Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Его мать однажды заговорила о школе. Сама она в детстве научилась читать и писать. Но это было так давно, и мать его умерла еще до того, как он мог бы приступить к учебе. А после ее смерти не было никого, кого заботило бы, чему он учится и учится ли вообще.

Он сдвинул брови и наморщил лоб, пытаясь найти ответы на вопросы, мучительно вспоминая, вспоминая, вспоминая…

Сначала было судно. О нем ему рассказывала мать. На судне он и родился. За день до его рождения они вышли из Джибути, Французское Сомали, и, как ему казалось, однажды мать даже упоминала, куда они направлялись, но с тех пор название порта забылось. И если она и рассказывала, под чьим флагом плавало судно, припомнить этого он не мог.

Роды оказались трудными, а врача на судне не было. Мать страшно ослабла, у нее начался жар, и капитан распорядился повернуть обратно в Джибути. В порту мать и новорожденного отправили в больницу для бедных. Денег у них было совсем немного – и тогда, да и потом тоже.

Анри помнил свою мать заботливой и нежной. У него сохранилось впечатление, что она была красивой, но, возможно, это была только его фантазия, поскольку в памяти то, как она выглядела, стерлось, и теперь, когда он думал о ней, ее лицо рисовалось его мысленному взору неясными, расплывчатыми чертами. Она любила его, уж в этом-то он был уверен и твердо помнил потому, что это была единственная любовь, которую он когда-либо знал.

Годы детства остались в его памяти разрозненными фрагментами. Он знал, что мать работала, когда могла, чтобы добыть денег на пропитание, хотя порой им случалось голодать. Он не мог вспомнить, чем именно она занималась, но одно время считал, что мать была танцовщицей. Они часто переезжали с места на место – из Французского Сомали в Эфиопию, сначала в Аддис-Абебу, потом в Массауа. По маршруту Джибути – Аддис-Абеба они прошли два или три раза.

Поначалу Анри с матерью жили – хотя и в суровой нужде – среди других французов. Потом они вконец обнищали, и туземный квартал стал им единственным домом. Когда Анри Дювалю исполнилось шесть лет, мать умерла.

События после смерти матери совсем перепутались в его голове. Какое-то время – он затруднялся припомнить, как долго, – он жил на улице, добывая еду попрошайничеством и устраиваясь на ночлег в первом попавшемся укромном уголке. Он никогда не обращался к властям, ему и в голову это не приходило, поскольку в том окружении, где он обитал, полицию считали отнюдь не друзьями, а врагами.

Потом его подобрал одинокий старик сомалиец, чья жалкая лачуга в туземном квартале стала для Анри кровом. Так длилось пять лет, а затем старик куда-то исчез, и Анри Дюваль вновь остался один.

На этот раз он перебрался из Эфиопии в Британское Сомали, подрабатывая, где только мог, и в течение четырех следующих лет ему довелось быть и помощником пастуха, и самому пасти коз, и ворочать тяжелым веслом в лодке, перебиваясь кое-как и редко получая за труд что-либо, кроме пищи и ночлега.

Тогда переходить международные границы было для него простым делом. В оживленном потоке многодетных семей власти на пропускных пунктах крайне редко утруждали себя проверкой каждого ребенка в отдельности. В такие моменты он просто пристраивался к какой-нибудь семье и спокойно проходил мимо пограничников, не привлекая их внимания. Со временем он привык к этому.

Даже когда Анри стал постарше, малый рост и хрупкое телосложение по-прежнему помогали ему обманывать бдительность стражей. До тех пор, пока в возрасте двадцати лет его впервые не остановили в группе арабских кочевников и не пропустили через границу Французского Сомали.

Вот тогда Анри Дювалю открылись две истины. Первая: счастливым дням, когда он безмятежно пересекал границы в компании других детей, пришел конец. Вторая:

Французское Сомали, которое он доселе считал своей страной, стало для него закрытым и недоступным. Первого он уже давно подсознательно ждал, второе оказалось для него внезапным потрясением.

