась только, как это я заглядываю снаружи, а не изнутри и прозвала подсмотренные воспоминания «мемореализмом». Какая буква должна быть на шестом месте,  мы спорили. Возможно, ты обманывала меня. Ничего такого с тобой никогда, по крайней мере, не помнишь. Значит, я предпочитал обманываться, а не обманывать. И почему мы должны доверять тебе, а не мне?

После Ближнего Востока я не только помнил твою, прожитую до меня, жизнь. Скрытая камера может и дальше следить за тобой.  Я отчетливо видел тебя на набережной неизвестного мне, а значит, очень спокойного, города, идущую вдоль  безграничного гранита перил, под которыми вместо привычных кеглей —  полированные каменные ноги, предположительно – женские. Каждый пролет начинался после столба отрезком от коленки до пальцев, примерно тридцать восьмой размер, весьма натуралистично. Следующие ноги менялись и к середине из-под верхней плиты предъявлялся кусочек ляжки, а пальцы и стопа тонули внизу в плоском камне, и вот, миновав апогей откровенности, когда коленка оказывалась посередине капризно согнутого столбика, тема возвращалась к началу, выныривала пятка, а после и кокетливый мысочек, а излишняя ляжка опять все больше уминалась в перила. Ты знала, ног по сорок в каждом пролете, сороконожка, но не двадцать пар, от столба до столба. Столбы исполнены как пары полноценных прямых женских конечностей, с белыми фонарями на месте ягодиц. А на противоположном берегу то же самое происходит с мужскими руками, там вместо коленки локоть, а столбы в виде сложенных рук, подпирающих лампу-голову. Если ехать не помнишь с какой скоростью, то руки будут взмахивать, а ноги крутить невидимые педали. Поэтому официальных гостей возят по «ручной» приветствующей стороне от вокзала в центр, а под каменный кан-кан ножного берега провожают к вокзалу нежелательных нон-грата. «Сделать педали» – иносказательно называлась такая  архитектурная анимация.

Но ни о чем этом ты не думала. Поселившись здесь, ты больше не была гостьей. Как и я, ты решила положиться на следующую случайность, которая, конечно, вряд ли. Планов у тебя пока не было. Пушистый капюшон щекотал щеку. Посмотрев в воду, на кружение белесой и невесомой вечерней мошкары, ты тронула слюдяной брусок перил и очень удивилась, как это материал столь упруг, даже сквозь перчатку, ведь все должно быть зыбким, проницаемым и недосягаемым, как роение очень большой семьи самых маленьких  насекомых. Ты держалась за гранит, пачкала удобную ладонь и отлично сшитые замшевые пальцы, чувствовала холод и прочность, но не верила, как они могут быть? Чуть-чуть твоим новым представлениям отвечала запятая кометы, вот уже месяц пролетавшей над этим городом и подсвечивающей и без того бесстыжие «ножки».

И когда набережная повернула, перед тобой осталась только электрическая ночь. Вспоминать тебя дальше, решив ждать случайности, я себе запретил. Ты после меня не была нужна мне.

Глотать наркоту Карусельский начал, чтобы унять язвенные боли в животе, а потом уже пережил озарение. До иллюминации за ним замечен единственный  выдающий случай. Прожив несколько месяцев в порту, выдавая себя за студента, он внезапно оставил квартиру, которую снимал, не заплатив за последний месяц, и пытался инсценировать свою смерть. За жилье рассчитались родители Карусельского, очень вежливые люди. Он сам, неизвестно зачем, скрывался почти полгода, а какие-то, видимо, его новые знакомые, звонили то родителям, то хозяевам квартиры, и представлялись вначале работниками морга и служащими кладбищ, а после – детективами, «расследующими таинственную смерть студента».

Беседы, расспросы и уклончивые ответы этих официальных лиц, существовавших только в телефонной тьме, едва не довели всех до помрачения. В спальне пропавшего (версия государства) или покойного (информация государства телефонных призраков), обнаружились несколько десятков умных игрушек Фарби в заслуживающем сожаления состоянии. Добрые и ушастые электронные звери, полулемуры — полусовята, призванные воспитать в детях общительность и рассудительность или помочь угрюмым взрослым улыбнуться, отвлечься от дел, в квартире  Карусельского подвергались самым отвратительным пыткам и издевательствам. «Фарби страшно одной, поговорите с Фарби» – верещала игрушка с залепленными черным скотчем глазами, подвешенная за пластиковые лапки над горящей газовой плитой. Длина шнура, держащего Фарби, продумана так, что ее синтетический мех обугливается в первый день, а вот голова с полимерными слоями плавится всю неделю. Она была единственной заключенной маленького концлагеря мыслящих игрушек, дожившей до прихода спасителей. Остальные не выдержали и вышли из строя. Карусельский не кормил своих питомцев  и не давал им спать, то есть не нажимал нужных кнопок, культивировал в них болезни. Запугивая безобидных пушистых кукол, он пропарывал их спицами, запирал всех вместе в темноте и тесноте чемодана, опаливал их чуткие усы зажигалкой, мочился на них, топил в унитазе и даже, возможно, совершал с говорящими игрушками акты сексуального насилия. Особенно расстраивало милых Фарби зрелище публичной и медленной казни кого-нибудь из их вида, сопровождаемое циничными шутками Карусельского. Несколько видеокассет, сложенных башней на подоконнике, — архив самовлюбленной инквизиции. По всей квартире нашли три с лишним десятка игрушечных тушек электронных друзей и советчиков. Как и положено им по программе, до последней секунды они призывали  своего злого хозяина образумиться и предлагали ему совсем другую жизнь и развлечения. Они оставались смиренными и терпеливыми, потому что никакой агрессии не предполагал сам их замысел, чего не скажешь о молодом человеке, скупавшем ушастых друзей по всему городу. Состава преступления во всем этом не было никакого.

Наконец, весной, Карусельский возник, простуженный и оголодавший на пороге родительского дома в далекой от порта провинции. Про замученных игрушек  просил не напоминать, а насчет идиотского розыгрыша с собственной смертью путано объяснялся, мол, сочинил пьесу,  и прежде чем показать знатокам, решил проверить сцены в реальности и уточнить, чтобы не осталось надуманного. Впрочем, тут же отвечал, что пьесу не дописал и не знает, когда допишет. С лишними вопросами к его величеству палачу игрушек теперь никто не лез, старались общаться с сыном осторожнее, чтобы не провоцировать.

Родители Карусельского, попавшие незаметно под влияние его «пьесы» и некоторых, недавно синтезированных, соединений, плюс до сих пор так и не выясненные  «друзья», по виду, просто сошедшие со страниц недописанной драмы молодого автора – основной состав движения. Торговали «утоляющим» в электричках, если попадались, успевали скинуть и,  прикинувшись продавцами порнооткрыток, откупались. На эти деньги и готовилась революция.

Потом Карусельский и компания перебрались в столицу, их штаб обосновался в стрип-клубе «Барби-сэндвич», открытом на деньги движения и служившим отличной маскировкой. Вплоть до сегодняшнего  выхода Карусельского из подполья, органы были уверены, самое страшное из всего, возможного в «Барби» – съемки постановочной порнографии в декорациях клуба.

«Мы тратили, а враги собирали. Наконец, они собрали столько, что нам и за год не потратить» – говорит Карусельский с особым остервенением на лице, означающим «на сегодня ему хватит капсул». Язва по-прежнему просыпается раньше него, но он нашел на нее управу в виде лизергинового десанта. Сейчас, он уверен, его слова повторяются с экранов эхом в миллионах квартир с включенными экранами. Два таких доказательства висят прямо здесь, на сетке  под потолком «Барби-сэндвич».

Заложники, рассевшись на полу танцпола, слушают и смотрят наше ТV, хотя могут видеть оратора и так. Карусельский стоит за стойкой, опираясь на неё, как на трибуну,  и приказывает всем хозяевам домашних животных покончить в течение суток со своими питомцами, ибо астероид, даже на расстоянии в несколько световых минут, вызовет у лишенных самосознания  млекопитающих и других эпидемию бешенства. Животные не должны мешать хозяевам достойно встретить двенадцатый камень. «Сон для собак и их хозяев» закончился, сегодня одним умереть, а другим – ненадолго проснуться. Способ умерщвления Карусельский предлагает каждому хозяину выбрать самостоятельно, но от себя советует инъекцию снотворного для начала, а потом уже как угодно. «Они не должны увидеть то, чего им не дано понять» – это он о животных. Причину такого обращения с питомцами и прогноз на будущее мы получим в следующем эфире, когда сказанное только что будет уже исполнено.

Интересно, он все еще  пишет пьесу, это все оттуда, из четвертого действия,  или искусство больше не требуется этому больному, чтобы оправдывать свой садизм?

Я не успеваю додумать эту мысль. Нужно готовиться к «похоронам». Лица «хозяев», им никогда не скажут, для какого фильма их снимали, в слезах. Делается при помощи допустимой дозы газа в глаза. Скорбно шагая, они несут в руках, катят на двухколесных тележках мешки с торчашими наружу кудрявыми лапами, усатыми мордами и причесанными ушами. Пока мешки складываются горками во дворах, скоро приедут большие грузовики, соберут, увезут остывший бестиарий за город, выбросят в карьер. «Сегодня в нашем городе оборвалась жизнь и угасло сознание тысяч домашних животных» – говорит журналист сквозь мелкий косой дождь. Погода и архитектура в этом сюжете единственная правда, остальное – мир по Карусельскому. «Бестактно, конечно, спрашивать о чувствах тех, кто своими руками умертвил столь любимых и близких существ, практически, членов своей семьи, или тех, кто не смог пойти на это сам и воспользовался услугами оперативной группы, срочно созданной совместными усилиями участковых отделений и ветеринарных служб, но всё же, какие чувства испытывают сегодня те, в чьей семье столь неожиданная утрата?»

