— Это ты у японцев спроси, зачем. Ну, потом, сейчас уже так не делают.
Он внезапно замолчал. Съел омлет, сосиски, допил пиво. Мне стало ясно, пора прощаться. Все, что в ту пору обычно выяснял каждый немец, встретивший довоенного дружка, мы с ним выяснили.
Вилли, однако, прощаться не собирался.
Ты мучительно думал о том давнем пятне — черепе, пилах и продолговатой коробке-вагине, точнее о том, почему с некоторых пор все, что ты слышишь, имеет с пятном явную связь, напрашивается на отношение к нему.
— Что касается Ханны, эта тощая пролетарка не утратила дар человеколюбия. Ссудила меня на поездку в Берлин. Надо бы отдать, да нечем, так что закажи еще пиво.
Пробовал переключиться на приятные смешные воспоминания. На этой именно поляне, ты помнишь, летом девочка лет пяти отделилась от родителей, подошла, спросила:
После того, как кельнер поставил кружки, Вилли обратился ко мне.
— Вы не знаете, здесь живут какие-нибудь животные?
— Ты, верно, думаешь, что я свихнулся на поражении и на ненависти к плутократам? Это не так, Вольфи. Мне все равно какого цвета сволочью быть, лишь бы платили.
— Кроты, — сдавленным голосом ответил Шура.
— Если хочешь, я могу помочь тебе со средствами, — предложил я.
Девочка задумчиво отошла. Рахитичная, как гуманоид. Вы смотрели ей вслед. Лес был такой красивый, что хотелось говорить только шепотом, будто кто-то важный спит. Тогда появилась из леса редкая стрекоза камуфляжной расцветки, а сейчас появилась розовая болонка из снежных зарослей. Приодетая в клетчатый жилетик. Йогуртер посвистел ей, возясь с пуговицами, и всю метко и быстро обоссал, пока она недоуменно отступала, а потом потрясенно уносилась на зов незнакомого вам хозяина.
Вилли отпил пиво, откинулся на спинку кресла и презрительно усмехнулся.
Жена ревновала Акулова за то, что он глубоко целовался с собственным кулаком, влезая туда языком. Она подглядывала, как Семен по ночам доставал из-под стола и распаковывал дорогой фаллоимитатор, официально купленный для запугивания жены, и подолгу облизывал его. Ты не знаешь, как называется такое отклонение эротическое. Майкл не знает тоже.
— Нет, Вольфи. Я пока с голода не дохну…
Обещает представить тебя вдове Акулова, как только ты прилетишь в Нью-Йорк по завершении «Либертариата». Найдет, полагаешь, какую-нибудь седую актрису, старушенцию из дома преклонных лет.
Он неожиданно перешел на русский.
— И до милостыни не докатился. Вот миллион я бы взял.
Вы обсуждаете с ним вот что: литература — это выставка достижений языка, почти что укор людям, демонстрация возможностей общения, вызывающе превышающих повседневное употребление слов. «Люди открывают рот не чтобы научить друг друга, но чтобы отстоять свое имя и свой бизнес в своих и чужих глазах», — так понимает Майкл. В этом смысле литература есть критика, разоблачение и альтернатива ежедневному нашему языку. С этой мысли, хотел бы Майкл, пусть начнется ваше с ним предисловие к будущей акуловской книге.
— У меня нет миллиона. Разве что марок.
Семен Иванович в своем доселе никому не ведомом творчестве предпочитал абсурд, но не надуманный. Происходящее должно быть вопиюще возможным. Невероятным, но очевидным. Высокий абсурд не должен противоречить нашему опыту, напротив, должен оживлять и по-новому использовать этот опыт, посвящать его более важным, экзистенциальным целям. Возможный абсурд — констатация того, что запросто могло бы произойти, но ставит все, с чем мы смирились, с ног на голову. Только такой материал и нуждается в литературном выражении, в более качественном языке. Без такого языка не случится остранения, деавтоматизации восприятия.
— Кому теперь нужны марки. В цене доллары. Ты не отчаивайся, у тебя скоро будет миллион. Я видал тебя в Винтергартене. Знакомая дама пригласила. Высший класс, Вольфи. Это говорю тебе я, Вилли Вайскруфт, сын владельца развлекательного и, учти, когда-то не последнего в Берлине заведения. Это говорю я, неудачливый солдат, угодивший в пятнадцатом году в плен и познавший Россию. Ты не поверишь, но мне посчастливилось видеть Распутина. Я сразу почувствовал, у него есть сила, но ему далеко до тебя, дружище. Этот славянский недоносок жрал, пил, махался с женщинами, одним словом, тратил свою силу на что угодно, только не на полезное дело.
То есть, в любом случае, литература служит перманентному восстанию, уличая нас в языковой убогости и давая нам пережить реальность утопии с помощью танца образов и симфонии фонем.
— Что ты считаешь полезным делом? Повисеть на дереве Игдрасиль? Овладеть тайной рун?
О ките Евича Майкл предположил, что это намек Акулова на свою фамилию и на свой непостижимый внутричерепной мир. Ты вежливо поддержал эту версию. «Я весь напитался психоделическим планктоном 60-х и ныне перевариваю его, а порою и срыгиваю», — якобы хвастал кому-то Акулов по телефону, а жена незаметно записала. С ней он таких разговоров не вел. И вообще, «ему были свойственны морские мотивы, как у Кандинского» — показывает Майкл свою искушенность в русском авангарде.
— Ты запомнил? Это радует. А почему бы и нет, Вольфи. Ты можешь относиться ко мне, как к сумасшедшему, но в следующей войне многое будут определять такие, как ты.
— Тебе мало одной войны?
В конце концов, он не получит каких-то очень серьезных денег, если не докажет кому-то, что с рукописями Акулова все в норме, а именно: они существуют, их можно читать, в них много смысла, тайн и «морских мотивов, как у Кандинского». Так и видишь Семена Ивановича (внешность по присланному портрету): шагает к картине, будто желая ее расслышать, нет ли там шороха прибоя и других морских мотивов? Тебе кажется, Майклом движет нечто семейно-экономическое, вроде выжившей из ума вдовы или дочери, на которую кем-то что-то завещано астрономическое, а она культивирует своего мужа или отца. Никак иначе ты не можешь объяснить искренние письма и оговоренные денежные переводы Майкла. Да что ты вообще знаешь?
— Войны не может быть мало или много. Она перманента, как и революция, которая в каком-то смысле тоже война. По крайней мере, так утверждает товарищ Троцкий.
Мэйби никакого Майкла нет, а есть случайно выбирающая счастливцев программа-лотерея, призванная одарить подвернувшихся литераторов?
Мэйби ты встречался в японском кафе с обычным актером, привычно изображавшим работодателя?
Он вновь замолчал. У Вилли появилась странная манера обрывать разговор на полуслове, можно даже сказать на полумысли.
Мэйби пятно — это часть программы? Твое персональное сочетание набранных баллов в этом эксперименте, как концлагерный номер или пароль для почты?
Вайскруфт неожиданно засмеялся.
Мэйби пишут сейчас Акулова многие избранные?
— Ты знаешь, мне удалось сделать на тебе неплохой гешефт.
Мэйби выйдет потом сборник всех этих авторов под его фамилией? Мэйби такая теперь социология, что-то выясняющая ценное про всех?
Далее по-немецки.
— Ja, ja, natürlich. Я предложил пари, что ты умеешь предсказывать будущее.
«О бэйби, бэйби, / Мэйби, мэйби», — как поется в сотнях песен.
Теперь я пожал плечами. Мой кислый вид никак не смутил заметно повеселевшего Вилли.
Твое упражнение — три. Спрашивай себя за любым делом: «Что бы я мог сейчас вместо этого?» В смысле, что было бы круче? Повтори этот вопрос к выдуманному действию. Например, что бы ты мог вместо чтения этих ссылок? Завести лайф джорнал? А вместо лайф джорнала? Сняться в фильме своих знакомых? А вместо актерства? Снять тот фильм самому, у них все равно не хватит рук? А вместо? Сделать все то, что делает герой фильма, без всяких съемок, в реальности? А вместо? Натренируй себя легко задавать этот мысленный вопрос до десяти раз подряд и так же легко отвечать себе.
— Возможно, ты помнишь, как на одном из твоих выступлений в Винтергартене какой-то усатый прощелыга потребовал от тебя ответ, на чем ему надежнее добраться до Мюнхена. На поезде или на машине?
