Одна-единственная бисерина — она полностью завладела моим вниманием, но следом на глаза попалась другая, потом следующая, потом еще одна — и стало ясно, что в гостиной все щели паркета усеяны крошечными бусинками.
Ковер благополучно занял свое место, но у меня вошло в привычку каждый день после занятий, прямо в балетном костюме, еще влажном от пота, ложиться на пол, отгибать ворсистый угол и кропотливо скрести в щелях острием булавки. Когда уставали глаза, весь мир сливался для меня в одно темное, плоское, грязноватое пространство, расчерченное нитями расплавленного стекла и золота. Подцепишь вереницу бисерин булавкой, освободишь из заточения — и драгоценные зернышки запрыгают по полу. Их были сотни: конусы с красными и белыми полосками, будто клоунские цилиндры; сверкающие стеклянные шарики; крохотные кубики в серебряную крапинку. В конце концов все они перекочевали в маленькую баночку из-под икры. Она хранилась у меня долго. А во время революции пропала.
Будь у меня слушатель, он бы, конечно, спросил, откуда взялись эти бисерины. Предположим, что он не слишком хорошо меня знает, и оттого у него нет причин не доверять моим ответам. Я бы с радостью ему рассказала. Бисерины эти были последними, забытыми весточками из необыкновенного, волшебного мира, подобно окаменелостям — кораллам и ракушкам, — которые остаются навеки замурованными в скалах, когда черные глубины моря уступают место берегу, утыканному пляжными зонтиками и детскими ведерками. Когда-то он был мне знаком, тот мир. Его населяли веселые, озорные эльфы, которые летали на спинках стрекоз, сшивали на небе кудрявые облака, притворялись мшистыми флюгерами на шпилях древних замков, перебрасывались солнечными зайчиками. А солнечные зайчики, падая на пол, застывали крохотными стеклянными бусинками.
Простите, что вы сказали? Ах, да так ли это важно? Ну хорошо, возможно, их рассыпали ребятишки, чьи родители снимали эту квартиру до нас. Могло статься, семья покидала город второпях, гонимая слухами о кровавых событиях в их собственной стране. Или, может быть, швея, не щадя своего слабеющего зрения, годами сидела в кресле у окна и зарабатывала на хлеб рукоделием. Или же… или же девушка, расшивавшая кошелек для своего любимого, получила внезапное известие о его гибели и выронила из рук недоделанный подарок.
Вот вы уж и не рады, что спросили.
Правдоподобные объяснения — они обычно самые простые и зачастую самые грустные…
7
Мрачным февральским днем, в конце месяца, терпение у людей лопнуло, и в очереди разгорелась шумная свара с привычными угрозами начистить кому-то очки и съездить кирпичом по башке. Выбираясь из толпы, чтобы избежать неминуемой потасовки, многие замечали коренастого человека с черной, как смоль, бородой, который вышел вперед и обращался к враждующим группировкам.
— Откуда он такой взялся? — недоумевали люди.
— Как пить дать вузовская крыса.
— He-а, с виду — проходимец какой-то.
— Один черт, ничего дельного не скажет.
Но в конце концов очередь все же снизошла до этого человека. Он, как выяснилось, предлагал радикальные преобразования, начиная с того, чтобы отделить любителей «Северных соловьев» от жаждущих послушать симфонию, и заканчивая тем, чтобы за каждым представителем симфонического лагеря закрепить номера с первого по трехсотый. Такая очередь, заявил он, беспрецедентна по своей природе; нужно выработать свод правил, составить списки, провести перекличку — и порядка станет неизмеримо больше.
Говорил он довольно пространно. Кое-кто сумел его понять.
Затем последовало время хаоса, замешательства и споров. Целыми днями без устали падал снег: крупные хлопья театрально вспыхивали и лучились под уличным фонарем. Склоки постепенно утихли. На четвертый день, когда снегопад наконец прекратился, женщина средних лет, с усталым лицом, одетая в пальто не по фигуре и промокшие баретки, получила бумажный квадратик и сжала его в застуженных, покрасневших пальцах. У нее был сто тридцать седьмой номер. В очереди перед ней стояла модница лет тридцати с ярко накрашенными губами, в песцовой шапке, закрывавшей лоб, а позади — маленький мальчик с глазами как озерца облачного неба.
Женщина с усталым лицом повернулась от первой ко второму.
— Вижу вас каждый день, а по имени не знаю, — сказала она. — Меня Анна зовут.
Часть вторая. Весна
1
Дни становились длиннее, бледнее и глубже. Под гжелью неба началось таяние снегов, и сверкающее, текучее, бурлящее смятение воды наполняло город каким-то неумолчным щебетом. Зато в квартире у них было немо, как в сугробе. Вечерами мать стояла в очереди, а отец, хмурый и замкнутый, бродил из комнаты в комнату, хлопал дверьми и в досаде пересчитывал тубой все углы. Сам Александр пребывал в депрессии, да к тому же мучился бессонницей: с приходом марта кровля, похоже, дала не одну течь, и к ним в квартиру исподволь, коварно просачивался внешний мир — в спертом, безжизненном воздухе летали сквознячки весеннего гула и непривычные, неотступные, свежие запахи, прогонявшие сон.
Однажды, в середине месяца, выдалась особенно беспокойная ночь. В какой-то из соседних квартир жильцы тарахтели без умолку, и обрывки нелепой беседы то и дело вторгались в его дремоту. «Простите, что вы сказали?» — говорил чей-то голос, приглушенный, но вполне отчетливый. «Нет, на самом деле все было не совсем так, банка в революцию не пропадала. Много чего тогда пропало — и видимого, и невидимого, но вот бисер как раз сохранился. Боюсь, это всего лишь для красного словца было сказано». Потом наступило молчание, и он уже начал засыпать, но тут все тот же старческий голос завел нескончаемую, бессвязную историю о том, как два человека в рабочей одежде несли по кривым средневековым улочкам гигантскую хрустальную люстру. Люстра болталась на перекладине, как охотничий трофей; подвески тихонько звякали, лепестки прозрачно-акварельного неба застревали средь лучистых кристаллов; маленькая девочка засмотрелась, раскрыв рот, а потом как зачарованная пошла следом, и так далее, и тому подобное, а он в полудреме думал: стены в доме невозможно тонкие, откуда этот голос — непонятно, то ли сверху, то ли снизу, и кому приспичило в три часа ночи нести такой бред; и он уже готов был стучать хоть в пол, хоть в потолок, но определить, где ведут беседу, не получалось, да по правде и любопытство разбирало: чем же окончилась та история — и вдруг все смолкло.
Он вновь начал забываться сном и, вероятно, забылся, потому что в голове у него вдруг ясно прозвучал бабушкин голос — он его сразу узнал:
— Только сейчас заметила? Конечно, больше не ношу. Почему? Да потому, что это бриллианты, а бриллианты только зимой носят, милая моя. Весна пришла.
Он вздрогнул сквозь дрему и снова проснулся, удивляясь, что мещанские бабушкины серьги, с которыми она не расставалась, ни с того, ни с сего проникли в его сон, замешенный на пустой соседской болтовне. После этого он какое-то время валялся в постели, преображая бугры и впадины потолка в неясные профили и стройные ножки, а потом не выдержал и встал. Дверь в родительскую комнату оставили приоткрытой; там казалось еще темнее, чем в неосвещенном коридоре. Он проскользнул мимо. На пороге кухни его ослепил неприятно резкий свет.
— Мама, это ты? — спросил он, жмурясь и мотая головой.
— Не спится мне, — отозвался ее голос. — Болтовня какая-то — радио у соседей не выключено, что ли…
Приоткрыв глаза, он увидел, как она выплывает из зияющего небытия в белую дымку, потом сбрасывает нимб, медленно обнаруживая спутанные волосы, примятые многочасовой бессонницей, фланелевый халат цвета топленого молока, листок бумаги, сжатый в распухших от недавней стирки пальцах.
— Что читаешь? — спросил он, сощурившись.
Они избегали друг друга с того самого дня, когда он промотал деньги, но теперь, преследуемый ноющим гулом в висках — это замурованные сны просились на волю, — он от неожиданности, а может быть, от изнеможения, заговорил.