Как и было предначертано судьбой, Анри неизбежно столкнулся с одним из устоев современного общества: без документов, этих первостепенной важности клочков бумаги, как минимум без свидетельства о рождении – человек ничто, официально его не существует, ему нет места на этой территориально разделенной земле.

И если даже для просвещенных мужчин и женщин подобное открытие порой трудно осознать и принять, то для Анри Дюваля, не получившего никакого образования и вынужденного влачить существование безродного бродяги, оно было сокрушительным ударом. Кочевники продолжали свой путь, оставив Дюваля в Эфиопии, где, как он теперь понял, тоже не имел права находиться. Весь день и всю ночь скорчившийся Анри просидел у пограничного пропускного пункта в Хаделе Губо…

***



…В прокаленной солнцем и иссеченной ветрами скале образовалась неглубокая выемка. В ней и нашел укрытие двадцатилетний юноша – во многих отношениях еще ребенок, – застыв в каменном мешке в неподвижном одиночестве. Прямо перед ним простирались безводные равнины Сомали, леденяще холодные при лунном свете и бесплодно пустынные в режущем сиянии полуденного солнца. Через равнины серовато-коричневой змеей прихотливо извивалась пыльная дорога в Джибути – последняя тонкая нить между Анри Дювалем и его прошлым, между его детством и зрелостью, между его телесным существованием, ничем документально не подтвержденным, кроме самого факта физического наличия, и опаленным солнцем приморским городом, чьи пропахшие рыбой закоулки и покрытые соляной пылью причалы он считал своей родиной и единственным домом.

Пустыня перед ним вдруг показалась знакомой, желанной и зовущей землей. Подобно существу, влекомому первородным инстинктом к месту рождения и материнской любви, Анри страстно потянуло вернуться в Джибути, но теперь город стал для него недосягаемым – как и многое другое, что стало для него недосягаемым и таким останется навсегда.

Жажда и голод наконец вывели его из оцепенения. Анри поднялся на ноги. Повернувшись спиной к запретной для него земле, Анри двинулся на север – просто потому, что должен был куда-то идти, – в направлении Эритреи и Красного моря…

***



Путь в Эритрею, на западном побережье Эфиопии, запомнился ему крепко и отчетливо. Он также помнил, что во время этого перехода он впервые начал воровать систематически. Он и прежде крал пищу, но лишь с отчаяния, когда не удавалось раздобыть еду попрошайничеством или работой. Теперь он уже не пытался искать заработка и жил одним воровством. Он по-прежнему при любой возможности крал пищу, не брезговал и всем прочим, что можно было сбыть по дешевке. Те небольшие суммы денег, которые ему удавалось выручить, имели обыкновение расходиться в один момент, но в глубине души он постоянно хранил надежду скопить достаточно денег, чтобы купить билет на пароход – и обрести место, где мог бы обосноваться и начать жизнь сначала.

Через какое-то время он попал в Массауа, знаменитый кораллами порт, ворота Эфиопии в Красное море.

Именно здесь, в Массауа, его едва не настигло возмездие за воровство. Толкаясь среди покупателей у рыбных рядов, он стянул рыбину, но бдительный торговец заметил его проделку и бросился вдогонку. К торговцу присоединились несколько добровольцев из базарного люда, а также полицейский, и уже через несколько секунд у перепуганного и улепетывавшего без оглядки Анри создалось впечатление, что, судя по топоту ног, его преследует огромная разъяренная толпа. Подстегиваемый ужасом и отчаянием, он с невероятной скоростью мчался мимо коралловых домов Массауа, потом углубился в хитросплетения улочек туземных кварталов. Наконец, оторвавшись от погони, он устремился к портовым причалам, где и спрятался среди множества кип груза, ожидавших отправки на суда. Прильнув к узкой щелочке, он наблюдал, как запыхавшиеся преследователи взялись было за поиски, но вскоре сдались и удалились восвояси.