Когда Акулова спрашивали, что он там сейчас пишет, Семен Иванович частенько отвечал: «Роман, если вы их так любите». Майкл усматривает в таком ответе иронию ниспровергателя. Он против романа. Для Майкла эта форма устарела вместе с промышленной стадией производства, которой она идеально соответствовала, вместе со словом «партия» в политике. Вся классика однажды приобретает инертный, тормозящий смысл. «Сотовые телефоны гарантировали бы сегодня хэппи-энд большинству классических романов и драм, „Ромео и Джульетте“, например», — шутливо поясняет Майкл свою мысль.
— У него усики вот так? — я провел пальцами две черты под ноздрями.
— Точно. Ты подсказал, что лучше отправиться на машине.
Роман классический пришел и уходит вместе с индустриализмом. «Производственный роман» — антикварный курьез, но, как идеологема, он самый короткий мост между причиной (заводом) и следствием (романом). Новое поведение и новые технологии. Эпоха «фанки-бизнес» и «смарт-моб», которые так любит Майкл, должна равняться суммам миниатюр. Нестрогим, легко делящимся. Роман равен авторитаризму в политике. А суммы миниатюр — синоним федеративности, вплоть до конфедеративности, прямой демократии, сети самоуправления.
Ты полагаешь, американский партнер ждет от тебя практических иллюстраций к этим неизвестно чьим теоремам. И ты стучишь Майклу в письме, надеясь, что он сочтет это ответом:
— Да-да, что-то припоминаю.
Чешихуев сидел за столом и ел из чашки клубнику. Издали можно было подумать, что он кладет в рот небольшие кусочки сырого мяса. Это могло бы происходить в кафе, дома или на даче, но в данном случае это была художественная акция, за которую ему, как статисту, платили не такие уж и жалкие деньги. Клубники на них уж точно можно купить целую ванну. Сладкое мясо жизни, глотаемое нами непрерывно, чтобы найти на дне крышку собственного гроба.
— Ты не читаешь газеты? — удивился Вилли.
С такой фамилией Чешихуеву часто не требовался пропуск. Как только он доставал и показывал охране паспорт, мужики гнулись от хохота, добрели, пропускающе махали ему руками и, смеясь, расставались с Чешихуевым, а он попадал внутрь... С такой фамилией ему и имени-то не требовалось. О чем Чешихуев думает, глядя прямо в клубнику? О том, что он видел сегодня под землей.
— Вообще-то нет. Они пачкают руки.
— А «Роте Фане»?
[22]
Ввинч в метро. В кармане весь инструментарий. Нехитрый штопор. В вагоне, не прячась, доставал и дунув на него, как в бутылку, осторожно направлял себе в ухо. Начинал, все глупее и шире улыбаясь, слегка шныряя взглядом по пассажирам. Многие выходили из вагона на ближайшей или просто отходили подальше, но были и те, кто начинал скалиться в ответ, вытягивать в любопытстве шею, поднимать предвкусительно брови, всматриваться в спектакль. Сколько их? Числом зрителей, соблазненных штопорным трюком, он мерил успех каждого отдельного выхода. «Ввинч» называл он эту стадию. Закончив, отнимал руку: все, мол, видят или не все? Деревянная ручка штопора вплотную сбоку привернута к черепу. Ввинч окончен. Когда все растерянные — в вагонах ходят музыканты, калеки, глухие, немые, продавцы гирлянд, батареек, будильников, но такое! — отодвигались, а пойманные трюком вперивались, забывая, куда едут, он брал торжественно — вместо барабанного грома колесный такт — и драл наружу, резко выхватывал из головы штопор с поцелуйным чмоком и выбрызгом вишневой массы из уха. «Клубничной», — уточнил Чешихуев позже. Факир харкал из виска на все вокруг маленьким, но страшным и мокрым салютом. Те, кто успел уже решить, что фокусник как- нибудь так штопор переделал, чтобы при поворотах спираль уходила внутрь ручки, завинчивалась незаметно, и, значит, в слуховой раковине сейчас ничего нет, — посрамлены. Все, кто ждал от него просьбы подать на бедность, перепуганы выходкой. Темнеют клубничные точки на карте метро, рекламе дешевой связи, плаще, стеклах «не прислоняться». А выдравший единым махом орудие из уха стоит с веселой головой, залитой с одного боку кровью, и тихо торжествует до ближайшей станции, чтобы там молча поклониться и выйти из пассажирской жизни.
Я промолчал, а Вилли как ни в чем не бывало продолжил.
Конечно, это трюк, но другой — в ухе у него пробка специальная, с красной слизью, чтобы вышли, когда дернет, натуральные ошметки. «Взрыв мозгов», как выражается реклама. И, делая «ввинч», он, конечно, не чувствует ничего, кроме скрипа внутричерепного, будто разнимается матрешка, — это спираль насилует очередную пробку. Но первый-то раз, однажды, он сделал это взаправду, вот так вот вышел, достал, закрутил и вырвал, вызвав вопль у какой-то девки, брызнув на всех, желая кое-кого выпустить наружу или, наконец, впустить внутрь. Открыть границу. И, сам себе удивившись, вышел, чтобы вернуться в эти вагоны с этим бутылочным штопором не один раз и повторить свое, но уже по-хитрому, с пробкой, без боли, цитировать себя. И если некий заорет, вскочит, прижмется к закрытым («не прислоняться») дверям, тогда актер особо хорошо себя чувствует — триумф играющего свой первый раз, повторяющего свою ненужную, а значит, настоящую жертву. Замаскировав пробку в ухо, Ввинч топает к оранжевой в морозном воздухе букве М, сталкиваясь с будущими и прошлыми пассажирами. С Борей, например, утяжеленным гирей.
— Даже в этой паршивой газетенке написали, что шестнадцатичасовой поезд на Мюнхен сошел с рельс возле Регенсбурга. Есть погибшие. Я показал эту заметку своему дружку, и он с ходу выложил проигрыш. Так что если не хлопать ушами, прожить можно. А то, что я вырядился так непрезентабельно, так это маскировка. Тут подвернулось неплохое дельце проследить за одной красной сволочью, да вот встретил тебя. Так что сволочь подождет.
Уходя от жены, Боря взял с собой только ее. Не мог допустить, чтоб гирю тягал другой, хотя и не знал, кто это окажется. Уходил он вообще-то не от жены, а из пустой квартиры, жена была на работе и ничего не знала. С шестнадцатью килограммами в руке спускался на лифте, чтобы никогда не подняться, а потом еще и в метро.
Он погрустнел, а я задался вопросом — кто мог быть этой красной сволочью? Уж не Вольф Мессинг? Мне стало не по себе. Я мысленно прислушался к Вайскруфту, однако выудить что-то более ценное, чем надоедливый мотивчик какого-то брутального фокстрота, мне не удалось. Эта мелодия настолько прочно засела в мозгах Вайскруфта, что я удивился, каким образом он ухитряется одновременно беседовать со мной?
— Мы давно не виделись, Вольфи, — погрустнел Вилли.
В переходе у едущей лестницы за стеклом давно сошедшая с ума женщина в подземной форме кривила рожи, жестикулировала и поучала всех в микрофон — «вы ведь все знаете, вас же всему учили!» — отчаянно взывала к вежливости, хотя и так никто ничего не нарушал. Спускаясь к ней, то есть стоя на ползущих ступенях и глядя на ломаные движения ее убеждающих рук, Боря понял: все, что он знал и чему его учили, — бред этой будочницы. Остановился у стекла, постучал согнутым пальцем и внятно сообщил ей — все договоры расторгаются!
— Считай, семь лет, — подтвердил я.
— Я не понимаю, — почти пропела в микрофон подземная женщина, — что вы там говорите, любезнейший.
Вилли вновь перешел на русский язык.
Боря удовлетворенно кивнул. Он хотел именно этот ответ.
— Нам есть о чем поговорить. Например, мы могли бы работать в паре. Подумай, нельзя ли ввести в твой номер некий элемент случайности? Ты ищешь предметы, но один предмет найти не можешь. Я принимал бы ставки…
И пошел дальше. Аристотель настаивал: чудо не в вещах, но в их счастливых отношениях друг с другом. Примерно то же и со скукой — думал Боря, не читавший, конечно же, Аристотеля, слышавший о нем из сотых уст, — тоска возникает из довольно веселых по отдельности вещей, собравшихся выгодным всем, но не каждому в отдельности, образом.
Я ответил ему по-немецки.
— Свежие пушистые васильки, — повторяла приезжая в нише, занявшая место выселенной революционной статуи, — всего за десять!
— Нет, Вилли, смысл моего выступления в том, что я нахожу все предметы. До единого! Мне нельзя ошибиться, это условие контракта. К тому же я и не могу, потому что вижу их.
