Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ким Сын Ок

ЗНАКОМСТВО С МИРОМ ЛИТЕРАТУРЫ КИМ СЫН ОКА

Ким Сын Ок родился 23 декабря 1941 г. в Японии (г. Осака). После освобождения Кореи от японского колониализма в 1945 г. его семья вернулась в Корею и обосновалась в провинции Южная Чолла, в городе Сунчхоне. В 1948 году, в возрасте семи лет он потерял отца, который погиб во время восстания военных в Ёсу, поддавшихся влиянию коммунистических идей. На этом несчастья семьи не закончились — три года спустя от горячки умерла единственная младшая сестра писателя, у матери на руках остались трое сыновей. Детство и юность Ким Сын Ока пришлись на мрачные годы, колесо истории искалечило и унесло жизни многих людей, отчего сердце будущего писателя переполнялось ужасом перед неизбежностью. И тот факт, что человек не вечен и может умереть, стал самым главным вопросом его жизни. «Зачем человек рождается? Раз уж родился, почему бы ему не жить вечно? А если ему суждено умереть и исчезнуть, то зачем было вообще появляться на этот свет, и какой смысл, если ты чего-то достиг?»[1] После смерти отца и сестры, будучи школьником, Ким Сын Ок пытается найти ответы на эти вопросы, он активно посещает протестантскую церковь и изучает библию. Благодаря этому, как он признаётся, ему удалось прожить сравнительно стабильные детские годы с искренней верой во что-то чистое. Однако проповеди пастора о том, что после смерти человек попадает в рай, так и не смогли убедить юношу, а после штудирования библии он делает для себя вывод, что это всего лишь книга по истории Израиля, в результате чего порывает с церковью окончательно и становится атеистом.

Ким Сын Ок — выпускник Сеульского государственного университета (факультет гуманитарных и естественных наук, кафедра французской литературы). В студенческие годы писатель увлекается модным тогда экзистенциализмом, изучая атеистические труды Сартра и Камю, полностью попадает под влияние европейского гуманизма. Печатается в Сеульской экономической газете в качестве автора серии комиксов, где проявляет недюжинные способности как художник. В 1962 году входит в литературные круги с рассказом «Попытка жизни»[2], победившим в весеннем литературном конкурсе начинающих писателей, ежегодно проводимом газетой «Хангук Ильбо» («Корейский Вестник»). В то время он был студентом второго курса университета, но уже выделился среди писателей своей яркой индивидуальной манерой повествования.

В том же году вместе с единомышленниками (Ким Хён, Чхве Ха Рим) он участвует в основании газеты «Эпоха прозы», где печатает и другие свои рассказы, в том числе «Дневник фантазий». Общественное признание пришло, когда в 1965 г. он получил 10-ю литературную премию имени Ким Дон Ина[3] — самую престижную в то время — за рассказ «Сеул, зима 1964 года». Тогда ему было всего 25 лет. В этом же году автор опубликовал рассказы «Плодовитость», «Козёл-силач», «Деревенская девушка» и повесть «В могиле света». В 1966 г. вышел сборник его рассказов, объединённый под общим названием «Сеул, зима 1964 года».

Также он проявил незаурядный талант в качестве сценариста и режиссёра: он экранизировал свой рассказ «Путешествие в Муджин» под названием «Туман» и известный рассказ Ким Дон Ина «Картошка». В 1966 г. он написал сценарий к произведению Ли О Рёна «Генеральская борода», который был признан лучшим в конкурсе корейских фильмов в номинации «За лучший сценарий».

После продолжительного молчания он начинает писать снова, но рассказ «Женщина у реки» уже трудно отнести к разряду серьёзной литературы. Он отказывается от этой попытки, так и не закончив произведение.

2) В 1972 г. два его произведения «Моё украденное лето» и «В стиле шестидесятых» были помещены в многотомнике «Сборник корейской литературы», впервые публикуемом издательством «Самсон». После очередного долгого молчания в 1977 г. он публикует свою повесть «Сеульский свет луны — глава ноль», которая получила литературную награду имени Ли Сана[4]. Но после этого из-под его пера почти ничего не выходит, что очень разочаровывает почитателей его писательского таланта. В 1980 г. он начинает по частям публиковать своё новое произведение «Пыльная комната» в газете «Тонъа Ильбо» («Вестник восточной Азии»), но узнав о том, что демократическое движение в Кванджу подвергнуто репрессиям военных, по собственному желанию прекращает выпуск (всего было напечатано 15 частей). С 1999 г. преподаёт на кафедре корейской литературы в университете имени Седжона, но в 2003 г. в связи с перенесённым инсультом подаёт в отставку. В 1995 г. в издательстве «Мунхак Тонне» («Литературная деревня») вышел пятитомник, в котором были собраны все произведения Ким Сын Ока.

Несмотря на то, что среди писательской элиты современной корейской литературы литературный стаж писателя сравнительно короток, созданные им произведения эпохи 60-х обладают неповторимой индивидуальностью и имеют огромное значение для корейской литературы. Со стороны критиков его творчество заслужило яркий эпитет — «революция чувственности».

Некоторые называют Ким Сын Ока алхимиком прозы, который обладает чувственной стилистикой, отшлифованностью языка, умелой подборкой фона и расстановкой действующих лиц произведений. В них чувствуется обострённое восприятие объекта. Герои его рассказов в атмосфере тревоги, тоски и одиночества поступают безответственно и часто даже подло. Но нельзя сказать, что существование этих героев бессмысленно. Будучи свидетелями событий, происходящих после освобождения Кореи от японского колониального режима, когда всех беспокоили глобальные проблемы общественного и исторического планов, его герои с их обывательским самосознанием поглощены житейскими будничными проблемами. Название этому явлению — интернализация, то есть замещение взаимоотношения личности и внешнего мира внутренними представлениями.

В отличие от писателей 50-х годов шестидесятники не занимались критикой современности. Новое поколение середины 60-х — начала 70-х XX века характеризуется тем, что во время корейской войны большинство из них были детьми или, по крайней мере, были настолько молоды, что не сохранили живых воспоминаний об ужасах войны. И как следствие, война и её последствия перестали быть главной темой литературы.

К особенностям литературной эпохи, в которую творил Ким Сын Ок, можно отнести эксперименты в области литературной формы. Писатели эпохи 60-х искали смысл жизни через внутренний самоанализ и размышления о том, что происходит в обществе, к которому они принадлежат. Поэтому форма и язык их произведений правдивы и подкупают своей прямотой.

Пылкие надежды о создании гражданского демократического общества, ощущавшиеся в произведениях писателей 50-х и начала 60-х годов XX века, постепенно начинают угасать. В этой атмосфере Ким Сын Ок, Ли Чхон Джун и другие смело ввели новый писательский метод интроспекции или самонаблюдения, что проявилось в литературе 60-х.

Вот отрывок из его первого рассказа «Попытка жизни», в котором описывается религиозное бдение верующих:

«Когда среди оглушительного грома рукоплесканий в такт и унисон мелодии хвалебных гимнов, на фоне бегущего градом пота вдруг наступала оглушительная тишина, меня охватывала жуткая тоска по тихому плеску морской волны. Прикусив до боли язык, я сильно жалел, что пришёл сюда сегодня ночью и к тому же уселся в первых рядах».

Перед глазами сразу же отчётливо вырисовывается картина этого собрания, на фоне которого мы наблюдаем внутренний мир главного героя, чувствующего одиночество.

Остаётся только поражаться, как автору удаётся так живо связать воедино состояние героя и то, что его окружает. И порой даже трудно отличить, обстановка ли создаёт настроение человека или же ощущения самого человека создают эту обстановку.

В «Попытке жизни» автор не призывает к проживанию своего бытия в исторически грандиозных масштабах. Даже больше — здесь чувствуется авторское сочувствие к жизни, которую трудно назвать нормальной. Миссионер, по ночам тайком самоудовлетворяющий свои мужские потребности; профессор, жестоко надругавшийся над своей подругой ради учёбы за границей; мать, беспрестанно приводящая домой мужчин, невзирая на подросших и уже всё понимающих детей; сестра, что пишет сочинение про свою мать и про её отношения с мужчинами; старший брат, предлагающий убить мать… всё это чудовищные изображения окружающей действительности и страшные маски людей на её фоне. Среди этого мелькания прошлого и настоящего герой всё больше уходит «в свой внутренний мир», обуреваемый чувством сострадания к окружающим.



Ким Сын Ок относится к передовым писателям так называемого «поколения 19 апреля». В корейской литературе этот термин обычно относится к тем писателям, которые учились в университете во время апрельской революции 1960 года.

Некоторые называют их писателями «эпохи хангыля» — современного корейского языка, имея в виду полученное ими образование уже после освобождения от колониальной экспансии Японии, что отличает их от отцов, которые обучались на японском языке, и дедов, которые изучали китайский язык.

Множество писателей этого поколения объединяют вышеперечисленные особенности. Но Ким Сын Ок отличается тем, что он начал свою творческую деятельность раньше других, достиг пика своих писательских возможностей раньше, чем остальные, а затем раньше своих современников почувствовал, что источник его творческих сил пошёл на убыль.

Творчество Ким Сын Ока отличается от своих предшественников прежде всего оригинальным взглядом на окружающую действительность, а также тоном произведений — дерзким и язвительным. Его герои эгоцентричны и отрицают окружающее вокруг них пространство жизни, их мысли и язык — результат перехода от чувства победителей в студенческой революции до чувства разочарования, порождённого приходом к власти военного режима Пак Чон Хи[5], который положил конец расправившей было крылья демократии. В результате пережитых потрясений своей эпохи (гражданская война 1950–1953 гг., студенческая революция 19 апреля 1960 г., военный переворот 16 мая 1961 г.), а также крушения традиционного конфуцианского общества, люди того времени проникнуты взаимным недоверием друг к другу, что и описывает автор в своих произведениях. Если в прошлом человеческая жизнь оценивалась с позиций добра и зла, то автор отрицает такой этический подход, в его творчестве преобладает эстетика силы воображения.



Можно выделить следующие особенности его раннего творчества, которое получило неоспоримое признание в литературных кругах и среди читателей:

1) Витиеватый и цветистый стиль его произведений.

2) Практически все его главные герои — молодые люди со свойственными им метаниями и переживаниями.

3) Мрачная атмосфера послевоенного времени, отражённая писателями 50-х годов XX века, у Ким Сын Ока отсутствует, она сменяется чувственной свободой, по другую сторону которой, однако, кроется неопределённость, душевные метания и глубокое ощущение бессмысленности существования.