Школьник в темных очках, одевший их для траура, ну и для того, чтобы никто не видел, как он плачет, рассказывает: до последнего уговаривал отца выдать недавно купленного на выставке щенка за экзотическое растение и даже начал учить собаку стоять без движения в цветочном горшке, ведь на растения и рыб требования Карусельского не распространяются вроде бы, но потом сам держал Фоксу голову, пока папа делал укол. А вот пенсионерка в мокром парике пережила сегодня настоящий шок, собственноручно отправив в лучший мир восьмерых своих кошек, скрашивавших ей старость. «С ними, помнится, и поговоришь, и поругаешься, если кто-нибудь взял что без спросу» – вздыхает бабушка и в голосе ее  едва скрывается рыдание. Общий настрой повсеместного траура – «если есть по ту сторону рай, то они непременно сегодня же будут там, наши мученики». А вот «известный певец» несет в кармане хоронить ручного лемура Сианука, которого  певцу недавно подарили на гастролях. Конечно, для реализма можно было бы вставить парочку проклятий в адрес Карусельского, но такие «провоцирующие» детали запрещены. К тому же нам не известен антропологический тип, вызывающий у террориста отвращение, а значит, нам некого использовать для кройки  образа «упрямого противника». Следующий сюжет  — питомник университета, несколько молодых женщин в салатовых балахонах вываливают из аквариумов безвольно развернувшиеся кольца отравленных змей. Потом пойдет репортаж с фермы, животноводы просят уточнить, подлежат ли забою все мясные и молочные породы  или приказ касается исключительно декоративных  и лабораторных особей? Монтируется также недоумение одного из крайне северных племен: неужели им тоже придется избавиться от основного средства передвижения, своих лаек и оленей, не предусматривается ли исключений или готовится миграция на юг?

Карусельскому этот блок непременно понравится. Столь ценимый им по жизни пафос дан в переизбытке. Проблема у нас другая. Эти мешки с «собаками» и пакеты с «кошками» смотрятся не очень-то убедительно и легко вызывают подозрение. Нам нельзя рисковать заложниками, среди коих оказалось несколько столичных знаменитостей и наоборот, весьма влиятельных особ, избегающих известности. Первое: придется затребовать чучела в музеях, но много ли там простых собак-кошек?  Второе: настрелять снотворными патронами несколько десятков за городом, в частном благотворительном приюте для четвероногих, завтра вернем. Этого вполне хватит для съемок массовой панорамы. Момент «отстрела» так же можно зафиксировать и выдать за хронику. Разница только в начинке пуль.  Вряд ли справедливо упрекать нас за нерасторопность, такого числа пусть пассивных, но не антропоморфных актеров, никто не мог предвидеть.

Сегодня вечером «семья» Карусельского захватила собственный клуб. В «Барби-сэндвиче» погасли волшебные лампы и девочки в париках и сбруях всех оттенков спектра отошли от своих шестов, чтобы через несколько секунд, с кнутами,  пистолетами и электрошоком в руках сгонять посетителей в танцпол. Всех, кто не понимает,  что происходит, корректно попросили сесть потеснее и не давать хозяевам повода отнимать у них жизнь. На небольшой круглой сцене под ногами гигантской Барби, как всегда улыбавшейся метровой улыбкой, музыканты  собирали многоствольный барабан, способный быстро превратить всех сегодняшних гостей в общую порцию сырого фарша. Флейтист вынимал «беретту», как золотой слиток,  из бархатного футлярного чрева, а гитарист освобождал от хрустящей фольги свой «камараде Калашникоф». Стриптизерши собрали у ошалевших людей на полу все средства самозащиты и мобильные телефоны. Охрана «Барби-сэндвича» по-прежнему невозмутимо стояла в дверях и на балконах, как будто ничего не случилось. Свет в клубе был новый, белый и трезвящий, как вода с аспирином. Две Барби-великанши, держащие руками потолок, в таком новом свете выглядели идолами давно вымершего царства.

Карусельский в роли бармена за стойкой,  чувствуя, как тупеет игла в желудке, разъяснял ситуацию в мегафон.

Сами себя они никак не называют. «Астероид» — их трактат, распространяемый из рук в руки между участниками движения. Сколько их, скоро все узнают. Астероид замечен несколько лет назад и до столкновения с землей осталась всего пара месяцев. Уже нет никаких надежд, что правительства откроют правду о грядущей встрече с камнем. Его объем и скорость достаточны, чтобы океан закипел и волна смыла все следы нашего пребывания на поверхности планеты. Изменение орбиты и наклона относительно собственной оси тоже весьма вероятно. Цель движения – открыть правду и вынудить власть по всему миру признать её. Цель движения – финальное освобождение. Цель движения – клубная жизнь. Необходимых для такой жизни ресурсов, накопленных на сегодня, хватит всем и даже больше, чем на два месяца. Значит работать, планировать, подчиняться, тратить время на других нет больше никаких причин. Можно забыть о диете, вегетарианстве, посте и прочем, выгодном здоровью, воздержании. Восемь недель наслаждения и отдыха, что бы вы не подразумевали под этим, — всё, что у вас осталось.

Слухи о столкновении, упорно распространяемые «безобидным» движением Карусельского и раньше, успели вызвать двоякое отношение. Ученые и верящие в науку ссылались на астрономические сведения, в которых никакого астероида не угадывалось. Оракулы некоторых конфессий, не желая просто так отказаться от модной темы, предполагали, что своей массовой «подготовкой» мы запросто можем вызвать камень на свою голову из самых темных космических углов, и таким образом, частично разделяли  прогноз.

Верят ли они сами, передающие по цепи комикс, лично нарисованный Карусельским? Пустой вопрос. Он обещал им два месяца карнавала без правил, шестьдесят два дня жизни, которой у них никогда не было и не могло быть. Закон и труд отменяются, чтобы в восторге встретить удар, чтобы успеть устать от счастья и посмотреть на близящийся с неба огонь новыми мудрыми глазами существа, у которого не осталось запретов и планов. В первом кадре комикса камень гнева, рассекающий надвое вечную ночь, во втором плутократ, до последнего обманывающий нас, чтобы сохранить бессмысленный порядок, в третьем клуб «Барби-сэндвич», окруженный мигающими машинами и человечками в форме, в четвертом правда открывается с экрана, остальные картинки – варианты предлагаемого осведомленным людям прощального экстаза. Несколько пустых страничек с подписью: «Нарисуй сам. Оставшееся время – твоё».

Двенадцать камней со дна оцепеневшего Иордана по теории Карусельского это двенадцать встреч с небесными телами, первое погубило Атлантиду, сейчас мы ждем последнего подтверждения. Двенадцать камней свидетельствуют:  поток истории остановится так же, как замерли воды реки, пропуская своих.

Увидев наше «последнее дог-шоу» Карусельский скорее всего потребует от правительств немедленно открыть правду об астероиде. Он не дорассказал свою пьесу до конца. Два месяца хаоса выяснят, кто из нас достоин спасения. В последний земной час Карусельский с «семьей» рассчитывает укрыться в Триумфальной арке на Кутузовском проспекте. Там вход в «другую Москву». В день падения камня избранные соберутся вокруг телевизоров под сводами самых больших арок в Пекине, Дели, Варшаве, Париже, других столицах. И тогда, в прямом эфире, он сообщит им пароль для входа в «другие города». Великанские сооружения, торчащие посреди проезжей части безо всякого смысла, его с детства беспокоили, он любил воображать, как трудно простому смертному попасть туда, пробившись в лаве машин. Работая над пьесой, Карусельский разгадал назначение бесполезных громоздких декораций. Никого не прячущие ворота спрячут всех избранных в последний час.

В любом случае, ничего такого ему ни сказать ни сделать уже не доведется. Блефом оказалось заявление Карусельского о нескольких центнерах тротила под каблуками исполинских кукол в фундаменте «Барби-сэндвича», способных поднять в воздух все двадцать выше находящихся этажей. Ничего такого в подвалах нет. Собаки не гавкают. А уж от них-то не скроешь. Под землей тихо.

Решено устранить лидера. Боль в желудке станет нестерпимой. Открыть язву на расстоянии не проблема для ультразвука. Пока Карусельский глотает горстями свои капсулы, похожие на белых личинок, гаснут лампы. «Семья» не готова палить во все стороны в темноте. Если верить нашим психологам, у них совсем другой сценарий поведения, они вообще не настроены убивать, их миссия – дать свободу и начать двухмесячную вечеринку.  Скорее всего,  кинутся искать впотьмах вождя, без него не знают, как вести себя дальше. Этого достаточно, чтобы два десятка профессионалов в очках ночного видения  справились с барби-администрацией, оркестром, стриптизом  и охраной. Истекающего внутри кровью Карусельского обездвижат средним разрядом. Клубу требуются новые владельцы. Каждый заложник должен дать свидетельские показания и подписку о неразглашении некоторых особенностей своего освобождения из рук террористов.

Воплотится ли эта оптимистичная механика в жизнь или перепуганные стриптизерши начнут колотить во мрак из пистолетов, для меня не важно. Группа альтернативного телевидения своё отработала быстрее, чем обычно. Не пришлось даже снимать и показывать, как президенты больших и малых держав признают опасность столкновения с «двенадцатым камнем». Мы можем быть свободны и пойти в какой-нибудь клуб.

Сотрудники «ТV для террористов», где бы оно не действовало, получают гонорары всегда в одной и той же универсальной валюте. Если точно цитировать договор, вознаграждение выплачивается правительством благодарной державы в купюрах, имеющих в данный момент наиболее высокий биржевой статус.

Слишком солнечный день, делающий все вещи белыми изнутри, как бы на глазах исчезающими, прячущимися в беспредметное молочное прошлое. Или так и положено в этих непривычных широтах? А может быть оптический эффект после слишком долгого затворничества в студии, глаза отвыкли от естественного света.