Боря купил букетик и шагал теперь, куда вела его тоска, а точнее желание с ней покончить. В правой болтая гирю, а в левой храня цветы — разница ощущений, намекающая на скорое веселье. Он почувствовал усталость и увидел некую остановку с лавкой. Присел, поставил гирю рядом и посмотрел в цезуру, получившуюся между его сближенных сандалий.
— Предметы?
Для едущих мимо он был человек, который спокойно ест васильки, сидя в проездном подземье под присмотром чугунного идола. От свежего и пушистого бориного кушания гиря начинает рдеть и озаряется изнутри, словно раскаляется, оставаясь притом холодною и твердой. Боря оглядывается, укрывает гирю от лишних глаз, пытается со своей стороны взяться за луч, схватить этот луч как меч, воткнутый в чугунный плод, ищет рукоятку, нащупал, потянул и вспомнил то, чего раньше никак не мог.
— Да.
Есть страна, куда умеющим говорить нельзя. И он туда направляется. Там только смеются. Этого достаточно. Смех вместо слов. Там всем смешно, потому что оттуда все видно.
— Верю, — он попросил заказать еще пива. — За мной не пропадет. Вилли Вайскруфт всегда оплачивает счета. Тогда, возможно, тебя заинтересует информация, которой я владею. Твои дружки могут выложить за нее кругленькую сумму.
Видно, к примеру, как Федора похоронили, а уже в полночь он стоял перед коровьим царем.
— Кого ты имеешь в виду под моими дружками?
— Пас вашего брата, — отвечал спокойно, не гордо, но и без трепета на вопрос о роде занятий.
— Шуббеля, дружище!
Берёг рогатых от волков на берегу, а когда поступал приказ, отдельных отводил на электричество. В жизни Федор видел гораздо чаще коров, чем людей, поэтому не очень удивился и после смерти, увидев перед собой величественную морду двурога. В густой замогильной темноте, жирной, как чернозем, золотые рога были единственным источником света. Коровий царь поднял Федора на рога, пробив покойнику брюхо и, мотнув посильней, зашвырнул его на небо, под ноги архангелу.
8
Фокстрот в его голове зазвучал на пределе слышимости. Он даже начал выстукивать пальцами забористый ритм, а у меня начался ступор — я никак не мог припомнить название этой разухабистой танцушки.
Предполагаешь, все получают такое пятно от ино? Даже те, кому не до интернета. И не говорят друг другу. А как еще должен выглядеть контакт? Ритмичное нарушение городского электричества? Один голос в миллионах мобильников, читающий таблицу умножения? Произвольное включение всех кассовых аппаратов мира?
— Какое тебе дело до Шуббеля, до моих дружков и до меня?
Акулов считал солнце разумным существом, а его излучение — свет, тепло, нейтрино — мыслями разных типов. Внутри разлагающегося водородного шара творятся идеи той неземной сложности, в сравнении с которой все, что мы о себе знаем, — однообразное роение амеб. Предполагаешь, что земную жизнь и людей он мог в таком случае понимать как вялую субличность, малую и случайную долю разумной энергии, оторванную от центрального смысла вселенской драмы.
— Хороший вопрос, — кивнул Вилли и помрачнел. — Деловой. Это выдает в тебе, Вольфи, ищущую, пытливую душу. (Накал изводившего меня шлягера резко спал.) Полагаю, ты тоже не обходишь корысть стороной. Не обижайся, но иногда я приглядываю за тобой. Это для твоей же пользы, Вольфи. Неужели ты всерьез полагаешь, что в этом мире можно прожить и хорошо прожить без помощи влиятельных друзей?
— Ты имеешь в виду господина Цельмейстера?
В этих читаемых тобой «собственных» дневниках, которые за тебя здесь пишут и которые ты не знаешь, кто еще читает, ничего до сих пор нет о твой жене, будто ты холост. Вежливо ли это? Или ты думаешь, нам ее не видно? Ты мысленно спрашиваешь о ней того, кто шлет ссылки. Тебе полезнее спросить себя, почему ты не показываешь ей этих ссылок и совсем ничего не говоришь о них. Представь себе, как она могла бы рассказать дневнику, если бы занималась этим, про вчерашний, например, день:
Вилли, совсем как его отец, презрительно наморщил переносицу.
«Что вы скажете, если встанете ночью, заинтересованные шумом в ванной, а там ваш муж варит в дымящемся кипятке видеокассету? Заткнул раковину резиновой пробкой и топит видео в мутной жаркой луже, а сам вглядывается в кассету с нехорошим вожделением. Судя по уже раскисшей наклейке, тот самый фильм Финчера, который вы сегодня перед сном смотрели, два часа назад, очень напряженный, весь построенный на «добежит — не успеет». Вопросительно задрав брови, вы смотрите на мужа, полувсерьез подозревая худшее: внезапный, ничем не обещанный приступ безумия, и соображая попутно, полушутя, что есть острого на кухне, где сейчас телефон и какая комната запирается изнутри. «Они — там!» — торжествуя говорит ваш муж. Присев на край ванны и, смеясь, указывает на испорченное в кипятке кино. Вы решаете подождать, не предпринимать ничего, явной ведь опасности нет, в конце концов, возможно, вы спите и никуда не вставали, а значит, ничего не видели, темно и никого сейчас в ванне, — всегда есть такая надежда. И он, довольный вашим детским от испуга лицом, рассказывает следующее:
— Кто такой господин Цельмейстер? Плутократ из самых ничтожных. Использовать такое чудо как Вольф Мессинг для того, что сытно жрать и спать со шлюхами, способен только мелкий мошенник.
— Ты ушла спать, я сходил в душ. Вернулся. Кассета не вынута. Перемотал, достал, положил в корпус и тут меня передернуло.
Они — там! Тащу назад из корпуса, и точно: один лезет, яйцо тащит, за ним второй, я заглянул, где пленка, их видимо сквозь пластик — не видимо. Рыжие. Вот они оказались откуда. А мы-то гадали, где гнездо? Смотрю, по пленке прямо скачут маленькие, большие с жопами, а не достанешь. Корпус ломать — хрусту много. Я трясти, полезли из каждой дырочки, яйца свои, кварцевые, хватают и прут. Посмотри, их внутри сотни, не передавить пальцами.
А спрей от насекомых у меня кончился. Я растер самую большую. Жирно. Самка, думаю, или там матка. Но оказалось, таких столько, отовсюду прут. Как это фильм, не пойму, крутился, а им хоть бы хрен, да и кассета на видике лежала пару недель, во налезли, гады. Я погорячее открыл, затычку сунул и туда их. Не будет больше.
Последняя фраза сразу относится и к «Паник рум», и к гнезду рыжих квартирных муравьев, каких во множестве вы действительно стали замечать у себя последние две недели. Но верить ли ему? Остается сделать два шага и заглянуть в раковину. Если он прав, там, в кипятке, должно плавать множество сваренных муравьев. Их должно быть видно. Могут ли вещи сумасшедшего сходить с ума вместе с ним?
— А крупный?
Отсюда, из недавнего сна и квартирной темноты, ничего не рассмотришь: есть там что, в этой жаркой луже, или нету? Готов там муравьиный суп или просто варится вода? Вам очень не хочется проверять, делать эти два шага, убеждаться. Ноги приклеились под его взглядом. Утопленная кассета лежит на белом гладком дне. В три утра, у себя дома, вы стоите в дверном проеме, вдруг утратив все цели и желания, а ваш муж, сидя напротив, вежливо и безумно улыбается вам. И никаких мыслей не приходит, кроме: «давно пора бы обзавестись DVD».
— Вот к тому я веду. Ты, кажется, упоминал о влиятельных друзьях? Они не привыкли швырять пфенниги попусту. Они платят за товар, за результат, за преимущество, а какой товар в грядущую эпоху будет в особой цене? Такие, как ты, Вольфи.
Чтобы добавить обыденности, ты принялся чистить зубы, раскручивать тюбик и мазать щетку. Это означало, что через пять минут ляжешь спать. А точнее, будешь внимательно слушать, как безразлично чавкают часы в темноте, откусывая твое время.
— Почему ты решил, что я могу связаться со Шуббелем?
Очарованный рекламой обеих паст, Акулов покупал два тюбика и по утрам выдавливал из каждого по гусенице на щетку, смешивая конкурентов во рту. Майкл советуется: можно ли это назвать издевкой над рекламой или все-таки над собой?
— Потому что спишь с его сестрой.
Выплюнув зеленое облачко пасты в раковину, ты поднял голову. Зеркало запотело и под влажным туманом на гладкой хладной ртути в самых общих угадывался твой или чей угодно облик.
— Ты и это знаешь.