Пережитое, однако, потрясло его, и Анри бесповоротно решил любым возможным путем покинуть Эфиопию. Прямо перед его укрытием стояло какое-то грузовое судно, и, когда наступила ночь, он украдкой пробрался на борт и забился в темный сундук, на который наткнулся, спустившись с нижней палубы. Утром судно отчалило. А через два часа Анри обнаружили и доставили к капитану.

Судно оказалось дряхлым итальянским пароходом, который в изнурительной борьбе с постоянной течью совершал неспешные рейсы между Аденским заливом и Восточным Средиземноморьем.

Охваченный неодолимой дрожью, Анри Дюваль стоял перед апатичным капитаном-итальянцем, со скучающим видом вычищавшим из-под ногтей обильную грязь.

Так прошло несколько минут, и вдруг капитан резко выпалил что-то по-итальянски. Не получив ответа, перешел на английский, потом на французский, но все попытки были одинаково бесплодными. Дюваль давно уже забыл те немногие французские слова, которым научился у матери, и теперь его речь являла собой невообразимо многоязычное смешение арабского, сомалийского, амхарского, пересыпанное отдельными словечками из семидесяти языков и вдвое большего числа наречий Эфиопии.

Выяснив, что общение между ними невозможно, капитан бесстрастно пожал плечами. Зайцы на его судне были не в новинку. Не стесненный соблюдением духа и буквы морских законов, капитан приказал поставить Дюваля на работу, с намерением избавиться от него в первом же порту.

Капитан, однако, не мог предвидеть, что Анри Дюваль, человек без родины, будет решительно отвергнут иммиграционными властями в каждом порту захода, включая и Массауа, куда пароход вернулся спустя несколько месяцев.

По мере того как длилось пребывание Дюваля на борту, прямо пропорционально нарастало озлобление капитана, и через десять месяцев он призвал на совещание своего боцмана. Они выработали план – содержание его боцман любезно и с удовольствием разъяснил через переводчика Дювалю, – посредством которого жизнь зайца на пароходе должна быть сделана настолько невыносимой, что рано или поздно он почтет за счастье сбежать на берег. Что Дюваль в конечном итоге и совершил месяца через два непосильной работы, избиений и полуголодного пайка.

Анри до мельчайших подробностей помнил ту ночь, когда он бесшумно скользнул на причал с шаткого трапа итальянского парохода. Это случилось в порту Бейрута в Ливане – крошечном буферном государстве между Сирией и Израилем, где некогда, как гласит предание, святой Георг одолел дракона.

Он покинул судно так же, как и прокрался на него, – в ночной темноте; уходить ему было легко и просто, поскольку все его имущество состояло из надетой на нем потрепанной одежды. Очутившись на берегу, Анри поначалу заметался по порту, пытаясь выйти в город. Но один только вид мелькнувшей под фонарем фигуры в форме лишил его самообладания и вынудил броситься искать укрытия в глубокой тени. Робкая разведка с его стороны выявила, что порт обнесен проволочной оградой и охраняется патрулем. Он чувствовал, как его охватывает дрожь; ему был всего двадцать один год, он ослаб от голода, был измучен одиночеством и объят безысходным страхом.

Пробираясь причалами, он увидел выросшую перед ним высоченную тень. Судно.

Анри подумал было, что опять попал к итальянскому пароходу, и первым его побуждением было прокрасться, не мешкая, на борт. Уж лучше жалкая жизнь, которую он познал на пароходе, чем, как он полагал, неизбежно ждавшая его тюрьма, если он будет арестован полицией. Тут он разглядел, что нависшая над ним тень была вовсе не итальянским пароходом – тот был гораздо меньших размеров – и, не раздумывая более, бросился по трапу наверх. И оказался на “Вастервике” – о чем ему предстояло узнать через два дня в двадцати милях от берега, когда голод победил страх и погнал трепещущего Анри из его укрытия.

