Анна и Сергей Литвиновы
Сердце бога
© Литвинов С.В., Литвинова А.В., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
* * *
Нашим родителям посвящается
Наши дни
Город Москва, столица России
Агент Сапфир
Теперь не прежние времена. Совсем не то что с Марией – сколько тогда было предосторожностей при каждой встрече! Сейчас мы с Лаурой можем контактировать совершенно свободно – почему нет? На людях? – пожалуйста! Ходим с ней куда угодно. В кафе, рестораны. Были в Кремле, в Коломенском, на Воробьевых горах. Посещали Большой театр и «Современник». Хаживаем в кино – смотрим новые фильмы на английском.
Это потому, что удачно проработана легенда прикрытия. Лаура – американка, учительница английского, носитель языка, поэтому ее с распростертыми объятиями встретили на частных курсах «Ап ту Инглиш». Ей двадцать шесть – примерно как было мне в те баснословные года, когда мы познакомились с Марией.
Лаура ведет шесть групп – детей, подростков, взрослых. Плюс дает частные уроки: официально, с оплатой через бухгалтерию курсов – в том числе мне. Вот совершенно легальное обоснование для того, чтобы встречаться дважды в неделю. Остальные свидания обосновываются тем, что мы якобы подружились. Да мы и вправду подружились.
Я называю Лауру Ларой, в память о «Докторе Живаго». Она не возражает. Романа она (как и его хулители прежних дней) не читала, но кино любит. Вдобавок ей нравится, когда я декламирую ей по-русски стихи Пастернака.
Продумано, зачем мне на склоне лет вдруг потребовался инглиш: янки прислали приглашение разобрать и прокомментировать документы, относящиеся к начальному периоду советской пилотируемой космонавтики. Документы хранятся в аэрокосмическом музее и Смитсоновском институте, в Вашингтоне, округ Колумбия, – американцы много их нахапали у нас в период безвременья, в начале девяностых. Поездка моя состоится через полгода, а пока я пользуюсь случаем подтянуть язык.
Иногда я рассказываю Лауре-Ларе байки из своего прошлого, из жизни космического конструктора, – то, что за давностью лет утратило статус строгой секретности. Например, как разбился советский пилотируемый корабль «Союз-один», в котором находился первый официальный мученик отечественной космонавтики, прекрасный парень Виктор Комаров. Тогда не открылись тормозные парашюты, и спускаемый аппарат с такой силой ударился о казахскую степь, что образовал воронку в несколько метров, а потом вдобавок загорелся. Все, что осталось от пилота, – небольшой обгорелый, спекшийся брусок. Потом фильм с кадрами этой жуткой обгорелой плоти показывали всем кандидатам на новый космический полет. Спрашивали: «А теперь вы по-прежнему хотите лететь в космос?» Но никто не отказывался.
Лара, когда я предаюсь подобным воспоминаниям, содрогается: «Какие жертвы! Ради чего?! За что они погибли? Зачем сгорел ваш Комаров? И задохнулись трое других русских, в семьдесят первом году, после экспедиции на станцию «Салют»? И два наших «шатла» взорвались?! Двенадцать сгоревших заживо? Зачем?! К чему все эти жертвы?!»
Я отвечаю ей: «Странно слушать подобные речи от человека, который постоянно пользуется спутниковой навигацией. И регулярно звонит к себе на родину за океан – по космическим каналам связи. И смотрит по спутниковому телевидению любимый Ю-Эс-Оупен в прямом эфире».
– Я отдала бы все эти блага за единственную слезинку ребенка (про которого писал ваш Достоевский) – того, который оплакивал отца, ушедшего в полет и не вернувшегося.
Я вздыхаю.
– То был выбор самого отца. Ведь дело не только в спутниковой тарелке и прочих гаджетах. Космонавты и астронавты гибли не ради нашего комфорта. Они стремились, как сыны человечества, выше и дальше – за горизонт.
– По-моему, те, кто запускал первые спутники и летал на них, о высоких материях не думали, – возражает она. – Вы, советские, мечтали утереть нос нам, американцам. А мы – вам.
– Конечно, соревнование между двумя системами сыграло огромную роль в покорении космоса, – соглашаюсь я.
– А еще – девяносто процентов всех полетов, и наших, и особенно ваших, имело военное значение.
– Может, и девяносто, – поддерживаю я. – А может, и больше. Или меньше. Но благодаря тем полетам и тому, что с орбиты оказались видны пусковые комплексы ракет, не случилось третьей мировой войны. А мы ведь долго балансировали на самом краю. Ба-бах, по паре бомб и ракет с каждой стороны – и сейчас на месте моей Москвы и твоего Чикаго была бы радиоактивная пустыня.
Так мы препираемся с ней порой битый час. Я изо всех сил защищаю дело всей своей жизни – космос. Дискутируем мы на английском – она, великодержавная шовинистка, русского принципиально не учит, знает только пару слов: «да», «спасибо», «дайте, пойд-жай-луйста» и «маршръютка».
Но надо отдать должное Лауриным кураторам из Лэнгли: общаться мне с ней интересно, даже подобие дружбы образовалось, и в те дни, когда мы не видимся, я начинаю по ней скучать.
Город М. (областной центр), Россия
Виктория Спесивцева
Недавно я поняла – ясно, как «Отче наш», – что не смогу жить и двигаться дальше до тех пор, пока не разберусь с проблемами моей собственной семьи. Пока, образно говоря, не пересдам карты. Не переменю, не перелицую собственную карму.
Ведь если семья вдруг несчастлива – это тянется долго. Порой – всегда. Обычно в неполных семьях вечно рождаются девушки. И каждая последующая словно повторяет судьбу своей матери – как мать, в свою очередь, воспроизводила карму бабушки. Сколько таких историй вокруг! Впечатление, что зависла над фамилией черная туча и все идет наперекосяк: девушки никак не могут выскочить замуж, а если вдруг выходят, ничего не получается с детьми. Или, наоборот, происходит залет – но безо всяких надежд на то, чтобы расписаться. Не успевает она увидеть две полосочки – а милого р-раз, и след простыл. Или, напротив, она обвенчана, и ей, после титанических усилий, удается забеременеть – и тут благоверный открывает свое истинное лицо: оказывается подлецом, или гулякой, или гулящим подлецом. Он съезжает с квартиры, и исчезает с горизонта, и не показывается, не звонит, не пишет, и даже не платит алиментов.
При любом варианте исход один. Молодая женщина брошена, ее дитя (обычно, как нарочно, девочка) болеет, ей ставят клеймо «несадовская» – и что прикажете делать, если необходимо ребенка лечить и поднимать, а ты одна и помощи ждать не от кого? Нанимаются няньки, и они оказываются алчными, глупыми, а самое главное – не любящими детей, и однажды это обстоятельство вскрывается (например, мамаша случайно видит, как воспитательница остервенело лупит дитятку). Разражается страшный скандал, мамку выгоняют, после долгих и отчаянных поисков находят другую, которая оказывается не лучше, чем предыдущая, а только хуже… Наконец, ребенка (девочку) дотягивают до школы, однако уроки ей не даются, она связывается с дурной компанией – портвейн, а то и клей со спайсом? – и классная руководительница вместе с участковым становятся в несчастной семье постоянными гостями… И такая дребедень (как писал Корней Чуковский) длится не то что целый день, а годы и поколения напролет.
Девочка вырастает, становится мамой, и у нее, в свою очередь, жизнь идет наперекосяк. Она тоже превращается в брошенку, растит в неполной семье дочурку – и та в точности копирует судьбу матушки: разбитая любовь, нежданная беременность, роды и дальнейшее воспитание в одиночку. А потом и третье поколение, глядишь, на подходе – и в нем тоже, словно плеер поставлен на бесконечный «repeat», возникают: мать-одиночка, отчаянный дефицит денег и любви, постоянная нехватка сильной руки и крепкого плеча.
Вот и наша семейка. Ведь я Спесивцева не по отцу – по матери. Мама моя никогда не выходила замуж. Мужчины в ее жизни, разумеется, имелись. В том числе мой отец. А вот мужья – нет. Равным образом и бабушка моя замужем никогда не состояла. А если прибавить сюда судьбу прабабки Елизаветы, которая потеряла супруга в годы репрессий, и ее сестру, пратетку Евфросинью, умершую старой девой, – наследственность моя окажется очень настораживающей.
Вот потому-то я и решила: карму нашего семейства следует коренным образом изменить. Я просто кожей почувствовала: пора! Тем более что после шести месяцев совместного проживания мой бойфренд Ярик сделал мне официальное предложение. И я ответила, что принимаю его руку и сердце – но только ровно через год, в течение которого я надеялась выправить собственную судьбу и жизнь моих наследников – пусть многочисленным будет их племя, во веки веков!
Я считаю, что женские невзгоды, растягивающиеся на десятилетия и передающиеся из поколения в поколение (бабка – мать – дочь – внучка), начинаются с одного случая. В определенный момент господь (видать, глобально прогневавшись на семейку) обламывает ее, и потом она не поднимается, дрейфуя меж двух состояний: «плохо» и «очень плохо».
Размышляя над линией судьбы нашего семейства, над ее траекторией, я нашла, кажется, точку перелома (как говорят знатоки высшей математики). А если выражаться по-простому – облома. В нашей фамилии облом-перелом случился в конце пятидесятых – с моей бабушкой Жанной Спесивцевой. Вот только не знаю пока, какой конкретно момент ее короткой биографии следует считать поворотом на пути нашей семьи к кармическим невзгодам: то, что она родила, безмужняя, в возрасте семнадцати лет? Или спихнула ребенка (мою будущую матерь) на прабабку Елизавету и бросилась в Москву поступать в вуз? Или то, что в столице слишком активно искала мужа, кочуя из постели одного красного молодца к другому? Или когда ее поиски остановили – в октябре пятьдесят девятого ударом ножа в самое сердце?
А дальше в жизни семьи происходило следующее: мать моя, Валентина Дмитриевна Спесивцева, тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года рождения, продолжала расти сиротинушкой. Воспитывалась попечением собственной бабушки (моей прабабки) Елизаветы и ее родной, бездетной и безмужней сестры-погодка Евфросиньи. Взращивали бабки внучку исключительно правильно, в строгих традициях – пятерки в дневнике, участие в учебных олимпиадах и посещение музыкальной школы. Парням и дурным компаниям воли маман не давала. На танцульки не бегала. В турпоходы или на школьные экскурсии по родной стране ее две строгих бабки-воспитательницы не пускали.
В семьдесят первом мать моя Валентина поступила на истфак нашего областного педвуза. Была даже выбрана комсоргом курса – но потом вдруг, отучившись два года, взбрыкнула: я, мол, не хочу быть скромной учителкой, ждет меня и манит иная стезя – журналистки, писательницы, путешественницы, международного обозревателя или телевизионного ведущего! Откуда взялась тогда эта фантазия, мамахен не рассказывала. Чего она тогда начиталась? Чего насмотрелась? Был ли это фильм «Журналист»? Или книга «Остановиться, оглянуться»? Или заграничный бестселлер «Вторая древнейшая профессия»? А может, на нее подействовала телепередача «Международная панорама»: «Солнце сияет над крышами Парижа, но это не радует простых французов: инфляция, безработица, безудержный рост цен…» Короче, в один прекрасный день моя юная матерь Валентина Спесивцева вдруг забрала из тихого областного «педика» свои документы и рванула в Москву, поступать на журфак. И – благополучно провалилась. Она ведь даже не ведала, что требовалось иметь публикации, писать творческое сочинение… Но, видать, отрава вольной жизни глубоко проникла тогда в ее кровь – а может, подействовали сладкие миазмы вечно молодой и суетной Москвы. Сказался и мамашкин деятельный темперамент, и общительность, и, чего греха таить, еще не осознаваемая ей самой, но крепко бьющая в парней сексуальность.