4) Привычные черты действительности, которые многими людьми не замечаются или считаются тривиальными и не заслуживающими внимания, у Ким Сын Ока приобретают особую важность и подвергаются пересмотру.



Ким Сын Ок объединил в своем творчестве непосредственность восприятия, неопределённость и растерянность мятущейся юности с заманчиво живым и выразительным стилем языка. Благодаря всем этим качествам он заслужил славу лучшего писателя эпохи апрельской революции.

Его произведение «Сеул, зима 1964 года» — замечательная сатира на общество, утратившее ориентиры и цели, на общество, где всё смешалось, и человеческие отношения настолько опошлились, что стали совершенно бессмысленны. Этот рассказ — ужасающе трагикомичное изображение абсурдности человеческого существования.

«Сеул, зима 1964 года» — крайне экспериментален по своей форме. Тут не прослеживается чёткого сюжета, всего лишь разговор между рассказчиком Кимом, студентом Аном и человеком средних лет, которого они встретили в уличной забегаловке. Их диалог абсолютно банален и иногда до предела абсурден, но этот рассказ остро выразил тщетность и безнадёжность человеческой жизни. До этого произведения такой темы не существовало в корейской литературе.

Ким Сын Ок — мастер атмосферы. Это становится понятно даже после беглого прочтения вышеупомянутого рассказа. Однако «Путешествие в Муджин» ещё более преуспело в создании специфической атмосферы и духа произведения. Сюжет опять же весьма прост, однако в нём уже нет острой сатиры предыдущего рассказа. В этом произведении, основным фоном которого служит плотный непроницаемый туман, окутавший город, главный герой в ожидании повышения по службе приезжает на родину, вспоминает прошлое и встречается с друзьями и знакомыми, испытывает беспричинную тревогу, влюбляется и, в конце концов, малодушно покидает родные места. Преуспевший в реальной жизни, но не сумевший обрести своё «я» герой возвращается на родину, чтобы удостовериться в осмысленности собственного существования. Он пытается преодолеть своё моральное дезертирство, но терпит поражение в результате повторения раз за разом противоречащих друг другу поступков. Этакое путешествие в царство тумана. Ведь наша жизнь — это словно плавание в тумане по направлению к неизвестному причалу. Однако в итоге герой возвращается в свою расписанную по минутам будничную столичную жизнь. Он открещивается от своего внутреннего мира и присоединяется к обществу обывателей с их привычным и рутинным кругом обязанностей. Когда критики упоминают работы писателей шестидесятых годов, «Путешествие в Муджин» неизменно присутствует, как символ той эпохи.

В данный сборник вошли самые известные произведения писателя, заслужившие признание как критиков, так и читателей. Написанные в пору творческого расцвета, они заняли прочное место в современной корейской литературе.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Цель этой книги — дать читателю возможность проникнуться атмосферой, царившей в корейском обществе в 60-х годах XX в. и почувствовать душевное состояние людей, живших в то время. Казалось бы, на дворе 2012 год — сменилась эпоха, приоритеты, устарели некоторые идеи, но то, что описал автор в своих рассказах, заставляет задуматься и о нас нынешних, переживания его героев актуальны и для нашего времени. Хочется надеяться, что вдумчивый читатель не останется равнодушным, приобщившись, хотя бы ненадолго, к миру маленькой восточной страны под названием Южная Корея.

Хочется выразить безмерную благодарность всем тем, кто поспособствовал выходу этой книги для российского читателя.

Это, конечно, прежде всего, сам уважаемый автор сборника, Ким Сын Ок, который, несмотря на свой преклонный возраст, недомогание и далёкое расстояние, с радостью откликнулся на мою просьбу о встрече для уточнения некоторых спорных моментов в переводе. Дорогие сердцу встречи, во время которых я сама могла убедиться в достоинствах этого писателя как личности; встречи, благодаря которым автор и мир его произведений стал мне ещё ближе.

Также хочется выразить свою признательность «Академии перевода корейской литературы» и издательству «Гиперион», благодаря терпению и тёплой поддержки которых эта книга увидела свет.

Неоценимую помощь непосредственно в переводе оказали моя семья и русские друзья — мои первые читатели и критики. Без их веры в меня и мои силы, постоянного подбадривания, обсуждения и бесчисленных правок этот перевод не осуществился бы. Также очень важную роль сыграли мои корейские друзья и наставники, пробудившие любовь к Корее, корейцам, корейскому языку и литературе — преподаватели Иркутского государственного лингвистического университета, профессора университета Ёнсэ, Ихва и Хангук. Огромное всем спасибо! Хочется верить, что эта книга сможет послужить ещё одним маленьким шажком по сближению таких близких и таких непохожих стран, как Корея и Россия!

С. Кузина

СЕУЛ, ЗИМА 1964 ГОДА

ПОПЫТКА ЖИЗНИ

— Ты знаешь того студента?

Я оглянулся туда, куда взглядом указал профессор Хан.

— Близко не знаком, но с какой он кафедры, знаю, — ответил я, продолжая наблюдать за студентом, который незадолго до того вошёл в чайную. Он был одет в тёмно-синюю студенческую форму, а на голове совсем некстати торчала туристская панама. Этот парень, как и я, учился на четвёртом курсе. Имени его я не знал, но в институте он был весьма заметной личностью благодаря своей внешности.

— Он, случайно, не прокажённый? — спросил профессор, наклонившись ко мне через стол и смущенно улыбаясь, будто сказал что-то не то.

— Не-ет… — с улыбкой протянул я, снова поворачиваясь к профессору. Было в моем собеседнике что-то ребяческое, что можно считать положительным качеством, если учесть, что ему уже перевалило за пятьдесят.

— Мне это показалось, или у него действительно нет бровей?

— Сбрил он их. Сбрил начисто. Да и не только брови, на голове у него тоже ни волосинки…

— Да ну?! И зачем это? — глаза профессора округлились, и, обнажив ровный ряд зубов, он снова улыбнулся с таким выражением, словно сказал что-то неприличное.

— Или это тренировка силы воли? — вырвалось у него. Он отодвинулся от меня и уселся на прежнее место. Судя по всему, он остался недоволен этим своим предположением. Но прочитав на моём лице недоумение, улыбнулся. У меня отлегло от сердца.

— Говорят, сейчас это модно среди студентов. Смешно, не правда ли?

Профессор отрицательно покачал головой. Улыбка всё так же не сходила с его лица.

— Вас это не забавляет?

— А тебя?

— Мне это кажется смешным.



Меня это забавляло. Случилось всё ранней весной через год после начала войны[6]. Я ходил в шестой класс начальной школы, и жили мы тогда все вместе — мать, сестра, брат и я. Хотя военные действия были в самом разгаре, Ёсу[7], где мы жили, находился достаточно далеко от линии фронта — на самом юге страны, поэтому следы пребывания северо-корейской армии сравнительно быстро исчезали. Почти все те, кто в своё время покинул город, возвратились обратно и, наспех сколотив на месте разбомбленных домов дощатые хибарки, старались вернуться к своим довоенным занятиям.

Однако это было делом нелёгким. А всё потому, что улицы были наводнены толпами беженцев, наехавших с севера страны, к тому же отправленные на дальние острова рыболовные суда вернулись назад, но всё никак не могли войти в рабочий режим. Многие люди прилежно посещали церковь, где можно было получить продовольственный паёк. Я и моя сестра — третьекурсница торговой вечерней школы совместного обучения[8], тоже ходили в церковь, из окон которой была видна гавань. Но нельзя сказать, что мы шли туда только ради пайка.

Это была самая большая церковь в Ёсу. С её двора была видна площадь, сразу за ней начиналась гавань, а за гаванью колыхалось расстилающееся до острова Комундо море, от которого неизменно веяло холодом. Мы с сестрой частенько, стоя бок о бок, смотрели на морскую гладь, отливающую холодным металлическим блеском. В такие моменты я чувствовал, как моё юное сердце охватывает умиротворение, и я, не замечая того, крепко сжимал тоненькие пальцы сестры. Было бы вернее сказать, что нам с сестрой нравилось ходить сюда именно потому, что можно было дышать свежим воздухом во дворе церкви, а не стоять на коленях на стылом деревянном полу, где вечно зябли ноги. Хотя не буду лукавить, паёк тоже играл не последнюю роль.

В один из дней той ранней весны в церкви проходила большая служба во имя Возрождения. Тогда такие богослужения в стране, прогневившей Бога своими прегрешениями и наказанной войной, были весьма популярны, но тут случай был особый. Говорили, что приехавший проводить эту службу пастор собственноручно отрезал свой детородный орган, когда ему было где-то около двадцати лет. И пошёл он на это только потому, что Господь ему так велел.

Была первая ночь богослужения. Народу собралось великое множество, скорей всего, благодаря активной пропаганде.

Служба проходила на пустыре: раньше, до бомбёжки, там стоял завод по производству искусственного льда, а буквально в нескольких шагах была пристань, где волны с плеском накатывали на берег и отступали обратно. Прислушиваясь к шуму волн, мощные фонари светили так ярко, что казалось, будто сейчас день. Благодаря голосам, распевающим хвалебные гимны, и теплу, исходящему от тел разгорячённых людей, ночная прохлада ранней весны совершенно не ощущалась. Взявшись за руки, мы с сестрой протолкались через толпу и уселись прямо перед трибуной, где стоял пастор.

Ох уж эта служба — уже с вечера я не мог усидеть на месте, ожидая её начала. Сестра, похоже, ждала прихода ночи ещё нетерпеливее, чем я; это было видно по тому, как она хихикала, прижимая меня к себе, когда я обзывал пастора отвратительным и мерзким типом. Старший брат с шумом ворочался на своём чердаке, как будто предстоящая служба и у него вызывала какой-то интерес. Мы с сестрой ужасно радовались, заметив, что даже на лице матери, обычно угрюмом, промелькнула улыбка, которая появлялась у неё, когда она видела что-либо необыкновенное. Я тогда ещё подумал: «А… вот, значит, когда мама улыбается! Когда видит что-то чудное!»