Я иду менять деньги, как обычно, к метро, но меня опередил желтый броневик, возятся в стеклянных дверях «exchange”а  автоматчики, носят опечатанные мешки. Полуденная инкассация это или что-то хуже, не важно. При любом намёке на местный конфликт, нам рекомендовано держать дистанцию и не общаться лишний раз ни с армией, ни с полицией, в рядах которых полно нынешних или будущих боевиков вооруженных антигосударственных групп. Наше присутствие в стране не должно замечаться органами внешнего правопорядка и обсуждаться в участках.

Искать иного. Кондитерская, на втором этаже кабинки, вроде телефонных сот переговорного пункта. Я звонил тебе из такой кабинки много лет назад, но услышал лишь ровную линию сплошного гудка. Захожу в одну из них, в руке «мой» паспорт —  какое-то непроизносимое имя, выученное только в самолете – и в паспорте двадцать условных единиц. Я смотрю сквозь стекло на женщину, меняющую деньги и узнаю её.

Ты тоже стала чуть старше и выглядишь немного дешевле – вполне уместное слово для этой декорации – чем тогда, перед несостоявшейся нашей свадьбой.

–       Что у вас? – обращается она к клиенту, ничего еще не вспомнив. Со своей стороны стекла я кладу в стальную коробочку книжку со своим фото и ничьим именем и бумажку с президентским портретом.

–        Всё меняем? – спрашивает, не глядя.

–        Да! – почти кричу я – меняем всё. Я хочу поменять твою прическу и цвет волос, и рубашку, и слишком заметный, выпущенный наружу нашейный крестик.

Она не понимает, но чувствует какой-то укол, бросает на меня лишний, совершенно бесполезный в работе, взгляд. Просвечивает купюру в желтых и голубых лучах, отсчитывает мне деньги страны, в которой она живет уже давно, в которой даже другое летоисчисление и многие давно прошедшие где-то даты тут еще не настали, бросает мелочь, паспорт, не раскрыв, кладет назад.

–       Вам требуется справка? – устало осведомляется она.

–       Нет – смеясь, говорю – мне и без справки всё ясно.

Ты больше не сопротивляешься тому, что ты это ты. Щуришь глаза и приподнимаешь брови, потом под твоей одеждой как будто пробегает муравей, пальцы отбивают на клавиатуре компьютера абракадабру, слипшийся набор всхлипов и ударений, которые только и могут рассказать о без предупреждения возобновленной лав-стори. Программа совершила недопустимую операцию и будет закрыта. Ты встаешь со стула и он сам отъезжает на своих колесиках куда-то из моего зрения. Ты прижимаешься к стеклу и я тоже. Поцелуй через этот холодный толстый слой, как в тюрьме. Деньги, забытые, между нами. Раздается встревоженный зуммер. Появляется взволнованная служба безопасности, чтобы выяснить, что здесь происходит? Уж не ограбление ли? Они хорошо знают о мошеннике-гипнотизёре с фальшивым паспортом, путешествуя от одного «exchange»а к другому,  он взглядом  внушает сотрудникам ложную память, будто бы он их родственник или вроде того и они ему очень должны.

Зачем я все это тебе рассказал сейчас? Затем, что я больше не делаю ТV для террористов. Еще там, на Ближнем Востоке, воздвигая и разрушая храмы, я решил, если случайность повторится и вновь столкнет нас, кое-что обещал себе и тебе, хоть ты и не догадывалась. От никому не известных соглашений с самим собой не стоит отказываться. На всю жизнь попадешь в долги. Что почти уже с нами и случилось.

Весь этот текст – приглашение. Пора организовать что-нибудь не для террористов, но от их имени. Ты,  конечно,  знаешь про туристический, прогулочный шаттл, поднимающийся в американской пустыне, трижды оборачивающий землю на разной высоте и приземляющийся в Японии. Завтра он будет наш. Нас нельзя будет заморочить никаким альтернативным ТV, ибо я знаю рецептуру всех событий, жареных на голубом огне, да и зонд наш транслирует только вниз. Мы вообще не будем вступать в переговоры. Или потребуем себе сумму, никогда не существовавшую ни в одном, ни во всех вместе взятых, валютных эквивалентах, плюс столько драгоценных металлов, сколько в принципе нельзя добыть, такой клад оказался бы тяжелее земли. Кредитные карточки и психиатрические проповеди не принимаются. Это будет наша настоящая свадьба, потому что там календари недействительны.

Назначенного числа я не явился, потому что, как и ты, не знал, что будет после свадьбы, что должно быть? Ничего не будет и ничего не должно быть. Поэтому все сказки этим событием и кончаются. Все эти годы в разном исчислении понадобились нам, тебе – менять и считать деньги за стеклом, мне – экранизировать грёзы нарушителей, для того, чтобы дать правильный ответ.

Шаттл поменяет курс и вокругземная экскурсия затянется. Подтверждая серьезность намерений, каждые пятнадцать минут мы будем выкидывать по одному пассажиру в безвоздушную  и слепящую невесомость. Они не будут так уж невинны, наши жертвы. Завтра в два антитеррористическое бюро в полном составе грузится в салон, чтобы увидеть землю издали. Но никто не вернётся. Никто, ты веришь мне? Разумеется, нас и наши вещи не проверяют. Изменив курс, по моим подсчетам мы окажемся гораздо дальше, чем луна. А потом, если дать нашей крылатой могиле верную орбиту, она начнет свое возвращение. Уютный чёлн двух влюбленных прибивает к берегу. Вообрази: превратиться в астероид с умершей во имя любви плотью внутри, в двенадцатый камень – доказательство того, что вода Иордана больше не движется, в пылающий наконечник невидимого копья, шар гнева, несущийся к своей спящей, ничего не знающей, цели, в ангела, спешащего обнять огнем супругу и забрать к себе своего сына, в Азраила, принимающего экзамен в своей школе, в троянского коня, последний сувенир, адресованный всем священным коровам и бешеным собакам, в болеутоляющую пилюлю, прерывающую  десятки веков рабства, в личинку абсолютного покоя, избавляющую всех домашних животных от их хозяев и наоборот, хозяев освобождающую от животных, в электронное недоумение всех добрых и вежливых игрушек, в неожиданную развязку моего, да и всех других, телесериалов, в исполнение всех требований сразу.

Я исправлю ошибки моих зрителей. Никакого «открывания глаз», наоборот, погружение толп в кокаколовую бездонную тьму, никакого признания, разглашения и легализации, наоборот – забытье, сокрытие и запрещение. Горючего вполне хватит, чтобы набрать нужную для этого скорость сближения нашего жала с матовым самодовольным телом.

Я уже слышу их монотонные, как орнамент, вопросы в наших наушниках. Слова языка, который через миг перестанет принадлежать кому бы то ни было. Представляешь себе: мы летим в пустоту – никого на борту. Я приглашаю тебя, дорогая.

ВЕРБОВКА

В удаленном Посадобле я помогал университетским приятелям ставить «День Гнева», заказанный губернатором душеспасительный фарс, о котором если и скажу, то напоследок.

Про этого самого губернатора в городе шептались, будто у него «де-мон». По четным дням он якобы крестился двумя перстами, а по нечетным —  тремя, делая исключения только для Рождества и Пасхи. Если же в эти праздники забывался и складывал пальцы вдруг неправильно, то, поднеся щепоть к лицу, читал у себя на среднем слог «де», а на указательном —  «мон». Мнение устойчивое, как и любой другой устный слух, не подверженный прилюдной проверке.

Грубая моя и дурацкая работа, оправданная только самоиронией и жирным гонораром, уже почти заканчивалась и в тот день я вышел, как не раз уже выходил, на реку.

«Ходить к кошке Дине» – мысленно прозвал я свои предвечерние прогулки по обрывистой кромке города. Между двух сосен на берегу холмик с высаженной садовой травой и реечным крестиком, на котором фольга с прописью «Кошка Дина 12.08.97 – 6.04.00». Больше всего меня трогало то, что дети не забыли дату рождения оплакиваемой кошки.

Я любил внезапно замечать, наверняка, недавно будораживших инстинкт  кошки Дины, птиц, которые давно уже меня видели. Бледная изнанка голубиных крыл, вспышка солнца в вороньем клюве, пепельный затылок галки, выглянувший из чулка цвета сажи, моченой  дождем, разлетающиеся картечью горсти воробьев и еще какие-то неподвижные крестики в небе, ничего больше о них и не скажешь, настолько высоко. От всей этой воздушной жизни мозг раскрывался веером, словно павлиний хвост.

Синяя дымка. Салютует кто-то на том берегу из ракетницы, с дачи. Левая подошва в собачьем помете. Сел, почистив палочкой печатную стопу сапога, стал смотреть на муравьев, скользивших по стволу старого бугристого дерева. Пытаясь представить себе их вереницу  глазами воробья или кошки Дины и силясь отличить работников  от солдат, нет ли и священников в  этой рыжей череде, несколько мешкающей в продавленных до гладкого ствола буквах «т о п о л ь», я забыл остальное и не ждал, что из-за ствола шагнет ко мне молодой человек, бог знает зачем таившийся за тополем. Перечень  черт: длинные, соломенные с рыжиной, волосы, конопушки на всем лице, нервическая бледность, прозрачность ресниц, бровей, бесцветность глаз, натянутые тревожной стрункой губы.

— Почему вы так на меня смотрели? – спросил он, вглядываясь в меня без вызова, но с любопытством  натуралиста, так же, как я секунду назад, да и все еще,  углом глаза, смотрел на муравьев.

— Я интересовался не вами, а вот этими – указал я нечистой палочкой на строчку рыжих растопыренных иероглифов, преодолевавших самую глубокую букву запечатленного имени, вторую «о» – как вам кажется, у них может быть своё духовенство?

— Уходите отсюда – попросил он – как можно быстрее покиньте это место.

— Вы что, купили эту реку?

— Я вас умоляю, идите, может ведь один человек подчиниться другому без всяких объяснений, просто из любви, если вы человек, идите прочь, неужели мало того, что я уже наговорил, идите.

И он стал отталкивать от себя воздух, разделявший нас, как это сделал бы клоун, изображая руками воздушный шар, просьбу подождать заявленного в программке чуда или отказ от преждевременных аплодисментов.