Так или иначе, родительница моя приняла решение домой не возвращаться. Она осталась в Белокаменной и крепко скорешилась с журналистской средой. Ведь столичную окологазетную плесень хлебом не корми, дай повоображать, пофорсить – оказать содействие рвущейся в профессию провинциалке, да прехорошенькой.
Шли застойные семидесятые. От времен мамашкиного покорения Москвы остались десятки разноформатных черно-белых снимков, сделанных профессионалами разного уровня мастерства (одна фотка – чуть ли не самим Плотниковым): продуманный фон, поставленный свет, а остальное доигрывала мамина прекрасная внешность: глаза, широко распахнутые, полные юного провинциального наива. Ее, как она впоследствии рассказывала, в купальнике и даже «ню» подбивали сниматься – однако времена были жестче нравом, чем сейчас, за изготовление «порнухи» (а фотка «без верха» запросто подпадала под категорию порно) можно было и за решетку угодить, поэтому Валентина моя Дмитриевна на подобные предложения не велась. В картонной папке с тесемками, посвященной ее молодости, среди отпечатков на фотобумаге сохранились две пожелтевшие вырезки – из газет «Советская промышленность» и почему-то «Воздушный транспорт». На обеих – изображение улыбающейся мамы, одна карточка – под рубрикой «Фотоэтюд. Молодость», вторая – «Юное поколение Страны Советов».
Но столичные журналисты любовались мамочкиной блистательной внешностью недаром. Она и сама оказалась не промах по части обустройства собственной жизни. Ее (как тогда называлось – по блату) пристроили учетчицей в отдел писем газеты «Советская промышленность». Во времена СССР (как она мне рассказывала) газеты уделяли постоянное и неусыпное внимание письмам трудящихся. Любое послание – графоманский бред, анонимный навет, слезная жалоба, малограмотный кроссворд, восторженный отклик, – присылаемое гражданами Страны Советов в адрес любого издания, регистрировалось в амбарных книгах, а затем передавалось конкретному сотруднику редакции для содержательного ответа или дальнейшей пересылки в адрес советских, партийных, профсоюзных и комсомольских инстанций. Требовалось ни одно письмо, ни в коем случае не потерять и на каждое ответить, да в срок и со всею положенной вежливостью.
О том, насколько важны были для тогдашних СМИ читательские послания, свидетельствует одна из баек, рассказанных матерью. В газете «Советская промышленность», где она служила, проводили ленинский коммунистический субботник. Фактически это означало генеральную уборку помещений – с мытьем окон и выкидыванием из столов и шкафов ненужного барахла. Мусор и старые рукописи обычно складывали в крафт-мешки и впоследствии вывозили на свалку. Пикантность ситуации состояла в том, что письма читателей, приходившие в газету, обычно привозили с почты в точно таких же мешках. (Кстати, именно такими дозами – мешками каждодневно! – исчислялась в ту пору читательская корреспонденция.) И вот, под сурдинку, вместе с барахлом, во время субботника из отдела писем «Советской промышленности» выкинули два мешка с еще не распечатанными читательскими эпистолами!
Редактор отдела писем – облезлый сладкогубый Борис Исидорыч Костышевский – чуть с ума не сошел от ужаса и горя. Потерять два мешка читательской корреспонденции! За такое можно было запросто партийный билет на стол положить и тепленького редакторского места лишиться! Борис Исидорыч немедленно схватил такси и бросился на свалку. Там он принялся щедро раздавать направо-налево мелкие купюры, и местные работяги к концу дня отыскали пропажу. И заверили, что ни одного письмишка не пропало! В редакцию Борис Исидорович вернулся пьяноватый и торжествующий, с мешками в обнимку – даже в багажник таксомотора положить их не решился, ехал вместе с ними на заднем сиденье.
Костышевский царил в своем отделе писем среди юных учетчиц – низшей редакционной касты с окладом девяносто рублей. Девушки занимались всей рутиной, начиная от распечатывания конвертов, регистрации писем в амбарных книгах, первичного прочтения и росписи (то есть распределения) по отделам редакции. Учетчицами служили, как правило, непоступившие абитуриентки или студентки-вечерницы журфака. Было их не менее пяти в самой завалящей отраслевой газетенке, и они сильно оживляли хмурый журналистский пейзаж, являлись костяком местных комсомольских организаций и немало скрашивали производственный процесс заматерелым дядям-корреспондентам. Учетчицы бывали, как правило (если судить по моей маме), прехорошенькие, а ежели нет, то хотя бы молодые. Поэтому киты и асы журналистики в обмен – кто на поцелуй, кто на бутылку, а кто и на отношения – учили юных коллег уму-разуму. И девчонки перелопачивали письма рабкоров с периферии («Первые тонны продукции выдала саратовская обойная фабрика к юбилею Октября») и учились писать собственные «информашки».
Мамаша моя Валентина Спесивцева с азартом включилась в жизнь редакции. Вскоре и деньжата у нее появились, и комнату в коммуналке, в самом центре Москвы, на улице Кирова
[1], она приспособилась снимать. Вдобавок за год у нее накопился портфель заверенных ответсеком публикаций, предъявив которые маманя благополучно поступила на журналистику на вечерку.
Дальнейшая ее столичная жизнь впрессовалась в аршинный альбом вырезок из газет – именно так в прошлые, бескомпьютерные времена вели журналисты личные архивы. Я пару раз перелистывала альбомище – порыжелые от времени и клея страницы. Заметки матери постепенно становились все больше, все крупнее делались заголовки. А стиль статей не менялся, оставался в рамках дозволенного: «…В речи генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева на заседании Политбюро ЦК КПСС… Тысячу рублей перечислила в Фонд мира бригада мебельщиков… Декадником работа молодых по укреплению берегов малых рек, конечно, не ограничивается…»
Однако мамочка моя была совсем не бесталанна, потому прорывались в ее статьях и ирония, и сарказм, и гнев:
«В проходной пропуска у меня никто не спросил. Впрочем, обычное требование прозвучало бы в данном случае насмешкой, потому как в двадцати метрах в бетонном заборе – дыра, в которую не то что человек пройдет, грузовик проедет…
…У хозяйственного магазина чернела очередь, и продавщица в синем халате поверх телогрейки выкрикивала: Эй, крайние! Не занимайте! Туалетка кончается!..»
…С этой столовой у меня были личные счеты. Два года назад, будучи на М-ском комбинате, я рискнула в ней пообедать. А теперь…»
За страницами старинного альбома оставалась неописанная ее молодая столичная жизнь: сессии на журфаке; командировки по доживающей последние годы Стране Советов; газетная карьера – рост от учетчицы писем до старшего корреспондента; гулянки в редакции; любови, влюбленности, романы, романчики; антисоветские анекдоты и книги «Посева», размноженные на ротаторе; коммунистические субботники, заканчивающиеся общей пьянкой и поцелуйчиками по углам – а то и чем покруче на съемных квартирах.
После одного такого коммунистического субботника мамаша моя оказалась беременна мною. Ей тогда минуло тридцать. Шла средина восьмидесятых. Мужа до той поры у мамы не сыскалось. Череда сменяющих друг друга возлюбленных по разным причинам (в основном из-за своей непроходимой женатости) в супруги также не годилась. В ту пору, если безмужние женщины переступали тридцатилетний барьер, в их сердцах словно закипала гремучая смесь: мой поезд уходит и надо хоть как-то его остановить! Пусть даже безнадежно отдать на заклание собственную молодую жизнь – но хоть что-то ухватить, уцепить! Если не супруга, то хотя бы ребеночка! Мою мать также не миновала сия горячка. После нескольких, почти случайных, коитусов с моим будущим отцом она забеременела и решила: буду рожать!
Моим батей оказался, на счастье, далеко не самый худший представитель мужского рода. Им стал тогдашний политический обозреватель «Советской промышленности» и член партбюро газеты Виктор Ефремович Шербинский, импозантный мужчина в импортных пиджаках и шейных платках, на двадцать пять лет старше матери, дважды женатый и отец двух дочерей, по возрасту годящихся моей мамочке в сестры. Он сразу, узнавши, что мама забеременела, проявил себя как благородный человек. Сказал ей: супругу свою я не люблю, однако мне светит долгосрочная командировка в Париж, и потому совсем не пристало затевать семейные дрязги. Давай, когда я вернусь из столицы моды и вина, года через три, мы вернемся к разговору о моем разводе и последующей женитьбе? Однако в любом случае ребенка я твоего будущего признаю, стану помогать тебе, сколько сил и здоровья хватит. Я позабочусь, чтобы у нашей дитятки все было – да лучше, чем у иного законного.
Мать повелась на сладкие речи политобозревателя, и с декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого по июнь тысяча девятьсот восемьдесят седьмого наступает перерыв в ее публикациях, тщательно вклеенных в альбом с логотипом «Советская промышленность». Причина уважительная: декретный отпуск по случаю рождения меня. Отец мой, Шербинский – в ранней юности я это чувствовала, а незадолго до мамочкиной смерти узнала доподлинно, – обещаний своих не нарушил. Или почти не нарушил. В Париж со старой супругой убыл, однако мамуле изыскивал возможность помогать: невиданными для советских детей комбинезончиками, игрушками, молочными смесями, подгузниками фирмы «Памперс». Кружными путями, через верных людей, доходили папашкины передачки из столицы Франции до нашего областного центра. (Ведь как я родилась – мамуля обратно на родину мигрировала: под крылышко моей боевой прабабки Елизаветы и пратетки Евфросиньи.) Вдобавок в течение полутора лет родительница моя исправно получала от социалистического государства на мое прокормление семьдесят рублей ежемесячно плюс пенсии прабабки и пратетки. Тогда в СССР на эти деньги запросто можно было жить, да неплохо. Плюс регулярные презенты от отца – нашему женскому коллективу из четырех душ на пропитание и одежку хватало.
Оттрубив три года на родине Гобсека и Жоржа Дюруа, папаша мой ломать свою жизнь и делать мамаше предложение не стал – тем более ему светил новый срок в корпункте неподалеку от площади Звезды. Я осталась, как и следовало ожидать, в женском царстве: при мамке, прабабке и пратетке.
Вскоре я взросла до полутора лет, и собес прекратил платить детское пособие. И тогда мамаша оставила меня в М. на прабабку с сестрою и заново бросилась в Москву. Она повторяла свой первый побег в Белокаменную или убегание моей бабки Жанны Спесивцевой в столицу мира и социализма в середине пятидесятых.
Третья серия сериала «В Москву! В Москву!» в исполнении нашей семейки в конце восьмидесятых завершилась менее трагедийно, чем самая первая, хотя тоже весьма драматично – потому-то маме через два года снова пришлось вернуться в родные пенаты. (Но о том, что произошло с ней в Белокаменной в промежутке между восемьдесят восьмым и девяностым годом, я узнала гораздо позже, через двадцать лет.) А пока, в возрасте четырех годков, просто дико радовалась своею щенячьей детсадовской радостью, что мамочка вернулась и больше не собирается никуда уезжать.