На секунду показалось, что там неизвестное, интересное, совсем другое прячется лицо. Не паспортное. Не став проверять, хотел повернуться и выйти, но в дверях еще стояла жена. Ты видел и ее радужный призрак в зеркале.
— Ненароком, Вольфи. Случайно встретил вас возле «Континенталя». Ханна — замечательная девушка здоровых народных кровей. Ты знаешь, я тоже заглядывался на нее. Но не сложилось…
Часто ее голова представляется тебе машинкой для скручивания афоризмов, быстро забываемых твоей ленивой памятью:
— Зачем тебе иметь дело с красными, если у тебя на рукаве эта эмблема?
«Люди не разочаровываются лишь в дешевой рабочей силе», — говорит она, если ты меняешь к кому-то отношение, например, к ней.
— А если красные победят, Вольфи? Поверь, я знаю, о чем говорю. Я видал этих… — он перешел на русский, — очумелых. Разгром на Висле ничего не значит, дружище. Просто война перешла в новую фазу, и на этот раз я не хочу оказаться в числе побежденных. Я хочу жить на широкую ногу, ездить по миру, носить такую же куртку, как ты, такой же фрак, в котором ты выступаешь в Винтергартене. Почему это можно какому-то еврейскому мальчишке и недоступно мне Вилли Вайскруфту?
«Там, где не хватает денег, возникают чувства», — если кто-то во что-нибудь влюблен.
«Нарциссизм плюс самоирония — вот коктейль, разрешающий мужчинам все», — о чудачествах знакомых.
Увидев, что я нахмурился, он поморщился.
«У всех есть религиозные предрассудки, но ни у кого нет религиозной веры», — о массовости христианских праздников.
— Не надо обижаться, Вольфи. У вас, евреев, есть странная привычка толковать каждое слово как намек, а каждый намек как оскорбление. Мне в голову не приходило презирать тебя за происхождение. Разве что за дар… Но это воля небес и бороться с ней безумие. Я не скрываю, что хочу попользоваться твоим даром, погреться в лучах твоей славы. Задумайся вот над чем — в том мире, где твердят о «чистоте крови», господину с русскими корнями вряд ли позволят выбиться в люди. Скоро начнется заварушка, Вольфи, и кое-кто попытается сделать твоим красным дружкам вот так, — он чиркнул ногтем большого пальца по горлу. — Но твои дружки тоже не промах. Вот тебе мой совет, Вольф, уезжай куда подальше.
«Стадии мужского успеха: может позволить себе красивую, может позволить себе некрасивую и никто не подумает, что он ничего лучше не нашел, может позволить себе вообще обойтись без, и никто не подумает, что не хватило», — листая светскую хронику.
— Спасибо за совет.
Почему все же ты не показываешь ей пятна? Не хочешь, чтобы снесла тебе новый афоризм? Про вареных муравьев, впрочем, она промолчала. А ты, почистив рот, заставил себя признать пятно в зеркале законным отражением и надеялся, что, возможно, но не скоро, будет лето, а летом ты ездишь на неважно чью дачу в Бровкино. И как только почистил зубы, сразу же захотел чего- нибудь съесть.
Он допил пиво.
В сливово-синем небе, у обернутого решетом фонаря веранды в Бровкино тогдашним летом неслышно плясали трепетные нетопыри. Как вырванные у кого-то сердца. И было что-то от «говорящих» рук немого в их тихом ночном мышином смятении. Озерная вода, оставшаяся в ушах, тепло щекотала слух.
— Ты стал обидчив, Вольфи. Это плохо, дружище. Поверь, я знаю, что говорю. Итак, ты передашь Шуббелю мое предложение? Если да, приходи в эту пивную в четверг. Моя цена — тысяча долларов. Если твои дружки сочтут цену завышенной, тогда Auf Wiedersehen!
Тем летом вы только познакомились и часто вместе купались. Тебе нравились ее первые афоризмы, и ты над ними смеялся, не зная, что выгоднее: соглашаться или нет.
* * *
Ты чувствовал, как, расточая страсть, обнажаешь внутри прыткой человечьей ртути то зияющее сияющее несуществующее бесценное золото, на которое позволяется обменять, приобрести что угодно из ощущаемых вещей. Подражающий расточителю — ростовщик и процентщик, копирующий страсть — фальшивомонетчик. У них танец ртути, в котором ничего иного никогда не рассмотришь, даже если об этом ином предупрежден и осведомлен.
Признаюсь, предложение Вилли Вайскруфта ошеломило меня. Оказалось, что всякого рода «идеалы», сплоченные в ряды «измов», железные батальоны лозунгов, призывающих свернуть башку «реакционерам» и построить «наш, новый мир»; вопли, требующие «пустить кровь плутократам, вонзившим нож в спину Германии», — тоже имеют цену. В изложении Вилли спасение отчизны, классовая борьба, а также социальная, национальная и всякие другие революции приобретали какой-то неожиданный криминально-базарный привкус, тем не менее я счел своим долгом рассказать о нашей встрече Шуббелю.
Любовь? Да, пожалуй, ты испытываешь к ней любовь, когда очень устаешь.
О чем они совещались в своем комитете, не знаю, только на следующий день Гюнтер предложил мне встретиться с Вилли.
Секс? Чтобы заниматься этим, тебе нужно испытывать к ней одновременно доверие и агрессию. Но теперь эти чувства распались и приходят по отдельности. Или доверие, но никакой агрессии, желания броситься. Или желание сделать больно есть, но доверия никакого, и тогда вместо секса получается скандал.
— Передай Вайскруфту, что я жду его в Моабите, в пивной «У тетушки Хелены». Ни в какие объяснения не вступай. — После короткой паузы Гюнтер как бы нехотя поинтересовался. — Ты сам как считаешь — это провокация или серьезный разговор?
«Ты любишь естественные чувства в неестественных условиях», — сворачивает она очередной афоризм о твоих любимых порносценах.
Я сразу догадался, что он имел в виду, однако что я мог ответить? Станцевать привязавшийся ко мне фокстрот, отстучать ритм ладонями по столу? Черт возьми, я так и не вспомнил название этой прилипчивой мелодии! В памяти возникло что-то вроде ментального барьера, с которым мне еще не приходилось сталкиваться. Это мешало мне, требовало разгадки. Вот какая мысль пришла мне в голову — может, старый дружище таким странным образом выстраивал самозащиту? Или с помощью этого прилипчивого мотивчика он надеялся подчинить меня, оседлать и помчаться в сторону неведомой мне цели? Неслыханная самонадеянность и все же — что имел в виду Вилли, рассуждая о том, что мы могли отлично работать в паре? Интерес донимал меня. Я упросил Гюнтера, чтобы тот позволил мне присутствовать при разговоре.
У людей наступающего «секс будет вместо войны, туда уйдет вся экспансия», — обещал Акулов или просто прочел такое у каких-нибудь хиппи и повторил.
Гюнтер предупредил.
Когда его задерживали при попытке поджога памятника, он «устроил позорный душ», то есть сильно обрызгал мочой полицейских. Но поливал их, ничего не доставая из расстегнутой и раздвинутой ширинки, чтобы не оказаться обвиненным в развратных действиях.
— Ты берешь на себя большую ответственность, товарищ.
В полицейском участке его охватывала глоссолалия. Задержанный внезапно переходил на неизвестный, а точнее, несуществующий язык и весьма убедительно говорил на нем, нельзя понять только — что? Факт такой одержимости приходилось фиксировать в протоколе. Дознаватели не сразу, но выясняли, что к русскому акуловская речь имеет такое же далекое отношение, как и к английскому.
Мы встретились с Вайскруфтом на пересечении Фридрихштрассе с Унтер дер Линден. На этот раз он явился одетым вполне в духе Рот фронта — в гимнастерке, но без красной звезды на фуражке. Армейские штаны заправлены в сапоги. Когда я передал ему предложение Гюнтера, Вайскруфт на мгновение испытал страх, затем взял себя в руки и коротко кивнул. О гарантиях даже не заикнулся.
Фрагмент акуловской абракадабры, записанный на пленку сердитыми и усталыми полицейскими, был предложен миссис Акуловой, приехавшей в участок внести залог. Ей показалось, она слышит тот же язык, что и на лестнице, где она ловила своего «мунера» по ночам и, не разбудив, отводила в спальню. Но переводчиком миссис Акулова наотрез отказалась быть. Майкл прислал тебе в файле его полуминутный смех. В ответ на чье-то невнятное американское восклицание негромкий смех человека, знающего, что любая вещь может иметь любую цену. Тихое «хмухму» предположительно существовавшего. Есть ли другие записи и выдает ли их жена, ты не спросил. В данной игре тебе сообщают, что должны, и не стоит выказывать интереса.