— Да ничего особенного, рецепт, — сказала она мечтательным голосом. — Торт из фиников. Ходит по рукам у нас… твоя учительница физики мне записала.
Заглядывая ей через плечо, он стал читать вслух:
— «Растереть масло с сахарным песком до состояния однородной белой массы, добавить толченый миндаль и флердоранжевую воду…»
— Лучше всяких стихов, верно? — Аккуратно сложив листок, она разгладила сгибы. — Лучше некоторых стихов, это уж точно. Конечно, испечь такой не получится, финики — страшный дефицит. Правда, есть одна знакомая — говорит, может достать что угодно, финики якобы у нее не переводятся; сочиняет, не иначе. Вечно болтает невесть что.
— Знакомая… какая еще знакомая?
— Да из очереди. Ты наверняка ее видел, когда…
Она осеклась.
Неловко переступив с ноги на ногу, он вдруг ощутил, как линолеум холодит ему босые подошвы. Со всех сторон их обступила ночь, бестелесная и нереальная; похожие на вокзальные настенные часы утонули в глубоком изломе теней, и вся кухня канула в небытие за пределами круга света, источаемого голой лампочкой у них над головами; казалось, в мире остались они одни. И в нарастающей тишине, выплеснувшейся через край с бесшумным рывком невидимой стрелки часов от одной минуты к другой, Анна посмотрела на своего шестнадцатилетнего сына, одетого в куцую детскую пижаму с рисунком из парусных лодочек на рукавах, не доходящих ему до запястья, и впервые с того дня почувствовала, что простила его, и ей захотелось рассказать ему про людей, стоявших в очереди вместе с ней, про их ежедневные непримечательные встречи, разговоры, стычки — про все то, из чего теперь складывались ее никем не замечаемые, ни с кем не разделяемые будни. Взять хотя бы невыносимую дамочку с номером сто тридцать шесть, которая не переставая твердила, что стоит в очереди только ради мужа, ответственного работника, которому позарез нужен этот билет для подарка одному шибко культурному товарищу по службе. Анна ее терпеть не могла. Зато мальчику с номером сто тридцать восемь она симпатизировала. Оказывается, он из музыкальной семьи, надеется приобрести билет для своего деда — тому в декабре стукнет семьдесят восемь; она не оставляла попыток вызвать его на разговор, но он вечно смотрел в сторону и грыз ногти. Нет, ей и без того, конечно, было с кем поболтать — например, с Эмилией Христиановной; они утрясли расписание, чтобы по утрам подменять друг дружку через раз. У Эмилии Христиановны — так и подмывало ее рассказать — оказывается, сын есть, всего на пару лет старше Александра, наверняка вы с ним по школе знакомы. Она своему мальчику шарф вяжет, все сетует, что цвета неподходящие — оранжевый с розовым, но другой шерсти не нашлось…
— Ноги замерзли, — пробормотал Александр. — Пойду лягу.
— Ой, конечно, — спохватилась Анна. — Спокойной ночи.
С порога он обернулся:
— Зачем ты вообще это делаешь?
— Ты о чем?
— Выстаиваешь в этой очереди.
— Бабушка просила, — устало пояснила она.
— Дался ей этот концерт. Она же из дому не выходит. Как по-твоему, что на нее нашло? Она хоть слово тебе сказала за все это время… хотя бы спасибо сказала?..
В каменном молчании она смерила его взглядом. Он помедлил на пороге, но мать так и не ответила. Кивнув, он вышел, вернулся в кровать и провалился в сон, как в неподвижный, темный омут. Наутро, когда он попытался распутать сон и явь, у него в голове с отчетливой яркостью вспыхнула хрустальная люстра, которую широко вышагивающие грузчики несли вдоль древних улиц, а предрассветный разговор с матерью замаячил полузабытым, немного постыдным сновидением.
В следующий понедельник, после обеденного перерыва, киоскерша, тряхнув крашеными кудельками, объявила, что билеты вот-вот завезут.
— Наконец-то! — воскликнула жена ответственного работника и бросила Анне какой-то пакет с ручками. — Ловите!
Анна рванулась вперед, не поймала и наклонилась — пакет приземлился в заполненную талой водой лунку от чужого следа. Не успела она заглянуть внутрь, как ей в ноздри ударил аромат: темный, густой аромат южной земли, неведомых деревьев с матово блестящими листьями, размеренного морского прибоя. Она изумленно выдохнула:
— Это мне? Все это? Любовь Дмитриевна, это так… так неожиданно. Чем же я смогу вас… то есть… сколько я вам…
— Ой, неужели я с вас деньги брать буду? — Голос женщины звучал приглушенно: опустив подбородок, она пыталась высвободить серьгу, зацепившуюся за витки павлиньего шарфа. — Считайте, это небольшая шефская помощь. На учительскую зарплату нынче не разгуляешься, я ж понимаю.
Анна медленно опустила пакет на землю и, выпрямившись, посмотрела на собеседницу.
— Мне-то проще — муж все, что угодно, достать может. Вот на мне шляпка, видите? На Восьмое марта подарил. И шарфик тоже, натуральный шелк, вот пощупайте… Не стесняйтесь… Постойте, финики забыли!.. Куда же вы… что вы себе думаете…
Не слушая, Анна шла прочь — мимо пенсионерки, переписывающей рецепт торта из фиников, мимо девушки с потрепанным журналом мод, который не первый день передавали в очереди из рук в руки, мимо мальчишек, лепивших тощего снеговика, поскребыша зимы. Она шла, не замечая, как с крыш над ее головой низвергаются настоящие водопады, в съежившиеся сугробы вонзаются срывающиеся с карнизов сосульки, а промокший мир плещется и сверкает у нее под ногами. Когда она добрела наконец до мрачно-бетонной дуплистой махины своего дома, на лестничных пролетах заходились криком грудные дети, и к их плачу примешивался полный набор дневных запахов, главным образом гуталина и хозяйственного мыла. На их этаже площадка перед лифтом содрогалась от мучительных вздохов тубы: она припомнила, что у мужа сегодня был, кажется, выходной. В ступни неприятно отдавало мелким дребезжанием, а она как на грех долго возилась с замком, перепутав ключи.
В прихожей она сбросила пальто прямо на пол, двинулась по коридору и без стука вошла к матери. В тех редких случаях, когда она попадала к ней в комнату — принести чашку чаю, на скорую руку протереть от пыли книжные полки, практически пустые, если не считать пары тоненьких, облезлых томиков, — ее посещало неловкое чувство, будто она ненароком забрела в чужой дом, в иное время, где всему, даже пыли, отводилось свое место, и нарушать этот порядок вещей никто не имел права. Сейчас она остановилась на пороге. У единственного узкого окна слабо подрагивал дневной свет, умирая в складках линялых штор цвета увядшей чайной розы; тесное, как шкатулка, пространство покоилось в своих собственных розоватых, едва уловимо благоухающих сумерках. Ее мать, чопорная, безупречно держащая спину, примостилась на краешке стула, под мягким светом коричневого абажура с бахромой, а у себя на коленях, на лиловом отвороте халата, разложила веером почтовые открытки. Когда она подняла маленькие, темные, как бархат, птичьи глазки, в них не отразилось ровным счетом ничего.
— Мама, — начала Анна, — мама, зачем тебе этот билет?
Старушка слегка вздрогнула, и открытки разлетелись по полу. На мгновение было похоже, что она собирается что-то сказать, но она промолчала. Для верности Анна подождала еще, но после долгой паузы повернулась, вышла и затворила дверь, старательно перешагнув через тонированную сепией почтовую карточку, которая выпорхнула за порог: изображение экипажей, элегантно скользящих по бульвару.
По узким венам квартиры все еще текли вздохи тубы, то утихая, то нарастая. Анна зашла в пустую комнату сына, присела на смятую постель, обреченно сложила руки на коленях и уставилась невидящим взглядом на голые стены, безразличная к кислому запаху грязных носков, украдкой выкуренных сигарет и подросткового возраста. Ей вспомнилось то время — казалось бы, совсем недавнее, — когда место в очереди сулило нечто волнующее: сюрприз, подарок для нее самой, спасение от душной рутины; то время, когда мир ее казался богаче и полнокровнее, а в душе, будто в теплой, тайной пещере, гнездились необъятные предвкушения. Теперь жизнь ее снова обнажилась, предвкушения развеялись, иссохли в канцелярской волоките списков и перекличек; и ожидание уже предназначалось кому-то другому, а ей самой больше не сулило ровным счетом ничего. Ее кольнуло острое чувство потери, лишения, и от этого захотелось плакать, но глаза оставались сухими. Через пару минут муж толкнул дверь плечом и, заглянув в комнату, пробормотал:
— Мне послышалось, ты тут… Что стряслось?