А мамаша моя в ту пору переживала тяжелые дни. После испытаний, которым она подверглась в Москве (о них речь впереди), кляла, в одиночку и с местными друзьями, «партийную продажную свору» и «сиятельных лжецов, врагов перестройки».
Это не помешало ей устроиться в местную областную газету – шестнадцать лет стажа в центральной «Советской промышленности» послужили лучшей рекомендацией. Областные оппозиционеры заглядывали ей в рот – еще бы, штучка на крыльях ветра перемен прибыла из самой златоглавой! И мама повелась на сладкие речи и медовые посулы доморощенных газетных либералов, организовала протестное движение против самого главного редактора и обкома партии. Но вскоре случился путч девяносто первого года, обком партии приказал долго жить, а прогрессисты возглавили редакцию областного «Большевика», переименовали его в «Губернские ведомости» и дали маме самую хлопотную должность ответственного секретаря.
Довольно быстро выяснилось, что времена безнадежно изменились, и если раньше партия безропотно обеспечивала газету всем необходимым, начиная от бумаги и междугородней связи по сверхрочному тарифу «пресса» и кончая «газиками» для разъезда по районам, то теперь изданию понадобилось все перечисленное покупать. А для того – газету продавать, причем и читателям, и рекламодателям. А сего никто из новоявленных руководителей не умел. Пошли между ними раздоры, в результате которых мою мамахен, аккурат во времена второго путча девяносто третьего года, выкинули из «Ведомостей» с самыми жесткими характеристиками, чуть ли не растратчицы и воровки.
Тут началась у нас тяжелая жизнь, и ее я своим детским умишком помню: как выпрашивала у мамочки купить хотя бы «Баунти» и как мне хотелось новое платьице или прекрасную золотоволосую Барби (о которых я даже боялась заикнуться). Существовали мы тогда фактически на пенсии двух девяностолетних столпов семьи: прабабки Елизаветы и пратетки Евфросиньи. Вдобавок вскапывали огород, окучивали, боролись с колорадским жуком – и к зиме собирали мешков пять картошки, которые сосед дядя Вова затаскивал к нам на второй этаж. Хранили на застекленном балконе. После подъема картофеля мама с дядей Вовой тогда распивали разбавленный смородиновым соком спирт «Ройяль».
Однако потом, как я помню, маманя повадилась в Москву. Выезжала она туда с частотою раз в два-три месяца. Заблаговременно, чуть не за неделю, переставала пить, а курить старалась совсем мало. Начинала хорошо пахнуть, почти как в детстве, шла к подружке в парикмахерскую делать прическу и маникюр – и, наконец, отбывала. Возвращалась дня через три, одновременно до ужаса расстроенная и до высокомерия довольная. Привозила долларов около пятисот. Баловала меня купленными на вещевом рынке в «Лужниках» обновками. Из окольных разговоров прабабки Елизаветы с пратеткой Евфросиньей я вскоре своим шпионским детским умом выведала, что маманя ездит в столицу к моему собственному отцу – и деньги привозит от него для моего содержания. Потом, став взрослой, я узнала, что папаня, Виктор Ефремович Шербинский, лишился в девяносто первом должности руководителя корпункта в Париже по причине его окончательного закрытия – однако, со своими связями и умениями, для новой, капиталистической жизни не пропал. Стал переводить с английского, французского и даже итальянского и продавать вновь открывшимся в столице издательствам детективы: Чейз, Буало – Нарсежак, Микки Спиллейн, Андреа Камиллери, Жорж Сименон… Усвоив информацию, что у меня в Москве имеется отец, и он даже снабжает нас «зеленью», я начала приставать к мамуле, чтобы та меня к нему свозила. С юных лет я обучалась дипломатии и знала, что к мамке следует приступать, когда она находится в правильном настроении: ласковом и благодушном – каковое наступало после принятия трех-четырех рюмок. Если подлезть к ней раньше, до возлияния или сразу после первой стопки, она могла оказаться суетливой, нетерпимой и агрессивной; если позже – излишне требовательной или высокомерной. Мама обещала свозить меня к отцу, забывала, снова обещала – и, наконец, в возрасте одиннадцати лет почти торжественно взяла с собой в Белокаменную.
И Третий Рим, и папаша произвели на меня, девочку, впечатление, почти одинаково сильное – но каждый особенное в своем роде. Столица ухнула на меня свежевымытостью фасадов и тротуаров, ровностью дорог, дороговизной автомобилей и вечерней подсветкой архитектурных сооружений – ничего подобного даже близко не имелось в нашем областном центре, где царствовал тогда базарный ларек. Отец показался престарелым, словно дедушка, – мама шепнула, что через год ему исполняется семьдесят, однако насколько он был вальяжен, прекрасно одет, пострижен! А его изысканные манеры! Бархатный голос с легкой хрипотцой! Обволакивающий взгляд! Точь-в-точь граф или миллионер из французского или американского фильма! Впоследствии я, конечно, поняла, что тогда, в девяносто седьмом, папаша если и тянул на титулованную особу или миллионщика, то сильно поистершегося и пустившего на ветер почти все свое состояние. К примеру, ездил он на иномарке – но то была автомашина «Пежо-309» пятнадцатилетней давности; царственно обращался с официантами – однако приглашал не в «Прагу» или «Ностальгию», а всего лишь в «Елки-палки». И не в Большой театр или МХТ водил нас с маманей, а в кинотеатр «Кодак-киномир» – но мне и того хватало: тогда в «Кодаке», первом российском кинотеатре нового времени, с долби-стерео-сэрраунд, мы смотрели не что-нибудь, а «Титаник». И образ моего величественного отца странным образом переплетался в девических фантазиях с великосветскими героями фильма-трагедии. Вдобавок после кино папаня, как положено главе настоящей династии, давал при мне отповедь моей сорокатрехлетней мамаше – прямо за столиком «Елок-палок»:
– Ты на себе крест поставила, Валентина? Стыдоба! Так и будешь торговать в палатке на рынке? (А мамаша и впрямь зарабатывала тогда себе на хлеб насущный за прилавком.) С твоим умом? С твоим пером?! Фантазией и талантом?!!
– А что мне делать? – защищалась она, не стесняясь меня в выражениях. – В газету назад идти? Жопу новому губернатору лизать?
– Ну зачем же? – величественно грохотал отец. – Я дам тебе хорошую работу. Станешь переводить английские любовные романы. Да, платить будут немного, долларов двести за семь-восемь авторских листов, зато строчить можно гладко-гладко, не включая мозг. Совершенно прозрачная лексика: «он нежно коснулся ее руки, и внутри нее все затрепетало».
– Да я английский давно позабыла! Я ведь не ты – кроме как с нашей англичанкой в универе, ни с кем сроду на языке вживую не говорила.
– А зачем тебе язык?! Уловила общую канву – и понеслась! И перестань, я тебя прошу, столько пить. Настоящая леди не должна пить водку – это напиток простонародья.
– Тогда закажи мне то, что должна пить настоящая леди! Хотя бы коньяк, – хохотала она.
Я редко когда видела мать такой счастливой, как во время нашей встречи с отцом. Теперь-то понимаю: она просто любила его – несмотря на преклонный возраст и то, что он принадлежал другой. А когда мы возвращались на поезде в М. и мама находилась в подходящей кондиции для откровений, я спросила у нее, почему мы не можем жить постоянно вместе с батей, и она поведала о двух взрослых дочерях Шербинского и пятерых его внуках и внучках. Правда, сказала мать, его жена всегда была современной, понимающей женщиной, почти как настоящая француженка. Супружница Виктора Ефремовича знала о его отношениях с матерью, о моем существовании и о том, что отец помогал нам материально. А теперь, по секрету шепнула мать, супружница его плоха и, возможно, в скором будущем он овдовеет, и тогда…
Однако сроками жизни – равно как и многими прочими земными вещами – распоряжается только бог. Это я поняла уже тогда. Люди, конечно, тоже в состоянии повлиять друг на друга – особенно в случае, когда они друг друга любят.
Я это к чему? После той поездки в столицу мать и вправду вытащила с полатей свою старую пишущую машинку, вызвала дядю Вову, чтобы он почистил, починил и смазал ее, и принялась по ночам, в своей спальне, за низким и неудобным туалетным столиком, толмачить аглицкие любовные романы в розовых обложках. Она прикуривала сигарету от сигареты, и худое испитое лицо ее бывало вдохновенным.
После первого гонорара, за которым она съездила к папашке в Москву, мать бросила работу в палатке на рынке, купила подержанный компьютер и вся отдалась стихии любовного романа.
В преддверии нового тысячелетия, наконец, случилось то, чего подспудно ждали и боялись мать и взрослеющая я: скончалась девяностодвухлетняя тетка Евфросинья, а вскоре, не прошло и двух месяцев, и моя прабабка Елизавета. Несмотря на то что уходы эти были ожиданными, да и прожили старухи дай бог каждому, их смерти сильно подействовали на маму. Она сделалась плаксивой, разражалась слезами чуть ли не по любому поводу и стала все чаще прикладываться к бутылке – даже в ходе своей переводческой работы (чего ранее за ней не замечалось). Но теперь она стала говорить, что алкоголь дарит ей вдохновение.
Новый век и нового президента мы с мамой встретили вдвоем в нашей трехкомнатной квартире. Мне исполнялось четырнадцать, начинался подростковый бунт против старших. Я не выказывала его, старалась быть вежливой и послушной дочерью, – но в душе категорически отметала весь стиль и строй жизни матери. Больше всего мне не хотелось повторить судьбу прабабки Лизаветы (а также ее сестры Фроси). А еще пуще – безвременно, в возрасте двадцати четырех, погибшей бабули, Жанны Спесивцевой. И матери своей Спесивцевой Валентины – которая оказалась, несмотря на все богатые перипетии, в итоге гораздо более несчастной, нежели счастливой. Я, как Базаров из программы десятого класса, решительно отрицала все, что наработали предшествующие поколения, и планировала для себя бытие, решительно не похожее на существование всего нашего женского царства. Своими планами я ни с кем не делилась – но были они для тинейджера сформулированы четко – а главное, как показали последующие годы, практически полностью в итоге исполнились. Я оказалась жесткой девочкой. И по жизни, и по отношению к самой себе.
Даже в четырнадцать я понимала: мне необходимо получить хорошее, но не обременительное образование. Не хотелось учить квантовую физику или гастроэнтерологию. В сложных науках, где успех зависит от количества знаний, мужики в 99 случаях из 100 побеждают. У них больше общий объем запоминающего устройства и выше быстродействие, когда они обращаются к оперативной памяти. Потому они, а не мы, как правило, капитаны воздушных, морских и космических судов и управляют нефтеперегонными заводами. Я не собиралась конкурировать с ними на их привычном поле. Зато мы, девушки, королевны в том, что касается коммуникации. Мы гораздо более эмоциональны и хитры, чем так называемый сильный пол. Мы способны сверкать (если вдруг оно нам надо). А если следует смолчать – мы легко можем прятаться в тень. Нам важнее результат, а не (как у волосатых самцов) страсть подать себя и сокрушить всех врагов. Мы готовы довольствоваться не почестями (как они), а самой наградой – и пусть никто, кроме нас самих, не будет в курсе, что мы ее заполучили.