Пастор, ставший объектом всеобщего внимания, совершенно ничем не отличался от обычного человека, ну разве что был слегка бледен. Хотя по сравнению с моим старшим братом, который редко выходил из дома, он выглядел очень даже здоровым, поэтому сам собой напрашивался вывод, что это был самый что ни на есть обыкновенный человек. Невысокого роста, с глазками-щёлочками, от чего взгляд казался пронзительно-колючим. Судя по лицу, на котором практически не было морщин, ему было лет тридцать пять-тридцать шесть. Одет он был в белую рубашку с чёрным галстуком, болтавшимся на груди. Поначалу на нём был чёрный костюм, но когда звуки хвалебных гимнов с ликованием взмыли ввысь, он сбросил пиджак.

Не только у меня, но и у взрослых в глазах читалось недоверие: «Неужели этот человек — нет, правда, ну просто не верится, — неужели он своими собственными руками взял нож и отрезал своё мужское достоинство?!» Я скорее бы поверил, что на такое мог пойти стоящий рядом с пастором американец необычайно высокого роста с вытянутым лицом. Он гораздо больше подходил для этой роли. Той ночью я всё никак не мог избавиться от наваждения, что именно этот американец отрезал своё «орудие». В конце концов, я напрочь забыл, почему проповедник пошёл на такое дело, и только после того, как спросил у сестры, сообразил, что к чему. Это он ради Господа нашего… нет, не так… говорят, в него вошёл Святой Дух — и он решился на такое. Я вдруг представил, что ко мне тоже в какой-то момент явится Святой Дух, и тогда, быть может, придётся своими собственными руками перерезать себе, ну например, шею. От таких мыслей по спине побежали мурашки. И когда среди оглушительного грома рукоплесканий, звучащих в такт и унисон мелодии хвалебных гимнов вдруг наступала оглушительная тишина, меня охватывала жуткая тоска по тихому плеску морской волны. Прикусив до боли язык, я сильно жалел, что пришёл сюда и к тому же уселся в первых рядах.

Только по окончании той кошмарной службы я пришёл в себя. Мне ещё ни разу не приходилось так потеть, как в ту злополучную ночь. И даже потом, когда я вспоминал осипший голос пастора, взывающий: «О, любимые мои братья и сёстры!», я чувствовал, как пот струйками бежит у меня по спине.



Краем глаза я заметил, что наш безбровый студент к тому времени уже успел найти стул и усесться на него. Лицо парня отливало алюминиевой белизной.

— Когда-то давным-давно знал я одного проповедника… — ни с того, ни с сего начал я неторопливо своё повествование.

— А? — вопросительно вскинул голову профессор.

— Много-много лет назад жил один проповедник… — я понизил голос. — Так вот, говорят, этот замечательный человек отрезал свой детородный орган!

— Ха-ха-ха! — изумлённо расхохотался профессор. — И зачем? Или это тоже испытание силы воли?

— Вы смеётесь! Я же вижу!

— Нет, ну ты только взгляни на него…

Видно было, что мой собеседник мне симпатизирует. Я в свою очередь тоже питал к нему тёплые чувства.

Профессор снова улыбнулся, но улыбка получилась какой-то натянутой, словно его что-то тревожило. Сегодня он был явно не в своей тарелке. Такой вывод напрашивался сам собой, если вспомнить, как странно он повёл себя, когда я встретил его у ворот университета и предложил выпить по чашке чая. Профессор сначала слегка замялся, но тут же ухватился за моё предложение, как утопающий за соломинку, и даже опередил меня, проскользнув в чайную первым.

Моя работа по драматургам елизаветинского периода, которую я начал писать на прошлых каникулах, была закончена; и первый кому я хотел показать её перед тем, как сдать своему научному руководителю, был профессор. И не только потому, что во время работы я несколько раз обращался к нему за справочной литературой, но ещё и потому, что он относился ко мне, как к родному сыну. Именно поэтому я привёл профессора сюда, в чайную, но, когда увидел, что он сегодня явно не в духе, у меня не поднялась рука выложить перед ним стопку своих рукописей, и я решил отложить это дело до более удобного случая.

— Похоже, вам нравится это выражение «тренировка силы воли»?

— Хм… И нравится, и нет… — Профессор снова улыбнулся, что было совсем на него не похоже.

Хотя он всегда вел себя очень сдержано, чуть ли не чопорно, что наблюдается преимущественно у людей небольшого роста, эта его особенность не выглядела нелепой или смешной, и даже наоборот — от него веяло некой утончённостью, которую он, говорят, приобрёл, нюхнув заграничного воздуха. Однако чувствовалось, что сегодня этот его образ как-то не клеился. Отчего-то сейчас его поведение напоминало низкопробный спектакль, и это почему-то пугало и настораживало. Профессор, похоже, заметил такое моё состояние. Мне показалось, он хотел поменять тему разговора, поэтому я выпалил первое, что пришло на ум:

— Говорят, супруга профессора Пака с кафедры социологии скончалась после долгой болезни.

— …

Лицо профессора вдруг застыло, он плотно сжал губы и взглянул на меня с таким подозрением, что мне стало не по себе.

— Я слышал, похороны завтра.

— Ммм… — выдавил он и тут же, стерев с лица неприятное выражение, которое так напугало меня, с иронией проговорил:

— Надо же, какой интерес вызывает личная жизнь профессора!

Я покраснел.

— Просто ничего другого не пришло на ум… — вырвалось у меня. Я не знал почему, но ощущение было такое, будто я в чём-то провинился. Профессор улыбнулся и перевёл разговор на другое.

— Ты всё ещё встречаешься с мисс О?

— Да, видимся время от времени.

Художница-карикатуристка мисс О в основном занималась тем, что печатала серию своих комиксов в ежедневной газете «Y», а я редактировал университетскую газету, вот в связи с этими печатными делами мы и познакомились. Она понравилась мне после первой же встречи, отчего я пришёл в счастливую растерянность. Несмотря на то, что ей было всего лишь тридцать два, под глазами у неё лежали глубокие тени. Как-то раз я решил познакомить своего любимого профессора Хана с мисс О, и по тому, как при расставании они довольно долго прощались, чувствовалось, что оба понравились друг другу. После этого, когда я снова встретился с мисс О, она, несмотря на её обычную неразговорчивость, не преминула заметить, какой, мол, замечательный человек тот профессор!

— Последнее время карикатуры мисс О стали какими-то замысловатыми, — продолжил мой учёный собеседник.

— Она же больше десяти лет только этим и занимается. Вероятно, фантазия пошла на убыль… — предположил я.

— Нет-нет, не то, я имею в виду, что язык её комиксов вышел на новый, более сложный уровень.

— Ну да! У неё свой мир.

— Точно! Это ты правильно подметил. Свой мир, да-да, у неё тоже есть свой собственный мир…

Солнечные лучи поздней осени плавно колыхались за окном. Подошла официантка, собрала пустые чашки и тихонько отступила назад, стараясь нас не потревожить. Силуэт её склонённой над столом фигуры всё ещё стоял перед глазами.

Если говорить о том, что называют своим собственным миром, то у меня было несколько знакомых, которые таковым обладали. Я думаю, «свой мир» — это что-то такое, что явно отличается от мира других людей, некая крепость, неподвластная разрушениям извне. Я попробовал представить, что воздух в той крепости насквозь пропитан нежно-изумрудным светом, и среди всего этого изумрудного колыхания раскинулся сад, утопающий в цветущих розах, но, как ни странно, те обладатели своего мира, кого я знал, все без исключения, жили в этой крепости, занимая подвальные помещения. И хотя в тех подпольях никогда не переводилась плесень и паутина, мне казалось, что для тех, кто там жил эти подвалы были самым что ни на есть ценным достоянием.

Ну, вот взять, например, моего друга, поэта Ёнсу, который стал в последнее время частенько добавлять в разговоре выражение «Ты представляешь!» — он тоже был одним из обитателей подвала. И хотя он постоянно мурлыкал себе под нос дурацкие песенки типа таких избитых шлягеров, как «Ты не поверишь, но в „Записках матроса“ так много расставаний!» или же «Ты представляешь, на Тондэмуне[9]так много бабочек ночных!», на самом же деле, он весьма успешно и на полном серьёзе продвигался по пути завоевания женских сердец, покоряя красавиц одну за другой. Его лицо нельзя было назвать симпатичным, всё его обаяние крылось в уголках глаз и губ. Он даже не смог осилить училище, бросив учёбу, и теперь колебался, пойти ли ему в армию или покончить жизнь самоубийством, но, несмотря на всё это, он упорно продолжал писать стихи, умудряясь даже изредка обновлять свой гардероб. Это был самый близкий мой друг ещё с тех времён, когда мы ходили в начальную школу в Ёсу.

Под предлогом того, что я уже закончил начальную школу, наша семья переехала в Сеул. На самом же деле, мать, находившаяся на грани сумасшествия после смерти моего старшего брата, торопилась уехать из Ёсу в столицу сразу же, как только туда вернулось правительство[10]. А я всё равно на каждые каникулы возвращался в родные места, и вместе с Ёнсу мы бродили по побережью. Сейчас он снимал малюсенький закуток в окрестностях Тондэмуна. Каждый раз, когда я глядел на него, мне приходила в голову мысль, что портовый город оставляет свой отпечаток на характере человека. Наверно, я так думал, потому что перед глазами у меня был пример моего старшего брата. У Ёнсу был, как бы это получше выразиться, какой-то талант покорения женщин. Я бы сказал, что он изо всех сил старался создать свой собственный мир, опираясь именно на эту свою способность. Он сочинял стихи не ради самих стихов — стихи были лишь средством, помогающим добиться своей цели в его завоевательских походах.

Когда он в своём малиновом свитере в очередной раз приходил ко мне в институт и, цокая языком, патетически восклицал: «Какая жалость! Какая жалость!», это означало, что он погубил ещё одну невинную душу.

— Жалко, жалко да и только!

— О! Как я вижу, дела нашего мистера Кана идут без сучка и задоринки! — поздравлял я его, на что он, закуривая папиросу, отвечал с весьма удовлетворённым видом.

— Она рыдала — и я вместе с ней!

Как бы то ни было, как-то раз он все-таки потерпел грандиозное фиаско. Оказывается, он напоил девушку возбуждающим средством. Неудивительно, что после этого он впал в ужасное уныние, особенно если учесть, что ещё раньше, до того как всё произошло, он показал мне написанное им эссе следующего содержания:

«Ох, уж этот йохимбе! Молодые люди слишком полагаются на чудодейственную силу этого возбуждающего средства! Оно считается среди юношей непременным спутником в делах любовных. И даже девичьи слёзы, которые, как правило, следуют за поруганием чести, тоже являются всего лишь одним из звеньев заведённого порядка. Как же отвратительно всё это! Однако скорей всего читатель скажет, что гораздо отвратительнее то, как я корчу из себя моралиста, произнося такие речи. Ну что ж. Среди нас, молодых людей, строить из себя саму добродетель — это тоже одно из обязательных условий образа злодея, а значит это моё воззвание, которое делает из меня отрицательного героя, не может не загнать меня в штаб-квартиру шумной и бесшабашной молодости, коей является подвал чайной. Хм… Эти мои умозаключения воздели мне на голову лавровый венок из свекольной ботвы и наградили аплодисментами…» и т. д., и т. п.