— Ничего особенного, — ответила она, не поднимая взгляда от своих ладоней. — Просто жизнь моя уходит в песок, пока я выстаиваю к этому нелепому киоску, да еще терплю оскорбления от серых, невоспитанных личностей, и никто не может мне объяснить, ради чего… а ты, ты… ты ни разу… у других мужья… а мы с тобой даже… ты даже…
Ее негромкий голос нарастал, крепчал, а потом прервался, как будто в механизме лопнула пружина.
— Что? — натянуто переспросил он. — «Мы с тобой даже» — что?
Анна изучала свои руки. Почему-то ногти вечно ломались.
— Ты опять про Восьмое марта? — начал он после паузы. — Слушай, сколько можно, я же сказал: собирался купить тебе цветы, но утренники так плотно… Все ларьки уже были закрыты… Ну, чего тебе от меня надо?
— Наше место пропадет, — с отсутствующим видом сказала она, — если сегодня не придем отмечаться. Перекличку устраивают в конце дня, до пяти часов.
— Наше место? — переспросил он. — Не хочешь ли ты сказать…
Наконец она встретилась с ним глазами.
— Я ей слово дала, — выдавила она, — но сил моих больше нет.
— Неужели ты думаешь, что я… Как ты не понимаешь, насколько…
— Сергей, — перебила она. — Никаких букетов мне от тебя не надо. Но за столько лет я, наверное, хоть что-то заслужила.
Ему нелегко было смотреть на нее в упор: расплывшееся с возрастом лицо, набрякшие складки век, черные блошки-пуговицы на вытянутой бежевой кофте, дряблые ноги в коричневых шерстяных рейтузах, из которых она не вылезала всю зиму, баретки без каблука, с квадратными носами, вопреки обыкновению не оставленные в прихожей, у коврика, рядком с его собственными — сейчас они стояли немного врозь в темных лужицах слякоти на голом полу в комнате сына…
Сергей отвел взгляд.
— Хорошо, — со скрежетом процедил он сквозь зубы.
— Наш номер — сто тридцать семь, — сообщила она ему в спину. — Там есть определенные правила, я сейчас объясню, и вот это возьми с собой, держи…
— Хорошо, — отозвался он из прихожей, уже запихивая руки в рукава пальто. — Хорошо, хорошо!
На площадке он чуть не столкнулся с запыхавшимся сыном, который взбежал по лестнице и торопливо отвел глаза, как будто его застукали за чем-то предосудительным. Когда за сыном закрылась дверь, Сергей услышал, что в квартире начинается ругань, и, не дожидаясь лифта, бросился вниз по лестнице под лай злобных собачонок, мимо пустых бутылок, задвинутых за жерла мусоропровода, вдоль побеленных стен со свежевырезанными излияниями низменных чувств какого-то варвара, которые, впрочем, на тот момент, когда он навалился боком на входную дверь и под жалобный скрип петель вырвался на воздух, вполне соответствовали его собственному настроению.
Внутренне закипая, он шагал прямо по лужам. Он намеревался провести ближайшие часы, гуляя по городу; или же можно было сходить в кино; или купить газету, присесть, где сухо, и спокойно почитать. Он шел, не разбирая дороги, куда несли ноги; в какой-то миг, завернув за угол и неожиданно врезавшись в толпу, он растерялся, как будто попал в незнакомое, диковинное место в чужом городе. Его взгляду открылись аккуратные запятые сутулых спин, расставленные в удручающе длинном предложении вдоль всего тротуара — и в следующее мгновение он понял, где оказался, и его охватило яростное желание выплеснуть свой протест, выкрикнуть или совершить что-нибудь оскорбительное.
Перед ним был закрытый киоск с нацарапанным от руки объявлением на окошке.
«Ждем товар. Откроемся по факту доставки».
— Значит, снова «по факту доставки»? — тяжело дыша, выговорил он. — Не больно они торопятся, а?
Коренастый, свирепого вида бородач во главе очереди оставался бесстрастным.
— Вы в списке есть? — осведомился он и сунул Сергею под нос листок бумаги.
Вперившись ему в физиономию, Сергей отметил черные волоски, которые курчавились в широких ноздрях, родимое пятно на правой щеке, властные глаза-буравчики. Да я тебя насквозь вижу, подумал он с чувством, стремительно перераставшим в ненависть, тоже мне, самозваный апостол Петр со списком вместо ключа — решаешь, кому можно в рай, а кому от ворот поворот, и эти… эти бараны… покорно отбывают срок в добровольном чистилище; но когда все это стадо наконец-то потащится сквозь небесные врата, сжимая в потных кулаках билеты с оторванным контролем, никто из них, ни одна зевающая от скуки домохозяйка, ни одна помешавшаяся пенсионерка не поймут ни единой ноты, да что там говорить, они даже музыки не услышат, а я, грезивший Селинским всю свою жизнь, заслуживший право на вход, я должен быть отодвинут, отстранен, отрезан, потому что все они против меня сговорились — все эти безликие посольские соглядатаи, и старые толстяки, и мальчишки, которые так и рвутся пройтись со своими тубами во главе будущих демонстраций, и еще образцово-показательные дочери…
— По всей вероятности, сегодня или завтра, — буднично сообщил ему апостол Петр, протягивая авторучку. — Крайний срок — в четверг. Не исключено, что поздно вечером, так что готовьтесь на этой неделе задержаться подольше, часов, может быть, до десяти. Когда билеты завезут, продажа быстро пойдет.
Рука Сергея, машинально потянувшаяся к авторучке, застыла.
— Билеты, — повторил он. — Сегодня или завтра. Реальные билеты.
Борода коротышки ощетинилась от раздражения.
— Вы на Селинского стоите, да? Потому что если вы на «Северных соловьев» — их две недели назад в другой киоск перевели. Номер при вас?
— Номер… А как же, конечно. — Сергей пошарил в карманах. У него пересохло во рту, запершило в горле; разлепив губы, он услышал тихий чмок. — Номер сто тридцать восемь, вот, нашел… Ой, нет, пардон, сто тридцать семь, на имя «Анна», вот тут, видите, это моя жена.
В каком-то горячечном, недоверчивом полусне он торопливо двинулся вдоль очереди. Ближе к прилавку затягивался папиросой смутно знакомый старик с отстраненным взглядом; в нескольких шагах студентик в компании себе подобных, рассказав какой-то анекдот, первым согнулся от хохота под общие аплодисменты. На углу загорелый тип слегка за тридцать, с вытянутым, подвижным лицом, обхаживал стоявшую за ним женщину, совал ей в руки какой-то пакет и восклицал:
— Не зарекайтесь, всякое бывает, может, решите когда-нибудь…
— Я, кажется, здесь стою, — пробормотал Сергей, вклиниваясь между ними.
Он задыхался, как после бега с препятствиями; в ушах стучала кровь. Сегодня или завтра, сегодня или завтра, сегодня или завтра… От невероятной близости удачи, отпущенной ему так щедро, так неожиданно, будто по воле божественного провидения, темная, глубокая, неподвижная пустота у него в груди полнилась потаенным, трепетным, текучим чувством…
— Может, вам сгодятся?
— Простите?
Смуглый тип обращался к нему.
— Вам финики не сгодятся? — повторил незнакомец.
Сергей прищурился, протер глаза и усилием воли заставил себя вернуться к сиюминутной действительности. Время еще будет, сказал он себе, времени будет с лихвой: однообразные дни в могиле оркестровой ямы, бессонные ночи под боком у жены, о, да, предостаточно будет времени и для радости, и для раскаяния, и для предвкушения…
— Финики? При чем тут финики?
— Из них, я слышал, вкуснейший торт получается. Предложил вот Софье Михайловне, а она такая: «Я не пеку».