Размышляя о выборе профессии, я решительно отвергла также те, где работать приходится на рубль, а прибыток получать на копейку, и чтобы выбраться в лидеры и зарабатывать достойно, надо корпеть лет двадцать. Иначе говоря, я изначально исключила для себя вериги учителя, врача, инженера. По тем же причинам – артистки или телеведущей. Не годились мне, по всем вышеуказанным причинам, имевшиеся в нашем облцентре нефтехимический, строительный и планово-экономический университеты.
Что оставалось? Я подумывала о журналистике – но слишком эта профессия, если судить по матери, зависит от того, кто находится нынче у кормила власти (в большом или частном смысле). Партия разрешит – и расцветают «Огоньки» и «Московские новости», как в дни, когда я родилась. А приходит президент, который говорит всем заткнуться, все умолкают в тряпочку.
Иное дело – реклама и маркетинг. Тут тоже действует, конечно, вкусовщина: «Этот ролик мне нравится, а другой – дерьмо». Однако, главное, существуют объективные законы: один прием или слоган продает товар, а другой – нет. А против роста прибыли и продаж никто не вякнет.
А еще, понимала я с юности, человеку следует знать языки. Я слишком хорошо видела, как для моих родителей они в тяжелый момент стали спасательной шлюпкой. К тому же лингвистическая подкованность явно расширяет кругозор и круг общения. Что я имею в виду? Да хотя бы то обстоятельство, что русскоязычных мужиков подходящего возраста в мире проживает миллионов, допустим, пятьдесят. А если ты дружишь с иностранными наречиями, в горизонт твоего рассмотрения добавляются пятьсот миллионов англо-, франко– и испаноговорящих.
Итак, к шестнадцати годам (когда нужно начинать готовиться в вуз) я твердо решила: иду на факультет управления, на маркетинг, и углубленно учу английский с французским. В столицу я ехать не хотела. Миф о том, что все россияне стремятся в Белокаменную, сейчас окончательно устарел. В Первопрестольной житуха и нравы – как в московском метро: толпа, жесткие лавки, все рвутся в первачи и друг друга ненавидят. А я хотела свободы, простора и легкого дыхания.
Вдобавок я не желала расставаться с маманей. Не потому, что она прикрывала меня в М. своим крылышком. Наоборот, я думала: не станет меня подле нее – она ведь запросто может впасть в депрессию и в результате совсем сопьется или сгуляется с каким-нибудь очередным дядей Вовой. Мамаша мой выбор вуза одобрила – правда, съездила в Первопрестольную к отцу. Тот, несмотря на свой пенсионерский возраст, до сих пор оставался на плаву и отсыпал для меня денег на репетиторов. В тот раз маманя вдобавок привезла новую папашкину идею, которую восприняла на ура: не переводить англо-американо-французскую жвачку о любви – а писать самой! Под псевдонимом, разумеется. Мы с ней тут же стали, хохоча, его придумывать: ее имя Валентина, разумеется, превратилось в «Вэл», а вот фамилия, рифмующаяся со Спесивцевой, с ходу не задалась. Жаль, была занята Джолли
[2]. Чирфулл и Чири слишком походили для русского уха на банальный «чирей». Джовиэл также звучало тяжеловато. Вдруг меня осенило – не зря в английскую школу ходила: пусть мамаша будет Мэрри. Вэл Мэрри, прекрасное английское имя! Вдобавок Мэрри с Мэрридж
[3] перекликается – очень актуально для произведений ее жанра. Я, правда, не напомнила родительнице (а она, возможно, не знала), что merry, кроме как «веселый», означает «подвыпивший». Забегая вперед, скажу, что произведения Вэл Мэрри – всего их вышло свыше трех десятков – стали неплохо продаваться, даже лучше, чем любые оригинальные любовные романчики, написанные натуральными американками, и издатель, как торжественно сообщил мамане отец, повысил ее гонорар до восьмисот долларов за книгу.
А я начала готовиться в универ. Вы, возможно, скажете, что для своих четырнадцати-пятнадцати лет я была чересчур рассудочной. И свои суждения о будущем образовании, скорее всего, выдумала задним числом, когда повзрослела и стала действительно разбираться в жизни. А я вам отвечу: черта с два! Я должна была быть с юности разумной и здравомыслящей, а иначе на что бы я была годна – без отца, без семьи и влиятельных покровителей, с сильно пьющей и неустроенной матерью?!
Еще раньше, чем пришли первые месячные, я сформулировала свой главный постулат относительно мужчин: я никогда не буду в них влюбляться. Никто не сможет меня к себе привязать (как отец, в сущности, привязал мою матерь). Никому не позволю из себя веревки вить! Наоборот, я стану использовать их, этих волосатых самцов, и на смену каждому предыдущему в процессе его эксплуатации буду находить себе последующего. Никто не посмеет меня бросить и тем более унизить. И я ни перед кем не позволю себе унизиться – потому что никого из них не буду любить.
И еще одну вещь, основополагающую для моей жизни, я вывела благодаря наблюдениям за матерью и другими провинциальными тетками, заполняющими дворы и магазины: молодость и красота – это главный капитал, который дается нам, девушкам. Причем совершенно бесплатно. Его господь отсыпает полной горстью: кому в пятнадцать лет, кому – в восемнадцать. Однако этот капитал лежит в нашем банке под отрицательный процент. С каждым годом его становится все меньше и меньше. Независимо ни от чего. Всякий день, месяц и год, сначала неприметно, злодейка-судьба отщипывает от него по кусочку. В тридцать убывание красоты впервые становится заметно самой женщине. В сорок – тетенька теряет едва ли не половину своей изначальной привлекательности. В пятьдесят, если пустить жизнь на самотек, от твоей прелести останется одна рухлядь.
Поэтому вывод приходилось делать предельно жесткий, но единственно возможный: нельзя, вдобавок к естественному уменьшению, самой транжирить молодость и красоту. Вон, моя маманя: вела себя в двадцать и в тридцать так, словно будет прекрасной и очаровательной целую вечность. (Я по ее рассказам судила, по обмолвкам о том, как она гуляла, переходила из одних мужских рук в другие, пила поганую советскую водку и курила отвратительные советские сигареты.) А теперь гляньте на нее! Ей в начале нулевых было сорок шесть – а выглядела она на все пятьдесят восемь. Склеротические жилки на лице и хриплый кашель – от курения; красные глаза и одутловатость и запах – от спиртного; грубые неухоженные руки; куча морщин – носогубных и окологлазных – оттого, что с юности, отправляясь в кровать и просыпаясь, она больше думала о мужчине, что лег с ней рядом, чем о себе любимой.
Я учту ее ошибки. Я стану трястись над своей молодостью почище Шейлока. Никаких вредных веществ, принимаемых вовнутрь. Жить стану в экологически чистом месте и есть экологически чистые продукты. Буду заниматься спортом: йога, плавание, бег, велосипед. Даже тягать железо стану. Иметь достаточно сна. Делать массажи. Ходить в спа. Ближе к тридцати – начать первый ботокс и подтяжки – разумеется, у лучших косметологов.
А обеспечивать весь этот мой гламур, заботу и уход обязаны будут мужчины. Те самые, каждый из которых будет бояться меня потерять и поэтому станет стремиться отдавать мне как можно больше.
На самом деле привнести свои принципы в жизнь мне было трудно. Особенно первые года три. Я влюблялась в парней, обмирала, растекалась. Меня гнобили подружки за мое табу по части пития, курения и наркотиков. Меня брали на слабо. Мне объявляли бойкоты и пытались учить жизни. Но я выдержала. Пришлось, правда, пойти в добавление ко всем моим занятиям на психологический тренинг. И на дзюдо. Зато теперь несложным самовнушением я могла за два-три дня выбросить из сердца любого незаконно забравшегося туда мужика. А любому стервецу, требующему от меня секса, или стерве, пытающейся растоптать, умела врезать и уйти непобежденной, с гордо поднятой головой.
И вот теперь, когда я встала на ноги, мне потребовалось разобраться с внутренней кармой нашей семьи, с проклятием, что пало на нас вместе со смертью бабушки – моей юной, не дожившей даже до двадцатипятилетия Жанны Спесивцевой. Я ведь к тому возрасту, когда она, бедненькая, померла, нашла себе место с хорошей и твердой зарплатой и делила ложе с Ярославом, который готов был ноги мне целовать, пылинки сдувать, на руках носить. Однако на пути к торжеству моих принципов меня постигла самая тяжкая в жизни утрата.
Моя мамочка, несмотря на пьянство, взбалмошность, неразборчивость в связях, гневливость и обидчивость, была самой лучшей, самой прекрасной в мире мамочкой. Но понимать это я начала, только когда она заболела, а осознала всю свою любовь к ней и нужность для меня, лишь когда ее, бедненькой, не стало.
Все произошло так ошемляюще обыденно и больно – в самом прямом смысле больно, – что я даже не хочу рассказывать. Все, что касалось ее болезни, я спрятала в тайники своей памяти. Осталось лишь немногое. Ее растерянное лицо, когда она первый раз пришла из поликлиники: «У меня рак. Четвертая стадия». Ее бурные слезы. (И мои.) А потом начался ее уход. Долгий, несмотря на полную предопределенность. Нет, не хочу вспоминать. Вот что я действительно должна вспомнить и записать – наш с нею разговор. Потому что только тогда, подготавливаясь к смерти, мать сообщила мне по-настоящему важные сведения.
2009 год
Областной город М.
Рассказ Валентины Дмитриевны Спесивцевой,
записанный ее дочерью Викторией Спесивцевой:
– Неужели ты думаешь, Вика, что я к бабушке нашей не приставала, где моя мама? И, совершенно понятно, слышала от нее бодягу – соответственно моему возрасту. «Уехала». «Улетела на Луну». «Живет в другом городе». Потом вдруг она мне поведала: твоей мамы больше нет. Да, рассказала: она жила в Москве и умерла. Мне лет восемь было – значит, начинались шестидесятые. Я взрослой себя тогда считала, поэтому почти сразу все поняла. И поверила. И вера эта была точная и тоскливая: мамочки больше нет. И я ее так никогда и не увижу. Потом, когда росла, не раз приставала к бабке: как мама умерла да почему. Но ты ведь знаешь нашу Елизавету – на нее где сядешь, там и слезешь. А на подробный рассказ бабка расщедрилась, только когда я в Москву от нее сбежала. После того как на «вечерку» все-таки поступила и домой прибыла на побывку. Семьдесят четвертый год был или семьдесят пятый? Тогда старушки так радовались, что я приехала, так радовались! Словно бы не чаяли меня увидеть. Словно бы я из мертвых воскресла. Потом я поняла: это они невольно на меня судьбу мамы Жанны примеряли. Она ведь как умотала в столицу учиться, так и не вернулась. Зато навсегда оставила бабкам гостинчик в моем лице. И теперь они снова подсознательно боялись: вдруг я тоже в Белокаменной сгину.