Вилли настоял шагать порознь. Как он выразился, в «целях собственной безопасности». Я уточнил — твоей?
Зато нашлись новые сведения о втором члене Семена Ивановича Акулова, об игрушке то есть, к которой ревновала склонная подглядывать акуловская жена.
С заводным членом вышел анекдот при покупке в тогда еще небезопасном Сохо. Акулов попытался его вынести из сумерек интимного магазина, не заметив двух привратных звенелок, замаскированных под разнополые манекены в золотом латексе. Убегал с имитатором под курткой, попался, вырываясь, изображал сумасшедшего, была драка с криком. Ты думаешь, ему жарко было, шипел и сглатывал всякий раз, вспоминая эту покупку. Еще тебе думается, он чувствовал, как его ловят, когда погружал в рот вибрирующую игрушку со стальными бусинами, снующими в мягкой прозрачной плоти купленного фаллоса.
Узлы
— Нет, Вольфи, твоей.
— Ну, Вовчик, как обычно, сколько слопаешь узлов, — последовала значительная пауза, — столько будет стаканов! — радостно и хитро упреждает Макс.
Дело делается под фонарем во дворе, на детской площадке, когда детей уже развели по домам. Вовчик привычно становится на колени, а Макс клоунским, искривленным жестом выхватывает из кармана веревку с повторяющимися узлами. Издали она напоминает декоративное украшение, плетение или тонкий бамбук, а вблизи это обувные шнурки, связанные друг с другом. Клоун Макс демонстрирует их зрителю, то есть мне, следящему за представлением. Я оседлал стальную детскую черепаху. Между тем Вовчик, стоя перед Максимом в подобострастной позе на коленях, уже открыл рот. Макс кладет туда конец своей веревки и ждет.
— Мне бояться нечего, — по-русски ответил я. — Мне ничто не грозит.
Не используя рук Вовчик начинает втягивать шнур в себя, доходит до первого узла и, не без усилия, его глотает. Продолжает есть — втягивать в себя шнур. Опять останавливается. Новый узелок. Кадык подпрыгивает у него под кожей. Помогая себе, он согласно кивает головой и по лицу видно, запросто сейчас срыгнет. Но Макс сурово стоит над ним и держит в руке шнуровку, уходящую в пасть несчастного. Так настоящий хозяин держит собачий поводок. Дальше узлы идут чаще, и Вовчик, кажется, к ним приноравливается. Глотая, страдалец только приподнимает бровь, пытаясь как бы скорее понять это затруднение внутри себя. Поводок в руке Макса натягивается. Становится все короче. До конца остается всего четыре узловых глотка, но Вовчик устал и дает рукой отмашку.
— Пока, — уточнил Вилли. — И я не хотел бы, чтобы это «пока» скоро закончилось.
— Все? — недовольно спрашивает Макс.
Коленопреклоненный страдалец молчит, соглашаясь.
Мне было трудно понять, чего они оба — Вилли и Гюнтер — опасались. Я не состоял ни в какой партии, не примыкал ни к какому крылу, не хранил в номере отеля оружие или динамит, не посещал никакие сходки (первомайская демонстрация не в счет — пусть тот, кто не участвовал ни в какой демонстрации, первый бросит в меня камень). Я не принадлежал никому, кроме самого себя и Ханны.
— Наглотался, — уже добрее поясняет Макс мне, как зрителю.
— Ну держись, Вова.
— Послушай, Вилли — настоял я. — Благодарен тебе за заботу, но я как-нибудь сам позабочусь о себе. Твоя озабоченность вызывает у меня подозрения, не ведешь ли ты двойную игру?
Живодерским рывком, резко, он тащит свой инструмент назад, выкручивает обратно, по-хозяйски наматывая на кулак. Вова клонится вперед, машет руками, как птенец, и клокочет. При выходе наружу каждого узла слышен звук неудачного поцелуя или вылетающей пробки. Завершая церемонию, Макс, жрец культа, поднимает над головой слюняво-глянцевый шнур, только что побывавший в желудке и пищеводе Вовчика. Извлеченное сверкает в свете фонаря и немного капризно загибается, как живое. Облегченный Вовчик встает, его счастливое лицо влажно от слез, соплей, слюней.
— Ну, сегодня шесть штучек, — по-отцовски говорит Макс,
— Конечно, веду, но об этом после. Сначала Шуббель, потом исповедь. Ты — слишком ценный экземпляр, Вольфи, чтобы так запросто уступить тебя врагам Германии. Говорят, ты способен читать чужие мысли? Это правда? Когда меня убеждают, что расплодившиеся у нас всевозможные чародеи и провидцы вроде Белого мага умеют улавливать мысли других, я только смеюсь в ответ, но к тебе я всегда относился всерьез. Мы обязательно встретимся и поплачемся друг другу в жилетки. Евреи и русские очень любят жаловаться на жизнь, особенно под рюмку водки. По себе знаю. Иди первым.
с удовольствием глядя на глянцевые узлы. — Бывает и поболее, — сообщает он мне. Обнимаются. Вылитые тренер и чемпион после хорошего результата. Вовчик ладонью чистит лицо, а Макс отряхивает ему брюки. Мы, трое, покидаем двор. Шнур в прежнем кармане на прежнем месте. Подходим к ларькам, где Макс, просунувшись в окошечко, покупает водку и пластиковый стаканчик. Вовчик заслужил шесть таких доз. Что останется — Максу. Да и шнурок пора бы протравить от микробов. А я все равно не пью.
9
Рот может плавать живой лодкой внутри омута тьмы-головы.
После такого напутствия я не мог отделаться от мысли, что того и гляди из-за какого-нибудь угла на меня набросится белогвардейский террорист, однако погода была теплая, ветреная, как всегда бывает в Берлине в июне, и до тетушкиной пивной я добрался без всяких приключений. Мы устроились в дальнем углу. Вилли сел отдельно от меня — расположился спиной к стене, не без опаски огляделся. Я смог уловить его возбужденное смятение, ведь он рискнул посетить одно из самых опасных гнезд, в которых собирались красные осы.
Один черный овал моет, измеряет или топчется двумя ножками в скользком алом рту второго.
Через несколько минут к нему подсел Вилли. О чем они беседовали, я улавливал с трудом, и, если откровенно, их разговор был мне неинтересен. Что-то о добрых старых временах, когда у каждого, даже самого безрукого инвалида и хозяйского сыночка хватало на хлеб, порцию копченой свиной рульки с капустой и кружку пива. Мельком вспомнили сиамских близняток, далее начался деловой разговор. Разговаривали в полголоса, при этом Гюнтер и Вилли немерено пили пиво. В этом сторонник Рот фронта и доброволец из штурмового отряда Россбаха мало чем отличались друг от друга. И красные, и белые, вербуя сторонников, прибегали к одному и тому же нехитрому приему. После объявления политических лозунгов, целей и первоочередных задач движения вожди призывали соратников «постучать кружками», для чего существовали особые заведения. И белые, и красные, захватив власть в том или ином населенном пункте, первым делом раздавали своим приверженцам талоны на бесплатное пиво. Помню, в Варшаве, я задался вопросом, почему выступление коричневых в Мюнхене в 1923 году окрестили «пивным путчем». Позже выяснилось, что в назначенной вождем пивной штурмовикам отказали в дармовом пиве, и они просто-напросто отправились в другую пивную, по пути сметая местные власти и попадавшихся на улицах полицейских. Власти были вынуждены открыть стрельбу. Восемь человек погибло. Их объявили мучениками во имя «великой идеи германской нации».
Если бы тебя спросили, зачем они, ты бы ответил: «Чтобы успокоиться». И это было бы дежурной ложью. Ты рисуешь их, потому что они низачем тебе не нужны. Не решают никаких проблем своего создателя.
Снова вечерний зимний лес. Подошел одноклассник, недавно отслуживший и заметно выпивший, рассказал кроме прочего:
Но вернемся к Вилли и Гюнтеру. Пока я боролся со второй кружкой, конверт с тысячью долларов успел переместиться из кармана Гюнтера в карман Вилли. Я обратил внимание, какая крупная и костистая рука у Вилли, как странно расположились на ней бугорки и кровеносные прожилки. Когда же он показал ладонь, я обнаружил, что его ждет долгая жизнь и мучительная кончина.
— Мне одна баба сказала, я по гороскопу Водолей, телка у тебя будет на всю жизнь, из тачки прямо, жди, выйдет к тебе и тебя снимет, так и встретитесь. Я теперь на тачки смотрю, особо если телка нормальная за рулем. Стою вчера у палаток вечером, одна выходит, приехала на «Пежо», и ко мне. Я улыбаюсь, руки так расставил, иди, думаю, сюда, ты, наверное, тоже Водолей. Она мимо шмыг в палатку, покупать там, я стал в дверях, она под рукой моей раз и укатила. Ну ни хуя себе, думаю.