Сергей мельком взглянул на стоящую за ним женщину — еще хоть куда, лет тридцати, не более, — а потом повернулся к парню.
— Что за безобразие, — сказал он. — Если решили заняться торговлей с рук, для этого есть строго отведенные места — ступайте на барахолку…
Загорелое лицо прорезала ухмылка.
— Я же не торгую, — сказал парень. — Вот случайно разжился финиками, а мне без надобности. У вас в семье кто-нибудь печет?
Сергей еще раз покосился на молодую женщину. У них над головами, издав долгий электрический вздох, зажегся фонарь, и в дрожащем, неровном свете кожа ее выглядела бледной, как рисовая бумага, на которой печатались книги в первые годы Новой Жизни, а веки казались нежными, почти прозрачными — ему даже померещился на них затейливый узор тончайших голубых жилочек. Она ответила ему сдержанно-укоризненным взглядом, от которого ему на ум пришла репродукция, виденная некогда в фолианте средневековой живописи: безмятежные зеленые кущи прохладных, сияющих тонов, парящий в небе лепесток облака и оркестр ангелочков с радужными крыльями, заостренными детскими личиками, огромными, как у стрекоз, глазами, и блестящими музыкальными инструментами в ласковых, немыслимо крошечных руках…
Вдруг всполошившись, что глазеет, Сергей поспешил отвести взгляд, начал было отнекиваться, но на полуслове передумал, неловко промямлил: «Ну ладно, тогда возьму», потом разом смутился и едва не отпустил шутку в адрес жены, которая, мол, что ни день, устраивает пожар на кухне, однако в последний момент осекся и, принимая липкий пакет, решил вместо этого спросить:
— А вы, значит, музыкант?
— Я-то? Нет, что вы, — со смехом ответил загорелый. — Хотя петь люблю. По молодости даже в хоре пел.
Молодая женщина подалась вперед из-за спины Сергея.
— Ой, Павел, неужели правда? А какой у вас был репертуар?
— В основном народные песни, не сказать, чтобы очень…
— По-моему, народные песни — это чудо. Не те, которые обычно… то есть… — Сжав губы, она умолкла.
— У Селинского в ранних сочинениях встречаются очень своеобразные переложения северных народных песен, — выпалил Сергей. — Я сам музыкант. Мне доводилось играть некоторые его пьесы еще до того, как он… еще в детстве.
— В самом деле? Никогда его музыки не слышала. Говорят, это нечто необыкновенное. Интересно, что он у нас будет исполнять?
— Простите, что встреваю, но, по моим сведениям, это будет его новая симфония. Девятая. Своего рода история цивилизации, от диких плясок вокруг тотема и до событий сегодняшнего дня, написанная совершенно новаторским музыкальным языком. Более того, многие инструменты, насколько я знаю, изготовлены специально для этого случая.
— Надо же, откуда у вас такие сведения? Мне, наоборот, сказали, что это будет дань музыкальной традиции, воспевание ее прошлого. Я работаю в Музее истории музыки, в отделе инструментов, и слышала, что оркестр Селинского запросил у нас чуть ли не самые старинные экспонаты.
— Ничего подобного, мне сообщили, что это хоровая музыка. Исполняется почти полностью а капелла, и костюмы великолепные. Шелк, голубой с серебром. И голоса божественные.
— Ой, вот бы послушать.
— Ну, скоро у вас будет такая возможность.
— Как по-вашему, привезут сегодня билеты или нет? Темнеет уже.
— Либо сегодня, либо завтра, я буду стоять.
— Да, я тоже… Кстати, спасибо за финики, очень любезно с вашей стороны.
— На здоровье, сам я финики терпеть не могу, в зубах застревают, это сестра мне всучила… Слушайте, раз уж нам все равно здесь торчать, хотите, я вам спою?
2
К восьми часам Анна слегка встревожилась из-за отсутствия Сергея. К девяти разозлилась. К десяти потеряла покой. Она перемыла посуду, распахнула окно и, облокотившись на подоконник, стала смотреть на улицу. Весенняя ночь, молодая и влажная, пахла бензином, сыростью и тревогой; мостовая вздрагивала под колесами редких троллейбусов, тротуар цокал под решительными шагами припозднившихся парочек. Некоторое время ее слух собирал осколки перебранок, отсеивал вопли шин. Изредка внизу проносились вспышки фар, сопровождаемые песенным вихрем — незнакомые шлейфы веселья, за которыми ей представлялись ароматы тесного полумрака, черный квадрат автомобильного окна с летящим мимо городом в расплывчатых пятнах иллюминации, запрокинутое от смеха личико, чувственное касание рук… Минуло еще какое-то время, и она перешла в спальню.
Там она тоже распахнула настежь рамы, но окно выходило во двор-колодец, где не было ни машин, ни шагов, ни голосов, ни музыки — вообще никаких звуков. В лужице рассеянного, тусклого света, натекшего из коридора, примостилась туба, похожая на свернувшегося калачиком дракона в блестящей чешуе; от ее присутствия становилось немного спокойнее; Анна даже постаралась себе внушить, что ничего страшного не произошло и муж вернется буквально с минуты на минуту. Наверное, зря она пристала к нему со своей просьбой, но это неважно, он так или иначе вот-вот будет дома. Она все ждала и вскоре стала замечать, что ночь полнится звуками и запахами и по эту сторону окна, в домашней темноте. Правда, здесь они были совсем другими, эти звуки и запахи: неявные, скрытые, едва ли не подпольные — не смех, а шепот, не стук каблуков, а осторожные шажки по слякоти, крутой завиток сигаретного дыма на крыле ночного ветра, закипающий чайник у кого-то в квартире по другую сторону неба, шевеление птахи, спящей на тонкой жердочке, или девичий вздох — приглушенное, тайное средоточие невидимых радостей в тугом бутоне тьмы. И по мере того как она вслушивалась, запертая в четырех стенах слепого пространства, к щекам приливала кровь и дыхание перехватывало.
В двенадцатом часу ночи — если точно, было двадцать три минуты двенадцатого — в замке повернулся ключ. Она не сдвинулась с места; ей хотелось — ей не терпелось, — чтобы он вошел и увидел ее, притихшую и разгоряченную, ожидающую его возвращения в потемках спальни, где самый воздух был насыщен отголосками множества бессловесных, полузабытых эпизодов их почти двадцатилетней совместной жизни. Квартиру заполонили отдаленные шумы: шмякнулись сброшенные ботинки, брякнули ключи, рассыпалась мелочь, поползли неясные разнородные шорохи, но шумы почему-то не приближались, а наоборот, стали перемещаться в сторону кухни, где к ним добавились новые звуки — скрип закрываемых оконных рам, звяканье посуды, механика ужина.
Разжав руки, она покинула спальню.
Сергей сидел за кухонным столом; перед ним на тарелке одиноко лежал кусок хлеба.
— Где ты пропадал? — спросила она пронзительным от досады голосом.
— В очереди стоял, — ответил он сухо, поддевая масло кончиком ножа.
— Неужели? — сказала она, опешив.
Он по-прежнему оставался безучастным, но ей показалось, что лицо его тронула какая-то мысль, какая-то эмоция, сулившая внутренний свет и новую тень; оно и просветлело, и потемнело одновременно. Охваченная внезапной неуверенностью, Анна попыталась поймать его взгляд. Но все его внимание было сосредоточено на кончике ножа; ей даже почудилось, будто у нее на глазах отражение его уклончивого серого взора скользнуло по не слишком чистому лезвию, подобно тонкому витку масла.
— Ты окно не закрыла, — констатировал он, размазывая масло по хлебу.
— Извини, я просто подумала… Уже почти апрель.
— Ну и что с того, по ночам еще холодно… Так вот: неделю-другую стоять нужно будет допоздна. Говорят, часов до десяти, до одиннадцати.
— Неужели? — сказала она опять. Она чувствовала, словно тонет и говорит с ним как будто из-под воды. — Тогда пойду, наверное, спать, чтобы набраться сил, если мне завтра вечером придется…
— Я не возражаю вечерами постоять, — сказал он. — Вместо тебя.
Она притихла, опустилась на стул. Сергей изучил пустой бутерброд, поднялся со своего места, отнес нож в раковину, открыл кран. Она молча уставилась ему в спину.