Мама высоко лежала на подушках в своей комнате. Я сделала ей укол обезболивающего, и оно стало действовать. Чтобы ей бесперебойно поступали нужные лекарства, мне пришлось влюбить в себя врача со «Скорой». Тогда, в возрасте двадцати трех лет, я успела понять: для того чтобы добиваться своего, совершенно не обязательно с мужиками спать. Бывает достаточно их в себя влюблять. Тогда они за поцелуй и ласковое слово готовы совершить для тебя больше, чем равнодушный к тебе самец сделает после самого изощренного секса. Мама за болезнь сильно исхудала и съежилась. Но рассказывала она хорошо – играли роль два десятка лет в журналистике и годы писательства.
– Когда я бабушку Елизавету про мамину смерть стала колоть, она сперва сказала мне, что произошел несчастный случай. Дескать, в тот день, в октябре пятьдесят девятого, в одной квартире в Москве собралась компания. Баловались с оружием. И моя мама убила сама себя. Мне эта история сразу показалась маловероятной, и я стала раскручивать бабулю на подробности. Даже двадцатилетней, только поступив на журфак и формально не став профессиональной журналисткой, я знала, какие вопросики надо задавать и на какие точки собеседника нажимать. Год в отделе писем газеты «Советская промышленность» сказался! Я, как-никак, тогда пару десятков материалов написала, в том числе очерк «Три дороги лесника Федорова» объемом четыреста строк, отмеченный на летучке!.. Вдобавок у меня имелось громадное преимущество перед любым случайным писакой, интервьюирующим собеседника, которого он увидел первый раз в жизни: я знала бабулю как облупленную. И – никуда не торопилась. Мне не надо было спешить, лететь, сдавать материал в номер. Я могла отойти от бабушки Лизаветы, ночью обдумать вопросы, а назавтра снова начать приставать к ней. И в итоге я выцарапала-таки историю, которая произошла в пятьдесят девятом с бабкой Елизаветой.
Она, разумеется, как только ей сообщили о смерти дочери, сразу бросилась в столицу. И тогда, в Москве, следователь из районной прокуратуры представил ей происшедшее следующим образом: компания вчерашних студентов собралась на квартире у одной из девушек по имени Валерия Кудимова, на праздновании ее дня рождения. Сильно выпили, стали баловаться с оружием, в том числе с наградной шашкой и сувенирными кинжалами из Грузии.
«Жанна Спесивцева, ваша дочь, – рассказывал он, – будучи в состоянии сильного алкогольного опьянения, случайно нанесла себе ранение в область груди. Ранение оказалось столь сильным, что спасти девушку не удалось, и она скончалась до приезда «Скорой». Вскрытие и судебно-медицинская экспертиза полностью подтвердили картину происшедшего. Вы можете забрать в морге труп для последующих похорон».
«Это выглядело ужасно и звучало невероятно: подумать только, сама себя заколола, балуясь!» – спустя пятнадцать лет говорила бабуля. Она никак не могла поверить в рассказ следователя. И знала, что у Жанночки есть хорошая подружка – Галочка Бодрова. Они весь институт прожили вместе в общежитии, в одной комнате. «Я была знакома с Галей, – продолжала свою печальную повесть бабуля (тогда, в семьдесят пятом), – потому что пару раз приезжала к Жанне в столицу и даже ночевала пару ночей с ними в одной комнате. Галина тогда показалась мне милой и чистой девушкой с сильным характером. И хорошей подругой. В начале пятьдесят девятого, я знала из писем Жанны, Галя вышла замуж и теперь проживала совместно с молодым супругом где-то под Москвой. Я спросила у следователя, присутствовала ли Бодрова на той вечеринке, когда произошел несчастный случай. Он покопался в бумагах и ответил, что да. Я попросила ее адрес – дознаватель без особой охоты сообщил его. Видно было, что он никакой радости не испытывает от перспективы моей с нею встречи – но в то же время понимает, что скрывать глупо: узнать нынешнее местожительство Галочки я, при желании, смогу и без него.
Проживала Бодрова в подмосковном поселке Болшево, а фамилию носила новую, по мужу – Иноземцева. Ехать надо было на электричке, остановок десять с Ярославского вокзала, и я отправилась к ним вечером, решив, что девушка, скорее всего, днем работает. Определила я верно – она только пришла со службы. Жили Иноземцевы в захудалом съемном домике, похожем на дачу. Галочка, не успев переодеться в домашнее, торопилась затопить печь – комната за день успела выстудиться. Девушка подурнела и потолстела, и я сразу заметила, что она беременна. «Тетя Лиза!» – бросилась она ко мне, обняла и разрыдалась. Потом растопила печь и собрала на стол скромные съестные припасы: вареную картошку, квашеную капусту, докторскую колбасу. Наконец, после нескольких общих фраз, я спросила у нее, как погибла Жанночка. Было видно, что Галя предпочла бы не отвечать на этот вопрос – но, как мне показалось, не только потому, что ей тяжело и неприятно вспоминать. Мне почудилось, что она не вполне со мной откровенна.
Галя поведала мне, что они праздновали день рождения девушки по имени Лера Старостина, по мужу Кудимова, у нее дома. Папа у Леры был важный генерал в отставке, поэтому квартира находилась на Кутузовском проспекте и занимала пять комнат. Родители в тот вечер дома не присутствовали, они специально уехали за город, на дачу, давая молодым возможность порезвиться. Имелась только старая прислуга по имени Варвара. У Леры Старостиной, хозяйки (продолжала рассказывать мне Галя), тоже имелся молодой муж, Вилен. Галя мимоходом заметила, что поговаривали, будто Вилен, вчерашний студент из авиационного, женился на Лере не по любви, а из-за московской прописки и будущего распределения. А на самом деле… (Тут Галочка запнулась.) На самом деле (наконец выговорила она) Вилен Кудимов, муж молодой хозяйки дома, несмотря на то что был женат, крутил роман с моей дочкой Жанной Спесивцевой.
«Господи! – воскликнула я тогда (продолжила свой рассказ бабушка Лиза). – Какая она ветреная! Совсем не меняется!» Тут я вспомнила, что Жанны больше нет, и мои глаза наполнились слезами.
Галя следила за мной с состраданием. Я сделала ей знак, чтобы она продолжала. «И вот, – вздохнула она, – под конец вечеринки, в один совсем не прекрасный момент, между двумя девушками-соперницами, Жанной и Лерой, произошло объяснение. Они удалились в одну из комнат – спальню. Не знаю, о чем они там говорили. Я ничего не слышала, никаких звуков. Как потом рассказывала Лера, ваша дочь стала требовать, чтобы она, Лера, оставила Вилена. Та отказывалась. И тогда Жанка схватила со стены коллекционный грузинский, остро наточенный кинжал и приставила его себе к сердцу. И стала угрожать самоубийством. И когда Лера стала высмеивать ее, нажала на рукоятку кинжала. Наверное, она не хотела причинить себе сильного вреда и просто не рассчитала силы. Однако кинжал легко вошел в тело и достал до сердца. Жанна умерла мгновенно».
– Какая чушь! – не выдержав, воскликнула тогда, в комнатке Иноземцевых в Болшево, бабушка Лиза. – Чтобы Жанка сама причинила себе вред?! Совершила самоубийство?! Да я никогда не поверю!! Она так любила жизнь, слишком любила – чтобы из-за какого-то подонка взять и зарезаться! – тут она заметила, что бедная Галя вся покраснела и готова была снова заплакать. – Да и кто тебе сказал, что она убила себя?! – набросилась Елизавета Семеновна на Галю. – Ведь они были в комнате только вдвоем, как ты говоришь?! Может, на самом деле это Лера сама убила Жанночку?!
И тут ее собеседница разревелась – возможно, оттого, что бабушка Лиза попала в точку. А потом сквозь рыдания выкрикнула:
– Ах, тетя Лиза! Не спрашивайте меня ни о чем! Я сама ничего не знаю!! Ничего своими глазами не видела! Рассказываю вам с чужих слов!
Прабабка почувствовала тогда: ложь кроется и за рассказом Галочки, и за версией следователя. Елизавета Семеновна уверилась: они, и следователь и Галя, не просто что-то недоговаривают, но, возможно, сознательно морочат ей голову, перевирая факты и представляя картину совсем иной, чем на самом деле.
«А ну-ка, расскажи, – насела прабабушка Лиза на плачущую Бодрову, – в чьем доме вы были? Что за важный генерал в отставке? Как его фамилия? Дай мне его адрес! Телефон!» Она, конечно, жалела в тот миг рыдающую беременную молодуху – однако еще жальче было свою собственную погибшую дочь.
– Генерала фамилию я точно не знаю. Но, наверное, она, как и дочери его девичья, – Старостин. А адрес я наизусть помню, он простой. Кутузовский проспект, дом ***, квартира ***. Вилен с Лерой там и живут.
– А кто еще присутствовал на вечеринке?
И она перечислила: был, разумеется, муж Гали Владик Иноземцев, а также его товарищ по институту – зовут Радием Рыжовым, он лейтенант, служит где-то на полигоне, но в Москву приехал в длительную командировку. И еще некто Флоринский, довольно пожилой инженер-конструктор, старший товарищ Владислава и Радия. (Елизавета Семеновна тогда не записывала их имен – она все впитывала в себя обострившимися чувствами, каждую деталь – и рассказывала пятнадцать лет спустя, в семьдесят четвертом году, что все до донышка помнит.) Радий и сейчас продолжает проживать дома у Флоринского, в соседнем поселке Подлипки, только адреса она не знает, но муж, Владик Иноземцев, вроде знает его домашний телефон.
Разговор Елизаветы Семеновны с Галей прервался приходом ее мужа Владика. Галина представила их, и бабка Лиза заметила, как он смутился и напрягся, когда узнал, что она мама Жанны. Пытаясь скрыть свои недавние слезы и растерянность, его юная жена захлопотала, разогревая мужу на печи картошку, и даже достала из заоконного ящика (холодильника в доме не было) пару приберегаемых для него сосисок. Владик скрылся за ширмой переодеться – жили они в одной комнате, и спальное место отгораживалось от «гостиной» матерчатым занавесом. Но едва он вышел, бабка Лиза приступила с расспросами теперь к нему. Она готова была нарушить все правила вежливости и этикета, лишь бы узнать правду, что произошло с дочерью.
– Владик, скажи теперь ты: как погибла Жанна?
Молодой человек метнул растерянный взгляд на юную супругу:
– А вам разве Галя не рассказала?
– Рассказала. Но я хочу услышать твою версию.
– Очную ставку, что ли, проводите? – усмехнулся, скривившись, Владислав.
– Я хочу узнать правду.
Иноземцев, краснея, волнуясь и запинаясь, начал рассказывать. Его изложение совпадало с тем, что говорила Галя. Совпадало точь-в-точь, один в один. Слишком похоже – в лексике, малых деталях – и оттого усиливало эффект неправдоподобия. Елизавета Семеновна поняла в тот момент, что истины ей в этом доме не добиться. Она отказалась от чая и тем более ночлега, сухо попрощалась с хозяевами и поспешила на станцию.
Зима в ту пору пришла ранняя, под ботиками чавкала грязь и мокрый снег. На станции оказался телефон-автомат, а в кошельке прабабки счастливым образом завалялись пятнадцатикопеечные монеты. Напоследок она взяла у Иноземцевых домашний телефон Флоринского и теперь ему позвонила.
– Слушаю, – ответил глухой мужской голос.
Елизавета торопливо представилась и сообщила, что хотела бы встретиться, поговорить. Быстро добавила, что находится неподалеку, на платформе Болшево, и готова прямо сейчас подъехать.