После того поражения он твердил: «Экая жалость! Экая жалость!» и утверждал, что жизнь опротивела ему ещё больше.

Бывает же так, что в зависимости от того, как ты произнесёшь то или иное слово, меняется смысл сказанного. Вот и Ёнсу раньше, бывало, всё повторял со скукой в голосе и непременно на старинный манер: «Экая жалость!», подразумевая, что ничего печальнее быть не может. Но после случая с возбуждающим средством тон, которым он произносил это слово, сильно изменился.

И всё-таки, на мой взгляд, он, несомненно, являлся тем самым счастливым обладателем ну если даже не собственной крепости, то, как минимум, своего собственного подвала.

Я немного отклонюсь от темы, но мне показалось, что дочка профессора Хана тоже создаёт что-то своё, поэтому мне частенько становилось не по себе, когда, бывая в её обществе, я поневоле начинал сравнивать наши суждения. Почти все старшеклассницы в эту пору ударяются в сентиментальность, у неё же к этому примешивалась какая-то жизненная искорка, от которой нельзя было укрыться.

— Что на этой земле прекраснее всего? — невольно вырвалось у меня: так умилительно было наблюдать, как она, сидя на плетёном стуле, откидывалась то вперёд, то назад, постукивая носком туфельки по земле. Этот случай произошёл в мае прошлого года, когда в одно из воскресений я гостил у профессора. Соблазнившись дивными лучами солнца, мы вместе с профессорской женой и дочкой вынесли плетёные стулья во двор и болтали о том о сём.

— Месячные у богини? — не долго думая брякнула девчонка.

— А? — едва слышно переспросил я, придя в сильное замешательство.

— А что, нет? — ответила она вопросом на вопрос, бросив мимолётный взгляд из-под опущенных ресниц и тем самым нанесла очередной удар.

— О! Неужто у богини тоже бывают месячные? — с усмешкой спросила профессорша, и разговор на этом, слава богу, прекратился. Тогда мне удалось скрыть своё горевшее от стыда лицо — с таким мне ещё сталкиваться не приходилось!



— А у вас есть свой мир? — нарочито шутливым тоном, будто провожу анкетирование, спросил я у профессора, чтобы не оконфузиться в очередной раз, даже если не получу ответа на свой вопрос. Профессор, вытащил сигарету и, зажав её в зубах, переспросил:

— А ты как думаешь?

Я чиркнул спичкой и, протягивая её, ответил, подражая профессорскому голосу:

— Хм… С одной стороны, как будто есть… а с другой стороны, как будто и нет…

— Ха-ха-ха!

Профессор сделал глубокую затяжку и ответил, улыбаясь:

— Ну, а как же, есть, конечно…

— Да неужто? — с притворным недоверием спросил я.

— Несмотря на то, как я выгляжу, мой мир — это Оксфорд…

— Ну, стены крепости уж очень высоки, так что и не видно… показали бы…

Что ни говори, а иногда профессора было трудно понять. «Почти все, кто учился за границей, превращаются в холоднокровных животных, когда-то и я тоже был таким», — говаривал он. Может быть, в молодости так и было, но сейчас, глядя на профессора, этого не скажешь.

— Когда говорят «заграница», то обычно имеют в виду запад, вот и пропитываешься с ног до головы их рационализмом да индивидуализмом, — оправдываясь, втолковывал мне профессор и тут же, посмеиваясь, восклицал:

— Ну, вот теперь и ты, словно зрелая девица, стал настоящим интеллигентом! — Затем продолжил с самоиронией. — Но есть большая вероятность, что ты, так же как и я, собьёшься с правильного пути.

— Те профессора, что получили степень за границей, вместо того, чтобы вернуться с тетрадкой лекций, возвращаются без ничего, оставляя всё там. И им нужно опять с самого начала восстанавливать способность чувствовать, заново учиться приветствиям, и требуются невероятные усилия, чтобы вернуть прежнюю улыбку… — печально шутил он и тут же, обращаясь ко мне, говорил:

— Если ты там побываешь, то убедишься в этом сам. Но знаешь, таким, как ты, вообще не следует туда ехать… — подначивал он меня, а я не понимал, что он имеет в виду.



Я прекрасно знаю, какой это адский труд — создавать свой собственный мир. В процессе его созидания тебя ждут сверкающие крупинки металла, головокружение, что давит на глаза, неотступная мысль об убийстве, сжимающее сердце раскаяние, ну и, конечно же, любовь. Вы, возможно, спросите, что это ещё за двусмысленные, словно весенний ветерок, определения, но, что касается меня, то более точного описания я не подберу.

Это было, когда мы жили в Ёсу. Именно тогда мой старший брат вкрадчивым голосом подбивал меня и сестру на убийство матери.

Вернувшись из скитаний, мы обнаружили, что наш и без того неказистый домишко почти совсем развалился. «Вот если бы наш дом попал под бомбёжку, тогда соседям в глаза не стыдно было бы смотреть», — говорила сестра. Домик наш стоял на склоне горы неподалёку от тракта. Не знаю, думала ли мать так же, как и сестра, но она наняла двух чернорабочих — и за один день наша развалюха была подчистую снесена, и уже на следующее утро на её месте начали сооружать дощатый дом. Наше новое жилище построили за три дня, и оно пришлось мне весьма по душе. Одна комната была с ондолем[11], во второй пол был застелен досками, а наверху был чердак, где поселился брат.

Комнату под чердаком с одеялами на дощатом полу занимала наша семья, а комнату с ондолем мать сдавала торговкам, которые так же, как и мать, затаривались вёдрами с рыбой, ракушками и другой морской живностью на рыбном аукционе, открывающемся на рассвете, и первым поездом ехали в сторону Сунчхона[12] или Куре[13], в зависимости от того, где нынче стоял базар. Распродав всё, они возвращались последним поездом — и так до следующего рассвета. Этим и зарабатывали себе на жизнь. Кроме нашей семьи, в округе было ещё несколько, которые, сдавая комнаты торговкам, добывали себе хлеб. А так как жили они близко к пристани, где проходил рыбный аукцион, и недалеко от станции, то в каждом доме было по шесть-семь бессменных постояльцев. У нас дома за кухню отвечала сестра, да и не только за кухню; изо дня в день она собирала плату за постой и заведовала другими домашними мелочами. Днём она то стирала, то заквашивала кимчи, от чего еле-еле успевала ходить в вечернюю школу, хотя училась весьма исправно и всегда была одной из первых учениц. Она приносила романы из библиотеки и в свободные минутки успевала их прочитывать, а поскольку большую часть времени была предоставлена самой себе, то фантазировать она умела не на шутку! Сестра здорово писала сочинения, а потом, когда мы оставались одни, негромким голосом читала их мне. Это было наивысшим проявлением её любви ко мне. После школы я тоже помогал по дому. И самая главная моя обязанность состояла в том, чтобы ухаживать за поросёнком, который жил на заднем дворе.

Хотя матери исполнилось сорок, она ещё не растеряла следов былой молодости. Прошло уж десять лет со смерти отца, и все тяготы, что легли на её плечи, состарили ее лицо, но если бы матери не пришлось тащить всё хозяйство на себе, то её внешность оставалась бы прежней и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет — несмотря на годы, она всегда была подтянутой и аккуратной. Это-то и помогало матери в торговле, но одновременно и мешало. Так, например, когда она ездила на базар в Сунчхон, то непременно возвращалась с пустыми вёдрами, а в других городках в базарные дни люди сторонились матери и шли покупать к тёткам с лицами страшнее, чем у чёрта…

Мать не отличалась многословием. Конечно, она улыбалась, будучи в хорошем расположении духа, но при этом помалкивала. Если терпела обиду, то в глазах у неё загорался скорбный огонёк. Чаще всего так случалось, когда её избивал брат. Это был едва заметный проблеск, который буквально на мгновение вспыхивал, напоминая тусклый луч маяка на рассвете, когда он смотрел не в сторону моря, а мигал, освещая берег. Однако она всё также продолжала молчать.

Брат целыми днями не слезал со своего чердака, и только после полудня, где-то в четыре, он уходил на безлюдное побережье, через пару часов возвращался и снова скрывался в своём убежище. Ели мы все вместе — брат, сестра и я, но после еды он опять исчезал на чердаке. При виде того, как брат взбирается по скрипучей лестнице наверх, мне всегда хотелось воскликнуть: «Ух, ты! Будто на небеса поднимается!» Чердак не принадлежал к этому миру. Он существовал на небе.

То место было адом, а брат был чёртом, что сторожил этот ад. Чёрт всё время что-то задумывал на чердаке: в своих планах он вынашивал войну, и хотя война казалась победной, на самом деле, она заканчивалась поражением. От изнеможения он харкал кровью. Разумеется, противником чёрта была мать — она всегда побеждала, но победив, покорялась. Брат на своём чердаке беспрестанно хрипел и кхыкал, напоминая насекомое, что скребётся в углу.

Ему было двадцать два года. Перед началом войны у него сильно сдали лёгкие, из-за чего он даже не смог закончить среднюю школу. И от нечего делать брат решил, что станет певцом шлягеров, поэтому по утрам и вечерам он бродил по побережью, надрывая горло, что и привело к печальному результату. Когда я учился во втором классе начальной школы, наш учитель как-то обмолвился, что вставать на рассвете очень полезно для здоровья, поэтому на следующий же день я пошёл на побережье по следам брата. С отливом вода отошла назад, и казалось, что съёжившиеся чёрные камни вот-вот пробудятся ото сна и, окружив, начнут зло высмеивать меня. Дрожа мелкой дрожью, я сжался в комок и сел на мокрый песок. Двигаться не хотелось. И тут, будто с другой стороны моря, послышалась отдалённая песня брата. Словно мираж, она плавно погружалась в морские волны, и в ней я почувствовал и предугадал его чахотку. Хотя нет — я осознал гораздо больше, я понял и брата, и мать.

— Ну что, пойдём? — предложил мне профессор.