— Приходить буду прямо с работы, часам к пяти, — сказал он спиной. — Ну, то есть тебя подменять.
— Сережа, — медленно выговорила она. — Сережа. Мне бы в голову не пришло тебя об этом просить.
— Я не возражаю, — повторил он, не оборачиваясь; сквозь шум льющейся воды она силилась различить в его безразличном тоне хоть какой-то скрытый смысл. Сколько можно ополаскивать один ножик, подумалось ей. — Да, чуть не забыл… Я тебе фиников принес, в очереди кто-то продавал. Возьми на подоконнике, в пакете. Говорят, из них вкусный пирог получается или что-то в этом роде… Ладно, у меня ноги зудят, пойду лягу…
Журчание воды наконец-то прекратилось. Он быстрой серой тенью мелькнул через кухню.
— Спокойной ночи.
— Погоди, Сережа! Ты даже хлеб с маслом не съел. Я с тобой посижу…
— Устал, сил нет. Съешь сама, если хочешь. Все, спокойной ночи.
Он исчез. Его шаги сопровождались щелчками выключателей. Ее охватило внезапное желание двигаться, что-то делать в ответ на смутное чувство, уже поднимающееся у нее в груди и грозящее захватить ее целиком; она вскочила, схватила с подоконника пакет, связала ручки узлом, чтобы не вырвался наружу запах фиников, и вышла на лестничную площадку.
Поджав губы, она оставила пакет на полу возле мусоропровода. Потом вернулась на кухню и через силу проглотила кусок хлеба. Соседское радио боем курантов возвестило полночь. Из детства ей вспомнились часы с кукушкой: лаковый пряничный домик с балкончиком, куда выскакивала ярко раскрашенная птичка с малиновым клювом и начинала бойко кланяться бочком. Это зрелище хотелось наблюдать снова и снова; в счастливом предвкушении хода времени она ждала в какой-то смутной комнате смутного дома, обстановка которого начисто стерлась из памяти; да и часы уже казались слегка ненастоящими, запылившимися, словно картинка в старинной книге сказок, прикрытая молочным, полупрозрачным листком папиросной бумаги, или отрывок из какого-то стихотворения, который вдруг напросился на язык, хотя теперь уже было не вспомнить, где ей раньше встречались эти случайные, беспризорные строчки. Она так и заснула, твердя про себя: «Я живу, как кукушка в часах, не завидую птицам в лесах. Заведут — и кукую», а когда встала часа в три-четыре и начала в темноте пробираться коварно захламленными коридорами, набивая синяки на незащищенные коленки, ее босые ступни сами собой принялись отбивать этот обманчиво-легкий, едва ли не детский ритм.
На обратном пути из туалета она помедлила, привлеченная непонятной зеленой полоской света, зыбкой, как колышущиеся водоросли, пробивающейся из-под материнской двери. В полудреме она прижалась виском к дверному косяку, и ей померещилось, что она услышала чей-то голос, трепетный, будто солнечный луч под водой, который вплелся было в ее грезы, но быстро умолк. Опустившись на пол, она прислонилась к стене и вскоре забылась тревожным сном; тут голос заговорил опять, и ее сон разматывал его, как шелковую нить, виток за витком, обволакивая ее теплым коконом, сквозь который она услышала:
— Ты когда-нибудь видела, как растут каштаны? — Очень жаль. Закрой глазки, родная моя, и вообрази.
В западном городе, где прошло мое детство, росли сотни каштанов. Целые бульвары, скверы и даже парки. Это были великолепные деревья, высокие, стройные; многие из них простояли не одну сотню лет. По весне город на неделю вспыхивал тысячами и тысячами мягких свечей-соцветий, а осенью тротуары шелестели сухой листвой, под которой прятались тысячи каштанов, твердых и блестящих. Были они густого цвета — не коричневые, не красные, а такие, как вздымающиеся бока лошадей, изредка гарцевавших у меня на глазах по аллеям парков, в тени каштановых рощ.
Когда шла вторая осень нашей жизни в том городе, мама как-то сказала, что в каштанах таятся будущие деревца. Она вечно учила меня названиям растений, птичьим голосам, капризным нравам семян. Было мне тогда восемь лет. На другой день, оказавшись в парке, я стала топтать каблуком каштан, чтобы расколоть скорлупу. Внутри обнаружилось только сморщенное ядрышко. Тогда я расколола еще один, и еще один, и еще — все впустую. Но у меня из головы не шли мамины слова. Я решила, что бывают каштаны совершенно особенные, редкостные, драгоценные, как четырехлистный клевер. Внутри этих особенных каштанов хранился дар: настоящее деревце размером с половину моего мизинца, без малейшего изъяна, с тонкими, как нити, веточками и каплями розовых и желтых цветов. Часами пропадая в парках и скверах, я ворошила сырые, сладковато пахнувшие прелые листья, пригоршнями собирала каштаны и раскалывала один за другим, надеясь, что с двухсотой или трехсотой или четырехсотой попытки мои старания будут вознаграждены волшебной находкой с узловатыми корнями и ароматом весеннего цветения.
Порой ворох листьев преподносил мне сюрпризы: как-то раз я нашла золотую подвеску в виде изящной туфельки, а в другой раз — тронутую плесенью шелковую перчатку изумительного бирюзового цвета. Эти маленькие подношения только разжигали мой азарт. Когда городом овладевали сумерки, я торопливо набивала каштанами все карманы и даже сумку, с которой ходила на уроки балета, а дома высыпала их на пол у себя в комнате и принималась колоть тяжелым пресс-папье в форме сапога. Потом нужно было тайком избавляться от этого пыльного сора. Расколотые каштаны тут же теряли свою бархатистую гладкость. С течением времени у меня пропала охота заглядывать в каждую скорлупку. Я стала запасать каштаны впрок: раскладывала их вдоль стен шеренгами, дугами и кольцами. Мне верилось, что под кроватью уже шелестят и цветут невидимые глазу каштановые леса, и этого было довольно.
В конце концов мама заметила.
Наша консьержка знала великое множество блюд из каштанов. Ее любимым лакомством были каштановые крокеты. Нужно было измельчить горячие жареные каштаны, растереть с яичными желтками, густыми сливками и сахаром, добавить ванильную эссенцию. Мама доверила мне скатывать из этой массы небольшие шарики. Я быстро наловчилась.
Конечно, ты спросишь: неужели я все еще верила, что… ох, прости, поперхнулась чем-то…
За стенкой зашлась в кашле мать, и Анна, вздрогнув, открыла глаза. В квартире было тихо, но на нее вдруг нахлынуло все то же ощущение тайной, незримой радости, исподволь зреющей в бутонах ночи, только теперь она сама оказалась к ней причастной, она тоже исподволь росла и расцветала во мраке. Как была, в ночной рубашке, босиком, она выскочила на лестничную площадку и сбежала на один пролет вниз, обжигая ступни о ледяной бетон. К счастью, пакет с завязанными ручками так и стоял за забором из пустых бутылок. Она внесла его в квартиру и долго-долго мыла душистые плоды в теплой воде, стараясь не смотреть, как два-три насекомых с белесыми, вздутыми, рифлеными брюшками всплывают, тонут и, кружась, исчезают в сточном отверстии.
Наутро она чуть не расплакалась, вспоминая этот сон: прозрачно-зеленое сияние света под закрытой дверью, миниатюрную каштановую рощицу, чудесное возвращение фиников; но потом вошла в кухню — и финики были на месте, финики были на месте!
Беззвучно напевая, она принялась готовить завтрак на всю семью.
И еще две недели, все так же беззвучно напевая, она незаметно двигалась к цели, обращалась к знакомым, выстаивала в других очередях и мало-помалу собирала дефицитные, бесценные компоненты. Наконец, точно в срок, ей удалось подготовить все необходимое: и в самом деле, сахарный сироп с лимонным соком ничуть не уступал флердоранжевой воде (это вообще неизвестно что), земляничное варенье (гостинец от соседки снизу) по вкусу намного, намного превосходило абрикосовое, а миндаль — да ну его совсем, ее и так продавщицы в каждом магазине поднимали на смех за один этот вопрос.
Солнечным, ветреным апрельским днем, в самом начале шестого, она, как обычно, встретила Сергея на углу, забрала тубу, вручила ему бумажку с их номером и завернутый в салфетку бутерброд.