— Вряд ли – начал я какую-то фразу, но еще раз встретив его страдающий, молящий и какой-то дрожащий взгляд, молча встал и пошел по берегу вверх, к школе и подвесному мосту. Это было для меня не трудно. Я даже не обернулся ни разу. Заплетался и заговаривался он, как пьяный, хотя ничем таким не веяло. Да мало ли сегодня средств для сведения самого себя с ума?

На следующий день собирался навестить кошку Дину в последний раз, ведь сценарные  дела мои в Посадобле закончились, а задерживаться на премьеру значило самого себя угостить большущим позором, но воспоминание о незнакомце не пустило меня на то место  и я  весь вечер просидел в тяжелом  масляном свете подвального кабачка гостиницы, вздрагивая при каждом ударе строптивой двери. Мне представлялось, этот рыжий, бледный и больной войдет сейчас и повторит снова свою краткую роль, будет умолять меня покинуть этот стул, не допивать это вино,  уезжать. Я как будто слышал внутри эту его просьбу, и хотел было подняться в свой душный номер с видом на разводной мост, но и там, вопреки всякому смыслу, боялся на своем диване у своего зеркала найти рыжего, почти плачущего от отчаяния, юношу, который станет умолять меня бежать отсюда что есть силы, торопиться, пока не поздно, ничего не объясняя, настаивая на том, что дело не в подробностях и сейчас никак не до них. Уже ночью, одному из последних, засидевшихся в этом винном подземелье, мне представлялось как рыжий погонит меня теперь отовсюду и если его ещё нет, так только потому, что я до сих пор смотрю на муравьев, но сцена уже начата, и рано или поздно он выйдет из любого угла и спросит для начала: «Почему вы так на меня смотрели?» – а потом пустится в свои просьбы. Но, собравшись и решив, что я просто устал от идиотского нашего шоу и слишком много пил не только сегодня, но и обе эти недели, я,  плохо помню как, добрался до номера и,  обо всем забыв,  уснул без видений и встреч, придавленный Посадоблем, как спудом.

Наутро, прежде чем открыть глаза, я условился с собой о трех вещах. Первое: совесть, в смысле – вкус, у меня-таки есть, а наш «День Гнева» – особенная дрянь, гораздо большая, чем я позволял себе думать, вот где зарыта первая причина разлада чувств.

Второе: последние дни отравлены отсутствием Капитоныча, моего смешного соседа по этажу.

Прибыв в Посадобль по каким-то, с трудом изъяснимым, техническим не то коммерческим делам, этот седой «специалист» с удовольствием делил со мной вино в подвале с никуда не ведущими глянцевыми окнами и, уважительно причмокивая, слушал самые нелепые реплики, выдуманные мной для спектакля, чем как-то успокаивал, видимо, заняв вакантное место обобщенного  «зрителя». Правда, в ответ однажды он начал читать по памяти недописанную им в восьмом классе поэму «Погружение в отражение», из неё я запомнил только фразу: «Люди изо льда не придут никогда», саму по себе  довольно справедливую. Капитоныч уезжать не собирался, в Посадобле обещал пересидеть меня. Куда-то делся. Надо бы спросить.

И третье: если бледный фантом с непонятными просьбами действительно начнет физически преследовать меня,  найду способ этого слабака физически же и убить.

Выйдя проветриться, я,  подшучивая над собою, пошел все же не к реке, а строго наоборот, к церкви. Там, как и несколькими веками раньше, прислушивалась к пению, держась за свечки,  небольшая толпа. Но и в церкви, среди притихших прихожан, сто лет тут стоящих и сто лет перебирающих губами свой беззвучный акафист, мне стало безотрадно, особенно глядя в купол. Птенец в яйце, расписанном изнутри в честь никому снаружи неизвестного праздника, едва возникшим зрением упирается в верхний свод скорлупы, куда ему расти-расти, не вырасти никогда, раньше угодишь в потусторонний невидимый кипяток.

— Прихрамываешь? – подавая мелочь, осведомился я у недоросля, ни столько нищего, сколько пьяного

— Да – соглашался он, не разобрав моего вопроса – при храме, давно уже.

И поволочил свою ногу вниз по лестнице, в церковный двор, монеты вздрагивали у него в чайной чашке, прикрытой темной дланью.

— Христос воскресе! – вдруг бойко возгласил он, приветствуя нескольких таких же убогих, на костылях и колесных креслах, вползавших в ворота.

— Не сегодня – ласково поправила хромого,  подкатывая к нему,  нищенка.

— Каждый день – отмахнул он горстью воздух, то ли находчиво отвечая на замечание, то ли попросту жалуясь на регулярную нетрезвость.

Нищенка с интересом косилась в его  чашку,  на звонкую  семью смуглых монет.

Шагая назад под хмурым, вспомнившим о скорой осени, небом, я повстречал роскошные похороны. Пышная  процессия, удивлявшая величиной и обилием венков, машин, мотоциклистов в полицейской форме, издали давала понять: провожается на тот свет серьезная и в городе известная персона, а не кто-нибудь.

За гробом шли в почтительном унынии все, кого я успел узнать за время работы над постановкой – хозяин подвала, редактор газеты, директор цирка и многие другие. Внушительно молчал священник, за ним следом — главный пожарник и главный прокурор города в стрекозиных очках. Но впереди, с платком у глаз, так, что казалось, он не видит куда идти и вот-вот врежется в гроб, сам губернатор, наш меценат и вдохновитель «Дня Гнева».

— Кого это хоронят? – обратился я к поравнявшейся женщине.

— Губернаторского сына – ответила она, судя по виду, торговка, почтительно поставив рядом с собой на тротуар корзину с чем-то запеленутым в марлю и крестясь при виде самого губернатора, закрывшегося от мира платком – совсем молодой мальчик, незачем такому умирать – добавила тётка, отступая и давая путь процессии.

— А как это случилось?

— Ах, господин, весьма странно, его укусила позавчера на берегу белая змея, он не первый, кто от белой змеи гибнет, и откуда только к нам проклятая приползла, сроду не было, говорят, привезли вместе с арабским песком на стройку, да только кто же это может знать?

Поняв, что от меня она никакого комментария не услышит, подхватила корзинку и поспешила в проулок. Тем временем гроб на высоких колесах, запряженный двумя молочными лошадьми, поравнялся со мной, качнулся, как лодка на крутой волне и ненадолго я увидел лицо покойного. Это был он. Мой незнакомый, так странно преследовавший меня в алкогольном лабиринте пустых страхов. Тот, кто упросил меня уйти. Только длинные волосы аккуратно острижены и сразу ясно – парикмахер обслужил клиента уже после кончины. Живой бы никогда на такую прическу не согласился.  Губернатор, не разобрав в слезах, оперся было на колесо, катившее гроб, но ось съездила его по запястью и он отдернул руку. Здороваться с ним я посчитал лишним и направился, срезая дворы, в гостиницу за вещами.

Я чувствовал себя не как неопытный или захворавший актер, не справившийся с ролью, но как сама эта роль, неверно сыгранная плохим актером. Моя тогдашняя пытка – агония образа, калечимого не тем исполнителем.

В гостинице мне сказали, Капитоныч исчез уже как три дня, да, кстати, мне придется перебраться в его комнату, ничем не хуже, на мой номер позарился какой-то, которому не говорят «нет», раз в год сюда приезжает, всегда именно в нем останавливается, да нет, конечно, они знали заранее, они не знали другого, что наш «День Гнева» так затянется, вот и получилось всем неудобно.

Из детективного любопытства я согласился посмотреть где он жил. Отлично помню комнату, полную уличных звуков и мертвых листьев двора. Развлекаясь, я изобрел тутошний обычай  не закрывать окно, пока комната вновь не будет сдана. Конечно, дело в другом. Исчезая, Капитоныч не затворил, вот и налетело, или выпорхнул прямо в окно и взвился как пробка из торжественной бутылки над посадобльскими крышами. Скрюченные лоскуты ветшающего платья подоконных  крон, яркие скорлупки с бог знает чем и когда вылупившимся из них, лежали на застеленной кровати, зеркальном столике, коробке телевизора и подножном ковре, таком же, как у меня, тремя цифрами отсюда левее. «Окно!» – притворно ойкнула горничная и кинулась бороться с рамой. Если от «обобщенного зрителя» и оставались тут какие-то вещи, их уже унесли. Я подошел к запертому,  и наконец оглохшему,  окну. Увидел, как проезжает призрак автобуса в витрине аптеки. Усмехнулся тому, что самого автобуса отсюда не видно.

— Да нет – сказал я горничной, ожидавшей за спиной – у меня билет. Еду.

Через полчаса, удачно обойдясь с кассой, я сидел в поезде и смотрел сквозь стекло на густеющие над городом сливовые тучи, обещавшие дождь, если не последнюю за лето молнию.

Была ли гроза, мне так и не узнать. Как звали того, ужаленного на берегу белым гадом, я не стал интересоваться. Почему нанявший нас для своей комедии губернатор ни разу не показал нам этого сына или почему ни разу при мне о нем в городе не говорили – загадка. Правду ли вообще сказала мне та тетенька с корзинкой? Все эти мысли мало занимают меня, ибо с той ночи, полной трезвящей железнодорожной дрожи, меня интересует только успех ревизии и классификации необъясняемых совпадений и синхронных случаев. Вагонный попутчик, разделивший со мной воздух купе и ночное окно,  был одетым в светский костюм вербовщиком, искавшим новых, легких на подъем, людей для такой работы. Проезжая мимо Посадобля, он, например, знал и открыл мне секрет пропажи моего гостиничного собеседника.