— Уже? Мы же только пришли… Вы куда-то спешите?

— Да нет. Просто, что-то вдруг выпить захотелось.

— Правда? У меня есть на примете одно неплохое местечко.

— Гм… Думаешь, это хорошая идея?

Было ясно, что профессору не больно-то и хотелось выпить, просто так сказал, не подумав.

Я разозлился.

— Ну, тогда пойдёмте! — почти приказал я и резко встал. Профессор молча поднялся со своего места — не сильно-то он и обиделся. В глаза бросился профессорский галстук, чёрные квадраты на тёмно-синем фоне.

Расплатившись за чай, я вышел наружу, профессор стоял под платаном, листья которого уже начали увядать. Он глядел на осеннее небо, тронутое лучами заходящего солнца. На его лице с чётко очерченным профилем, застыла юношеская тоска. Это выражение было настолько искренним, что у стороннего наблюдателя не могло возникнуть и капли неприязни.

— Может, и вправду стоит выпить?

— Оставим эту затею…

— …

Мы с профессором шли неспешным шагом.

И вдруг он будто что-то вспомнил.

— Хочешь, расскажу одну старую историю? — спросил он с улыбкой.

— Конечно, хочу! — изобразил я крайнюю заинтересованность.

И вот что он рассказал:

Чонсун была девушкой умной. Во всяком случае, она хотя бы понимала, что судьба не вершится только по нашему желанию и разумению. И хотя такое миропонимание было в ту пору общепринято, Чонсун совершенно не производила впечатления неуверенного в себе человека, а всё потому, что у неё была, как бы это сказать, какая-то убеждённость в своей правоте. Сказать, что она любила, было бы недостаточно, она любила по-настоящему, гораздо более открыто и откровенно, чем профессор: если любила, то всей душой, если рыдала, так навзрыд… И вот в один из дней она послала записку, где сообщала о разрыве отношений, а на следующее утро, ещё до восхода солнца, с глазами, обведёнными кругами бессонницы, прибежала в комнату профессора и, бросившись на колени, с робкой улыбкой на губах просила её простить, называя себя ужасной лгуньей. Как бы то ни было, профессора она любила до безумия и в то же самое время проявляла какое-то ядовитое себялюбие, упорно настаивая на том, чтобы профессор отказался от учёбы в Лондоне, куда он так стремился поехать после окончания университета. Они были ровесниками. Для профессора, которому друзья по учёбе в Токио дали прозвище «настоящий джентльмен», отношения с Чонсун были весьма трудной задачей, своего рода испытанием и обузой, которые давили на него тяжёлым грузом. И чем ближе была дата выпуска, тем тяжелее становилась эта ноша. Если взглянуть на странички дневника профессора того времени, то можно прочитать следующее: «Одно из двух — либо женитьба на Чонсун после окончания университета, либо закалка моего юного духа в альма-матер под небом Туманного Альбиона. И то и другое значат очень многое для меня. Вот было бы хорошо, если бы можно было осуществить всё это одновременно! Однако ты, Чонсун, навряд ли сможешь дождаться того момента, когда я наконец покончу с учёбой. Что уж тут говорить, если твои родители едва отпустили тебя на учёбу в Токио, опасаясь, как бы ты не засиделась в девках. А уж после окончания университета они точно сидеть сложа руки не станут. Будь ты японкой, то тридцать лет — не помеха, могла бы и до сорока подождать, но, к сожалению, твои родители — корейцы, которые не отличаются особой терпеливостью. Но даже если я, несмотря на всё это, попрошу тебя дождаться меня, ты, несомненно, пожертвуешь всем и будешь меня ждать, но, сдаётся мне, что в конце концов ты сама не согласишься на то, чтобы я женился на старой деве. А на то, чтобы поехать учиться в Европу после того, как сыграем свадьбу, у меня у самого смелости не хватит. Так как чувствую я, что всё это плохо кончится для нас обоих. И только одно я знаю наверняка — это то, что я безумно люблю тебя, Чонсун. О, Боже! Помоги мне!» В конце концов он нашёл выход из положения. Это случилось весной, когда до выпуска оставался один год. Небо над Токио было словно в дымке из-за осыпающихся лепестков сакуры, это была ночь, когда весенний ветерок, одурманивающий запахом цветущей вишни, замутнял и человеческий разум. Он решился овладеть Чонсун, посягнув на святая святых. В трезвом рассудке и ясной памяти раз, два, три, четыре… Словно считая над распростёртым на операционном столе пациентом в ожидании, когда морфин начнёт своё опьяняющее действие — раз, два, три, четыре, пять… Как и следовало ожидать, так он смог остудить свои чувства. И уже на следующий год, когда сакура отцвела, профессор безо всякой тени сомнения стоял, сжимая в руке билет на пароход, следующий через Макао. С тех пор минуло уж больше тридцати лет.

— Так-то вот… А вчера вечером она умерла.

— А?

— Завтра похороны… а сегодня, я слышал, тело положат в гроб…

— Так значит, жена профессора Пака с кафедры социальных наук…

Профессор горько усмехнулся. Осенние лучи мельтешили на носках моих лаковых ботинок.



Когда брат впервые заговорил о том, чтобы убить мать, лучи ранней осени тоже извивались и скользили между пальцами на моих ногах. Разговор происходил на усыпанном мелкой галькой берегу моря. Понимал ли я тогда? Скорей всего, да. С белым, словно бумага, лицом брат говорил тихим голосом с постоянно прорывающимся кашлем, и я не видел ни малейшего повода ненавидеть его. Потому что, если я должен был ненавидеть брата, начавшего такой разговор, то точно так же я должен был бы ненавидеть и мать; на деле же я не питал ненависти ни к нему, ни к ней. Я любил обоих. И если всё же допустить, что я их ненавидел, то источником этой ненависти было не что иное, как бесконечная любовь к ним. Однако, даже сказав «люблю», разумом я не мог постичь весь этот заговор, что вышел из ада и гулко отдавался в моей душе — отвратительный заговор, услышанный мною на залитом лучами солнца морском побережье. Было бы лучше, если бы я мог согласно кивать головой, считая, что такой замысел брата — вполне естественная вещь, извлекая из памяти те надрывающие душу звуки его песни, которую я хранил глубоко в своём сердце-раковине, той песни, услышанной мною несколько лет назад на побережье, куда я вышел на рассвете, ступая по его следам.

Всё произошло примерно тогда же, когда я ни свет ни заря потащился вслед за братом на берег моря. Однажды вечером мать привела в дом мужчину на вид лет сорока. Это было ещё до того, как мать занялась торговлей рыбой — в то время она подрабатывала шитьём и потихоньку распродавала оставшийся домашний скарб — тем мы и жили. Глаза этого мужчины были с двойным веком, лицо худощавое, закопчённое на морском ветру. Гость держал себя очень самоуверенно, провёл ночь с матерью, а на рассвете ушёл. Всю ту ночь мы с сестрой продрожали от страха и так и не смогли заснуть. Похоже, что и брат, ходивший тогда в среднюю школу, не сомкнул глаз, ворочаясь с боку на бок. На следующий день брат в школу не пошёл. Это был самый первый мужчина, кого мать подпустила к себе после смерти отца. Если посчитать, то после того раза ночной гость почти целый год наведывался к нам от случая к случаю, за это время мы узнали, что он был капитаном судна, сбывающего контрабанду японцам. Тогда было совершенно непонятно, для чего мать привела в дом этого человека, при этом не удосужившись представить его нам, и даже не давала возможности заговорить об этом. Хоть жили мы и небогато, но никто в нашем доме не выказывал неудовольствия или возмущения по этому поводу. Если уж на то пошло, то со стороны матери не наблюдалось никаких попыток привлечь этого мужчину на роль отца и хозяина дома.

На следующий день после того, как он ушёл, мать повела себя так, будто очень провинилась перед братом. Брат же поначалу, похоже, совершенно растерялся. Весь гнев, что застыл в его зрачках и чувствовался в его молчании, не вылился в какое-либо действие. Только молчание — и больше ничего. Однако было видно, что он не мог на что-либо решиться только потому, что помнил о своём возрасте. Второй мужчина был таможенным инспектором. Бородатый. У него тоже глаза были с двойным веком. Судя по всему, он был алкоголиком, так как от него постоянно несло спиртным. Третий работал в береговой охране. Похоже, он был моложе матери. Бледнолицый, с глазами навыкате, он вечно бросал на нас враждебные взгляды.

Это было уже после того, как брат перестал ходить в школу. Тогда мы еле-еле сводили концы с концами, так как много денег уходило на лекарства для брата. И он, то ли из-за угрызений совести, то ли посчитав, что уже стал достаточно взрослым, после того как третий мужчина в первый раз переночевал у нас дома, в конце концов не выдержал и избил мать. Тогда впервые в глазах матери загорелся тот скорбный огонёк, и хотя он вспыхивал всего лишь на мгновенье и был едва заметным, его сразу можно было распознать. Нам с сестрой в этом огоньке виделась вечная покорность, какое-то удивительное ликование и в то же самое время обида на что-то. Когда он появлялся в глазах матери, сестра не могла найти себе места от жалости к ней. Я же смирился с таким положением вещей и даже находил в себе силы утешать сестру.

Мать предложила брату обзавестись подругой. После того, как брат бросил школу, он слёзно просил свою разлагающуюся печень дать ему ещё шанс и переключился на литературу, вот мать и предложила, мол, появление девушки могло бы как-то посодействовать в его занятиях литературой, на что брат только криво ухмыльнулся.

Не знаю, думал ли он, что если уж один стал предателем, то он-то точно им не станет. Или же он знал, что предавший человек ничего уже не может поделать с собой, действуя на бессознательном уровне. Ещё во времена наших скитаний мать как-то спросила его, не хочет ли он жениться, мол, есть на примете хорошая девушка, а брат ответил, что даже на фоне военных событий всё равно грустно наблюдать, как мать сходит с ума и, глядя ей прямо в глаза, холодно улыбнулся. Она тотчас опустила голову, тем самым сумев избежать взгляда сына, но, помнится, что в опущенных глазах матери опять мелькнул тот скорбный огонёк. С тех пор как мы вернулись обратно в свой дом, мать больше не приводила мужчин. Однако для брата ничего не изменилось. Уговаривая сестру во что бы то ни стало помешать брату, я в ужасе следил за тем, как он неустанно чем-то шуршал на своём чердаке. Сестра испытывала то же самое. Она да я — мы составляли единственное сплочённое звено в нашей семье. Только благодаря тому, что рядом была сестра, я смог провести свои детские годы счастливо. Так же, как брат что-то без устали придумывал и скрывал от нас в своём тёмном обиталище, мы с сестрой тоже тайком от матери и брата обзавелись несколькими секретами и пытались найти в этом своём тайном царстве жизнь и покой.