— Ну, до встречи, — проговорила она и, пытаясь не выдать своего волнения, нетерпеливо, по-девчоночьи хихикнула.
Ее пальцы на мгновение задержались в его ладони. Отдернув руку, он спрятал номерок в карман, отвел взгляд от ее лица и бросил:
— Да-да.
Улыбаясь своим мыслям, она быстро проводила глазами его серую куртку и побежала домой, бесцеремонно подталкиваемая в спину тубой.
Ей хотелось, чтобы поскорее наступил их вечер.
Когда он занял свое место в очереди, Павел, загорелый молодой человек под номером сто тридцать шесть, был уже там, сменив модницу в аляповатой шляпке с цветами; Сергей заметил ее пестрый шарф, уплывающий за угол. Молодая женщина с бледными веками по своему обыкновению возникла в конце переулка с опозданием на полчаса, миновав границу между прозрачными сумерками и робким светом фонарей. Накануне воздух сделался по-особому певучим, как случается на короткий срок в апреле, из года в год; ее шаги отдавались хрустальным звоном, словно шла она по стеклу. В его воображении стекло это было густо-синим и легко вибрировало под налетом городских улиц.
— Я поразмыслил над вашими доводами, — говорил он, делая вид, что ее не замечает, — и, к сожалению, не могу с ними согласиться. Народные песни… А, здравствуйте, Софья Михайловна, хорошая сегодня погодка, правда?.. Народные песни вовсе не свидетельствуют о глубине «национального характера», как вы изволили выразиться; наоборот, они лежат на поверхности: музыка примитивная, начисто лишенная индивидуальности и вдохновения, ритмы — полевые, всякие «ухнем да бухнем», чтобы крестьяне не заснули во время уборки картофеля и прочего в том же духе.
— Значит, вы отрицаете такое понятие, как «национальный характер»? — спросил Павел.
— Опять вы за свое, — без улыбки заметила Софья Михайловна.
— Ни в коей мере не отрицаю! Но, с моей точки зрения, искать его следует в другом: в неповторимых созданиях наших величайших композиторов, и чем больше в них самобытности, тем лучше. Взять, к примеру, Селинского. Именно такие яркие таланты, которые рождаются через поколение, а то и через два…
— Прошу прощения, ненароком услышал, — вмешался лысеющий мужчина с усами щеточкой, на два номера дальше. — Если не ошибаюсь, вы назвали Селинского воплощением нашего национального характера? Да ведь это — уж извините, что встреваю, — сущий вздор.
Он сделал шаг с тротуара на газон, нагнулся, поскреб пальцами еще не оттаявшую землю; лысина побагровела от напряжения, а под воротом рубашки, как заметил Сергей, качнулся на тесемке небольшой оловянный крестик.
— Вот, — сказал незнакомец, поднимая перемазанную грязью руку, — вот он где, наш национальный характер. Здесь и только здесь. Селинский покинул родную землю и тем самым предал свой талант. Может, он и гений — лично я не посчитаюсь со временем, чтобы только услышать его музыку, — но поскольку он больше не стоит ногами на родной земле, творчество его лишено корней. Художник только тогда по-настоящему творит для своего народа, когда живет — и страдает — вместе с ним.
— Но вы, совершенно очевидно, ставите во главу угла букву, а не дух! — запротестовал Сергей. — Вы вот возьмите наших великих писателей прошлого столетия: они же почти поголовно годами жили за границей, на Западе, верно? Но при этом никто не оспаривает их значения для нашей культуры… А вы как считаете?
— Я считаю, родину можно хранить в душе, — со свойственной ей мягкой убежденностью сказала молодая женщина. — Важнее всего глубина… глубина сопереживания, а не место жительства… Но насчет народных песен вы, по-моему, неправы. Наверное, вы их никогда внимательно не слушали.
— Возможно, — допустил он, — только не кажется ли вам…
Вечер сгущался, качаясь на волне прохладных, лучистых сумерек. Сергей уже не обнаруживал в себе следов той досады, которую испытал пару дней назад, узнав, что ожидание затягивается. С давно забытым ясным, юношеским удовольствием он вдыхал полной грудью порывы вечернего ветерка, вступал то в один разговор, то в другой, слушал, как поет Павел слегка гнусавым, но, как ни странно, трогательным голосом, наблюдал, как в прохладном полумраке бледные черты Софьи Михайловны постепенно приобретают уже знакомую перистую, хрупкую чистоту, вызывающую в памяти старинный портрет. Часов в десять, когда он стал нехотя собираться домой, вдоль очереди прошелся бородатый организатор и сообщил, что накануне в ближайший киоск, отведенный «Соловьям», неожиданно завезли билеты в два часа ночи, а потому, возможно, имело бы смысл сегодня всем задержаться. От необъяснимой, неистовой радости у Сергея взлетело сердце; он вдруг преисполнился благодарности к этому бескорыстному человеку со списком в руке, к людям, стоявшим в очереди, — хотя все они были ему чужими, им было дорого то же самое, что и ему самому.
— В два часа ночи? — переспросил он вслух. — Безобразие, дальше ехать некуда!
— А давайте в игру, — предложил Павел. — Я буду выкликать буквы по алфавиту — и кто первый композитора назовет. Владимир Семенович, вы как?
— Я готов, — отозвался мужчина с усами щеточкой.
Когда он среди ночи вернулся домой, сквозь темноту плыли бледные квадраты окон; небо уже затаило свое морозное дыхание в предвкушении нового дня. Не зажигая света, он двинулся в сторону кухни, но у порога остановился. На столе, на стульях, возле раковины в беспорядке громоздились неразличимые очертания — таинственные, обособленные прорехи в завесе кромешной тьмы. На мгновение какое-то странное ощущение зародилось у него в носу, в полости рта, словно нечто вязкое и сладкое навалилось и давило на невидимую преграду; но не успел он разобраться в истоках этого непонятного явления, как самый темный сгусток тени отчетливо преобразился в сгорбленную спину его жены, дремавшей, положа щеку на руки прямо за кухонным столом.
От сумбурного чувства неловкости его как ветром сдуло в спальню и сковало в бессонном, неподвижном напряжении, не отступившем даже утром, когда жена тихонько позвала его по имени, собираясь на работу. После ее ухода он наконец задремал, и его повлекло в холодную даль на неверно скользящей льдине сна, то и дело проваливавшейся в черные проруби. Через час он проснулся; уже опаздывая в театр, на бегу заглянул в кухню и через кольца своей тубы увидел на столе незнакомые тарелки, слегка оплывшие свечи в блюдечках, аккуратно расставленные бокалы, как для праздничного застолья. Но на улице, пока он гнался за троллейбусом, ветер взъерошил ему изрядно поредевшую шевелюру и заодно унес и его недоумение; и к моменту встречи с женой на их постоянном углу он и думать забыл о ночном происшествии, потому что был до дрожи в коленках охвачен виноватым чувством облегчения: миновал еще один день, а билеты так и не поступили в продажу — главное, этого не случилось во время ее дежурства…
Собираясь, по-видимому, что-то сказать, она вглядывалась в его лицо с какой-то робкой, но настойчивой решимостью.
— Приду, как обычно, — бросил он и поспешил уйти, пока у нее с языка не сорвались приготовленные слова; но в тот вечер бородач-организатор опять порекомендовал им всем задержаться подольше — на всякий случай. С приближением темноты очередь нервно задергалась. Началось брожение; бывалые очередники, чьи лица от многонедельного бдения поистерлись как профили на старинных монетах, расползались в поисках исправного телефона-автомата; новички отвоевывали себе позиции, а организатор яростно ругался, не успевая следить за стремительными метаморфозами списка. Павел улизнул в десять вечера, предупредив, что его вот-вот подменят, а еще через полчаса Софья Михайловна устремила на Сергея скорбный взгляд средневекового ангела, тихо поблагодарила за любезность, передала ему свой номерок и при этом легко коснулась его ладони — он не сомневался, это было случайно, — после чего тоже ушла.