Вайскруфт ушел первым, потом мы с Гюнтером. В прихожей Шуббель предупредил меня.
— Она вернется, — успокоил его Шура, — тормозит просто твоя телка, вернется, ну, может, правда, на другой машине, ты на этом не заморачивайся.
— Будь осторожен, этот наци что-то темнит.
Одноклассник философски цокнул языком.
Так я впервые услыхал это поганое слово, хотя в ту пору в него вкладывали совсем иной смысл, чем тот, к которому мы привыкли сегодня. Шуббель имел в виду националистов, но даже в таком прочтении это слово резануло меня какой-то тупой, беспредельной безжалостностью. Мне было трудно поверить, что в таком коротком слове может уместиться чудовищная бездна.
— И в другом обличье, — добавил ты, — так что на внешности не заморачивайся тоже.
На улице я поинтересовался.
Он засмеялся вместе с вами. По его честному лицу было видно — ждет. Он ждет, как и ты, предсказанного, но, в отличие от тебя, вслух шутит на эту тему. Не стер же ты то, первое пятно из почты.
— Что сказал Вайскруфт? — переспросил я.
В отдельную папку все скопировал, надеясь, что сложится понятный пазл. Понятное легко опровергать. И никому пятна не высылал. Значит, считаешь его своим.
— Зачем тебе знать? Меньше знаешь, крепче спишь.
Дальше уже Шура рассказывал: «Якиманка» по-японски пишется в два иероглифа, означающих «жареная пизда». Особенно японцев смешит в Москве Большая Якиманка.
Гюнтер сделал паузу, затем признался.
Пизда — думал ты, вспомнив первый присланный рисунок. Пиздец — тот футляр, или, если хочешь, колодец, в котором она заключена, вариант: зиккурат, водружена на который. Пару недель ты надеялся, что это схематичный Адитон — прямоугольное место, где дельфийская Пифия дышала сладким этиленом, пузырившим воду в горной трещине и открывавшим будущее. Потом тебе прислали следующий рисунок, с которым не возникало никаких античных ассоциаций.
— Тревожусь за Ханну. Она засветилась. Живет одна. Мало ли…
Он даже не глянул в мою сторону. Я решил ответить на доверие героическим поступком.
Сегодня ночью ты проснулся сырой, горячий, от вспышки. Компьютер включился сам собою на столе. Экран показывал сильно увеличенную картинку одной из ранних версий пятна. То есть сам запустился, открыл нужную папку, да еще и убольшил рисунок, предположительно: череп, парящий в нечитаемом тексте. Сев на диване, ты в тупом компьютерном свете пытался ответить: проснулся ли ты? как долго он уже работает, сам себя запустив? и чем именно ты разбужен: свет, звук загрузки, сердечный топот внутри под ребрами? Не нужно обманывать себя, — молча говорил ты, только чтобы не страшно было смотреть на белый с черными линиями экран, — если оно само так вот посредь ночи показалось, может сейчас, значит, и зашевелиться запросто. Ничего невозможного, рисунок превратится в мультфильм, присылают же тебе всякие рекламные открытки-мультики. Но ты этого мультфильма НЕ ХОТЕЛ. Решил, если на экране пройдет кто-нибудь в роще знаков, качнет буквы, повернется череп, ты закроешься, не станешь смотреть. Объявишь сном. А если еще и зазвучит? Вот как, значит, начинается: проснешься, а на тебя вытаращен, ждет от тебя ответных действий непокорный компьютер. Молча. Сидишь, чуя, как прыгает внутри, и жалея себя за то, что сейчас начнется. Подождал. Ничего. Подошел, щелкнул мышью. Он спросил: «Завершить работу?»
— Устрою ее в гостинице. Пусть господин Цельмейстер немного позлится. Поселю в своем номере.
Ты наугад нажал «Да». Он послушно погас. Ты лег. Было это или приснилось? Если было, появляется желание, чтобы самовключение такое случилось ночью у всех, просто все друг от друга пока скрывают, как в сказке про слишком тонкое для восприятия королевское платье, обкумекивают, не сразу и осторожно начнут об этом говорить. А приснилось если: все ли ты помнишь? Так ли именно снилось? Если бы во сне ты боялся мультипликации на экране, череп непременно захлопал бы крыльями, как ладонями, заговорил, а то и закукарекал, а пизда («сладкая складка» — называет ее отслуживший одноклассник) под черепом расхохохохохохохоталась бы своими губами, строки проклятия поплыли бы, червиво свиваясь и развиваясь. Буквы на концах заостренные, как у пиявок. Но ничего такого не помнишь. Не сбылся страх в твоем сне. Или ты боялся слишком сильно? Как никогда во сне. Потому и обошлось? Почему же тогда не проснулся, не закричал, а встал, снясь сам себе, выключил, лег, дальше еще снилась какая-то муть. Утром проверил, проклятие на месте, в своей папке, картинки маленькие. Никаких следов побега. И что значило нажатое «Да»? Какую «Завершить работу»? На что согласился? «В интересную игру, а в какую, не скажу!» — зазывали в детской считалке. Надо было прежде схватить палец зазывалы, потом узнать: «выше ножки от земли» будет или «чечевичка стоп»?
— Это будет лучшее решение, товарищ, — Гюнтер протянул мне правый обрубок, и я аккуратно и нежно пожал его.
Сон не нос, не пощупаешь, есть ли он? Вот явный сон из той же ночи:
— До свидания, товарищ.
Он повернулся и ушел. Я же, остолбенелый, еще пару минут стоял у входа в заведение. Гюнтер никогда и никому не протягивал то, что осталось у него от рук. Всякое прикосновение к его искалеченным конечностям он воспринимал как чудовищное оскорбление. У меня родилась благодарность, капелька этой благодарности до сих пор живет в моем сердце, даже в сердце того Вольфа, который обитает на высоте четырнадцатого этажа и теперь представляет собой незримую глазу конструкцию.
По окончании футбола капитаны обеих команд вместе разрезают мяч и показывают зрителям, что внутри всю игру летала счастливая отдельная голова. Она громко и здорово смеется. Вратарь в следующий раз — решаешь ты во сне — принесет пистолет, чтоб стрелять в опасных моментах по мячу, убить его, сделать голову мертвой.
Тайну Вайскруфта мне открыла Ханни. Когда спустя неделю после начала нашей совместной жизни она известила меня, что ей необходимо еще раз навестить тетю, но теперь уже в Эйслебене, я предупредил — больше никаких теть, никаких документов никаких экспедиций, иначе я так загипнотизирую тебя, что ты забудешь, как тебя звать, кто твои родители и за дело какого класса ты готова принести в жертву свою молодую жизнь. Приведу в чувство только где-нибудь в Африке или в Америке, в прериях, среди индейцев.
Но и этот футбол ничего тебе не объясняет и сам никак не объясняется, точнее, объясняется как угодно. Сдвинуть бы ночью в комнате любой предмет, а утром проверить. Или не выключать, ждать, что будет. Но ты не хотел. НЕ ХОТЕЛ смотреть на экран. Не припомнишь, когда в последний раз ты чего-нибудь НЕ ХОТЕЛ так, был настолько против сюрпризов.
— Это очень важно, Вольфи! — воскликнула она.
Отслуживший одноклассник, злоупотребляя словом «каефа!», поведал про сюрпиз в казарме: мокрой тряпкой затыкают бутылку, вешают над головой, оттуда потихонечку капает, проснувшийся сразу цапает тряпку и на него обрушивается водопад. Это так и называют — «водопад». Водопад не дает сбоев, тут все заранее известно, как в показательных опытах над мышами.
— А мне важна твоя безопасность, — отрезал я.
С чем ты теперь сравниваешь свою работу у Майкла?
— Ну, Вольфи!..
Отец рассказывал про диссидентов советского века. Один, нелегальная кличка «Гуттенберг», вколачивал ночами отсебятину в «Архипелаг Гулаг». Выстукивал на машинке, но очень длинная книга, «неважное» сокращал, пропускал, пересказывал, «синопсировал» в двух словах. Потом начал добавлять целые главы: про знакомых, соседей, начальников, — разоблачения с историческими корнями. Героически распространял, и к моменту, когда его доставили в районное КГБ, от «Архипелага» в этом наборе кляуз и доносов ничего, кроме названия да фамилии Солженицына, не осталось. В специальную «дурку» Гуттенберга отправили, выходит, не зря. Пострадал ли он за свободу слова? — спрашивал отец твое мнение. Ты считал, все зависит от итогового лечения. От того, то есть, кем выписанный пациент себя считает.