После того как поздним вечером сестра возвращалась из школы, я, немного выждав, осторожно, чтобы, не дай бог, не застукал наш чердачный обитатель, выходил наружу. Прикрутив фитиль керосинки, сестра тоже вслед за мной украдкой выскальзывала из дома. И мы забирались по склону горы, ступая по теням ночного леса. Дул лёгкий бриз. Под ногами шуршала просоленная на морском ветру листва. «Ту-тууууу…», — слышался гудок парохода, и по мере того как мы забирались всё выше по откосу, звуки гудков, доносящихся с пристани, становились всё громче. Сверху было видно, как все огоньки портового города — от самых больших и до крохотных — подмигивали нам. Наконец мы упирались в проволочное заграждение. По ту сторону сетки, что покачивалась в такт дыханию тёмного леса, угрюмо стоял каменный особняк. Из нескольких окошек сочился свет. Прихожая тоже была освещена. Мы ничком ложились на землю по эту сторону ограды и ждали. Распластавшись, мы вдыхали запахи земли и травы, чувствуя, как учащалось наше сердцебиение, тела напрягались, и ожидание достигало наивысшего предела.

Спустя некоторое время дверь в прихожую отворялась, выпуская наружу свет, и из дома нерешительно выходил иностранец-пастор. Он был худой и высокий. В темноте поблёскивали его очки. Словно привидение, он медленно шёл в нашу сторону. Иногда он шёл с низко опущенной головой. Шелест листвы под ногами ещё больше подчёркивал тишину этой ночи, от чего отзвуки его приближающихся шагов приобретали некий ореол таинственности. И вот он подходил. Лёжа ничком, мы со всей силы напрягали глаза, вглядываясь туда, за сетку, где в темноте сгрудились несколько туй. Под туями стояла скамейка. Пастор, наконец, тяжело опускался на неё. Я со всей силы вцеплялся в руку сестры. За какие-то доли секунды моя ладонь взмокала от пота.

Пастор мечтательно поглядывал на огни города, что виднелись далеко внизу. Словно принюхиваясь, он несколько раз втягивал носом солоноватый воздух, навеянный бризом, затем расстёгивал пуговицы на штанах.

Совершенно не вписываясь в летний пейзаж с ночной гаванью, где вовсю бурлила жизнь, эта застывшая, словно скала, одинокая фигура на наших глазах начинала своё бесконечное скитание. Неужто это было таким трудновыполнимым условием? Те прихожане, которые встречались с пастором только по воскресеньям в церкви, в жизни бы не догадались о таких сторонах его личности, как например, вот эта… В общем, на поверку человек оказался весьма многогранным существом! Беззвучно дул ветер, в эти минуты даже листья затаивали своё дыхание, капельки росы поблёскивали на свету, вслушиваясь в повествование этой душной ночи, а по моей спине и по спине сестры от страха начинал струиться холодный пот.

Спустя немного времени всё заканчивалось. Охнув, он делал несколько глубоких выдохов в темноте, медленно поднимался и натягивал штаны, после чего, совершенно обессиленный, брёл тем же путём, что пришёл сюда. И только тогда мы разнимали руки, которыми до этого вцепились друг в дружку, и поднимались с земли. На лбу выступали капельки пота. В полном изнеможении мы спускались по склону к живому скоплению огней у подножия горы.

В нашем королевстве мы всё время вот так вот потели и валились от усталости. Однако в этом нельзя было найти ни малейшего намёка на грех. Наоборот, там мы обретали покой, там мы задумывались о жизни. Днём мы частенько видели, как наш пастор проезжает на машине. Казалось, перед нами совершенно другой человек — так жизнерадостно он выглядел! И мы всегда улыбались вслед его машине, которая так весело и бодро проезжала мимо нас. Ко всему этому следует добавить, что в созданном нами королевстве неизменно присутствовали липкая солоноватость воздуха, прелая листва, треплющий волосы морской бриз, иногда там всходило солнце, обжигавшее нас своими лучами. Не то, чтобы всё это было там, будет вернее сказать, что мы изо всех сил старались познать всё это. В нашем королевстве все жили по-справедливости и умирали тоже по-справедливости. Там не было места безнравственности, которой так трудно противиться; не было и одиночества, служащего рассадником этой самой безнравственности, и уж тем более там не было необходимости в войне. Как же мы с сестрой жаждали найти хоть какой-то призрачный отголосок этого прекрасного королевства!

Когда на морском берегу под ослепительными лучами солнца брат предложил избавиться от матери, я не выдержал и разрыдался, но это случилось не от того, что я был не согласен с братом, а именно потому, что я думал так же, как и он. Предлагая такое, брат, вероятно, возомнил себя святым. По правде говоря, у сестры тоже был повод обижаться на мать. И, несмотря на это, её недовольство совсем не предназначалось в угоду брату. Сестра была самой проницательной. На этом залитом солнцем берегу, она не проронила ни слова, ни один мускул не дрогнул на её лице, но далось это сестре только благодаря её удивительной силе воли. Сестра была умна. Но брат, пытаясь нас убедить, упирал в основном на отношения матери с мужчинами, которые было бы правильнее назвать беспорядочными. Тем не менее, я чувствовал, что дело тут совсем не в этом. Намерения брата состояли в другом. Сестра же знала достаточно, чтобы пропускать все эти бредни мимо ушей.

Да, да… Сестра прекрасно понимала, в чём заключались все эти недоразумения. Но также она прекрасно осознавала, что конфликт этот останется неразрешённым вечно. Так же, как она понимала и то, что избавиться от этих недоразумений бескровно не удастся. Нет, надо сформулировать по-другому! Все эти слова звучат уж слишком туманно. Буду краток. Брат пугал нас, называя мать ведьмой, которая бродит в поисках душ, мать же думала, что брат — это некая злая сила, которая постоянно замышляет что-то дурное. Интуитивно мы с сестрой догадывались, что всё это началось после смерти отца. И хотя эти заблуждения таились в глубине, они так неотступно всех нас преследовали, что начать новую жизнь, не избавившись от них, было делом абсолютно невозможным — я сказал «новая жизнь», новая для нас, другие же живут этой обычной жизнью, не особо задумываясь.

Брат с матерью обменивались взглядами, полными ледяного непонимания, и это было так нелепо! Это было недоразумение. Недоразумение, и только. Они оба просто-напросто заблуждались. Неужто мать с братом не могли жить проще? Они, словно матросы, которые изо всех сил пытаются скрыться от моря, придуманного ими самими.

Я знаю, что сестра до самого конца не оставляла своих трогательных усилий. Дело было вечером, спустя где-то неделю после разговора на пляже. В тот день сестра в школу не пошла, а что-то усердно строчила в своей тетрадке. Для шестнадцатилетней девочки это была единственно возможная попытка хоть что-то предпринять. Я подлил керосина в лампу и наточил карандаш для сестры. Затем растянулся рядом и с тревогой следил за её стараниями. Вот, что это было за сочинение:

«Когда я была маленькой, не знаю почему, но мне было ненавистно то, что мать встречается с мужчинами, и я даже обзывала её потаскухой. Мне очень не хватало отца, умершего так давно, что в моей памяти почти не осталось чётких воспоминаний о мгновениях, проведённых вместе с ним, и я ещё больше возненавидела мать, которая забыла нашего отца и ведёт разгульную жизнь, развлекаясь с другими. Поэтому когда очередной такой гость приходил к нам домой, я нарочно с силой захлопывала дверь в комнату, либо же притаскивала булыжник и колотила по чану из под соевого соуса, но, как я ни старалась, разбить его не получалось. Тогда, прислушиваясь к гулу, что исходил из утробы чана, я обещала самой себе выкинуть из головы все шашни матери. Сейчас же, оглядываясь в прошлое, меня настигает раскаяние за то, что не могла понять мать. Я отчётливо помню лица тех мужчин, с которыми её сводила судьба. Один за другим они приходили и уходили, но, как ни странно, у них было много схожего во внешности. Так, например — глаза с двойным веком, чётко очерченный нос, слегка бледное лицо — в любом случае, в моей памяти они очень походили друг на друга. И если окунуться ещё глубже в прошлое, то к великому изумлению можно обнаружить, что это были лица, почти точь-в-точь напоминающие лицо отца. Скорей всего, мать случайно встречала тех, с кем в последствие сходилась. И тогда, вероятно, ей вспоминалось, как свои молодые годы она посвятила отцу, но ещё больше она тосковала по тому, как сильно отец любил её. О, как же металась мать в поисках отца! А значит, те отношения матери с мужчинами, что вызывали у меня такое отвращение в детстве, были ничем иным, как попыткой найти так любимого мной и любимого матерью отца».

Конечно же, это сочинение было почти полнейшим вымыслом. Но всё же это было самой последней попыткой. Сестра взяла свою тетрадку и пошла наверх. Словно в молитве, я сцепил руки и следил за тем, как святая восходит на чердак, в ад… Она не возвращалась бесконечно долго, но, наконец, с ужасно усталым видом сошла по чердачной лестнице вниз.

Тщетно. Брат, как помешанный, то и дело прыскал со смеху. И сказал сестре примерно следующее: «Ты можешь истолковывать личные отношения матери, как тебе угодно. Но, в сущности, этим дело не исчерпывается. Это своего рода тренировка силы воли, да и только… И не более того…»



— Стало быть, вы сейчас раскаиваетесь в содеянном?

— Спрашиваешь, раскаиваюсь ли я? — профессор вопросительно вскинул глаза, словно недоумевая, что я имею в виду? И тут же, пожалев о такой своей реакции, вытянул губы в трубочку и печально улыбнулся.