Подавленный непомерностью ожидания, он стоял с закрытыми глазами, окаменев от усталости, сжимая в правой руке сложенный номерок жены, а в левой — номерок Софьи Михайловны. Когда он в два часа ночи, пошатываясь, вышел из очереди, у него вконец свело кончики закоченевших, скрюченных пальцев. На кромке тротуара сидел какой-то старик: он курил и подбрасывал в воздух спичечный коробок, ловил и снова подбрасывал. Сергей спотыкаясь шагнул в плывущее облачко дыма, и на миг переулок у него за спиной подернулся рябью и растаял. Старик поднял голову.
— Терпение, — задумчиво проговорил он. — Все окупится сторицей.
— Вы о чем? — Сергей невольно остановился.
Старик улыбнулся, и его черты, покрывшись тончайшей паутиной морщин, стали неразличимыми.
— О музыке, — ответил он. — Лучше которой вам еще не доводилось слышать.
Сергей машинально проследил за полетом спичечного коробка — небесно-голубого коробка с золотой надписью на одной стороне, скользившего вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз в полосе фонарного света… От недосыпа в голове у него звенело, как в пустом колодце. Так ничего и не сказав, он лишь кивнул и поплелся домой; а наутро, лежа в кровати с крепко закрытыми глазами, он дождался, пока за женой не хлопнула входная дверь, потом отшвырнул одеяло, босиком выскочил в коридор и у самого порога успел перехватить сына.
— Ладно, — угрюмо бросил тот. — Гони пятерку.
Сергей посмотрел на него с отвращением; хотя на языке вертелась отповедь насчет растраты семейных сбережений, он молча пошел за брюками (а минуя кухню, с недоумением заметил на столе все то же боевое противостояние бокалов и подсвечников) и вывернул все карманы.
— Пока два рубля, — признался он. — Трешку потом отдам — если, конечно, ты меня не подведешь.
К его удивлению, Александр не подвел; явился он, естественно, не в десять, но и не слишком припозднившись. Софья Михайловна ушла минут за пять до его появления; она тоже договорилась, что ее вскоре подменят, — насколько можно было понять, кто-то из родственников. Он побрел куда глаза глядят, смутно рассуждая, что домой пока не хочется, тем более что поздний вечер так и звал прогуляться. На соседней улице он заметил ее и прибавил ходу, но тут же сообразил, что она с кем-то разговаривает — с мужчиной; Сергей видел его обтянутую светлым плащом спину, ссутулившуюся вопросительным знаком. Он замедлил шаг, даже отступил назад; настроение резко и необъяснимо упало, но в следующий миг ее собеседник повернулся и зашаркал вперед тяжелой старческой походкой, а поравнявшись с Сергеем, посмотрел сквозь него через очки блеклыми подслеповатыми глазами несчастного ангела. Ее отец, воскликнул внутренний голос, и Сергей, выдохнув, бросился бежать вниз по улице, прямо по грязным лужам, оставшимся после вялого дневного дождя.
— Ой, — вздрогнула она. — Это вы. Напугали меня.
— Какой удивительный вечер, — запыхавшись, выговорил он. — Даже странно: и не спать в такое время, и в очереди не стоять.
— Еще раз спасибо вам за вчерашнее. Что придержали для меня очередь. Я устала до смерти.
— Всегда рад.
В молчании посмотрев друг на друга, они заговорили одновременно.
Он сказал:
— Если хотите, могу вас проводить, а то время уже…
А она сказала:
— Время уже позднее, но если хотите, можно зайти ко мне на работу — дам вам послушать одну…
Их слова на излете столкнулись и перехватили друг друга.
Она сказала:
— Ой, спасибо, я буду…
А он сказал:
— Конечно, это будет…
Тут они рассмеялись — пусть смущенно и коротко, но все же рассмеялись, отчего это мгновение вдруг сделалось невесомым, и всю дорогу до Музея истории музыки — полчаса пешком — его не покидало ощущение, что можно запрокинуть голову и проследить, как то самое мгновение уплывает сквозь дымящиеся потеки фонарей, сквозь ночные воздушные ямы, над крышами и куполами старого города и, переливаясь жемчужным туманом, превращается в обыкновенное перышко апрельского облака.
В старом особняке, где располагался музей, он шел за ней по пятам из зала в зал. По углам пылился лунный свет, дремали равнодушные смотрительницы из вечерней смены, и старинные инструменты с осиными талиями изгибали прихотливо удлиненные шеи. Останавливаясь так близко от нее, что их плечи почти соприкасались — почти, но не совсем, — он любовался лазурью лакированных клавесинов с гирляндами купидончиков из слоновой кости, резвящихся по бокам, и хрупкими скрипками в футлярах, расписанных бледными пейзажами; а когда она вела рассказы о своих любимых экспонатах, которые годами знала, лелеяла и нарекала нежными прозвищами, ему представлялось, что эти уныло-пыльные залы вспыхивают множеством огней, затягиваются шелком, полнятся стайками нежно-окрашенных безделушек, а она в длинном узком платье сидит за лазурным клавесином, наигрывая грустную, неспешную мелодию, или ласкает бледными пальцами золотострунную арфу, но когда он непроизвольно взглянул на ее пальцы, он заметил кольцо у нее на правой руке, и его видение померкло.
— Может, послушаем ваши песни? — сказал он отрывисто.
— Конечно, — ответила она после едва ощутимой заминки. — Пойдемте. У выхода погасите, пожалуйста, свет.
Она провела его коридором со множеством запертых дверей в небольшое помещение, где сбились в стадо патефоны. Здесь она с минуту колебалась среди разинутых черных глоток, а потом с решительным видом шагнула к одной из них.
— Это у нас — самый старинный образец. Немного капризный, но такой милый. Необыкновенный. Вот, я уверена, вам понравится…
Усевшись напротив, она закрыла глаза; теперь Сергей убедился, что голубые прожилки у нее на веках — это вовсе не обман вечернего света. Заставив себя отвести взгляд, он стал слушать хриплый патефон, который скорбел о том, как сходятся судьбы, падают звезды, качаются травы; и весь мир рискованно, пьяняще поплыл к далеким горизонтам, где мчатся кони, свистит ветер, а влюбленные обречены умирать молодыми и бессовестно счастливыми. Тут его мысли сбились. Ему вспомнилась первая встреча с Анной двадцать лет назад, в мрачном предбаннике под дверью врачебного кабинета; оба пришли только за справкой для работы, оба томились от скуки и думали о своем, прижатые друг к другу в нервном, простуженном скопище страждущих. Он навлек на себя гнев какой-то старой карги, когда пропустил Анну вперед, без очереди, а потом, выходя из кабинета, приятно удивился, что она ждала его в каморке без окон за грозной глухой дверью. И тут же перед его мысленным взором возникли совсем другие закрытые двери — двери, которые он видел мельком в тайных закоулках этого чудесного места, — двери, за которыми наверное скрывались таинственные сады бесшумно вибрирующих скрипок, и черное сияние величественных роялей, и бездонные лунные пруды симфоний, и сонаты, порхающие по комнатам с легкостью случайных отражений, с грацией редких бабочек…
— Ну, как вам? — спросила она.
Оказалось, песня закончилась. Она выжидательно на него смотрела.
— Ваша правда, — поднимаясь со стула, ответил он. — Это что-то необыкновенное.
Через час, проводив ее до подъезда, он медленно двинулся домой. Путь его лежал мимо киоска. Очередь рассосалась, но в промозглой ночи топталась горстка особо стойких, и огоньки сигарет кружили у их лиц настырными красными мошками. Ему удалось разглядеть сына, который беседовал с каким-то человеком, чье лицо оставалось неразличимым, а тень как бешеная скакала по тротуару; с недавнего времени фонарь беспорядочно мигал, требуя замены лампы. Сергей окликнул сына через дорогу; тут же одна мошка нырнула к земле и была поспешно затоптана.
Он, было, подумал устроить мальчишке выволочку, но так ничего и не сказал. Их шаги зазвучали недружно на последнем отрезке ночи.
— Мама приходила, тебя в очереди искала, — сообщил ему сын. — Пирог приносила какой-то.
— Пирог?
— Ну, пирог там или торт. Сама испекла. Хотела тебя накормить.
— Что за блажь, — рассеянно сказал Сергей. — Почему было дома не подождать?