– О чем говорить? – сразу охрип голос на другом конце провода.
– О смерти моей дочери.
– Я все рассказал в милиции и в прокуратуре.
– Но я ее мать! Вы понимаете?!
На добрую минуту повисло молчание. Елизавета Семеновна даже дунула в трубку и несмело проговорила: «Алло?» Она не знала, что ее собеседник в это время буквально корчится от стыда за свое вранье и колеблется: может, плюнуть на все? На все угрозы? И рассказать несчастной матери правду? Но затем проклятый инстинкт самосохранения взял верх, и Юрий Васильевич произнес:
– Извините, сейчас я, к глубокому сожалению, занят.
– А завтра?
– Увы, меня в Москве уже не будет. Я уезжаю на полигон.
– У вас сейчас проживает Радий Рыжов?
– Временно – да.
– А могу я поговорить с ним?
– Извините, но его в настоящую минуту нет дома.
Елизавете Семеновне захотелось крикнуть в трубку, что они все убийцы и она их ненавидит, но проклятое хорошее воспитание взяло верх, она сдержалась и просто повесила на рычаг тяжелую трубку.
После приема, который ей оказали в Болшеве и Подлипках, баба Лиза сделала для себя два вывода: первый – со смертью дочери и впрямь дело нечисто. И второй: действуя в лоб, она ничего не добьется. Идти в дом к генералу, где погибла Жанна, и задавать вопросы напрямки не годится. Надо действовать окольными путями, применять военную хитрость. Но как? Сердце ее разрывалось от горя, и она не могла ничего придумать.
В гостинице «Мечта» ей отвели койку в номере на шестерых. Она приехала, легла, завернулась в одеяло с головой и стала думать. И не заметила, как уснула. Сны снились сладкие – такое с ней уже бывало в войну: чем тяжелее наяву, тем слаще погружаться в объятия Морфея.
Утром Елизавета Семеновна, толком ничего не придумав, решила поехать на Кутузовский проспект, к дому, где проживал генерал, а там – действовать по наитию. Имелась в женщинах нашего рода черта, которая не давала Спесивцевым возможности жить спокойно и счастливо, в объятиях любимых мужчин: то были прямолинейность и чистосердечие. Вот и тогда Елизавета Семеновна не нашла ничего хитрее, чем прийти в квартиру Старостиных, причем в рабочее время. «Там будет прислуга, – размышляла она, – а прислуга всегда недолюбливает работодателей», – последнюю мысль прабабка почерпнула из советских книг и фильмов, потому что последние сорок лет никакой прислуги не только не имела сама, но и не встречалась с нею.
Несмотря на фешенебельность дома на Кутузовском, никто его вроде бы не охранял: ни консьержей, ни железных дверей в подъездах, ни кодовых замков – при советской власти подобное практиковали только в самых важных домах типа высотки в Котельниках, где в парадных сидели привратники. В тихом дворе росли прутики-саженцы. Прогуливались дамы с детишками, стояла пара-тройка частных «Москвичей» и «Побед».
Елизавета Семеновна беспрепятственно вошла в подъезд, поднялась на лифте, позвонила в нужную квартиру – и расчет ее оказался правильным: дома находилась прислуга. Дверь распахнулась на длину цепочки, выглянуло старое востроносое личико в платочке: «Вам кого?» – остренькие глазки смотрели подозрительно и недружелюбно.
– Это квартира Старостиных?
– А что это вы выспрашиваете? Чего вам надо?
– Вы, наверное, Варвара? – сделала заход с другой стороны бабка Лиза.
– Предположим. И что?
– Тогда вы должны были знать мою девочку… – вздохнула гостья.
– Какую еще девочку?
– Жанну Спесивцеву. Она погибла здесь, в этой квартире.
– Эвона как!
Дверь резко захлопнулось. Раздался звук запираемого замка. Потом лязгнул засов.
– Вы что? – изумилась незваная гостья.
– Идите, гражданка, отседова! – раздался голос из-за двери. – И не приходите больше!
Что оставалось делать бедной, бедной бабке Лизавете? Упорство было еще одним ее доминирующим жизненным качеством. Именно оно, упорство, вкупе с огромным трудолюбием, позволило выжить в войну – да и в довоенные, и послевоенные годы. И потому сейчас она решила наперекор всему: не уйду, пока не поговорю с хозяевами. Пусть с генералом, пусть с супругой, или с дочерью, или с зятем. А лучше со всеми вместе. Сперва Елизавета Семеновна думала посидеть во дворе на лавочке, дождаться. А потом сообразила: подъезд-то огромный! А она никого из семейки в глаза не знает. Не видела ни разу, даже на фотографии. И тогда она приняла решение устроить засаду в парадном. Подоконники широкие. Можно даже сидеть. И она будет видеть всякого, кто выходит на этаже из лифта или станет подниматься по лестнице.
Было два часа, до конца рабочего дня ждать оставалось долго, но кто знает, может, иной из Старостиных приезжает домой в обеденный перерыв. Или кого-то отпустят со службы раньше.
Она села на подоконник и даже стала задремывать, как вдруг на ширину цепочки растворилась дверь Старостиных, и давешняя прислужница проскрипела:
– Сидеть здесь не можно, гражданка. Я милицию вызову.
Как оказалось впоследствии, она претворила в жизнь свою угрозу. Возможно, отделение находилось совсем рядом. Или по сигналам из подобных квартир наряд приезжал незамедлительно. Как бы то ни было, милиционеры появились очень быстро – Елизавета Семеновна не ждала их столь скоро. Один мильтон вышел из лифта, а другой одновременно поднялся по лестнице, тем самым беря гражданку Спесивцеву в кольцо.
– Ваши документики, гражданочка! Что вы здесь делаете? Вам придется проехать с нами. Почему? Потому что это режимный объект и находиться здесь посторонним не дозволяется.
В мотоцикле с коляской бабку Лизавету (кстати, в то время ей не так много лет было, пятьдесят три – по нынешним временам в самом соку) привезли в отделение. Паспорт сразу отобрали, как ей сказали, «на проверку» и даже посадили, словно преступницу, в клетку за решетку.
Спустя три часа ожидания явился наконец давешний следователь в коверкотовом пальто и шляпе. Коротко приказал мильтонам: «Откройте! – а потом бросил женщине: – Следуйте за мной».
Они прошли в кабинет. Мужчина пригласил ее присесть. Глаза его были усталыми, но добрыми. Он укоризненно улыбнулся:
– Что это вы, Елизавета Семеновна, затеяли? Пристаете к гражданам, выспрашиваете. Не даете им спокойно трудиться и отдыхать…
Бабка Лиза молчала, не зная, какую линию защиты выбрать. Потом решила говорить правду:
– Я хочу выяснить, как действительно погибла моя девочка.
– А я вам все сказал, – развел руками начальник. – Вы что, советским органам не доверяете?
– И все-таки я бы хотела поговорить со свидетелями. – Как ты знаешь, Вика, упорство было у прабабки Лизы фирменной чертой. – Со всеми, кто присутствовал в квартире во время убийства.
– А с ними уже беседовало следствие – наше, советское следствие.
– И все-таки я бы хотела сама.
– Могу я узнать, с какой целью?
– Восстановить последние минуты Жанночки.
– Следствие все установило. Что вам еще надо?
– Разобраться, почему не стало Жанны.
– Ну, знаете, хватит! – хлопнул ладонью по столешнице следователь. – Видит бог, я долго терпел. Я вам тут частным сыском заниматься не позволю. Ишь, приехала! Шерлок Холмс в юбке! Вы что, советской милиции не доверяете? Или вам наши органы прокуратуры не нравятся? Следствие и дознание? Не нравятся, да?! Вы понимаете, что вы своими действиями тень на них бросаете?
Елизавета Семеновна не выносила прямого и грубого нажима и стала оправдываться: «Я ничего ни на кого не бросала, я хотела просто…»
– Просто! – перебил ее хозяин кабинета. – Хотела она! Нет, это я тебе скажу – просто: тебе советские органы и наша прокуратура не нравятся, и ты хочешь их опорочить, потому что тебе вся Советская власть не нравится! Потому что ты, Спесивцева, дочка белогвардейского прихвостня, думаешь, раз ты в анкетах про него благоразумно не пишешь, мы о нем забыли?! А ведь он, твой отец, был расстрелян в двадцать первом году органами ЧК – за открытое пособничество белякам! Забыла?! И это еще не все! Ведь ты не пишешь в анкетах, что отец твоей прекрасной Жанночки – на самом деле враг народа и расстрелян в тридцать восьмом году!
– Он реабилитирован, – прошептала бабка Лиза. – Мне и справку прислали.
– Значит, теперь ты решила, что ленинский карательный меч наших органов может ошибаться?! И сейчас, когда в результате несчастного случая, по собственной глупости, погибла твоя дочка, – органы тоже ошибаются?! Знаешь, Спесивцева, не выводи меня из себя! У всякого терпения бывает свой предел!.. Ты где работаешь, Спесивцева? – вдруг следователь переключил регистр своей речи с рассерженного на задушевный.
– В конструкторском бюро, – оторопело проговорила бабка Лиза.
– А кем ты там работаешь?
– Заместителем начальника.
– Вот! – воздел палец хозяин кабинета. – Ты работаешь в КБ, на начальствующей должности, почти в номенклатуре – и ты думаешь, почему? Потому что ты такая умная – талантливая – гениальная? Нет и нет! Ты работаешь там только и исключительно потому, что органы до поры до времени закрывают глаза на твой, Спесивцева, так сказать, послужной список. На твоего отца, расстрелянного в Гражданскую. На твоего мужа, казненного в трудное предвоенное время.
– Он не муж мне был, – прохрипела Елизавета Семеновна.
– Да, официально вы с ним в браке не состояли. Но фактически он являлся твоим, Спесивцева, сожителем и отцом твоей дочери Жанны! Скажи спасибо судьбе, а главное, советским органам, что вас обеих, и тебя, и дочку, тогда не репрессировали, как ЧСИР – членов семьи изменника Родины! Что дали тебе погулять на свободе – а ведь могли стереть в лагерную пыль, да и надо было! Словом, давай, Спесивцева, забирай тело своей дочери из морга, договаривайся с крематорием, проводи кремацию и быстренько езжай с урной домой, хорони. И не лезь ты больше в это дело. По-дружески тебе советую: не лезь! Не надо, – тон следователя снова сменился на самый дружелюбный, однако каждое его слово, если вдуматься, дышало угрозой. – У тебя ведь внучка осталась, Валентина, пяти лет. Единственная память о дочери. Самый близкий тебе человек. Хорошая девочка, в детский сад ходит. Ты ведь одна у нее теперь, и за папу, и за маму. Одна – вдумайся, Елизавета. У нее ведь, у несмышленыша пятилетнего, никого: ни отца нету, ни матери. Одна ты. А если с тобой вдруг что случится? Мало ли! Авария, допустим. Или, не ровен час, кирпич на голову упадет – как в старину говорили, все под богом ходим. Или хотя бы с работы тебя вдруг р-раз – и вычистят. Что тогда будешь делать? Куда пойдешь? Уборщицей на четыреста пятьдесят рублей?
[4] Дворничихой? А внучка? Как ее поднимать?.. Так что послушай моего совета, Елизавета Семеновна: не лезь ты в это дело. Дочку не вернешь, а неприятностей себе нажить можешь. Все! Можешь быть свободна! Пока. Но живи и помни, о чем я тебе сказал.