Славоз
— Никогда больше не называй меня этим гнусным прозвищем! Зови, как хочешь, — Воли, Вали, Вольфик, Гульфик, только не Вольфи!
— Какой ты капризный, товарищ!
На фронте Славоз бегал в бараньем цилиндре и громыхал вперед себя из винтовки. Потом какой-то солдат сказал: нужно снять оборону и двигаться в Волокое, где теперь самоуправление. «Волокое» было написано на вокзальной станции. Славоз раньше сюда не попадал. Из каменных обитаемых зданий в Волоком стоял только завод с остывшими трубами. Ночью кому-то оттуда давались фонарем маяки. Самоуправление состояло в том, что дети рабочих бегали по цехам с полыми, недоструганными заготовками для будущих винтовок и стучали друг друга этим дубьем по головам. Такое самоуправление не понравилось твердоватой натуре Славоза. Но болтливому солдату, снявшему его с фронта, все уже успели подчиниться и разбежаться. Внутренние и наружные углы цехов воняли мочой, как будто тут теперь что-то из нее делали. Вечером Славоз вскочил на так и не остановившийся поезд. Во многих купе ехали вещи без людей. Славоз сел, угостился от этих вещей и всю ночь проспал на ни- чьем тюке, не замечая дороги. Утром неизвестно где их поджидал пулемет Стекла во всех вагонах брызнули внутрь и наружу. Задетый в руку, Славоз пригляделся с полки и понял, что за пулеметом тот самый солдат, что всех отпустил, хотел окликнуть его, но пуля вошла туда, где шея вставлена в плечи. Солдат-пулеметчик гордо прошел по расстрелянным вагонам вставшего состава, узнал Славоза, прибитого пулями к ничьим вещам и назидательно сказал: «Ай-яй-яй, упалочка», — видимо на каком-то новом языке, которого никто еще не выучил. В бороде его укусила мошка и пулеметчик ее сцапал пальцами и разгрыз. А потом зацепил тело Славоза длинным стальным крюком, загнутым с двух концов, и поволок его, такое же ничье, как все здешние вещи, за собой по проходу в тамбур.
10
— Я тебе не товарищ, а друг, ну и все прочее. Не заговаривай мне зубов!
— Надо говорить, не заговаривай зубы, товарищ.
Ты представляешь, что пятно — форма жизни, вирус, для которого ты, а точнее, твой компьютер, а еще точнее, ты, сцепленный с твоим компьютером, — труп, среда, где разводится эта личинка. Она сканирует тебя для собственных нужд снаружи и изнутри, как будто она и есть граница между «нутром» и «наружью». Таков старт ее жизнедеятельности. Начальный опыт, за которым последует уготованная ей более масштабная судьба за пределами твоей биографии и компьютера.
Ты опасаешься, а точнее, уже откуда-то знаешь (уверенность такой степени никогда ведь не подводила?): пятно угрожает твоему будущему. Оно означает злокачественное развитие. Пятно есть пытка, механизм которой всегда ускользает от тебя. Оно выделяет что-то, из-за чего тебя как бы и не было никогда. Оно сообщает: кто-то важный и надежный, любивший тебя, больше не любит и отказался это делать навсегда. Оберегатель не смотрит в твою сторону. Пятно становится вопиющим отовсюду намеком. Ты его слышишь, видишь и читаешь. Кликаешь — откликаешься. О нем говорят, не замечая его, все, кого ты знаешь. Оно, а точнее, те ежедневные ссылки, которые в нем открываются при нажатии, запирают тебя прочнее, чем в тюрьме, склепе, а еще точнее, как в гробу, и пятно тогда — твой надгробный камень с нечитаемой, как во сне, эпитафией. Оно адресовано тебе, как вирус, возникший, чтобы убить только одного человека. Пятно — это тотенкопф, мертвая голова или другой фрагмент трупа неизвестного в комнате, где ты проснулся и откуда нет выхода, а в гладких белых стенах нет ни дверей, ни окон, ни швов. Ты обручен с ним, пока не растаешь, пока не утонешь в пятне. Оно может растворить.
— Хорошо, буду выражаться правильно, картавя, как старорежимный граф. Итак, куда ты направляешься? Что везешь? Что сказал Вайскруфт. Кстати, он признался, что соблазнил тебя.
В нем можно утонуть. Пятно делает тебя абсолютно голым, ведь ты не знаешь, кто еще все это читает. Настолько голым, что ты боишься растаять. Как будто тебе сказали, что все, что с тобой было, — не раз показанный фильм и ты выдуман сценаристом, то есть ты один не знаешь, что будет с тобой, не читал, что написано дальше, потому что ты не существуешь. Ты не можешь отказаться от пятна и от ссылок, как от наркотика. Таких ссылок не может быть, и ты начинаешь подозревать, что пишешь и создаешь их сам, под чьим-нибудь гипнозом. Раздвоенный драгдилер, впаривающий товар самому себе. Более правдоподобных объяснений у тебя нет. Еще ссылки могут браться из «подслушивающего» устройства, всевидящего шпиона-паразита, тайно проникшего в тебя, но это уж совсем фантастика. Зачем это кому-то? Ты ни с кем не говоришь о пятне, хотя и пробовал, останавливаешься. Но с тобой говорят о нем все, если правильно слушать. Ты боишься, что, если не получать этих писем, не смотреть на него, не нажимать, не читать ссылок, случится с тобой плохое, например, смерть, и еще тебе кажется: то, что случится в случае твоего отказа, гораздо хуже смерти, еще необратимее, но названия этому тебе не сообщают. Пятно — пища твоего сознания, но оно же и плоть твоего сознания, так ты становишься саможором. Пятно происходит оттого, что ты виноват, но в чем, ты не узнаешь. Ты осведомлен, что пятно может заставить тебя сделать нечто действительно запретное, что тебе никогда не было нужно, и ты не будешь знать, зачем так поступил. Когда приходит пятно, тебе кажется, что некто тебя невидимо трогает везде, а когда ты начинаешь читать про себя, чувство, будто отовсюду подергивает током. Пятно как татуировка, которую тебе делают неизвестные, пока ты не в сознании. Или как ожог, истории которого не помнишь.
Ханни засмеялась.
Ты ощущаешь его своим главным достоянием все сильнее и четче, но ты читаешь об этом своем ощущении в этой ссылке, кликнув по пятну, и начинаешь сомневаться и представлять, какие лица будут у милиции, ну или у разведки, если ты обратишься.
— Соблазнил меня ты, товарищ. Ты же мучаешь меня, суешь нос не в свое дело.
У них будут лица осторожных докторов. Никто тебе не ответит, как так выходит, что весь ты просвечен невидимым лучом, поперечный срез которого и есть это пятно.
— Отлично. Тогда смотри сюда.
Тебе вздумалось ненадолго бежать от пятна. Давно нужно было по делу в Питер и проведать отца.
Я достал часы на цепочке и принялся раскачивать их.
Вода мартовской Невы как давно не тертое безответное серебро. Ты вышел из Эрмитажа и смотрел на легкий катер сквозь бледный непрозрачный дождь. Негр, вышедший оттуда же, внимательно смотрел на тебя и курил. И как она тут отдыхала? — спросил ты молча о маме. Ты сколько раз ни приходил, только уставал. И тут же забеспокоился, попадет эта питерская мысль в ссылку или нет, и будут ли вообще тебе новые пятна-ссылки, когда ты вернешься?
На лице Ханни нарисовался испуг. Она закрыла глаза. А начал отсчет. Ханни не выдержала, глянула на часы, и с того мгновения уже не могла оторвать взгляд от циферблата.
Я начал отсчет.
В обратном поезде случился сон о посылающем. Он не идет, но приближается. Рука вытягивается в коридоре смутной гостиницы, чтобы тронуть тебя. В ответ ты прячешь свою руку за спину, как будто это поможет, как будто у тебя руки и нет. Он стоит там, и локоть его уже опускается до земли, а дальнейшая длань растет к тебе. Вблизи она привычного вида и размера. Если бы локоть посылающего не упирался в ковер, нельзя бы было держать на весу такую длинную шести-наверное, метровую конечность. Сам он стоит там, неразличимо далекий, а пальцы его танцуют у самого твоего лица, они нормальные, не больше и не страшнее твоих, спрятанных, и сейчас тебя возьмут за нос. И тут, хоть и знаешь, что полагается бояться — весь сон с пометкой «ужастик» на коробке, — ты видишь, что рука посылающего прекрасна. Она лучше всего, что ты видел во сне и наяву. Она — король растений и предел мечтаний. Такая рука может быть у любимой куклы. А вот он сам, так ли он хорош, не можешь понять на таком расстоянии при таком освещении, слишком он отстоит. Не дает тебе из гостиницы уехать. Тут твое место. Ты просыпаешься с грустно-радостным, мудрым открытием: в гостинице ты не живешь, а работаешь. Ты — кто-то из персонала. «А если послано не мне, а кому-то еще через меня оно?» — задаешься ты, совсем просыпаясь под утренний рэп проводницы: «Кому нужны билеты? Щас закрою туалеты!» Открыл глаза: хладный блеск стальных лягушек, удерживающих над тобой полку. Напротив смеженные веки спящего — два кофейных зерна.