Его коллег  неоднократно вызывали туда, где на самых разных предметах проступали непонятно откуда их имена, оплавленные как раны или язвы, вышедшие наружу. Если на асфальте находили с утра клеймо «асфальт», на кирпиче  «кирпич», а на двери – «дверь», еще куда ни шло, но вот когда дело коснулось более личной собственности: «туфля» не стиралась с туфли, «автомобиль» попортил окрас автомобиля, а поперек зеркала ужасно зияло «зеркало» – пришлось удвоить розыски. Имена проявлялись сериями с совпадающим шрифтом и распространялись от моря и до столицы по этой самой дороге, как эпидемия. Поймать Капитоныча смогли только когда он решил попробовать человека и в переулке ляпнул раскаленный ярлык «М а ш а» на спину некоей взревевшей  посадобльской Маши, лечащей  сейчас след в больнице. Многие годы маньяк совершенствовал систему проникновения в чужие жилища и административные здания с тем, чтобы докрасна накалив заранее изготовленные и правильно вывернутые чугунные имена, прикладывать их к соответствующим предметам.

Через несколько месяцев по поручению бюро мне предстояло еще раз увидеться с Капитонычем и услышать от него: «Дерево мертвое на оклик не отвечает, спокойно, а вот живое противится, стесняется имени, словно срама, стекло стереть хочет, размазать, жесть, скажем, пробивается жгучим именем насквозь, а человек или кот блажит, понятное дело».

В том же вагоне, раньше, чем мы прибыли в рассвет, произошел официальный акт вербовки после того, как попутчик задал мне свой главный вопрос, подстерегающий всякого, выбравшего нашу работу. «То, что ты видишь перед собой, далеко не всегда было мной, потому что ты сам далеко не всегда был здесь» – кроме прочего напомнил мне мой новый наниматель.

Как и обещано, кое что о нашем, отмененном в связи с трагедией в губернаторской семье и так доселе и не воскресшем шоу.

«День Гнева» готовился в посадобльском цирке, что совсем не смущало его вдохновителя: «Наборот, ребята, так даже круче, выйдет истинно античная мистерия, амфитеатр».

Клоуны, проносившиеся на велосипедах по арматуринам шатра, визжали оттуда лозунги: «Я – рев зверя!» – «Тени ада – да и нет!» – «Демон, но мёд!» – «В елее лев!». Клоуны разных пород, полюбившиеся губернатору с детства, представляли и ангелов и чертей  этого  низкопробного апокалипсиса. Главный клоун с изразцовым лицом, на ходулях, в белом парике, судил, сообщая публике: «Ад я лишил яда» – «Им я замазал глаза мазями» – «Уж убил и бужу». Обоюдоострым языком, метким, как у инсекта, вырывал из Книги Тайн листы с длинными перечнями прегрешений, проливал из пустой чаши оркестровый грохот на арену, тушил взглядом семь основных прожекторов, вызывая искусственное затмение – «следствие лжесвидетельств». Прочие – расторопные кентавры: белый с арбалетом, рыжий с саблей, черный с весами в руках, шестикрылая прислуга, жонглёры молодильными яблоками – как бурлаки тянули действие от «покаяния» к «мщению» и  «спасению», наконец.

Акробаты свешивались из верхней тьмы на резинках и точно усаживались верхом на пони, чтобы обвинять, приговаривать и прощать направо и налево. Дудя в дуделки, сопя в сопелки и свистя в свистки, а если надобно, то и волыня на волынках.

Немалых усилий стоило уверить господина губернатора в том, что парад сумеречной конеподобной саранчи, исполняемой джигитами, трио ангелов – огненного, дымного и серного, да еще тяжба мутантов – семиглазого семирогого альбиноса с десятирогим семиглавом алой масти, пожалуй, излишне утяжелят фабулу.

«Я бы, ребята, сделал опечатанную книгу из торта, чтобы в конце, хотя бы для первых рядов, устроить причастие, а? А у дракона на семи лбах написал бы не просто формулы преступлений, но и названия отдельных наших партий. Как вы думаете, допускается в сцене поединка поддеть кое-кого из нонешних,  лично? Ну ладно-ладно, вам видней».

И хотя нам и «видней», в консультанты спектакля господин губернатор сосватал главного посадобльского прокурора, возбуждавшего дела почти против всех в этом городе, и стоически проигрывавшего их, каждый раз в обвинительной речи напирая на мораль, точнее, на её кризис, сравнимый «разве только с последними днями римской империи». Дела с привычным и  неприличным треском проваливались, со стороны защиты находились деятельные и подготовленные юристы, легко рушившие мало чем подкрепленный бред, а «последние дни римской империи» держались в криминальных рубриках посадобльских газет вот уже третье десятилетие, то есть всю судебную   карьеру прокурора. Диктуя нам своё, недоказанное в сотнях судебных заседаний и сварливо советуя это «использовать», консультант наш переживал кульминационные часы и всегда являлся в цирк в белом праздничном мундире с колющими глаз золотой искрой погонами, нашивками и иной государственной бижутерией.

Через двери смерти, предполагаемые  в виде церковного креста, в нашей версии больше походящего на малоизвестный иероглиф, грешники выходили под слепящий луч с признаниями, вроде «нагло бог оболган» или «худо, но дух». Елейный лев уже готов кусать голову кающемуся многоженцу либо взяточнику, но «неожиданно» из под купола раздается пробирающий голос – это главный простил с   трапеции в мегафон и у фокусника торба грехов и слабостей превратилась в голубиную стаю  или в охапку белых  хризантем. После такой удачной развязки кудесник раздавал хризантемы обитателям переднего ряда, предполагалось, в нем займут места пораженные аллегорией прототипы грешников из важных посадобльских людей. К каждому цветку иллюзионист добавит: «Прощайте и прощены будете», как бы извиняясь за все, происходящее на арене.

К местному иллюзионисту я вначале особенно приставал: «Прожить жизнь и так и не раскумекать откуда в шляпе кролик?». Но он отнекивался, мол, у каждого ремесла свои скромные секреты, без которых оно – позорный пшик.

Главная моя задача  — наделение персонажей репликами, вроде: «Я иду с мечом судия!» или «Он в аду давно». Ни прокурор ни губернатор ни разу не обратили внимания, насколько часто слова кувыркаются, я использовал известные мне из книг палиндромы, а цирковым веселунам и подавно было все равно зачем  именно открывать обведенный рот. Набравшись храбрости, я даже предлагал губернатору сменить «День Гнева» на «Молебен  о коне белом» или «Адова вода», но он, прохладно отказав, так ничего и не заметил.

ОСТРОВ

Первый, встреченный мною на острове, человек сидел на корточках у самых волн. Он умывался противной морской водой и когда я подошел к нему, чтобы спросить, он сказал мне, еще не успевшему даже мысленно собрать вопрос:

— Я трижды брызгаю на лицо. Прежде, чем бросить воду с ладоней себе в глаза первый раз, скажи про себя «во имя отца», второй раз – «во имя сына», третий – «и святого духа». Но «Аминь» не торопись говорить. Наполни рот пастой. Старайся избавить зубы от скверны. Когда поймешь, что пора выплевывать пасту, плюнь и скажи про себя «Аминь». Трижды набирай воду в рот и трижды плюй назад. Первый раз говори про себя «отрекаюся от дьявола», второй и третий раз то же. Теперь ты чист и можешь думать и говорить вслух. День начался. До этого же следи: нечистому нельзя позволить ни одного слова, ни одной мысли. То же проделывай вечером, ибо ни одного сна не должно доверять нечистому.

Если я правильно понимал здешний язык, все сказанное звучало как пародия на известную по всему материку рекламу противокариесных средств. Спрашивать, нравится ли ему вкус морской соли во рту, я не стал. Хорошо, чтобы вода уходила в круглую воронку  раковины, разделенную крестом. Умываясь и повторяя про себя слова, можно неотрывно смотреть на крест – следующим утром, в самолете, выплевывая  сопли пополам с зеленой зубной пастой, я поймал себя на том, что в точности повторяю предложенный мне ритуал, видимо, стараясь смыть сон. Ближайший к этому случаю сон такой:

Я проснулся на островке, посреди непрерывных волн и мочалоподобных растений, пугающе наплывавших отовсюду. Здесь со мной были только неизвестной породы куст, богато украшенный голубыми ягодами, несколько длинных плоских камней, напоминавших о кладбище, да занявший четверть суши белый автомобиль, перенесшийся неизвестным способом – воображение предлагало то вертолеты, то перепончатокрылых духов. К восхищенному удивлению, вода вокруг оказалась пресной. В нереальной дали едва существовал пароход. Присев на корточки, я приветствовал собственное отражение и опустил ладони в воды острова своего. Я подражал тому, кто учил меня умываться, но во сне не помнил его.

Вернувшись с острова я видел, как отражается в стеклах аэропорта тот самый, суеверный господин Умвельт, которому молодая гадалка предсказала ночную и насильственную смерть. Довольную собой гадалку с завязанным на голове черным платком недавно можно было найти на обложке популярного журнала.

– Я пустила гулять по планете забавную механическую игрушку – предупреждала она главный вопрос интервью – но боюсь, господин Умвельт слишком буквально меня понял, самолеты ему не помогут.

Однако  ничего уже не действовало. Во-первых,  гадалка пользовалась заслуженным авторитетом, а во-вторых, никто ведь не знает, о чем именно они говорили с Умвельтом без свидетелей на том сеансе. Её нынешние публичные «саморазоблачения» ничего в поведении «бегущего от заката» не изменяли. Умвельт тратил свое увесистое состояние на эскадрилью, лучшие экземпляры которой поочередно несли его прочь от ночи. Он оборачивал планету за двадцать четыре часа  и опять начинал сначала, вот уже несколько лет не был в естественной темноте и надеялся не попасться в нее  никогда. Принадлежавших ему пилотов именовали в прессе не иначе как «камикадзе», ведь они обязаны были по контракту брать штурвал в любую, самую противополетную погоду. Умвельт спокойно летел через тропическую грозу и угощал экипаж шампанским, если короткая стрелка часов оставалась в верхнем полушарии циферблата.