Бабка Лиза ушла от него. И – послушалась совета. Забрала тело дочери, сожгла его в крематории, увезла на родину и захоронила урну. Но, перед тем как уехать, в тот же вечер, записала все, что узнала о гибели дочки. А главное – имена всех причастных:
Старостин Федор Кузьмич, генерал КГБ в отставке.
Его жена.
Прислуга по имени Варвара.
Инженер-конструктор лет сорока пяти – Юрий Васильевич Флоринский.
И молодые, вчерашние студенты:
Вилен Кудимов.
Валерия Кудимова (Старостина), его жена.
Галина Иноземцева (Бодрова).
Ее муж Владислав Иноземцев.
Радий Рыжов.
В семьдесят четвертом году бабка Лизавета передала этот список своей внучке Валентине. Моей маме.
57 лет назад
1957 год, август
Город Москва, столица СССР
Владислав Иноземцев
– Иноземцев!
– Я!
– Кудимов!
– Здесь!
– Рыжов!
– Туточки я.
– Рыжов, что за балаган? Вы что, в цирк пришли? Отвечайте по-уставному! То есть как положено!
– Я!
Три друга-«маишника» вместе с другими однокурсниками впервые прибыли на дежурство комсомольско-молодежного оперотряда.
В пятьдесят седьмом году прошлого века в столице нашей Родины происходило много чудесного и необычного. Она удивительно не походила на Белокаменную образца, скажем, пятьдесят пятого или тем более пятьдесят третьего года. Менялось все и стремительно. (Потом это время назовут «оттепелью».) Происходили многие вещи, которые раньше было даже трудно представить. Зимой пятьдесят седьмого, к примеру, в Москве, на вновь построенном стадионе Лужники состоялся чемпионат мира по хоккею с шайбой – первое первенство по этому виду спорта, случившееся в СССР. Играли под открытым небом, а болельщиков на матчах – на морозе, зимой! – собиралось более пятидесяти тысяч человек! Стал выходить новый журнал под названием «Юность», где начали печатать даже детективы. С гастролями приехал настоящий французский шансонье Ив Монтан. В Пушкинском музее показали перед возвращением в Германскую Демократическую Республику трофейные картины и скульптуры. Однако все эти мероприятия показались лишь разминкой в сравнении с фестивалем молодежи и студентов. В столицу мира и социализма, в которой иностранцев можно было пересчитать по пальцам, в тот самый город, из которого еще пять-семь лет назад, при Сталине, можно было загреметь в ГУЛАГ просто за то, что ты поговорил с иноземцем, вдруг нахлынуло более сорока тысяч пришлецов: черненьких, желтеньких, звездно-полосатеньких, социалистических, буржуазных, неприсоединившихся. Сам факт столь впечатляющего заезда заграничных гостей просто потряс Белокаменную. Казалось бы, проходит ничем не примечательное (по сегодняшним временам) мероприятие – парад участников фестиваля. На автобусах, а чаще на грузовиках провозят по улицам Первопрестольной гостей из различных стран. Что тут может быть интересного? Да, многие гости вооружены флагами своих стран или одеты в национальные костюмы. Большинство улыбаются и машут руками. Кричат что-то. И – что? На что тут, по сегодняшним понятиям, смотреть?
Но! Вдоль проспекта (впоследствии именно в честь этого события – фестивального парада – названного проспектом Мира) собираются тысячи, десятки или даже, может, сотни тысяч зевак. Они высовываются из окон, машут с балконов, забираются на фонари и телефонные будки. Многие оккупируют крыши. Одна из них, на Сретенке, даже обрушивается под массой тел энтузиастов. Интерес к чужеземцам нешуточный. Хотя бы потрогать заморского гостя – уже интересно. А если вдруг подружиться? Или, допустим, полюбить?.. И даже?..
Вот тут-то, именно при мысли «полюбить» (и дальнейших), молодые жители столицы могли встать на скользкий путь – низкопоклонства и урона чести передового человека. И, честно говоря, порой вставали. Чаще всего на скользкой дорожке оказывались девушки и молодые женщины. Они принимались дружить с понаехавшими гостями настолько близко и активно, что это вредило законной гордости всего советского народа за родную страну. (Случаи противоположной дружбы полов – отечественных юношей с иностранками – встречались крайне редко.) А вот наши простые советские девушки, к сожалению, проявляли в данном вопросе нездоровую активность. К счастью, партия и правительство заранее предвидели возможный оборот событий и своевременно организовали необходимые контрмеры. Некоторые горячие головы из числа скрытых сталинистов предлагали поступать с предательницами трудового народа по законам военного времени. Как с теми шлюхами, которые осмеливались спать с фашистскими захватчиками на временно оккупированных во время Великой Отечественной войны территориях: суд, «четвертак», лагерь, Сибирь. Но сталинистов одернули. Они не понимали, что времена изменились: на сей раз чужеземцы являлись не захватчиками, а гостями, которых требовалось не уничтожать, а восхищать советскими достижениями. Однако, несмотря на гостеприимство, половая связь с иностранцем являлась явным перебором и с подобными случаями требовалось бороться. Но бороться – без перекосов и перегибов. И привлекать к активному воспитательному процессу сотрудников органов в минимальных, строго дозированных количествах. В виде отеческой помощи со стороны старших товарищей. А основную заботу по отстаиванию чести и достоинства молодежи было решено возложить на ленинский комсомол. И он начал ее отстаивать. Очень своевременно создал оперативные комсомольско-молодежные отряды, которые послужили партии и Родине не только в горячие деньки фестиваля – они и впоследствии, на протяжении тридцати с лишним лет истории, оставшейся для Советского Союза, славно боролись с носителями нездоровых явлений нашей жизни: фарцовщиками, диссидентами, хулиганами, алкоголиками, хиппарями, панками и прочими. А первые шаги оперотряды сделали по жаркой московской почве именно тогда, летом тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. И в один из таких отрядов были призваны наши герои, студенты четвертого курса МАИ: Вилен Кудимов, Владик Иноземцев, Радий Рыжов.
– Объясняю диспозицию.
Задачу ставил командир оперотряда – замсекретаря факультетского бюро Егор Поливанов. Поливанов Владику не нравился, был он, в его представлении, старым – отслужившим армию, а главное – прошедшим Крым и Рым, много понимавшим в жизни и стремящимся непременно оторвать от нее главенствующее место и теплый кусочек. Словом, командир Поливанов был слегка увеличенной и сильно ухудшенной копией Вилена Кудимова, который тоже умел устраиваться – однако Вилен при этом и друзей своих не забывал, и гадостей другим не делал. А Егор, по роже видно, был способен.
Вокруг него сгрудились человек пятнадцать бойцов, среди них Владик, Вилен, Радий. У всех на сгибах локтей – красные повязки дружинников. Чуть в стороне – двое представителей органов: милицейские старшина и сержант. Оба в парадной форме, снисходительно наблюдающие за штатскими шпаками, которым явный недоучка косноязычно объясняет азы оперативной работы:
– Передвигаемся, вытянувшись в цепь, по возможности скрытно, однако не теряя из виду своих соседей по звену…
– Можно вопрос? – выскочил Радий – ему тоже не слишком нравился Поливанов. – Я не понимаю, как передвигаться скрытно и одновременно не теряя друг друга из вида?
Кое-кто, включая Владика, захмыкал. Егор в ответ рявкнул:
– Отставить смех! А вы, Р-рыжов, ехидничать дома у мамочки за чаем будете, ясно?! Здесь задача общественной важности, а вы юмор шутите? Нам Родина доверила, а вы над поставленным делом хихикаете? На бюро разбирательства захотели? Я вам обеспечу!
В ту пору слова «Родина доверила» и «разбирательство на бюро» имели для молодых огромное значение. Да что там – по-настоящему леденили кровь, поэтому весельчак Радий прикусил язычок. А командир продолжал объяснять диспозицию:
– Сейчас, с началом вечерних сумерек, они как раз и распояшутся. Здесь, в парке, говорят, каждый куст дышит. Поэтому внимательным способом осматриваем все укромные от глаза уголки. При обнаружении… м-м… – Егор пошевелил пальцами в попытке подобрать эвфемизм, – парочек отрезаем их от возможности отступления. Затем окружаем и фиксируем. Грубой силы не применять! – обвел своих подопечных жестким взглядом командир. – Особенно это касается в отношении гостей нашей страны. Если иностранный гражданин активно сопротивляется, вы имеете право его отпустить! Пусть уматывает – если ему самому не совестно! Но лучше, конечно, представителя чужеземной державы также фиксировать и проводить с ним небольшую политико-воспитательную работу. Если гражданин не знает русского языка, – Поливанов строго посмотрел на Радия, предчувствуя очередные вопросы, – черт с ним, политбеседу можно отставить. Однако лучше все-таки донести до него информацию о недопустимости подобного поведения на территории нашей страны, о моральном облике советской молодежи и студентов и опасности венерических заболеваний, передающихся половым путем. – Командир снова внушительно обвел своих подчиненных тяжелым взглядом. – Теперь по дамочкам. Их следует задерживать, однако безо всякой грубости и излишнего насилия. Не давать им уйти, но при этом не унижать их человеческого достоинства. До вмешательства органов правосудия можно провести с правонарушительницей строгую, но вежливую беседу о моральном облике советского человека и женщины. Затем передаем ее в руки правопорядка. И продолжаем нести выполнение поставленной задачи дальше, до победного конца. Вопросы есть?
– Да, – кивнул Владик, – скажите, а что будет с задержанными девушками впоследствии?
Егор строго и подозрительно оглядел Иноземцева, однако подвоха в его словах не обнаружил и ответил со всей серьезностью:
– На них в отделении милиции будет составляться протокол за нарушение общественного порядка. Данный протокол в дальнейшем будет отправляться по месту работы (или учебы) задержанной, а также в ее комсомольскую организацию – хотя подобного рода проститутки, – Поливанов со всей презрительностью скривил на этом слове губу, – я уверен, в рядах ВЛКСМ состоять не могут. А если окажется, что гражданка и ранее замечалась за антиобщественным поведением или, к примеру, ведет тунеядский образ жизни – на нее будет заводиться дело в порядке уголовного производства. Все ясно? Тогда приступаем к несению дежурства.
И они отправились – во главе с Поливановым, которого сопровождал бок о бок один из факультетских подхалимов. Пока шли по цивилизованной части парка – дорожки, скамейки, гуляющие, – держали подобие колонны. Трое друзей – Вилен, Владик и Радий – топали вместе. Радик вполголоса сказал:
– Вот мы за ними, парочками этими, охотимся. А если у них любовь?
– Какая, к чертям, любовь?! – возмутился Вилен. – Только увиделись-познакомились – и сразу под куст?
– Мало ли что бывает? У тебя разве не случалось, чтоб ты при виде девчонки обомлел и сразу готов был с ней идти на край света?
– У меня, может, и бывало. А девушку должна отличать скромность, – сурово возразил Вилен. – Тем более – нашу советскую девушку перед лицом иностранных гостей. Какая, к бесу, любовь – сразу бежать с иноземцем в укромный уголок? В расчете на шелковые чулки и иностранную шоколадку? Сплошная проституция!