Капитан “Вастервика” Сигурд Яабек ничем не походил на его итальянского коллегу. Немногословный седовласый норвежец был суров, но справедлив и свято чтил библейские заповеди и морские законы. Капитан Яабек строго, но терпеливо разъяснил Анри Дювалю, что заяц на судне не может быть принужден к работе, но может работать добровольно, хотя и бесплатно. В любом случае, станет ли он трудиться или отлынивать, он будет получать обычный рацион наравне с командой. Дюваль предпочел работать.

Как и итальянский шкипер, капитан Яабек собирался высадить зайца в первом же порту захода. В отличие от итальянца, однако, узнав, что быстро избавиться от Дюваля не удастся, он и не подумал прибегнуть к дурному с ним обращению.

Таким образом, Анри Дюваль оставался на судне двадцать месяцев, в течение которых “Вастервик”, перевозя грузы, бороздил моря и океаны. Они с удручающей монотонностью ковыляли по Средиземному морю, Атлантическому и Тихому океанам. Заходили в Северную Африку, Северную Европу, Южную Европу, Англию, Южную Америку, в Соединенные Штаты и Канаду. И повсюду обращение Анри Дюваля за разрешением сойти на берег и остаться встречало твердый отказ. Причина – когда портовые власти утруждали себя ее изложением – всегда была одной и той же. У зайца не было документов, никто не мог удостоверить его личность; не имевший родины, он не обладал и никакими правами.

По истечении некоторого времени, когда на “Вастервике” привыкли воспринимать Дюваля как некую данность, юный заяц стал чем-то вроде любимого судового щенка.

Команда “Вастервика” представляла собой великое смешение народов, состоявшее из поляков, скандинавов, индийцев, китайца, армянина и нескольких англичан – признанным вожаком последних являлся Стабби Гэйтс. Именно возглавляемая им группа матросов приняла Дюваля под свою опеку и создала ему если не приятную, то вполне сносную жизнь – насколько позволяли стеснен ные условия на судне. Они учили его говорить по-английски, и сейчас, несмотря на сильный акцент и неуклюжие фразы, он по крайней мере был способен – при наличии терпения с обеих сторон – объясниться с собеседником.

Это был один из немногих случаев, когда Анри Дюваль столкнулся с искренней добротой. Он отвечал на нее так же охотно, как щенок на похвалу хозяина. Он выполнял личные просьбы команды, помогал стюарду в офицерской кают-компании, брался за любую работу на судне. В награду матросы приносили ему с берега сигареты и сладости, а капитан Яабек иногда выдавал мелкие суммы денег, которые другие матросы тратили по просьбе Дюваля на его нужды. При всем том заяц оставался пленником, а “Вастервик”, некогда казавшийся Анри убежищем, стал ему тюрьмой.

Так Анри Дюваль, кому единственным домом было море, прибыл в канун Рождества к берегам Канады.

Глава 6



Походившая на допрос беседа длилась почти два часа. Где-то с ее середины Дан Орлифф начал повторять некоторые из поднимавшихся ранее вопросов, пытаясь поймать Анри на неточностях. Уловка, однако, не удалась. Если не считать определенного недопонимания из-за языковых трудностей, которое устранялось по мере их дальнейшего разговора, в своей основе история Анри оставалась неизменной.

Ближе к концу, после того как Дан задал наводящий вопрос, намеренно допустив неточность, Анри замолчал. После паузы он поднял свои темные глаза на собеседника:

– Вы мне ловчить. Вы думать, я врать. И вновь газетчик ощутил в этом молодом человеке то же безотчетное достоинство, что подметил и раньше. Пристыженный разоблачением неловкой хитрости, Дан Орлифф объяснил:

– Просто хотел еще раз проверить. Больше не буду. И они перешли на другую тему.

***



Сейчас, за своим письменным столом в битком набитой и трещавшей пулеметными очередями пишущих машинок редакции “Ванкувер пост”. Дан разложил свои записи и потянулся за стопкой писчей бумаги. Перекладывая листы копиркой, он окликнул ночного редактора городских новостей Эда Бенедикта:

– Эд, у меня отличный материал. Сколько дашь слов? Редактор задумался. Потом отозвался:

– Не более тысячи.