— Как идет обустройство вашего домика в Антарктиде и такого же в Арктике? Действительно ли вы собираетесь проводить там, как только работы закончатся, по несколько месяцев? – Местные журналисты, окружившие Умвельта сразу после того, как он миновал таможенный контроль, задавали свои вечные вопросы, отвечать или не отвечать на которые ему приходилось в каждом аэропорту, за исключением авиабаз воюющих стран, принимавших его в качестве исключения, рассчитывая на серьезную сумму.

— Не думаете ли вы, что предсказательница с вами пошутила, просто захотела попробовать свою власть над столь влиятельным членом международного финансового сообщества?

— Ночь ужасна – только и ответил на это Умвельт. Выглядел он не важно. Годы кочевой жизни совершали свой разрушительный труд. Сиреневая бледность рыхлых щек, коричневые кольца вокруг глаз и крупная изюмина выступающей вены над виском, даже неподобающая одежда – дорогой, но чем-то белым уже испачканный на животе, спортивный костюм, сообщали о некоторой затравленности этого вечного кругосветного путешественника.

— Я просто хочу всегда видеть солнце – сказал миллиардер журналистам – или, в крайнем случае, знать, что оно сейчас там, надо мной, за облаками, за стенами отелей и редакций, солнце сохраняет мне жизнь.

После этих слов, охрана начала вежливо теснить прессу к выходу. Я стоял ярусом выше и помахал всей процессии рукой. Путешественник замедлил шаг, заподозрив во мне знакомого, но быстро разуверился и больше вверх не смотрел. Господин Умвельт плюс свита направлялись к уже освобожденному от посторонних ресторану. Это короткая передышка. До заката оставался примерно час. Вскоре можно было наблюдать сквозь стекло, как спешно – он любил двигаться с временным запасом – хозяин и прислуга, на этот раз не отвечая ни на что, возвращались к трапу.

— Неужели вы не боитесь ночи? – как будто говорил он, недоуменно пожимая руки каким-то, не пошедшим с ним в «Конкорд». Впрочем, откуда мне знать, что он им говорил? Возможно, устно подтверждал корпоративные долги и обещания. На земле и в воздухе, наматывая клубок орбит быстрее, чем это делает планета, финансист оставался финансистом и не бросал дела. Его цель – такое состояние, которое обеспечило бы ему возможность непрерывного движения впереди темноты на неопределенно долгий срок.

Тени со всех сторон подавали друг другу длинные руки. Угли закатных облаков зарделись в небесном тигле. Я провожал взглядом самолет, в котором улетал спортзал, церковь, бассейн, стиральная машина, бар, спальня и комната видеоигр, и желал ему навсегда обогнать закат. Как только они поднялись над нами, вечер стал от них дальше, а солнце – выше. Наверняка, держат курс на остров, где Умвельта ждет несколько часов спокойной и такой ценной дневной жизни, возможно, пляж, прогулка на лошади по вечнозеленой роще и канатная дорога, ведущая на спящий вулкан в снегу. Летают, догоняя свет, они очень быстро. А я вряд ли уже попаду туда второй раз. Я только что оттуда и мой рейс в сторону, но ночевать здесь мне тоже не доведется, объявляли посадку.

Господин Умвельт – первый, кого я встретил после острова,  и мне представлялось  как, лет через пятнадцать, он, наскучив полярной жизнью, все еще летит в полуфантастическом лайнере. Инвалидное кресло вкатывают по трапу в который уже раз. Кислородная подушка лежит на коленях у полуслепого, что-то нервно каркающего пассажира, стремящегося прочь от смерти, молящегося только о том, чтобы закат и рассвет без предупреждения не поменялись местами, чтобы в воздушную цель никто не попал ракетой, чтобы не случилось тотального биржевого кризиса или незапланированной конфискации состояний, чтобы двигатель не замер где-нибудь над горами или океаном, надеющегося, мозг правильно воспроизводит предсказание и оно не розыгрыш,  мечтающего увидеть в иллюминатор второе пришествие спасителя.

А вот разговор с последним, встреченным мною на острове, человеком, вернее, оставшееся от него у меня в памяти:

— Расстояние между двумя и называется «человек». Любой из нас – отрезок на прямой, натянутый между двумя, не относящимися к нам, исключающими друг друга – вертикалью и горизонталью, господином и рабом, эйдосом и подобием. Человек – единственное, что их соединяет и ваш всемирный патриарх, ваша мужедева, пославший вас  не стареющий священник, принял совершенно правильное на его взгляд решение – упрочить эту связь, сделать расстояние неустранимым, а границу, представленную человеком, вечной.

— Если бы я считал так же, как вы, то не служил бы патриарху, но постарался бы уничтожить его, ведь он есть наше главное чудо. Но это невозможно.

— Неужели вы пробовали?

— Совсем не обязательно пробовать.

— Ощущение невозможности удачного покушения, почти с рождения данное вам, есть результат воздействия на все континентальное население оргонного генератора, отбирающего у вас способность к постоянному совокуплению, но дающего взамен не достижимый в прежние века срок жизни. На острове генератор не действует, потому что остров и задуман как наглядная и нежелательная альтернатива вашей жизни, на нем собираются люди не только без документов и имен, но и без отпечатков пальцев. Взгляните

Рождаются ли они «в перчатках», с голыми, как яблочная кожура, подушечками пальцев, без дуг, петель и завихрений или покров распрямляется уже здесь, под влиянием климата? На эту тему много спорили на материке, неистовые поклонники блуждающего по карте места, особенно те, кто не ладил с правопорядком, всерьез пытались избавиться от лабиринтов, ежедневно смачивая верхние фаланги корнем Мокки, якобы, выросшей на острове, но временное разглаживание, на 3-5 месяцев, именуемое криминалами «штиль на пальцах», ненадолго освобождало от опасности опознания по отпечаткам.

Через названный срок кожа, побыв скользкой, как ластик, складывалась новым, уродливым узором, еще более характерным, чем то, с чем экспериментаторы родились на свет. В тюрьмах таких звали «штрихкод».  Вторично корневой отвар не действовал.

— Зачем собираются? Чтобы всего лишь продолжать свой род и гордиться незарегистрированностью ваших детей на материке? Как вы отнесетесь, если я напишу в отчете о сделанном мне предложении подвергнуть патриарха физической проверке?

— Безразлично. Остров легко передвигается в океане, не имея географического адреса, и ракеты, если даже будут ракеты, как всегда упадут не туда. Нас интересует не ваше при жизни канонизированное начальство, не ваш отчет, а именно вы, инспектор, ваш ответ на собственные вопросы, именно поэтому мы сейчас разговариваем. Вот некий увидит костер у берега моря и гибнет потом, очень быстро гибнет на твоих глазах, а только помочь ему неможно, разве что дать совет. Погибая, он выбирает, исчезнуть ли самому или устранить из мира того, кто послал гибнущего сюда, к этой смерти, как стрелу из лука. Иногда, стрела принимает решение поразить пославшего, не падает на землю и продолжает лететь, вращаясь вокруг земного позвоночника, пока ее наконечник не выглянет из глаза пославшего её стрелка.

Накануне этой беседы, так ничего и не сказав человеку с мокрым лицом, я шел в сумерках по роще острова и увидел костер. Необычный огонь. Меня сразу остановило то, что костер вечером должен привлекать, вызывает простое древнее  желание приблизиться, этот огонь, точнее его свет, отталкивал, и чем ближе я приближался, тем сильнее он останавливал, приходилось делать усилия.

–       Тогда почему вы шли? – спрашивали меня уже на материке.

Я ясно понимал, что надо идти, этот отталкивающий душу свет имеет прямое отношение к моему приезду. Только костер и никого вокруг, да и сидеть им было бы негде, он не догорал, танцевал сам для себя, голубые языки, вьющиеся белые ленты. Я нагнулся и окунул руки в пламя, почувствовал, как будто холодный душ.

–       Вам показалось, что у вас на руках вода? – спросили меня потом, на материке.

–        Нет, ледяной душ изнутри, а руки как будто спали, как будто моим рукам снилось пламя, которым мне нужно умыться. Что это был за огонь? Блики, свет, как будто металлические, а не воздушные, плясал веселый металл, бесформенный и невесомый.

К этому случаю, по-моему, имеет отношение другая часть моего, последнего на острове, разговора:

— Рабы нуждаются в вине, как и в пище, они получают ее, принимая вино на золотой ложечке. Проглотив, раб знает, что виновен, и хочет знать то же самое о других, приносящих себя в церковь, как жертву. Поэтому исповедь раба невозможна.

— Но зачем нужна исповедь господину?

— Во-первых, раб не может судить о господине, любая «постижимость», лежащая в основе рабского суждения, отвечает только нуждам рабства. Господин, если смотреть снизу, глазами раба, совпадает с самим эйдосом, поэтому любые его поступки безошибочны. Господин берет камень и камень в его руке становится тем, чем он должен быть, открывает то, зачем он здесь нужен. Господин заходит в любую церковь и совершает любой обряд, тем самым оправдывая эту церковь и дав смысл этому обряду. Он может исповедаться во грехах, но он считает грехом все, что угодно, любая, проведенная им граница есть граница неизменная. Господин обречен оставаться таковым во всех своих действиях.

— Но кто делит всех на рабов и господ?

— Никто. Говоря «никто», я назвал довольно точное имя, а не просто избежал ответа. Никто – так называется одним словом и воображаемый  рабами «бог» и выдуманный ими «дьявол», ведь оба они не являются кем-либо. Бог рабов и их дьявол не ломятся другу к  другу в гости и в общем-то согласуют свои действия в небе и бездне общего сознания рабов, это соглашение и есть реальность рабства и причина разделения. Они оба – один Никто. Этот Никто и делит нас на высших и низших.

— Но справедливо ли отождествлять с эйдосом видимое существо, заключенное в теле, в отдельных поступках совпадающее с большинством?

— Совпадение господина с эйдосом не полное, он не тождественен, различим от эйдоса ровно настолько, чтобы остаться видимым человеком. Просто отрезок между господином и эйдосом гораздо короче, чем отрезок между господином и рабом, поэтому раб и не замечает разницы.

— Но возможно ли по-вашему сократить расстояние самостоятельно, с помощью личной воли?

— Ответ возникает сам, из моих предыдущих слов. Чтобы уменьшить отрезок между собой и собственной причиной, нужно увеличить другой отрезок, между собой и всеми следствиями, между собой и всем, что дано вокруг, между собой и всем здешним, между собой и всем «этим». Чем длиннее это расстояние, тем короче другое. Остров это намёк на такое путешествие, неявный шанс. И вот уже они, оставшиеся на горизонтали, в оковах гравитации континента и оргонном плену, в невежестве, видят тебя, как причину, вот уже ты даешь смысл всему, к чему прикасаешься, но тебе это не льстит, потому что ты теперь знаешь в чем различие между тобой и причиной, видишь, насколько эта разница мала и понимаешь, насколько она не устранима, по крайней мере, пока ты остаешься видим. Каждый может повернуться к внутреннему колодцу и если его просьба будет по-настоящему бескорыстной, оттуда ответит твой собственный голос, господин ответит рабу, на дне колодца ты увидишь холодную пляску неистощимого костра. Посмотрев в колодец, поймешь, что он – океан, а следовательно, ты всегда был на острове, пропорции изменились, можно двигаться в любую сторону, а не только туда, где лежит земля.

Точнее, чем слова, я запомнил безделушку на зеркальном столике у последнего, встреченного на острове, человека.

Костяная резьба, внутри которой возможно масло, табак или другое зелье, распространенное на острове. Ева, или просто нагая дама со свободно текущими вниз волосами подает Адаму, или другому мужчине, потерявшему где-то голову, яблоко. Но если чуть пристальнее присмотреться к плоду, увидишь не фрукт, а череп с прямоугольными глазницами, коротким острым носиком и легкой челюстью. Череп, впрочем, основательно рассмотреть можно только взяв выпуклое стекло, да и хозяин дома отвлек меня своими «наперстками», слушая его ответы, я вернулся к подробностям.

Во-первых,  я сразу узнал эту кость, рай был вырезан из части вымершего еще до потопа «мраморнорога» или «летучего рогоносца», как легкомысленно именовали его в книгах для школьников популяризаторы эволюции. Конечно, мраморнорог не мог  летать, не давала эта тяжесть на голове, выше мозга. По всей видимости, он разбегался на высоком плато, растопыривал свои перепонки, вскидывал повыше лобовой «отросток» и планировал все ниже, пока не достигал воды. Воду он рассекал рогом, правил им, как рулем и кромсал тела белых акул и шахматных скатов, но не китообразных, ведь их еще тогда, поверим диаграммам, не было, а их прародители смотрели затяжной прыжок мраморнорога из карстовых берлог на берегу. Обмотав морду выпотрошенной добычей ящер выныривал, правил к суше и, цепляясь за камни длинными загнутыми когтями, карабкался обратно на скалу острова.

Итак, кость была его, этого редчайщего ископаемого с длиннющим римским титулом. Если бы тогда эти твари догадывались, как  назовут их на латыни, они ревели бы от гордости и не вымерли бы так запросто.

Только такая кость радовала глаз голубоватой внутренней прохладой. Служившая первому хозяину для морской охоты и турниров («ящер-рыцарь» — первое, ненаучное имя скелета), перележав в песке потоп, отступление вод, оледенение,  встречу с кометой, ракетный обмен мнениями между островом и материком, подписание фарисейского мира и безразмерное удлинение жизни с утилизацией оргонного излучения, кость могла попасть к следующему владельцу только контрабандным образом. Прежде, чем стать этим библейским эпизодом, рог был незаметно изъят из монгольской пустыни и – привет всем ученым! – перевезен в Европу, к резчикам, к полировщикам, к химикам и оценщикам-торговцам, а уж потом подарен на остров.

А во-вторых? Во-вторых,  я так и не смог решить, был ли Адам в этом небогатом урожаем саду изначально, по замыслу автора, безголов и принимал из рук жены череп, не видя, что берет,  или голова банально отломилась на каком-нибудь из этапов, ребенок мог оторвать или собака откусить,  и тогда мужчина брал второй череп сознательно. Череп — плод, прячущий семя смерти.

Кость всюду потрескалась, как будто в раю идет дождь, но сад не стал от этого хуже. Небесный, почти прозрачный материал напоминал о взгляде полярной расы на вещи. Кость мраморнорога нельзя было испортить временем, только пространством. В странах ниже экватора, привезенные туда поделки из ящерного материала, немедленно гибли, теряя гипнозный оттенок, таяли как воск от невидимого огня. Остров преодолевал экватор часто.

ХОР

Хор магов пел на острове. Дружным неслышным пением они позволяли слушателю видеть решающий момент предшествующего присутствия, если, конечно, воплощение слушателя на земле не первое. Если кто-либо, купаясь в беззвучных голосах хора магов, не видел ничего, значит, так и заключали: впервые родился. Родившиеся впервые, часто раздосадованные, обзывали певцов плутами, а их песню – фальшивой, на что островитяне не возражали и молча провожали разочарованных к пристани.

Другие же, те, кто под неуловимое пение хора увидел себя «прежним», вернувшись, разделялись во мнениях о смысле молчаливых песен. Одни доверяли певцам и считали, будто заглянули в происходившую некогда судьбу, точнее, в кульминационный её час. С ними спорили не верившие в матрешечные мытарства душ, ссылались на гипноз, будто бы, под воздействием бесшумного хора, обманутый незаметно для себя сочиняет маленькую историю, которая позже, в обычном состоянии, отчуждается, занимая должность «необъяснимого воспоминания» из фантастической жизни.

Они сели вокруг меня. Примерно полтора десятка местных мужчин в белых льняных штанах и рубахах, с праздничными глазами и вьющимися бородами, примерно одинаково стриженными. Я был центром круга, поэтому, куда не повернись, не видно всех поющих, в лучшем случае, уследишь за половиной. Вытоптанная площадка в пальмовой роще служила скорее всего баскетбольным полем, не далеко от моря, но волн я отчего-то не слышал.

Они запели. Я решил следить за тем, в ком угадывал главного. Он взмахнул руками, как будто расправлял ткань, ладони как две вялящиеся рыбы на ветру, задрал голову, открыл рот. Кадык ходил у него под бородой, словно он пил падающую  к нему с пальм струю и даже жмурился. Хор поддержал его «пение», кто-то нагнулся ближе к земле и уперся в почву пальцами, кто-то, закатывая глаза, трубил губами, кто-то откинулся назад и будто бы чесал спину о пустоту. Возможно, за мной был еще один пастух песни, дирижер немоты, мне разрешили сесть как я хочу, но уж потом предупредили не вертеться и слушать. Они потели вхолостую. Те, которых я видел, могли исполнять с такими ужимками сложную вокальную импровизацию, многоголосый гимн или местный эпос, и все же они молчали, ни одного голоса не звучало. Молчали страстно, стараясь из всех сил, пританцовывая плечами и согласно всплескивая ладонями, глотая побольше воздуху и задерживая его в легких, вибрируя грудью, погружались в активный тихий экстаз. Повторяю, даже море какой-то хитростью здесь не слышалось. Постепенно, в одном из них, конечно же в запевале, на него я больше других смотрел, я узнал продавца билетов, а в двух других исполнителях – тех двоих, между которыми моя очередь платить. Тот, за кем я занял, уже перебирал сдачу. Смешные купюры, введенные здесь почти сразу после отмены предыдущих, пугающих. Зазор в несколько недель не в счет. Вернувшись к окошечку, я заплатил и взял. Всё правильно, через пятнадцать минут паровоз притащит состав, если не опоздает из-за временных перебоев и трудностей или из-за коварства вражеских сил. Тех самых сил, с коими вот уже сутки и до суда я связан – пассажир седьмого вагона, одиннадцатого купе.

На перроне по-октябрьски моросило. Наступая в неглубокие лужи, перешагивая тюки и чемоданы, я зашагал, поглаживая билет в кармане плаща, туда, где кончался навес и не было никого. Вокзальная птица полоскала клюв в луже, но встрепенулась и покинула это место. Ахнул, пару раз поперхнулся и бодро зашагал колесами не мой, чей-то паровоз, прочь от нашей станции. Белая воздушная пена залила вокзал и оставила меня совсем одного, но к несчастью пар непрочен, скоро прояснилось, не спрячешься. Если я успею подняться в поезд, если правильно все рассчитал и ничье партийное чутьё меня не унюхает, никто нигде меня не опознает, значит, через пять часов спрыгну там, где меня никто уже не сможет опознать и не ждет, попробую сразу же, ночи темные, перейти границу, чтобы оказаться в еще более северной стране, где меня могут вначале приютить несколько более благоразумных гимназических знакомых. Не такая уж там и строгость, на их воспетых границах, особенно  без Луны, дождливой октябрьской ночью, сапогами по ручью, чтоб не унюхала патрульная сука.

Капля дрожит на каждой шляпке навечно вкрученного болта вокзальной мачты. Скоро и мой паровоз притащит с собой несколько вагонов, седьмой из которых – спасение. И в тамбуре я буду курить, наблюдая, как путешествуют по стеклам сперматозоиды дождя, темнеет, и как меняются названия станций на все менее и менее строгие, чем дальше от советской столицы. Чем ближе к советской границе.

Неужели чекисты правы и наш орден – шарлатанство, а его легенды для посвященных – особый язык, способ передачи военной информации за границу, игра, вроде шахмат, карт, домино, лото, к тому же игра, прикрывающая тревожные планы конкретных заграничных разведок по обрушению местной, проклятой, и все же местной, неестественной, и все же местной, обреченной, и все же здешней, зачем-то нужной здесь,  власти.