Владик промолчал, потому что привык, прежде чем высказаться, взвешивать ситуацию с разных сторон. С одной стороны, получалось, что вроде бы прав Радик и невозможно исключить случай, что двух свободных взрослых людей поразила в самое сердце неожиданная любовь. Но, с другой, Вилен, получалось, ближе к истине – потому что покорное бегство с иностранцем в чащу парка не делает чести советской женщине. Что будут думать, судя по этим отбросам общества, иностранные гости об остальных советских людях? А еще, конечно, задевало (но ни Владик, ни другие парни вслух об том не говорили), что девчонки столь легко вступают в связь с неграми, индусами и прочими французами и штатниками – в то время как ни он, ни один из его друзей не мог похвастаться, чтобы какая-то из столичных девушек проявила подобную прыткость по отношению к ним, простым советским студентам. Чтобы познакомилась – и р-раз, сразу обниматься под куст.
– Вести себя, как эти девчонки, я считаю, свинство, – в конце концов, лапидарно высказался Владик и, как оказалось, поставил точку в споре – потому что они подошли к полузаброшенной части парка. Пейзаж тут скорее походил на сельский: высокая трава, поле с тропинкой, вдали – речка и по-над нею – кусты и заросли ивы. Вечерело, солнце клонилось к закату, и идиллическую картину довершало стадо коз, пасущихся в сторонке, – а рядом с ними, на стульчике, дремала древняя бабка.
– Рассредоточились, – скомандовал вполголоса Поливанов, и отряд разошелся в цепь. Каждый держался друг от друга метрах в пятнадцати, и получалось, что фронт их наступления занял собой едва ли не все поле. Егор махнул рукой, и бойцы побрели по направлению к реке. Высокая трава мочила брюки выпавшей росой. Двое милицейских держались особняком – друг рядом с дружкой и чуть сзади оперотрядовцев. Служивые явно скептически посматривали на происходящее – с подобным выражением отцы порой наблюдают возню своих детишек в песочнице.
Владик тоже шагал без особого энтузиазма. Хотя гончий азарт, который возникает всегда, когда соединяются молодые мужчины, его подстегивал. Что ни говори, в мероприятии было что-то доисторическое: молодые охотники племени выслеживают самку, позволившую себе связь с чужаком. Правда, по первобытным законам им следовало для начала убить чужака, а потом, всем по очереди, надругаться над предательницей. При мысли об этом кровь бросилась Владику в лицо: он, как и большинство студентов, еще не познал радостей плотской любви. Но теперь нравы сильно помягчели. Нынче чужака отпускают – разве дав ему пару пенделей, а женщину всего лишь передают на суд жрецов и привязывают, образно говоря, к позорному столбу.
В высокой траве ничего не шевелилось, не шуршало – лишь носились над цветами шмели и пчелы. А деревья по-над речкой – все ближе, ближе… Вот одно из них: расположено соблазнительно, само собой образуя уютный шатер. Ветви его никли, создавая непроницаемый для взгляда зеленый занавес. Если бы Владик был с девушкой, он бы, наверное, выбрал для утех именно эти своды. С замирающим сердцем юноша двинулся к дереву. Изумрудная завеса листьев приближалась с каждым шагом. А за нею – почудилось мелькание чего-то белого, шепот, возня… Или это шалит его воображение?
Владик оглянулся на товарищей, они держались поодаль, шагах в двадцати – Вилен справа, Радька слева – и тоже подходили к своей части приречных зарослей. Неясные звуки, доносившиеся из-под зеленого полога, прекратились, наступила напряженная тишина, нарушаемая лишь жужжанием шмелей и звоном вдруг появившихся комаров. Иноземцев инстинктивно шлепнул на щеке одного, отвлекся. Он находился на расстоянии метров трех от листвяной завесы. И вдруг оттуда выскочило что-то большое, сопящее, – в первый момент подумалось: кабан! – но то был человек, огромный парень в расстегнутой на груди рубашке. Он пронесся на расстоянии метра от Иноземцева, пихнул его в плечо – так, что дружинник чуть не упал, – и прорычал на чистом русском языке: «Пшел на х**, недоносок!» И помчался дальше, через поле, убегая по направлению к более цивилизованным местам. На ходу он застегивал рубашку. Одежда парня, как и его лексикон, наводила на мысль, что он скорее наш, советский, нежели иностранец.
Впрочем, иной русский бывает хуже любого фашиста. Предателей хватает – недавняя война это показала. От удара, который убегавший нанес в плечо, Владик едва не упал, но удержался. Он глянул на друзей. Оба заметили, как из кустов вылетел громила, и остановились – но никто не побежал вслед за ним. Замерли на месте и служители закона, вероятно, все они вспомнили, что была указивка парней не трогать, основной объект охоты – дамочки. Поэтому мужик беспрепятственно убегал – шумно, словно лось, проламываясь сквозь траву и делая большие прыжки. Значит, было от чего скрываться? И тогда Владик сделал решительный шаг вперед и оказался под кроной могучего дерева. (Краем глаза он увидел, что его друзья, не сговариваясь, наперегонки бегут к нему.) А под пологом ивы (наверно, то была ива), прислонясь к стволу, на постеленном на землю одеяле (почему-то Владик сразу заметил именно старое, кое-где прожженное утюгом одеяло), сидела девушка и, застегивая блузку, испуганно смотрела на оперотрядовца. Юбка ее была сбита на сторону. Босоножки валялись рядом. Голые ноги били в глаза своей белизной.
Девушка нервно вскочила, одновременно возвращаясь на место и пытаясь застегнуть юбку. А тут и друзья подоспели – Вилен и Радька, оба тяжело дышали после пробежки. За прошедшие пару секунд Владик успел рассмотреть гражданку, и ему показалось, что вид у нее нездешний, несоветский. Слишком яркая, цветастая блузка; слишком чудно́й материал у юбки и фасон у босоножек.
– Кто такая? – сразу спросил подоспевший Вилен – скорее у Владика, чем у нее, однако ответила она – непонятно:
– Кой си ти? Това, което трябва? Дэ куа авеву безуа?
[5]
– О! Иностранка, что ль? – удивился Кудимов. – Или придуривается? – И спросил у девушки, отчетливо и раздельно: – Ты кто? Как тебя зовут? – А потом добавил по-немецки: – Ви хайзен зи?
Губы у девушки тряслись, она стояла босая у дерева, словно пленная партизанка. Руки ее лихорадочно оглаживали блузку.
– Моето имя Мария Стоичкова, – пробормотала она. – Аз сым от Болгария. Делегат
[6].
– Ишь ты как! – воскликнул Радий. – И она туда же!
А Владик смотрел на девушку, и стыдился за нее, и жалел. И еще она ему очень понравилась. Ничего особенного в ней не было: простое округлое лицо, высокие скулы, густые брови – но Иноземцев сразу ощутил исходящий от нее мощный заряд, волну магнетизма. Тогда никто из них не знал подобных выражений, но много лет спутся, в конце восьмидесятых, немолодой Владислав Иноземцев впервые услышит слова «секси» и «сексапильный», узнает их значение и согласится сам с собой, что, наверное, никто в его жизни, кроме Марии, настолько не подходил под эти определения. Даже в тот самый первый момент, когда девушка предстала перед ним в таком жалком положении, юноша ощутил к ней настолько мощную тягу, как никогда в жизни. И плевать было, что только что она обжималась с другим. А может, это обстановка охоты подействовала? Был бы он первобытным – наверное, набросился бы на нее, невзирая на присутствие друзей.
– Что ты здесь делала?! – рявкнул на девушку Вилен.
Она похлопала глазами.
– Аз не разбирам на руски езык.
– Про девчонок-иностранок никакого приказания не было, – тихо, адресуясь к друзьям, проговорил Радий.
– И что теперь с ней делать? – в тон ему вполголоса произнес Владик.
– Пенделя под зад, и пусть валит! – откликнулся Вилен. И обратился к девчонке, произнося слова раздельно и громко, как принято разговаривать с глухими и иностранцами: – Ты понимаешь, что у нас в стране не принято такого делать? Ты понимаешь, что ты общественный порядок нарушила? Что могла половую инфекцию получить?
– Да-да, я разумею, – девчонка отрицательно замотала головой.
– Что ты, говоришь – разумею, а сама головой мотаешь?! – напустился на нее Вилен.
– Погоди, – осадил друга начитанный Владик. – Она и впрямь из Болгарии, а они там, когда «нет», кивают, а когда «да» – наоборот, головой мотают, – поделился он сведениями, почерпнутыми из журнала «Вокруг света».
На вид девушка была им ровесница, а может, чуть старше. Какая распущенность, подумал Владик: приехала в незнакомую страну – и сразу обжиматься по кустам с парнями. Вдобавок гнусный какой мужик! Оставил ее. Умотал. Хорош гусь! Бросил девушку в беде. А если б мы оказались не оперативным отрядом, а, наоборот, хулиганами?
– Плохой у тебя товарищ оказался, – укоризненно проговорил он вслух, адресуясь к незнакомке. – Бросил тебя.
– Да-да, – она согласно помотала головой из стороны в сторону. – Он недобыр.
– Хватит вам ее воспитывать, – недовольно проговорил Радий. – Пусть идет своей дорогой. – А потом продолжил, как бы про себя: – Странно, что ребята нами еще не интересуются, – и выглянул за полог дерева.
Возле зеленых насаждений у кромки воды, метрах в ста пятидесяти от друзей, тем временем явно что-то происходило. Весь их отряд сгрудился там. Парни окружили кого-то полукольцом. Кого – видно не было, лишь внутри круга раздавались порой мужские выкрики и женский крик. К месту происшествия неторопливо приближались милицейские.
– Вот и славно, – сообщил Радий, вернувшись внутрь древесного полога. – Ребятки заняты, до нас им дела нет. Самое время сматывать удочки. – И он снял со своего локтя повязку дружинника и сунул в карман. – А то я себя отчасти фашистом чувствую, участником облавы на партизан. И поймали мы Зою Космодемьянскую, – кивнул он на девушку.
– Ты бы придержал язычок-то, Радий, – строго сказал Вилен.
– Да, тем более при иностранке, – поддержал друга Владик.
– Она все равно ничего не понимает, – махнул рукой Рыжов. И вдруг совершенно неожиданно обратился к девушке: – Пойдем, я тебя провожу. Ты где живешь? – А потом повторил по-английски: – Летс кам. Вэа ду ю лив?
Девушка просияла и проговорила на неплохом инглише:
– Ай лив эт зе хотел, неймд «Бурятия». Летс го?
[7]
Владик в первый момент даже растерялся от напора, с которым Радий стал атаковать иностранку. А в следующий миг подумал: «Нет, шалишь! Я не уступлю!» И если минуту назад еще имело значение, что совсем недавно девушка обжималась в кустах с отвратительным бугаем, то теперь начисто забылось. Остались лишь девушка – и друг Радий. И его нельзя было к ней допустить. Поэтому Владик тоже снял с рукава повязку, сунул ее в карман и проговорил, обращаясь к Вилену:
– Я, пожалуй, тоже пойду. Прикроешь нас?
Кудимов с нескрываемой насмешкой поглядел на обоих, а потом проговорил вполголоса:
– Смотрите там, осторожнее насчет венерических заболеваний, – и крикнул нацепляющей босоножки Марии: – Одеяло-то свое забери.
Она отмахнулась: