Тихо себя вести, смирно.
Однако Есенин сам завёл разговор на политические темы, словно бы вызывая скандал, и, всё более горячась, уверенно повторял: «Мы — советские», «Советская Россия — наша Родина!»
Закончилось тем, что Есенин закричал с балкона: «Да здравствует Советская Россия!»
Его услышала местная меньшевистская милиция — и тут же нагрянула в квартиру.
Сына адвоката, которого могли арестовать, пришлось закатать в ковёр. Чтобы милиция не тронула Есенина, дали взятку.
И это происшествие придаёт метаниям Есенина несколько иной отсвет: жеребёнка ему жалко, большевики ему не кажутся соразмерными задачам, которые сам он ставил перед революцией; но едва встретив даже умеренных противников советской власти, Есенин встаёт на дыбы: мы?! Мы за большевиков!.. А вы что думали?
…В сентябре начали собираться в обратный путь.
Толя совсем разболелся — у него оказалась тропическая лихорадка.
Он остался хворать в салон-вагоне, а Есенина Колобов посадил на красноармейский поезд — назад, в Москву, разведать, не ищут ли их уже люди с наганами, и, главное, доложить председателю транспортного отдела Громану о проделанной работе.
Дорога, естественно, лежала через Ростов.
Надо было что-то делать с Ниной — а что? Куда её везти?
Разрешилось всё негаданным способом. Василий Казин, который должен был Есенину помогать в сватовстве, встретил в Ростове Нину и… сам в неё влюбился без памяти.
Какое уж тут сватовство!
Есенин был в Ростове на бегу, успел на какое-то сборное выступление, даже что-то прочитал, но тут же умчался на поезд. Неизвестно даже, успел ли чмокнуть Нину в щёку.
А Казин остался.
У него с Ниной сложатся отношения, но начнутся удивительные страсти и драмы протяжённостью в несколько лет. Первая любовь у неё, первая любовь у него. Казин напишет о Грацианской множество стихов и воплотит её в главной героине своей поэмы 1926 года «Лисья шуба».
Есенину придётся уступить Нину молодому товарищу.
Ах, Нина. Как жаль.
* * *
Жильё они с Мариенгофом опять потеряли — что толку было платить за квартиру, если их два с половиной месяца дома не было?
Если бы не инцидент в Новочеркасске, они, может, так и превратились бы в бродячую труппу, кружившую по России.
В Москве Есенин селится у Кусикова — в районе Арбата, в Большом Афанасьевском, дом 30.
19 и 20 сентября посещает два поэтических вечера в Политехническом музее.
На первом проходил диспут о задачах современной литературы — Есенин на сцену не выходил, но ругался из зала, крича, что нет никаких футуристов, никаких пролетарских поэтов, а есть только имажинисты, обнажившие поэтическое слово.
На следующий день был смотр поэтических школ: от футуристов — Пастернак, Буданцев и Маяковский, читавший поэму «150.000.000»; от неоклассиков — Павел Антокольский; битый Ипполит Соколов представлял экспрессионистов. Имажинисты явились в составе: Шершеневич, Грузинов, Кусиков, Есенин.
Здесь состоялось первое чтение «Сорокоуста», написанного ещё в салон-вагоне, сразу после погони жеребёнка за паровозом.
Есенинское впечатление было столь сильным, что стихи родились тут же — нечастый для него случай:
…Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?..
Поэму снова посвятил Мариенгофу.
Сорокоуст — сорокадневный цикл молитв, поминальных или о здравии. Поэма «Сорокоуст» — наиважнейший текст Есенина той поры, самая мрачная из всех его «маленьких поэм», и речь там идёт, ни много ни мало, о крестьянском апокалипсисе.
Рациональных объяснений этот апокалипсис не имеет: вместо жеребят теперь грузы таскают паровозы — разве это плохо?
Но у Есенина смерть приходит к природе вообще, в том числе к природе вещей.
…Оттого-то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Причин он ещё не знает до конца, но предчувствует ужасную беду. Нет места в этом мире ни рябине, ни мужику.
Начинается поэма с отборной брани:
Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?
Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у мерина?..
Мерин проиграл соревнование с «железным гостем» — надо ж его как-то утешить.