Ему вдруг захотелось узнать, пользуется ли она духами. Наверное, не суждено — о таких вещах ни с того ни с сего спрашивать не принято; впрочем, можно было бы и спросить — на концерте. Впервые за все время он не стал отгонять вольные мысли и решился представить, как уходят вверх ступени парадной лестницы, как Софья идет с ним под руку, и ее маленькая ладонь чуть подрагивает на сгибе его локтя; вот они садятся в бархатные кресла, вот она по-детски угловато склоняет бледную щеку ему на плечо — и наступает тишина, такая идеальная, такая осязаемая, плывущая к высоким сводам, а потом все ахают: Селинский, Селинский, и вправду он, эта летящая походка, эти летящие фалды фрака, эти летящие седые волосы — и вот уже первый головокружительный взмах палочки, летящей в благоговейном воздухе… а потом… Но на этом месте его фантазии потеряли определенность, а вскоре и вовсе иссякли. Гложущая необходимость ежедневных недомолвок, удручающие подозрения, что билет попадет в бесчувственные руки жены, малоприятная перспектива — в случае успеха — плести небылицы, чтобы оправдать возвращение из очереди с пустыми руками, а потом искать, куда бы понадежнее спрятать свое сокровище, и под угрозой разоблачения громоздить одну ложь на другую, чтобы улизнуть из дому в день концерта — мысль об этих постоянных, нечистых потугах в который раз повергла его в тоску, и он в который раз себя уверил, что имеет полное право пойти на Селинского, что никаких подлостей не делает, что он заслужил, действительно заслужил… разве вся его жизнь, со всеми ее упущенными возможностями, несбывшимися мечтами, вереницами неудач, не вела к этой музыке, к этому дару, к этим…
— Завтра, сказали, опять всем до двух часов ночи стоять, — проговорил сын и покосился в его сторону, а когда Сергей не ответил, сам предложил: — Хочешь, могу тебя подменить в десять вечера, как сегодня. Если еще пятерку дашь.
— В математике ты, похоже, не силен. Тебе известно, какой у меня оклад?
— Ну, трешку давай, я и за трешку согласен, — быстро уступил Александр.
Они остановились у подъезда. Сергей бросил взгляд на сына. Пускаться в объяснения не имело смысла, он это знал; мальчишке не дано понять, каково это: желать чего-то до боли, до помешательства…
— Ты не можешь все время до двух часов ночи гулять, — в конце концов сказал он. — У тебя ведь школа.
— Так это же не на все время. Только два дня: сегодня и завтра. Я хотел, как лучше.
Сергей дрогнул.
— Что ж, ладно, — сказал он, помолчав. — Но с одним условием. Если продажа будет в твое дежурство, билет отдашь мне из рук в руки. Я его бабушке сам преподнесу. Договорились?
— Мне-то что, как скажешь, — ответил Александр, избегая, впрочем, отцовского взгляда.
Сглатывая горечь во рту, Сергей полез за бумажником.
3
— Новенький? Что-то я тебя раньше не видал.
— Ага, с ночной сменой вот помогаю.
— С ночной сменой — это правильно! Тут, понимаешь, кое-кто бухтит: не может такого быть, чтобы продажу билетов в час ночи открыли. А я им говорю: кто ж его знает, дело тонкое, не угадаешь, и вообще человек надеждой жив… Можно у тебя стрельнуть? И огоньку… Вот спасибо, благодарствую. А так-то говоря, куда нам еще податься? У меня, к примеру, бессонница; раньше сидел, понимаешь, в потемках, сам с собой беседовал. А теперь могу сюда прийти, с людьми покалякать — как-никак при деле. Мужики анекдоты травят, вон там парень стоит — песни поет… Ага, еще одно новое лицо вижу: пацан совсем — отца, видно, подменяет. Отец-то как раз уходит, гляди. В музыке, между прочим, собаку съел, как и вон тот, усатый.
— Пацана этого, вроде, знаю. Ладно, пойду на свое место встану. Увидимся еще… Эй, здорово, мы, кажись, соседи, у тебя номерок-то, часом, не сто тридцать седьмой? Неужели не признал? Николай. Вспомнил?
Александр не ответил. Этого гада он заметил первым — тот маячил громоздкой тенью в туманном свете фонаря, курил с таким же, как он, жуликом, а потом оба уставились в его сторону — и заржали, заржали… Ему до сих пор было трудно дышать.
— Что с тобой стряслось? — весело спросил этот негодяй. — Я на вокзале три часа торчал, а ты как сквозь землю провалился.
Намеренно глядя поверх его головы, Александр закипал.
— А, понял. Понял… Ты, видно, решил, что я тебя на деньги развел, так, что ли? Обижаешь. Честно скажу, обижаешь. Заставить бы тебя съесть этот чертов билет — я ж его для тебя покупал, очередь отстоял, только он с тех пор у меня затерялся.
— Затерялся. Как же, — процедил сквозь зубы Александр.
— Хочешь — верь, хочешь — нет, мне побоку. Все равно он теперь просрочен. Да ладно, не парься, у тебя тут золотая жила, чего париться-то?
— Да что ты говоришь? И где ж она, конкретно?
Вор изобразил удивление.
— Ты ведь на Селинского стоишь, разве нет?
— Ну и что? — Александр не желал смотреть ему в лицо.
— А ты пораскинь мозгами. — Он приблизился вплотную, обдав Александра знакомым запахом перегара и пота. — Моднявый композитор приезжает на родину, чтобы дать один-единственный концерт! Многие бы душу прозакладывали, чтоб только его увидеть, да не у всех есть возможность круглыми сутками в этом переулке копытиться. Соображаешь? Здесь, дружище, твое время — деньги. Покупаешь билет по госцене, идешь по адресочку, нам с тобой известному, там я тебя свожу с нужными людьми — и у тебя полные карманы бабла.
Мысли Александра помимо его воли забродили, и ему вспомнился студеный церковный воздух, будто высеченный из того же камня, что и стены, а вместе с ним — бегающие лучи фонариков, мельком выхватывающие из мрака соблазнительные видения его самых потаенных, невыраженных желаний, и необузданное, пьянящее чувство, ненадолго наполнившее грудь предвкушением взрослой жизни, и еще уверенность, что с ним наконец что-то происходило, что-то менялось…
— И сколько это будет? — вырвалось у него.
Старый знакомый наклонился и зашептал, почти касаясь губами его уха.
— Иди ты, — задохнулся Александр, вытаращив глаза.
Николай серьезно кивнул:
— Может, и больше. Хватит на три, а то и на четыре твоих поезда.
И сразу же в мыслях Александра не осталось места ничему, кроме слепящей, свирепой злости. Вокзал, слезливые признания, которые он спьяну выболтал этому подонку, унижение от совместного любования поездами… Ему обожгло все нутро. Он сделал шаг назад.
— Этим билетом не я распоряжаюсь, — выдавил он спертым от ярости голосом.
Николай добродушно пожал плечами:
— Как знаешь. Мое дело — предложить. Хотя бы своим приятное сделаешь. Я что хочу сказать: пусть бы маманя твоя на эти деньги обновку себе купила, чем два часа маяться в духоте и слушать, как скрипки пиликают. Но она, видно, до музыки большая охотница. Как говорится, на вкус и цвет…
— Тебя не касается, — выплюнул Александр и отвернулся.
Ночь ползла вялой улиткой, оставляя за собой влажный, блестящий след. Незадолго до полуночи мимо проплелась его мать, и он чуть сквозь землю не провалился, учуяв приторный запах какой-то выпечки, сочившийся у нее из сумки. Вскоре одно за другим погасли последние тусклые окна в пятиэтажках напротив, и темнота стерла до утра весь город, который тяжелым, бесчувственным камнем залег на дно еженощного беспамятства. Александр стоял и смотрел в необъятное весеннее небо, плывущее так высоко, будто принадлежало уже не этому городу, и тревожными мыслями неудержимо уносился вслед. Впрочем, он-то здесь был всего на одну ночь — и пусть этот негодяй мелет, что угодно, он больше не попадется на эту удочку, тем более что билеты наверняка начнут продавать в отцовское дежурство, так что пусть себе…
Еще через час мужик с бунтарской бородой, стоявший в первых рядах, объявил, чтобы все готовились задержаться допоздна еще и завтра, и, возможно, послезавтра, потому как весьма вероятно, сказал он, что доставка будет ночью.