А ещё брат с досадой бросил следующее: «Я не знаю, что мне делать с предначертанным мне судьбой обязательством перед матерью! (И для меня, и для сестры ничего ужаснее этих слов не было.) Скажу прямо — несчастный я человек. Ну почему эти её шашни, которые для других не являются чем-то из ряда вон выходящим, и даже наоборот, кажутся делом житейским, воспринимаются мною, как непреодолимая грозная преграда!?» Всё напрасно. Заблуждения, от которых не избавишься. Безудержные потоки лжи. И всё же невозможно просто закрыть глаза, видя ясно перед собой будущее, что так насмехается над тобой. Всё напрасно. Напрасно. На следующий день вечером мы с сестрой столкнули брата с утёса, на котором стоял маяк, вниз, на берег, куда с грохотом обрушивались волны ночного моря. В конце концов мы выбрали путь, предложенный братом. Как сумасшедшие, неслись мы домой, и в наших ушах раздавались завывания морского ветра. Сколько ни проклинай брата, мать, нас — всё будет мало. Возвратившись домой, мы зажгли огонь и сразу же почувствовали удивительное умиротворение.

Но длилось это не долго. Со скрипом открылась дощатая дверь — и на пороге появился насквозь вымокший брат, живой и невредимый. Мы застыли на месте с расширенными от ужаса зрачками. Брат же лишь проронил: «Ах вы, проказники, хе-хе…» и, скрипя ступеньками, поднялся на чердак. А через три дня он сам бросился с того утёса. В наших с сестрой глазах блестели слёзы благодарности. Однако мы ничего не могли поделать с заблуждениями матери, поэтому единственное, что нам оставалось, просто продолжать взрослеть.



Хоть это и странно слышать, но такие личности, как мисс О, у которой выработался свой собственный стиль художника-карикатуриста, тоже время от времени испытывали в своей работе что-то типа кризисов на почве нравственности. Она мне как-то жаловалась на это. Мисс О обзывала это довольно громким словом «кризис морали», а на мой взгляд, здесь имеется в виду лишь маленькая неудача, которую человек воспринимал как серьёзный провал. Так мисс О рассказывала, что, развернув лист плотной кентской бумаги, она сначала наносит карандашом набросок карикатуры. А затем, обмакнув перо в тушь, обводит карандашный контур; иногда, когда требуется нарисовать прямую линию, рука ни с того ни с сего начинает дрожать, тогда она берёт линейку — и дело сделано! А завершив работу, рассматривает нарисованное, и непонятно почему, взгляд всё время падает на фрагмент с той злополучной прямой линией, и тогда начинаются угрызения совести. Ещё она добавляла, что в тот момент ей слышатся возмущённые крики читателей: «Это не твоя линия! Её линейка нарисовала, и в ней не заложено никакой идеи, кроме того, что она прямая! Думала обмануть нас?!»

В отличие от брата, мисс О жила в великолепно устроенной системе, но, похоже, что и в этой крепости повиновения, где жизнь воспринималась такой, как есть, со всеми её позитивными и негативными сторонами, тоже существовали день и ночь.



— Так значит, сегодня вечером пойдёте на прощальную церемонию с умершей? — спросил я, повернув голову. У профессора промелькнула смущённая улыбка.

— Как думаешь, я заплачу?

— А?

— Заплачу ли я, глядя на лицо мёртвой Чонсун?

— Ну конечно, не заплачете.

— …

— …

— Ну, тогда и незачем идти…

Верно сказано. Теперь уж и слёзы не помогут разрушить ту крепостную стену.

— Вам грустно? — спросил я с улыбкой.

— Хм… я как раз сейчас над этим думаю… — ответил профессор.

И я снова не удержался от улыбки.

1961, декабрь

ПОЕЗДКА ЗА ГОРОД

Как-то в первую субботу мая в одиннадцать часов утра тридцать пять сотрудников идущей в гору торговой акционерной компании «Ёниль», занимающейся экспортом морепродуктов, были одарены белыми четырёхугольными конвертами. «Акционерная компания» — всего лишь название, на самом же деле Юн Ёниль являлся единоличным владельцем этой фирмы. С округлого усатого лица директора никогда не сходила улыбка, однако эта улыбка была единственным, чем этот господин с щедростью одаривал окружающих. Он был ещё тем скупердяем — обычно выдавал своим работникам вместо новогодней премии по бутылке рисового вина. На ироничное замечание одного смельчака, получившего такую бутылку вместо премиальных, мол, благодаря вам проведём конец года в приятном опьянении, наш директор с той самой своей пресловутой улыбкой ответил: «Да бросьте!»

Тот малый, если только он не соврал, проводил старый год «благополучно опьянев», ловя время от времени любезную улыбку директора, а в наступившем году был как-то незаметно уволен. И никто даже не пытался заводить разговор про его увольнение.

Большинство коллег догадывалось, что с того самого момента, как этот наш бедолага поддел шефа, его участь была предрешена. Очевидно, что и сам смельчак не заблуждался насчёт своего незавидного будущего. Это было своего рода самоубийство, а о тех, кто пошёл на это по собственной воле не принято судачить. И если всё же упоминали этого горемыку, то примерно в таком духе, мол, видно, он, и вправду, был пьян…

Ну, да это дело прошлое, но вот — вышеупомянутый скупердяй-директор в одну из суббот мая в одиннадцать часов утра раздал подчинённым приглашения на загородный пикник. Похоже, текст приглашений, заставивший приоткрыться пересохшие от работы губы служащих, чтобы издать лёгкий радостный вздоха, выплеснулся из-под широкого, покрытого пушком, лба директорской секретарши и машинистки в одном лице, мисс Ли.


Приглашаем всех сотрудников поучаствовать в коллективном выезде на природу! Уважаемые коллеги!
За всё это время каждый из вас на славу потрудился на общее благо! В преддверии зелёного мая, предлагаю оторваться от будничных забот и, в знак укрепления межличностных связей и дружеских отношений в нашей компании, провести выезд на природу. Прошу всех до единого поучаствовать в этом мероприятии, буду очень рад, если все мы хорошо проведём этот день!
План мероприятия:
1. Время проведения — 9 мая (воскресенье), 10 часов утра, место проведения — район Уидон (сбор в 9 часов у здания компании).
2. Поездка организуется за счёт компании, спиртное и закуска будут приготовлены в изобилии.
3. Намечается интересная развлекательная программа, в том числе игра в поиски сокровищ и другие забавы.
8 мая 1965 года
Директор торговой акционерной компании «Ёниль»
Юн Ёниль.


Складывалось впечатление, что директор и его секретарша мисс Ли, вооружившись одной ручкой на двоих, создали вышеописанный шедевр. Это приглашение напомнило агитационные машины с громкоговорителями на крышах времён гражданской войны 1948 года, когда войска северо-корейской армии оккупировали территорию Южной Кореи. Тогда из динамиков разносился приятный нежный женский голос, ясно и отчётливо проговаривающий фразу за фразой, и не подлежало сомнению, что это приказ, хотя было приложено немало усилий высказать его в мягкой форме.

Подумать только! Держать в руке приглашение и представлять себе агитационную машину северо-корейцев! Я не ошибусь, назвав это приглашение приказом. Приказ, который выполняешь с радостью… Итак, тем утром в офисе царила весьма тёплая атмосфера мира и дружбы, будто только что наступила цветущая весна. Светло-синие жалюзи с лёгким постукиванием колыхались от ветра, залетающего в открытое окно. «Надо же, какая неожиданность!» — негромко, но с нескрываемой радостью в голосе, всё ещё зажимая конверт в руке, проговорила одна из сотрудниц другой, той, что сидела напротив. «Не иначе, старику Скруджу нынче ночью привиделся сам чёрт…» — проговорил другой сотрудник. «Такие поездки обычно и проводятся в это время, чего тут особенного… Так и полагается… Другие уже во всю ездят, только мы отстаём», — пробормотал начальник отдела. «В любом случае это — радостное событие! Очень даже вдохновляет!» — сказал ещё кто-то. И даже гордость компании — огромные настенные часы размером с дверь, торжествующе пробили одиннадцать тридцать, их низкое и глухое «Бом!» гулко отозвалось в стенах офиса.

Приглашения в белых четырёхугольных конвертах с подписанными фамилиями сотрудников разносила по столам, снуя туда-сюда по офису, коротко остриженная девушка — ученица женской вечерней торговой школы. В компании она исполняла мелкие поручения, и непонятно, по какому такому недоразумению она пропустила младшего сотрудника отдела по освоению нового рынка, вечно сутулого Мэн Санджина, который с беспокойным видом сидел на своём месте. Он внимательно проследил за руками этой миловидной девчушки, которая, раздав все конверты, вернулась и села на своё место у входной двери в офис. Однако в её миниатюрных пухлых розовых ручках ничего не было. «Ну, теперь и до меня очередь дойдёт, разве унесёшь за один раз все тридцать пять конвертов одновременно?» — подумал Мэн. Однако девушка, склонив голову, начала щёлкать костяшками счётов. Немного погодя она снова встала с места. Но в руках её по-прежнему ничего не было.

Эти пустые руки бодро прошествовали к шкафу, что примостился в самом уголке офиса, подхватили стоявший на круглом столе огромный чайник и налили воды в стакан. А затем залпом выпили. Мэн Санджин видел, как тонюсенькое, с веточку, горлышко сглотнуло, пропуская через себя воду.

А потом девчушка снова вернулась на своё место и села — на этом всё закончилось. Мэн, решив, что он, возможно, сам недосмотрел, внимательно оглядел свой стол. Белого конверта не было. Может, она по ошибке кинула его не туда? Он заглянул в щель между своим и соседским столом, за которым сидел Ли. Пусто. Он встал, переставил стул и поглядел под ним. Пусто. Он даже решил залезть под стол и заглянул в плетёную мусорную корзину, рядом с которой почти весь день томились взаперти его бедные ноги, не видя и лучика света. И там не было. Он проверил все ящики стола и пошарил в карманах пиджака. Однако злополучного конверта нигде не было, единственное, что ему удалось обнаружить, так это маленький кармашек под поясом брюк, предназначенный для хранения печати.

В конце концов Мэн Санджину стало ясно, что конверта он не получил. По какой такой случайности? По какому недоразумению?

Время летит быстро. Хотя нет, движение людских сердец опережает даже бег времени. Мэн отказался от поисков конверта, и в то время, когда он сосредоточено раздумывал о том, как же могло случиться это чёртово недоразумение, в офисе уже не слышалось радостных возгласов и не чувствовалось давешней радужной атмосферы. То с одной стороны, то с другой доносилось недовольное ворчание:

— Нет, ну вы только подумайте, и почему, как нарочно, надо было устроить этот выезд в воскресенье! — пробурчал один.

— То ли дело — поехать вместе с семьёй и отлично погулять, да ещё и за счёт фирмы, но тут даже и намёка нет на такой расклад, — пробормотал другой.