Есенин обращается к читателю, будто находясь уже на той, смертной стороне, где не ведающий о своей погибели жеребёнок ещё играет, где мы все собрались — мерин, рябина, мужик; «погибельный рог» трубит нам скорую гибель — и что мы можем сказать вам?
Только это!
Когда в Политехническом прозвучали эти первые строки, публика взбунтовалась, раздались крики, часть зала отказалась слушать поэму.
Есенин стоял на сцене, на столе — так лучше было видно, — не уходя, но и ничего не говоря.
Брюсов смотрел на него из-за кафедры. Маяковский и Пастернак помалкивали, ожидая, чем кончится дело.
Шум не прекращался.
Тогда на сцене появился Вадим Шершеневич, обладавший мощнейшим голосом, и прокричал:
— Я стащу всякого, кто заберётся на этот стол, пока Есенин не дочитает! Есенин будет читать!
И ведь послушались.
* * *
При том образе жизни, что был избран имажинистами, остаётся удивляться, как они вообще умудрялись долгое время существовать параллельно пенитенциарной и репрессивной системе, с ней не пересекаясь. Скандалы и потасовки; сомнительные знакомства; откровенные аферы с салон-вагоном; десятки тысяч экземпляров поэтических книг, изданных на неизвестно откуда взявшейся бумаге; сомнительная бухгалтерия их книжных лавок и кафе; помещения в «Стойле Пегаса», сдаваемые проституткам, и т. д., и т. п. Их запросто могли упечь всей компанией сразу — и в этом не было бы ничего от советского террора: исключительно соблюдение законности.
Им до поры везло.
С Шершеневичем в прошлый раз обошлось; теперь пришёл черёд Кусикова и членов его семьи: отца, сестры Тамары и брата Рубена.
12 сентября 1920 года в ВЧК поступил донос: «В семье Кусиковых, проживающих по адресу Б. Афанасьевский переулок (Арбат) в доме № 30, есть один сын по имени Рубен. Он бывший деникинский вольноопределяющийся, служил в деникинской армии в Дикой дивизии, в Черкесском полку. В один из боёв с красными войсками был ранен в руку…
Мне он рассказывал, как их дивизия зверски расправлялась с нашими красноармейцами, когда они имели несчастье попасть к ним в плен, и как он жалеет, что из-за раны не мог уехать со своими друзьями к Врангелю при приближении наших войск».
Сюжет! Рубен Кусиков воевал за белых, Сандро Кусиков воевал за красных, а Есенин живёт в их доме.
В первых числах октября провели обыск. У Бориса Карповича Кусикова были изъяты 65 тысяч царских денег, мануфактура и две бутылки спирта. Сандро и Тамару арестовали.
Но, на удачу, в октябре в Москве оказался Яков Блюмкин, вернувшийся из персидской командировки, и добился их освобождения.
Однако 18 октября ВЧК выписала ордер на очередной обыск в квартире Кусиковых, причём в отдельной записке от уполномоченного секретного отдела ВЧК комиссара Вилиса Штейнгардта значилось: «В квартире оставить надёжную засаду».
При иных обстоятельствах могли всех перестрелять.
В ночь на 19-е засада дождалась Сандро, Рубена и Сергея Есенина.
Произвели ещё один обыск. У Бориса Карповича на этот раз изъяли 530 тысяч рублей (похоже, бывший владелец магазина в Армавире был оборотистым человеком), у Сандро — 30 тысяч, а у Есенина при себе не было ни рубля — только документы.
И — тюрьма ВЧК.
Разговоры о недавних обысках в дни до ареста наверняка шли, и Есенин был более или менее в курсе событий. Так, он предполагал, что доносы на Кусиковых пишет их дальний свойственник, старший брат бывшего мужа Тамары Владимир Бакалейников, композитор и дирижёр балетных постановок Большого театра.
Историю о нём стоит рассказать.
Брат Владимира Бакалейникова Александр через Сандро Кусикова познакомился с его бывшим сослуживцем по Красной армии, действующим командиром одного из подразделений. Командир предложил Александру службу в качестве музыканта — должно быть, руководителя полкового оркестра. Во время отпуска Александр прошёл конкурс на место альтиста в Большом театре и решил в Красную армию не возвращаться. Командир не на шутку обиделся, инсценировал арест и стал угрожать расстрелом. Психика у Александра оказалась не самая крепкая, и он сошёл с ума.
Тамара с сумасшедшим мужем развелась. Развод проходил в жутких скандалах с Бакалейниковыми.
Тем не менее в материалах дела никакого подтверждения участия Владимира Бакалейникова в аресте Кусиковых и подвернувшегося Есенина нет. Зато сам случай характерный — готовый сюжет для жуткой, будто бы надуманной, но вполне реальной повести. Большой театр, красные командиры, альтисты, поэты, черкесская красавица и актриса Тамара, отец-миллионер, брат-белогвардеец, пытавший красноармейцев…
19 октября Есенина вызвали на первый допрос.
На вопрос о роде занятий ответил, что как литератор публикуется в «Известиях Советов рабочих и крестьянских депутатов», что было не совсем правдой — он очень давно там не публиковался. На вопрос об образовании — «Высшее. Филолог», — что тоже было ложью. Когда спросили: «Чем занимался и где служил до Февральской революции?» — сказал: «С 29 августа 1916 года по Февральскую революцию сидел в дисциплинарном батальоне», — причём повторил эту ложную информацию, отвечая на вопрос о судимостях: «Четыре месяца в дисциплинарном батальоне».
Смысл этих уловок прост. Есенину важно максимально поднять свой престиж: публикуется в «Известиях», высшее образование, пострадал от прежней власти — всё равно никто уже не проверит.
На следующем допросе Есенин пойдёт ещё дальше — скажет, что «за оскорбление престола был приговорён к одному году дисциплинарного батальона».
Если бы его продержали ещё несколько дней, мог бы признаться, что участвовал в низложении императора.
В остальных показаниях — когда речь пошла о существе дела, — Есенин был точен в формулировках. Он всячески выгораживал Сандро Кусикова, рассказывал, что и его товарищ, и он сам очень ценят советскую власть: «Каковы бы проявления советской власти ни были, я считаю, что факты этих проявлений всегда необходимы для той большой цели, что несёт коммунизм».
В арестантской карточке в графе «партийность» со слов Есенина напишут: «Имажинист».
Такая самоаттестация в тюрьме ЧК, дорогого стоившая для всей их компании, явственно демонстрирует, насколько серьёзно Есенин относился к своей поэтической школе.
Продержат его восемь дней. По уверениям Есенина, кормить не будут вообще — только один раз дадут яблоко.
Следователь Вилис Штейнгардт будет вести себя по-хамски.
25 октября Яков Блюмкин напишет поручительство за Есенина: «…беру на поруки… под личной ответственностью ручаюсь в том, что он от суда и следствия не скроется».
В партбилете Блюмкина значилось: ЦК Иранской коммунистической партии, — и он по статусу мог позволить себе выступить поручителем.
Сандро и Рубена тоже отпустят, но месяцем позже, в конце ноября, и тоже по ходатайству Блюмкина. На Сандро точно ничего не было, а Рубен сумел убедить, что служил на самом деле в Красной армии, а у белых был только в плену. Обратного следователь доказать не смог. Рубен, скорее всего, всю свою белогвардейскую историю выдумал. Они с братом были те ещё фантазёры.
Есенин к тому моменту уже сочинил частушки по поводу следователя Штейнгардта и распевал их в гостях у скульптора Конёнкова:
Эх, яблочко
Цвету ясного.
Есть и сволочь по Москве
Цвету красного…
* * *
Сандро Кусиков ещё сидел в ЧК, когда имажинисты (между прочим, ещё не зная, чем закончится дело их товарища) решили устроить большой вечер — и снова со скандальным заходом.
4 ноября в Большом зале консерватории на Большой Никитской состоялся «Суд над имажинистами».
Шпилька в адрес Чрезвычайной комиссии здесь точно была: Шершеневича уже тягали, Есенин под раздачу попадал, Кусиков томится — ну вот тогда принимайте действо: мы сами себя засудим, пока вы не дотянулись.
Поэт Григорий Мачтет: «Их скандальная репутация, безобразия и рекламирование друг друга сделали своё дело, и в зале яблоку было негде упасть. Публика хохотала, шумела, свистела, ругалась, но вместе с тем и слушала с интересом».
Забавно, что иные шли на суд с искренней убеждённостью, что поэтов по итогам либо оправдают, либо всерьёз посадят и сошлют куда-нибудь.
В качестве обвинителя выступал Валерий Брюсов, в качестве гражданского истца — литератор Иван Аксёнов; из числа слушателей выбрали 12 присяжных.
Свидетелями со стороны обвинения были литераторы Адалис и Сергей Буданцев. Защитником — журналист Фёдор Жиц.
Выздоровевший Мариенгоф, Есенин, Шершеневич и Грузинов, занявший место отсутствующего Кусикова, сидели на сцене, что-то жевали, переговаривались и смеялись. Почему все ключевые мероприятия они проводили именно вчетвером, никто из них так и не объяснил; скорее всего, так получилось случайно. На афише этого суда, к примеру, значился Кусиков — то ли надеялись, что он объявится (Блюмкин обнадёживал), то ли таким образом проявили сочувствие к товарищу. Но с драматургической точки зрения подход был верный: трое — это ещё не группа, а так, приятели по интересам; пятеро или шестеро — уже перебор, на всех не хватит зрительского внимания; мушкетёрская четвёрка — в самый раз. Они даже по росту составляли пары: высоченные Мариенгоф и Шершеневич — и низкорослые Есенин и Грузинов или Кусиков.
Брюсов с известной иронией обвинил имажинистов в том, что эта компания произвела покушение на существующий литературный строй, взяв в качестве основного и главного оружия образ, который на самом деле является одной из десятков фигур словесного искусства; ну и нечего огород городить, тоже мне новаторы. Всё это — покушение на Пегаса негодными средствами.
На сцену поочерёдно выходили представители разных поэтических групп — от акмеистов до ничевоков — и произносили обвинительные речи.
Имажинистов, в частности Шершеневича, обвиняли в подражании Маяковскому, что, конечно, основания имело; но по большому счёту Шершеневич уже несколько лет как вырос в самобытного и парадоксально одарённого поэта.
Всю компанию справедливо укоряли в том, что они сбили литературу с пути истинного и теперь все подражают имажинистам.
В зале на где-то добытом стуле, слева перед первым рядом, сидела незнакомая Есенину девушка. Он сразу обратил на неё внимание и начал разглядывать.
Девушку звали Галина Бениславская.
Когда слово предоставили Есенину, он — может, раззадоренный вниманием этой брюнетки? — выступил на редкость хорошо.
Брюсову он ответил, что Пегаса они давно оседлали и тот мирно стоит в стойле. Но больше всех досталось истцу Ивану Аксёнову.
— А это кто? — вдруг спросил Есенин, указывая на него и выдерживая паузу, заставившую Аксёнова бегло осмотреть себя: вдруг что не так? — Чем он знаменит? Да ничем! Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в рыжей бороде!
Эта рыжая борода дорого обойдётся Аксёнову: в Союз поэтов начнётся паломничество, люди будут спрашивать, а где эта рыжая борода, о которой сказал Есенин, и Аксёнову придётся побриться, чтобы отвязаться от этого внимания.
Снова необычайно удачным стало есенинское выступление со стихами.
Таким его запомнила в тот день Галина Бениславская:
«…короткая, нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк и совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать: „Плюйся, ветер, охапками листьев — / Я такой же, как ты, хулиган“.
Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер… И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно за ним хочется повторить с той же удалью: „Я такой же, как ты, хулиган“.
Потом он читал „Трубит, трубит погибельный рог!..“.
Что случилось после его чтения, трудно передать. Все вдруг повскакивали с мест и бросились к эстраде, к нему. Ему не только кричали, его молили: „Прочитайте ещё что-нибудь“.
Опомнившись, я увидела, что я тоже у самой эстрады. Как я там очутилась, не знаю и не помню. Очевидно, этим ветром подхватило и закрутило и меня».
В финале вечера Есенин, Грузинов, Шершеневич и Мариенгоф, встав плечом к плечу и подняв вверх правые руки, прочитали хором, поворачиваясь кругом:
Вы, что трубами слав не воспеты,
Чьё имя не кружит толп бурун, —
Смотрите, четыре великих поэта
Играют в тарелки лун.
Самомнения им было не занимать.
Суд над собой они, естественно, устроили сами. Стратегии продвижения собственного товара — стихов — были у них отработаны отлично, что позволяло им не только собирать полные залы — по билетам! за деньги! в нищем 1920-м! — но и продавать огромное количество своих сочинений. Точные тиражи установить уже невозможно — избегая ответственности, имажинисты чаще всего ставили фиктивные цифры; но по косвенным данным получается, что с прилавков уходило от десяти до тридцати тысяч каждой их тоненькой, сомнительной полиграфии, книжицы.
А книжек они издали десятки.
* * *
Через полторы недели, 16 ноября, имажинисты устроили новое мероприятие — теперь уже суд над современной поэзией. Надо ли говорить, что билеты раскупили за несколько часов?
Тем временем Кусиков продолжал сидеть.
Афиша мероприятия в Политехническом гласила: «Защитником от современной поэзии выступит — Валерий Брюсов.
Обвинитель имажинист — Вадим Шершеневич.
Председатель суда — В. Л. Львов-Рогачевский.
Эксперты — И. А. Аксёнов, С. Есенин.
Гражданский истец — А. Мариенгоф.
Свидетели с обеих сторон — С. Буданцев, Адалис, Ив. Грузинов и др.
12 судей избираются из публики».
Интересно, что Аксёнов (уже без бороды) не отказался работать в паре с Есениным!
Пройти в здание имажинистам удалось только при помощи конной милиции.
На улице стояли толпы людей, не сумевших попасть на суд.
Всё тот же Мачтет, наблюдая оглушительный успех своих собратьев по поэтическому ремеслу, запишет в дневнике: «Имажинистам повезло».
Да, они работали! Они крутились, рисковали, обивали пороги кабинетов, трудились не только сочинителями, но и собственными агентами, издателями, продавцами, грузчиками, конторщиками, бухгалтерами, охранниками. Ну и наконец, как бы кто ни относился к имажинистам, эта компания проводила самую достойную теоретическую работу с обоснованием собственной позиции: после есенинских «Ключей Марии» вышли книжка Шершеневича «2×2 = 5. Листы имажиниста» (посвящённая «моим друзьям имажинистам Анатолию Мариенгофу, Николаю Эрдману, Сергею Есенину»), «Буян-остров» Мариенгофа (посвящённая «друзьям имажинистам: Сергею Есенину, Николаю Эрдману, Вадиму Шершеневичу и Георгию Якулову»). Грузинов работал над опусом «Имажинизма основное», а Есенин всё собирался написать пространный, в форме отдельной книжицы, ответ критикам имажинизма «Скулящие кобели».
Тоже, кстати, немаловажный момент: имажинистов ругали на чём свет стоит в самых центральных газетах — далеко не любая психика может справиться с такими остервенелыми разносами. Но люди во все времена примеряют на себя только чужие удачи: вот конная милиция на очередном концерте — это да, это мы заметим, а всё остальное, что предшествовало такому успеху, — так, ерунда, не важно: «повезло».
Имажинистов — безупречно одетых, остроумных, холёных — воспринимали стрекозами из крыловской басни, а они были муравьи, работяги.
Есенин в кои-то веки загодя приготовил речь — на бумаге! Жаль, потерялась.
Основная часть его выступления была посвящена, как обычно, футуристам: Маяковского он обвинил в безграмотности, Хлебникова — в том, что его словотворчество произвольно и не учитывает корневую систему языка; впрочем, за переход к имажинистам, сказал Есенин, мы готовы Хлебникова простить.
Маяковский сидел в зале и всё это выслушивал.
Грузинов тоже выступал, более или менее удачно распесочивая символистов, акмеистов и снова футуристов. Тут-то с галёрки и подал голос Маяковский:
— Незаконнорождённые эпигоны футуризма разговорились!
Его вызвали на сцену — он с удовольствием объявился, огромный. И в силу того, что Есенин ещё не сошёл со сцены, разница между ними была слишком очевидной.
Есенин, впрочем, не сдавался:
— Вырос с версту — думает, мы испугались! Этим не запугаешь! Вы пишете агитезы, Маяковский!
— А вы — кобылезы, — тут же бесподобно парировал Маяковский.
Есенин снова читал «Сорокоуст». Видимо, какая-то часть публики слышала поэму впервые, поэтому после предложения отсосать у мерина опять поднялся дикий шум, свист, гомон, едва не началась потасовка.
Брюсов изо всех сил тряс колокольчиком и вопрошал:
— Доколе мы будем бояться исконно русских слов?
Когда кое-как удалось установить тишину, Валерий Яковлевич резюмировал:
— Надеюсь, вы мне верите. Это лучшие из стихов, что были написаны за последнее время.
Есенин, в сущности, к Брюсову равнодушный, слова эти запомнит.
Приговор современной поэзии по итогам вечера имажинисты вынесли обвинительный.
Помиловали только пролетарскую поэзию. Имажинисты всё ещё надеялись перековать пролетарских поэтов в свою веру.
* * *
После вечера Есенин увидел за кулисами Галю Бениславскую.
Чувствуя себя победительно, шагнул к ней, глядя в глаза.
Галя вспоминала: «Мелькнула мысль: „Как к девке, подлетел“… почувствовала, что надо дать отпор…»
Сказала ему:
— Извините, ошиблись.
Он-то знал, что не ошибся.
«В этот вечер, — записывает Бениславская, — отчётливо поняла — здесь всё могу отдать: и принципы (не выходить замуж), и — тело (чего до сих пор даже не могла представить себе), и не только могу, а даже, кажется, хочу этого».
Кем была эта Галя?
Ей было 22 года тогда, она родилась в 1897-м, 16 декабря.
Грузинка по матери, француженка по отцу, которого звали Артур Карьер. Родители развелись, когда дочери было пять лет. Потом мать страдала психическим расстройством. Галю взяла сестра матери, давшая девочке фамилию своего мужа-поляка Артура Бениславского.
Детство Галя провела в латвийском имении Артура Казимировича, который её обожал.
Отличная наездница и стрелок, она наверняка превосходила Есенина в этом смысле. Охотилась на глухарей, плавала, ныряла, смелая, яркая — сорванец в юбке.
Подруга вспоминала: «Великолепна была Галя, когда садилась на козлы и, натянув поводья, щегольски выставив локти, гнала запряжённую пару по широкой пыльной дороге…»
Начала учиться в пансионе в Вильно, а закончила в Преображенской гимназии, в Петрограде. Училась отлично — золотая медаль на выходе.
В Петрограде стала театралкой, постоянной посетительницей Эрмитажа и Русского музея. С 1917 года состояла в партии большевиков, выступала на митингах — смелая, деятельная, с обострённым чувством справедливости.
В конце сентября 1917-го вдруг переехала в Харьков — искала приключений.
Харьков заняли белые; она пошла через фронт, пытаясь добраться к своим.
Её задержали, привели в деникинский штаб — большевичку, в партии состоит! Всё могло открыться, а там… Россия какая? — правильно, маленькая! — Её приёмный отец Артур Казимирович Бениславский служил у белых.
Говорит:
— Здравствуй, доченька, какими судьбами?
Немая сцена. Дочь бросается к отцу, офицеры поздравляют, все растроганы.
Часом позже, уединившись, Галя рассказала отцу правду.
Артур Казимирович, добрая душа, всё понял и принял.
Пошёл на риск — и переправил приёмную дочь к красным, выдав ей удостоверение сестры милосердия Добровольческой армии.
На другой стороне её, естественно, арестовали красногвардейцы по подозрению в шпионаже. Она сказала, что за неё могут поручиться товарищи из Москвы. Но где Москва и где Харьков, кто ж туда поедет спрашивать?
Не расстреляли её по совершенной случайности. Ещё одна абсолютно литературная, но тем не менее реальная деталь — молодой красноармеец вдруг заявил: «С такими глазами не бывает предательниц, ребята. Давайте ответ из Москвы ждать!»
Три месяца она просидела в тюрьме. Ответ из Москвы пришёл, выпустили.
Приехав в Москву, устроилась работать секретарём сельхозотдела Особой межведомственной комиссии.
На фотографиях Бениславская миловидная, своеобразная. Уверенно-лукавый взгляд исподлобья, сросшиеся брови. Говорят, у неё были бирюзовые глаза; Мариенгоф напишет — «галочьего цвета». Она была очаровательна, очень добродушна, уверенно и грациозно двигалась. Знакомые восклицали: «Казачок, казачок!»
Мужчин у неё к двадцати двум годам не было — несмотря на все злоключения и путешествия, Галя оставалась девицей.
После двух шумных имажинистских выступлений она и её ближайшие подруги Аня Назарова и Янина Козловская стали постоянными посетительницами «Стойла Пегаса».
Есенин, конечно же, её — именно её — там видел, но, получив за кулисами от ворот поворот, некоторое время подойти не решался.
Однажды всё-таки оказался у столика, где сидела Галя, и сказал улыбаясь:
— Ну нельзя же так. Вы же каждый вечер сюда приходите. Давайте я скажу на входе, и вас будут пропускать сюда бесплатно. Говорите фамилию.
Стоимость входного билета в «Стойло Пегаса» поднималась до четырёх тысяч рублей — деньги обесцененные, но сумма всё-таки весомая. Понятно было, что девушки просаживают всё жалованье на походы к поэтам.
Галя — даром что уже влюблена в Есенина — сразу раскусила его хитрость: фамилию хочет узнать! — и назвала сразу три фамилии: Назарова, Козловская, Бениславская — догадайся сам, кто есть кто.
Есенин сообщил на входе, что три эти девушки имеют право на свободное посещение «Стойла Пегаса».
Так в его жизни появилась Галя.
Той же осенью в Москву приехала Женя Лившиц.
Итого: Эйгес, Вольпин, Бениславская и Лившиц. Надо было как-то со всем этим разбираться.
С Эйгес роман заканчивался, но никакой другой всё никак не начинался, хотя давно пора было.
В конце ноября, даря Вольпин книжку «Преображение», Есенин снова написал: «Надежде Вольпин с надеждой…»
Она ему:
— Сергей, да вы мне так уже подписывали книжку в прошлый раз.
В раздражении Есенин взял и дописал: «…с надеждой, что она больше не будет надеждой».
С Лившиц встретился, у них возобновились самые доверительные дружеские отношения, но во что-то большее не перерастали.
После их не очень частых встреч Женя иной раз спрашивала, устно или в записочке: «Серёжа, милый, я вас ничем не обидела?»
И что тут ответишь?
* * *
В итоге Есенин снова стал жить с Мариенгофом, в том же доме в Богословском переулке, но в другой квартире. Но обживаться начали так серьёзно, словно теперь уж точно никуда съезжать не собирались.
Понемногу начал складываться их быт, в целом не характерный для той эпохи и вообще не очень ассоциирующийся с поэтической жизнью.
Экономка Эмилия, борзая собака Ирма (главное — не перепутать), обеды из трёх блюд, накрахмаленные воротнички; никакие гости в дом без приглашения не попадают.
Мариенгоф констатирует: «Оба мы необыкновенно увлечены образцовым порядком, хозяйственностью, сытым благополучием».
Одевались одинаково: белые куртки из эпонжа, синие брюки и белые парусиновые туфли.
В те годы уже существовало понятие «золотая молодёжь»; Есенин с Мариенгофом становились не просто её олицетворением, но — вождями.
Передвигаться только на извозчиках, иметь своих портных — культ своеобразной удачливости: да, мы такие — завидуйте.
В каком-то смысле такое их поведение тоже было вызовом не только многочисленным завистникам, но и самой эпохе.
Ты, эпоха, с нами так, а мы с тобой — вот так.
— Что-то, Толя, мы заскучали в этой Москве, не поехать ли нам посмотреть что-нибудь красивое, ещё нами не виданное?
— Может быть, Париж, Серёжа?
— Так уж сразу Париж. Давай что-нибудь поближе.
14 декабря Есенин, Мариенгоф и официально вернувшийся в состав имажинистской группы Рюрик Ивнев пишут заявление на имя Луначарского с просьбой разрешить двухмесячную командировку в Эстонию и Латвию — естественно, в целях пропаганды современного революционного искусства.
Спустя неделю Луначарский даст разрешение.
22 декабря Есенин продаёт агентству «Центропечать» две тысячи экземпляров четвёртого издания «Радуницы» — по 135 рублей за штуку — и получает на руки 270 тысяч рублей.
В издательстве «Имажинисты» сдана в набор книга литературоведа, композитора и музыкального теоретика Арсения Авраамова «Воплощение: Есенин — Мариенгоф». Два молодых человека (одному 23 года, другому 25) считают, что заслужили серьёзного разговора о себе.
То есть большинство поэтов в Советской России не могут издать своих стихов, а имажинисты спокойно пользуются возможностью выпускать книги, посвящённые им самим.
«Хотите, целую книгу — in folio — напишу о „месяце“ Сергея Есенина? — спрашивает Авраамов в своей работе. — Ещё книгу о его „корове“? Ещё и ещё по книге о его солнце, звёздах, дереве, Боге, лошади? Не только „шаблонных“ нет у него — свои собственные, новые образы он никогда не повторяет. Сам он — рог изобилия, образ его — сказочный оборотень».
В своём издательстве имажинисты платят авторам в три раза больше советской ставки Госиздата — могут себе позволить.
Правда, сборник стихов Есенина, подготовленный им для Госиздата под названием «Стихи и поэмы о Земле русской, о чудесном госте», был отклонён из-за отрицательного отзыва рецензента — писателя Александра Серафимовича, в своё время уже завернувшего книгу Шершеневича.
Что ж, хотелось издаться легально, в государственном издательстве Страны Советов, — но не вышло; грустить не станем и ставки снижать не будем.
На предновогоднем банкете в Доме печати Есенин находит Маяковского и прямо ему объявляет:
— Россия — моя. Ты понимаешь? Моя!
Сколько бы Есенин ни ругал Маяковского, внутренне он знал, с кем борется за звание первого поэта.
— Твоя, — спокойно отвечает Маяковский. — Возьми. Ешь её с хлебом.
Новый, 1921 год имажинисты справляли в Большом зале Политехнического музея.
Забравшись на стол, читали по очереди стихи, отвечали на записки и вообще фраппировали публику.
Есенин, между прочим, заявил, что Пушкина имажинисты уже не признают.
Люди всерьёз на это реагировали.
— Как так? — кричали. — Неужели вам не стыдно?
Есенин в ответ читал начало «Евгения Онегина» и затем спрашивал: «Разве это не похоже на „Чижик-пыжик у ворот“?»
Не дождавшись вразумительного ответа, говорил:
— Вот так теперь надо писать, — и читал новую свою маленькую поэму, замечательную «Исповедь хулигана»:
…Спокойной ночи!
Всем вам спокойной ночи!
Отзвенела по траве сумерек коса…
Мне сегодня хочется очень
Из окошка луну обоссать.
Синий свет, свет такой синий!
В эту синь даже умереть не жаль,
Ну так что ж, что кажусь я циником,
Прицепившим к заднице фонарь!..
Иные ужасно сердились: в какую низость впала русская поэзия! А это и есть русская поэзия, в чистейшем виде.
Кому-то казалось, что всё это не всерьёз, что Есенин просто играет, издевается, паясничает, — но и эти не понимали ничего.
Всё было совершенно всерьёз.
* * *
В январе 1921 года Есенин задумал написать поэму о Емельяне Пугачёве.
Казалось бы, ему больше подходил по фактуре Разин — о нём Есенин упоминал и в том самом письме Ширяевцу, и в разговорах.
Пугачёв выдал себя за императора Петра III, подняв огромный бунт столетие спустя после разинского, в правление Екатерины Великой.
Самозванство наложило некий отпечаток на имя его и память о нём.
Так вышло, что Разин был больше укоренён в национальной песне и присказке: он себя за императора не выдавал, карты не путал.
Однако у Есенина, наверное, имелся свой резон. Разин спихивал его в готовый, цветастый лад, наподобие уже написанной к тому времени повести (на самом деле — поэме в прозе) Василия Каменского.
И вообще о Разине не написал к тому времени только ленивый, всю полянку вытоптали.
В Пугачёве чувствовалась несколько иная трагика, не такая, что ли, распевная.
И потом — Пушкин, конечно же. Пушкин осмыслял Пугачёва в «Истории Пугачёва» и в «Капитанской дочке», а в стихах нет.