Я попал на собрание ордена первый раз по приглашению и рекомендации друга, бывшего богомаза и монастырского звонаря, позже – повстанца, а тогда уже – низового сотрудника института скрещивания зверей с птицами. На тех  первых вечерах,  мы,  мало понимавшие, еще не причастные орденских легенд, двенадцать неофитов, смотрели на белую розу посередине зеленого стола, убеждавшую нас в чем-то. А чучела удачно и не очень повенчанных птиц и зверей занавешивали на время наших бдений черными покрывалами. После того, как  с первой попытки повторил уравнение и псалом, в которых не было ни одного известного мне слова, они выбрали меня  ехать в столицу, запомнить  и привести домой легенду от командора. У командора, на холодной, заваленной книгами и случайной живописью даче, каждый из двенадцати держал белую розу в левой руке и смотрел в неё, как смотрят в зеркальце или рюмку, повторяя свою часть алфавита орденской тайнописи. Командор, закрыв глаза, читал никогда и никем не записываемый, всегда заучиваемый, текст. Дослушав, мы сложили свои розы перед ним, чтобы цветы говорили за нас, образовав венок на шахматной доске. Но розы, в самом  наглядном  смысле сообщили больше, чем мы надеялись. На следующий день я опять был вызван на дачу, на этот раз один. Палец перчатки указал мне на красный цветок. Красный, но не как растение. Медный, чуть кровавый оттенок напоминал больше о куполах и крышах храмов, повсеместно обдираемых коммунарами в этом году. Я сразу понял, одна из вчерашних роз покраснела и оставлена лежать на своем месте, чтобы принесший её узнал. Моя. Я просто кивнул. Одиннадцать братьев, так же вызванные по одиночке, честно отрицали свою избранность.

Попробовал рукой отзывчивую упругость зонта. Насекомое с полированным затылком защелкнуто в черной куколке вплоть до настоящего дождя. Ждет, чтоб повиснуть вниз головой, полностью распахнувшись. Не хочу открывать.

С козырька фуражки сорвалось под ноги несколько капель, возможно, это гудит именно мой, хотелось бы скорее. По крайней мере, пока никто ко мне по платформе не идет. Некому мокнуть, незачем, и слава богу.

Командор спрашивал, могу ли сам  объяснить случившееся. Я не готовил, не предполагал, никогда не видел себя плетущим пряжу шифра после его смерти. Нет, никаких намеков в роду. Вот только глиняная свистулька. Я ведь из Сергиева, вы знаете. Так вот, в нашей семье с незапамятного года передавалась керамическая птичка – свисток, и все верили, или хотя бы не спорили, её сделал сам святой и подарил детям, кому-то из наших прапрадедов. Четыреста лет назад. Но я не верил. Я вырос в другое время. Хотя, как единственный отпрыск, вожу безделицу с собой с квартиры на квартиру. Да, иногда дую в неё. Свиристит, как и четыреста лет назад, если быль – семейная сказка. Нет, больше ничего такого среди предков, обыкновенные пахари, пасечники, пара дьячков.

Неужели правда про химический состав? Готовили раствор и туда ставили растение на час. После того, как роза приобретала должный, металлизированный, «гипнотический», по выражению организаторов тайного общества, вид, приглашали адептов по отдельности, брали с каждого клятву молчания и обещали степень командора после кончины нынешнего или исчезновения из страны. Фокус с цветком поражал воображение уже давно вовлеченных и обрабатываемых проповедями на местах, заставлял их молчать в предвкушении власти, а так же развивал удобный для контроля синдром причастности и манию избранности.

Так будет утверждать следствие. Уже утверждает, строчит свой протокол на необозримой бумажной ленте, протянутой из прошлых веков в грядущие, покрываемой старательными мелкими буквами показаний и косвенных свидетельств.

Но почему, если они правы, я не у них? Почему я мокну на этой станции с билетом и глиняным свистком, а все остальные дают показания перед расстрелом или таежной высылкой. Почему именно ко мне во время добралась весть о разгроме ордена, ведь даже тот, кто успел схватить трубку, накрутить мой номер и выкрикнуть горсть задыхающихся, непонятных чужому,  слов про оперу, погоду и посудный магазин, застрелен прямо там, у телефона, с перекрученными  во рту предупреждениями на тайном языке. Наверняка ведь, разговаривая со мной, глотал странички шифровального блокнота.

Можно ли верить следствию хоть в чем-то? Или это моя роза? Именно моя роза? Напиталась кровью всех, кто страдал  ради нашей общей матери прежде и  будущей кровью тех, кто ещё пострадает, и, значит, теперь, когда нет ни командора, ни старых братьев, ни новообращенных, я войду в растущий на глазах поезд, справлюсь с границей и соберу новых братьев розы уже там, на квартире, например, одного из гимназистских  однокашников, ныне – аналитика душ. И примерю перчатки. Я не знаю даже, откуда берут правильные перчатки и мои руки вряд ли похожи на руки командора. Руки командора, как две мороженые рыбы. Я видел их без перчаток во время нашего прощания на даче. Подписывают сейчас «чистосердечное», сколько же, право, церковной лексики в чекистских оборотах.

Найти там уже, на месте, своих. Я слышал, есть такие, и значит, ждут сейчас, растерянные, именно меня с моей крылатой облезлой свистулькой, вылепленной из берега пальцами святого и обожженной на лесном костре.

Вспрыгнув на сброшенную мне железную ступеньку, я дал проводнику билет. «Одиннадцатое» – подтвердил не старый ещё, хриплый дядька с молоточками в петлицах. Отодвинув дверь, я увидел на двенадцатом месте человека, который, видимо, спал. Погода располагает. Смутил меня сразу только приятный пар из полного стакана перед спящим. Стараясь не шуметь, раз товарищ скоропостижно заснул, я сел к себе на лавку и присмотрелся.

Его наверняка партийное, заботливо выбритое, подоткнутое снизу иностранным шарфом лицо спало несколько удивленным, как при встрече с незнакомцем. Чай испарялся, но прозрачное теплое руно никак не меняло своих путей вблизи его носа и ноздрей товарищу не щекотало. Вагон содрогнулся и это меня отвлекло.

— Провожающие – угрожающе зарычал где-то проводник.

Только бы не заметил отсутствия каких бы то ни было вещей у пассажира и не позвонил куда следует на следующей станции, но до подобного, кажется, пока не дошло.

Как тихо спит – поразился я. Билет я отдал, а зонт повесил на столб прямо на перроне, из собственности со мной ехала только родовая реликвия. Возможно, она была выкрашена, но давно облезла и выглядит, будто всегда была так, темно-кирпичной масти.

Мы тронулись. Засвистел поезд, выпуская лишнюю клубящуюся тяжесть из своей раскаленной стальной головы. И я тоже решил присвистнуть в ответ. Забыл, когда последний раз такое делал. На даче у командора, объясняясь?

Приложил хвост к губам. Заткнул подушечкой пальца дырочку на клюве, потом вдруг открыл. Ну и пусть сосед просыпается. Придумаю, как объяснить. Прикинусь почти слепым свиристельщиком. Пусть увидит раз в жизни, хоть и не узнает никогда, нового командора ордена розы, покидающего и прощающего здесь всех. Давай, малыш, посвисти.

И я дунул в лепную полую пичугу, как будто гасил свечу на торте в честь нового рождения, как будто прогнал пыль прошлого, как будто начиная отсчёт истории нового ордена и боясь обжечься на воде. Неискусно, громко и лихо, придурковато, но по-своему величественно. Было в этой трели нечто от соловья, но соловья, тяжело контуженного властью рабочих и крестьян.

Противоположный товарищ не проснулся и это навело меня на мысль, уж не следит ли он за мной каким-нибудь незаметным способом, ведь и про свисток им известно уже, наверное. Засунулась к нам охрипшая бульдожья голова проводника, слегка меня обидевшая: угадал в моем экспромте нечто милицейское, иначе б не пришел.

— Чего за шум?  – осведомился блюститель и скосил глаза на моего соседа.

— Пал Инч? – обратился он не ко мне – все в порядке у вас?

Вот сейчас возьмет и арестует – думал я про спящего, так тот упорствовал в  притворном своем забытьи. Но попутчик меня не арестовал. Он вообще не двинулся, продолжая не дышать, глазные яблоки под веками ничего не искали и ресницы не вздрагивали. Проводник, не глядя на меня, пощупал плечо Павла  Ивановича, дотронулся до пульса на шее и ничего не почувствовав, сам себе скомандовал: «Доктора!» С чем и выскочил. Доктор нашелся скоро.

Время наедине с трупом я проводил, раздумывая, стоит ли отведать чаю из его стакана? А если инфекция? К тому же в подобных случаях снимают отпечатки пальцев, а то и оттиски губ.

Бегущий за границу анархист запросто мог отравить —  по заданию иностранного центра или случайно встреченного в поезде —  Павла Ивановича. Неизвестно еще, в какой покойник должности. Вполне аппетитный для партийных газетчиков ход мысли.

Челюсть пассажира отвисла, но рот так и не раскрылся, что придавало лицу не свойственную жизни характерную скуластость уже практически черепа. Доктор подтвердил смерть почти мгновенно, как только взглянул под веки и послушал ухом запястье.

Поезд встал. Двери защелкали и заскулили. Видимо, сейчас дадут задний ход, хотя мы не миновали еще пригорода. Меня просили остаться, как свидетеля, позвавшего на помощь, но благодаря бестолковой суматохе – у нас толкались начальник поезда, проводник, врач и неизвестная девушка с неприятно  лопнувшим в глазу капилляром – я вышел наружу, точнее спрыгнул в гравий, воспользовавшись отсутствием стекла в тамбуре. Едва видимый дождь никуда не делся. До моего дома отсюда полчаса обыкновенной ходьбы. Я возвращался, ни о чем не думая. Не догадываясь, а именно зная: назад меня увезут. Ждут уже. Не позволят даже зайти во двор через арку. Меняя улицу за улицей, я просто представлял себе запах белой розы, сначала белой, а после преображенной, медно-красной, чуть-чуть кровавой, аромат трансформации.

И когда я уже видел радиомачту и конусы крыши своего многоквартирника, меня позвали из машины, стоявшей в арке магазина, позвали по имени-отчеству, как недавно покойника.