— А я завтра с моим собиралась в Инчон, и что теперь прикажете делать? — шепнула на ухо одна из сотрудниц другой.

— Но ведь можно и не поехать.

— Ага, и остаться без работы, — цокая языком, проговорила та, что завтра собиралась в Инчон. Мэн Санджин с каждой минутой мрачнел всё больше и больше. «Я тоже полноправный служащий торговой акционерной компании „Ёниль“. Пусть моя должность не такая уж и высокая, но то, что я действительно являюсь работником компании, подтверждает лежащее в кармане, в портмоне, моё удостоверение. Другим, даже самым мелким служащим, конверты раздали, почему же мне не досталось? Вот пойду и спрошу у этой девчонки! Опять же, если станет известно, что мне действительно не выдали этот конверт, что обо мне подумают? Но нет, этого не может быть! Хотя очень даже может… Вот чёрт, что это я завидую, словно малое дитя — никуда не годится! Даже наоборот хорошо, что так вышло, надо будет в кой-то веки выбраться с женой и детьми в ресторан пообедать».

Вертя в руках ручку и оттирая с ладоней грязные пятна, Мэн изо всех сил пытался уговорить себя выкинуть из головы происшествие с конвертом, но сидевший рядом Ли, слегка округлил глаза и, вытянув губы, спросил:

— Ты что, приглашения не получил?!

Мэну сразу же стало стыдно, что он предстал перед Ли в таком жалком виде. Поэтому, стараясь принять как можно более невозмутимое выражение лица, он ответил:

— К счастью, мне повезло, и я смогу отдохнуть дома.

Он старался изо всех сил, но отвечая, не смог удержаться от дурацкой неловкой усмешки, за что очень разозлился сам на себя.

— Странно… — проговорил Ли, всё так же не отводя взгляда от Мэна.

— Да что тут странного? — на этот раз действительно невозмутимо переспросил Мэн.

— Нет, и всё-таки что-то здесь не так.

— Да просто пропустили моё имя, когда конверты подписывали. Даже хорошо, что так вышло.

— Ты и вправду не расстроен?

— Да ты что! Скажешь тоже…

— Ну нет, всё же странно всё это, я пойду разузнаю, — поднялся со своего места Ли.

— Да брось ты, ну его… — Мэн попытался остановить Ли, даже замахал руками, будто и вправду против. Но тот уже шёл к столу девушки. Мэн чуть не закричал: «Спасибо, друг!», но сдержал свой порыв и, низко склонив голову, изо всех сил сделал вид, что продолжает прерванную работу, а до остального ему и дела нет. Краем глаза он заметил, что товарищ возвращается, поэтому наклонил голову ещё ниже.

— Слушай, ты, случаем, не повздорил с мисс Ли? — спросил его друг.

— С мисс Ли!? — У Мэна ни с того ни с сего потяжелело на сердце.

— Ну, с этой, с секретаршей шефа?

— Да нет, ничего такого не было. Более того, я даже сомневаюсь, в курсе ли она, что в этом здании сидит такой человек, как я.

И это было правдой.

— Девчонка сказала, что ничего не знает: она всего лишь получила пачку приглашений от мисс Ли и раздала их сотрудникам согласно подписанным на конвертах фамилиям.

— Да говорю тебе, брось ты это! Даже ещё лучше, что так получилось, — проговорил Мэн, мужественно изображая из себя само спокойствие.



Мэн был человеком не очень высоким и не очень улыбчивым. Он знал, что в этом мире на самом-то деле не так уж много вещей, над которыми можно посмеяться. Однако причина его неулыбчивости крылась в другом — в течение дня у него просто-напросто не было времени на то, чтобы посмеяться. И даже тот час, что требовался ему на дорогу от дома в районе Пульгвандон до работы в переполненном автобусе, поводов улыбнуться не давал. Ну, разве только из-за того, что у стоявшего напротив мужчины пуговка на брюках не застёгнута, и оттуда выглядывают трусы; или же у женщины, повисшей на поручне, из под короткого рукава блузки под мышкой торчат несколько волосков. Но даже в таких случаях испытываешь больше неловкость, чем желание посмеяться. На работе, где следовало соблюдать тишину, тоже было не до смеха, а дома нужно было держаться с достоинством, как и полагается молодому главе семьи, так что шибко-то не посмеёшься.

Если он и улыбался, то это была невзначай оброненная улыбка, как у малого ребёнка, которая появляется, когда взрослые пытаются его рассмешить. И всё же были моменты, когда он улыбался совершенно искренне: шёл ли он по улице или сидел, скорчившись, в туалете, разевал ли широко рот на приёме у зубного врача, устроившись в кресле сложной конструкции, или же заполнял документы на работе. Улыбка, что появлялась на его лице независимо от времени и места, была связана с детскими воспоминаниями о наваждении, которое посещало его, и к которому он стремился каждый божий день, потому что, будучи погружённым в эту фантазию, ему казалось, что он постиг смысл всех вещей на земле. А суть этой фантазии, которая была ведома только ему, мальчишке десяти лет, состояла в следующем:



Десятилетний Мэн Санджин играет со своими сверстниками в переулке, на который опускаются сумерки. Им не хочется задумываться о будущем, оно для них, словно и не существует, так как их вполне устраивает настоящее, где они могут вволю повозиться в грязи. Они без умолку кричат и, как угорелые, носятся друг за дружкой. А в это время в переулке, нет, скорее это — улочка, каких много в жилых кварталах, не слишком людная и не слишком пустынная, — появляется старик, чьё лицо изборождено морщинами, но это не просто старческие морщины, от них исходит какое-то сияние. А дополняет весь его облик истрёпанное в лохмотья одеяние.

Однако все местные, все без исключения, прекрасно знают, какой это замечательный и благородный старик. Он обладает способностью избавлять людей от всяческих болезней и страданий, а также почти безошибочно предугадывать будущее, указывая, что в такой-то день, в такой-то час ты встретишь того-то, и произойдёт то-то и то-то…

Так вот этот старик медленно бредёт по улочке, над которой сгущаются сумерки. Он проходит мимо оголтело снующей туда-сюда ребятни. Сначала кажется, что он пройдёт, не останавливаясь, с совершенно равнодушным видом. Но вдруг его взгляд вспыхивает, словно озаряется коротким, но мощным лучом света.

Старик застывает на месте, изо всех сил пытаясь успокоить сбившееся дыхание, это даже слегка пугает его, так как за всю свою жизнь он ни разу не приходил в такое возбуждение. Среди этих ребятишек есть один, тело которого окружают мириады звёзд, оберегающих его своим светом. От великой радости старика начинает лихорадить. Дрожа всем телом, он приближается к этому мальчишке и падает перед ним ничком, сжавшись в комок, словно пойманная черепаха. А мальчонка в свою очередь, не осознавая, что он говорит и как, обращается к лежащему на земле старику со следующими словами: «Мудрец! Встань и иди! Тебя ждут дела!» Устами этого мальчишки говорит герой из будущего.

«О, благодарю тебя, мой повелитель!» — старик, подрагивая, словно жестяная крыша на зимнем ветру, встаёт и идёт своей дорогой, пошатываясь и не смея поднять головы. Этот случай вскоре стал известен всему району, и слух о нём распространился по всей стране. Люди не могли не обращать внимания на этого мальчишку. Да, что там — не обращать внимания! Они не могли даже в упор взглянуть на него, так резало глаза. Мэн Санджин как раз и был тем самым ребёнком!

Вот примерно такое воспоминание-фантом из детства, не считаясь со временем и местом, настигало и, щекоча за бока, заставляло улыбнуться нашего Мэн Санджина — мелкого служащего в отделе по освоению рынка в торговой акционерной компании «Ёниль». Ну конечно, это была горькая улыбка — ведь когда по плечам начинают стучать глупые воспоминания из прошлого, что ещё остаётся, кроме как неловко улыбнуться с горящим от стыда лицом. Хотя так уж ли стоило стыдиться этой фантазии, которая проходила красной нитью через всё детство Мэн Санджина? И всё-таки было отчего краснеть…

Гоняясь за призрачным фантомом из прошлого, мы несколько отклонились от сути, а между тем в тот день в пять часов вечера закончивший работу Мэн вместе с Ли, жившие в одном районе, медленно шли в сторону Ыльджиро[14]. Видимо, из-за затянувшейся засухи листва деревьев на обочине дороги казалась особенно запылённой, а высокие здания, что образовывали улицу, потеряли свои краски и из-за похожести нарядов едва сохраняли свои очертания, и даже шаги людей, заполонивших улицы в качестве украшения субботнего вечера, были какими-то вялыми, словно им тоже не хватало влаги.

По крайней мере Мэн Санджину в тот вечер всё на улицах виделось лишь в унылом свете. Взгляд, брошенный вверх, приметил, как в небе, проглядывающем сквозь провода, под испепеляющими лучами солнца клубится пыль и сбивается в воздухе в молочно-белые тучи, которые, казалось, пышут жаром. А для высокого и сухощавого Ли эта суббота ничем не отличалась от других таких же суббот. Суббота как суббота — с её конторскими служащими, которым сегодня по дороге домой почему-то расхотелось садиться в переполненный автобус; с молодыми солдатиками из воинских частей в окрестностях Сеула, получившими увольнительную; со студентами, что всю неделю слонялись в окрестностях института, а сегодня неторопливым шагом направлявшимися в кондитерскую или чайную, где у них назначена встреча, размышлявшими, как бы им сегодня осуществить задуманное; со студентками, спешащими в кондитерскую или чайную, утирающими с переносицы капельки пота и мечтающими об ужине и чае, в тайной надежде на халявный поход в кино, если, конечно, повезёт, а в случае удачи их будет распирать от гордости за самих себя; с профессиональными перворазрядными проститутками, вышедшими сегодня на охоту раньше обычного… Скорей всего, та чёрная блестящая машина едет к отелю Уолкерхил, а та зелёная «сенара»[15], покружив по улицам, остановится за несколько кварталов отсюда… Эх… Всё это не так уж и важно… То ли дело поездка за город! Вот событие так событие!

— Так ты завтра не поедешь? — спросил Ли у Мэна.

— Куда? А… На природу? — откликнулся Мэн так, словно уже и думать забыл про завтрашнюю поездку. — Дома побуду…

— Это из-за того, что не получил приглашение?

— Да нет, даже если бы и получил…

Однако Мэн лучше кого бы то ни было знал, что говорит неправду.

— А ты поедешь? — в свою очередь спросил Мэн у Ли.