Она внезапно и тихо выговорила.
Вдруг ты не получатель, но только почтальон? И, может быть, в железнодорожном сне тебе просто хотел посылающий дать на чай? Размешивая его в стакане, ты представил себя тем услужливо пламенеющим кусочком сахара, сквозь который в воду попадает абсент, мутнеет, и все равно несладко пить.
— Вайскруфт предупредил, что в районном комитете партии есть предатель. Он потребовал еще одну тысячу, чтобы попытаться узнать его имя. Товарищ, это очень важное и ответственное задание. После «Мартовской акции»
[23] тетя в Эйслебене осталась совсем беззащитной. Только я могу доставить ей оружие, потому что знаю ее в лицо.
Перед сном сосед по купе рассказывал про Чухляндию, а именно, звал туда на заработки. Делается гостевая виза. Автобус идет из Питера. Кредитку пустую показываешь на границе таможеннику, деньги, мол, там. И ты чуть не повелся. Мог еще дальше скрыться. Но решил, что такое успеется всегда, и можно для начала ограничиться трехдневным Питером.
Я остановил часы и удивленно поинтересовался.
О жизни попутчик ответил уклончиво: «Довольно-таки доволен». Потом ты слушал его о бабах. Запомнились «глисты во влагалище, они же влагалищные глисты» и «гелиевые губы, грудь, это вредно. Оно мигрирует». Спрашивал, чем ты занимаешься по жизни.
— Ты повезешь оружие? В дамской сумочке?..
Ты сочинил ему вот что: подделываешь шедевры абстрактной живописи. Этим достойным бизнесом и объяснил попутчику свой отказ срываться в Чухляндию. Вас таких, находящих для иностранцев «старинные» картины, целая бригада. В дневной легальной жизни вы эксперты, дающие заключение: подлинник или нет, но на этом серьезно не заработаешь, так что приходится крутиться. Число новообретенных Малевичей, Фальков и Лентуловых в частных коллекциях иностранных собирателей потихонечку растет вашими стараниями.
— Нет, багажом.
— А если там проверят, у них, еще раз? — предостерег попутчик.
Я в растерянности направился в спальню, там положил часы на столик и услышал из гостиной голос Ханни.
— Больше никогда так не поступай, товарищ Мессинг.
Ты пояснил: все чисто. В производстве шедевров прошлого используются только материалы, краски, лаки, смолы из этого самого прошлого. С другой стороны, осеняло тебя по ходу поезда, возможен и обратный бизнес. Попутчик все сильнее удивлялся. Ты снова пустился в разъяснения: допустим, что кому-то нужно вывезти настоящий шедевр, и он приносит его вам, экспертам. И тогда вы путем незаметного напыления добавляете на холст филоцианиды, которые появились только в конце двадцатого. И даете экспертизу, которую подтвердят где угодно: никак не раньше такого-то года, то есть подозреваемый мастер здесь ни при чем.
— Нет, моя хорошая. Теперь ты будешь рассказывать мне все-все.
— Все-все?
— Так ведь они у вас часто берут фальшак как подлинник, — смекал попутчик, — значит, думают, что это реальный Малевич-шмалевич, а им нужна справка, что это как раз фальшак, новодел, чтобы на границе вышел цимес и никто комар носа.
— Да, — подтвердил я.
— Так точно, — радовался ты тому, что слушатель подхватил игру, — мы даем им справки на новодел о том, что это фальшивые картины, то есть ничего формально не нарушаем, а они платят адские бабки, и думают, что обманули весь свет. Даже если кто-то где-то когда-то и раскопает всю нашу химию, владелец будет до конца уверен, что это всплыло наше «специальное подновление», а на самом деле у него подлинник.
— И еще он будет уверен, потому что столько бабла выложил, чтобы жаба не душила, — добавил попутчик. Слова твои настолько его взбудоражили, что он засобирался в вагон-ресторан. Ты отказался. Он вернулся где-то в районе Твери, когда ты уже засыпал.
— Даже то, что Вайскруфт пытался изнасиловать меня, а тебя не было рядом?
Громко сорил мелочью, приговаривая «все, что сыплется, не деньги», потом не выдержал и тиснул тебя за плечо:
Я обомлел.
— Так ведь экспертиза твоя по-любому фуфло, хоть честная, хоть не честная, — извергал он обдуманное в ресторане, — вы ведь не можете установить, чья картина, кто автор, а только время можете. Вот ты рассказывал, определили недавно реального Лентулова и напылили его своими цианидами, как будто он вот сейчас написан, а это ведь все равно неизвестно, может, это не Лентулов постарался, а сосед Лентулова по коммуналке в том же самом году.
— Что значит пытался?
— Ну, — возразил ты, сонно отворачиваясь, — там похоже очень, в его стиле, косые такие груша, самовар фиолетовый, у нас ведь не только химическая оценка, но и художественная.
— Когда в восемнадцатом он вернулся с фронта и узнал, что я живу одна, он заявился ко мне и предупредил, что поселится у меня. За комнату будем платить пополам. Я засмеялась, а он пообещал, что явится через два дня с вещами. Я попыталась выгнать его, а он набросился на меня. Гюнтер крепко наподдал ему.
— Похоже! — не унимался переполненный иронией и винными парами попутчик. — Сосед Лентулова шпионил за Лентуловым в замочную скважину из коридора, сек, как он рисует, отсюда, из-за скважины и неудобства осмотра, вся косота груш с самоварами, лентуловский талант ни при чем, а подлинник утрачен.
— Гюнтер?!
Так что вы сами себя, ребята, а не только покупателя, наебали.
— Да, мой брат.
Не бывает никакой экспертизы!
— Как же ему это удалось?
Он понял это и громко смеялся. Ты демонстративно похрапывал, досадуя о том, что в любом праздном вранье оказывается слишком много скрываемой правды.
— Он как раз пришел ко мне в гости.
Пишешь Майклу, названия еще нет, может быть:
Заяц
— Я имею в виду, чем он наподдал ему?
В квартире на столе гипнотически уродливая диковинка. Из нефрита либо из мутного стекла. Поджавший ноги человек в смиренной позе. Из-за обритой головы его выглядывает вторая такая же голова. Я подошел. Оказался резиновый заяц. Оранжевый. Ушастый.
— Увидишь.
— Мой сын, — пояснила Лена — глядя вместе со мной на игрушку, — в детском саду сегодня до пяти.
— Хорошо, тогда я сам поговорю с Гюнтером, потом приму решение.
Я поставил ушастого на место. Вернулся в кресло. Двуглавый монах спокойно и взыскательно выглядывал сам из-за себя, слушая наш разговор. Я полистал комикс. Отдельные страницы склеены детскими соплями. Почему обязательно детскими? Банальное допущение. Слишком много таких допущений в голове. Они делают мысли быстрыми и стандартными. Как у всех. Почему обязательно у всех? Совсем не у всех. Еще одно банальное допущение. Не могу представить себе места и обстоятельств, в которых я не делал бы таких допущений.
— Какое?
— Узнаешь.
Выслать это, про зайца, Майклу? Или не надо? — задавался ты, спускаясь от Лены в лифте. В «Либертариат» вроде только выдуманное подходит. Хотя в последнее время просачивается из памяти все больше. И кажется, что не туда отсюда, из жизни, просачивается, а наоборот, из ненаписанного, но где-то уже имеющего место текста капает сюда, к тебе. Или это и есть проклятие? Ты вышел из ее подъезда. Заклейменный.
* * *
У Акулова правдоподобия ради должна быть другая память.
Шуббель выслушал меня в той же самой пивной, в которой встречался с Вайскруфтом. Он ни единым словом не укорил меня за то, что я проник в святая святых организации, просто пересказал мою историю и мои предложения подсевшему за столик товарищу Рейнхарду. Тот, по крайней мере, так назвал себя.
Без вот этого вот советского метро. Но Майкл не возражает.
11