Пододвинув стул ближе к пишущей машинке, Дан удовлетворенно кивнул. Годится. Конечно, хотелось бы побольше, но, умело и крепко сколоченная, тысяча слов может сказать многое. Он принялся печатать.

ОТТАВА, КАНУН РОЖДЕСТВА

Глава 1



В шесть пятнадцать утра 24 декабря Милли Фридмэн разбудили настойчивые звонки телефона, раздавшиеся в ее квартире в фешенебельном жилом доме Тиффэни-билдинг на Оттавском шоссе. Накинув бледно-желтый махровый халат поверх шелковой пижамы, она попыталась нащупать ногами старенькие стоптанные мокасины, которые небрежно сбросила вчера вечером. После нескольких неудачных попыток личный секретарь премьер-министра босиком прошлепала в смежную комнату и включила свет.

Даже в такое раннее время и даже спросонья, освещенная вспыхнувшей люстрой комната показалась столь же милой и уютной, как и всегда. Конечно, ей было далеко до изысканной элегантности апартаментов для одиноких девушек, что так часто рекламируются в иллюстрированных журналах, и Милли понимала это. Но она любила возвращаться сюда каждый вечер, обычно едва не падая от усталости, и сразу проваливаться в пухлые подушки “честерфилда” <Большой мягкий диван с подлокотниками.> – того самого, что доставил столько хлопот грузчикам, когда она перевозила его из родительского дома, оставленного в Торонто.

С тех пор старинный диван подвергся перетяжке – обивка в любимых Милли зеленоватых тонах – и был дополнен двумя креслами, немного потертыми, но замечательно удобными, которые она купила на аукционе в пригороде Оттавы. Она все собиралась как-нибудь заказать чехлы для кресел, обязательно из ситца в пожухлых цветах осени. Такие чехлы будут отлично смотреться в сочетании с теплыми “грибными” тонами стен и оконных рам. Их Милли выкрасила сама, пригласив в один из выходных дней пару друзей на обед и уговорив их помочь ей завершить эту работу.

В дальнем углу комнаты стояла старая качалка, к которой она испытывала самые сентиментальные чувства, – в ней она ребенком проводила целые дни, забываясь в мечтах. Рядом с качалкой на обтянутом тисненой кожей кофейном столике, стоившем ей бешеных денег, звонил телефон. Устроившись в качалке, Милли подняла трубку. Звонил Джеймс Хауден.

– Доброе утро, Милли, – бодро приветствовал ее премьер-министр. – Хочу провести заседание комитета обороны сегодня в одиннадцать.

Он не извинился за ранний звонок, да Милли и не ждала этого. Она уже давно привыкла к тому, что ее работодатель был ранней пташкой.

– Сегодня в одиннадцать утра? – повторила Милли, свободной рукой поплотнее запахивая халат. Вчера она оставила окно приоткрытым, и в комнате было холодно.

– Точно, – подтвердил Хауден.

– Кое-кто будет недоволен, – отметила Милли. – Завтра ведь Рождество.

– Я помню. Дело слишком важное и не терпит отлагательства.

Положив трубку, она посмотрела на маленькие дорожные часы в кожаном футляре, стоявшие рядом с телефоном, и после некоторого колебания поборола соблазн вернуться в кровать. Вместо этого она прикрыла окно, потом прошла в крошечную кухоньку и поставила на огонь кофейник. Вернувшись в гостиную, включила портативный радиоприемник. В шесть тридцать, как раз когда поспел кофе, по радио передали официальное сообщение о предстоящих переговорах премьер-министра в Вашингтоне.

Спустя полчаса, все еще в пижаме, но уже в обнаруженных таки под кроватью мокасинах, она начала звонить домой пяти членам комитета обороны.

Первым был министр иностранных дел. Артур Лексингтон ответствовал ей с радостным оживлением:

– Нет вопросов, Милли. Я всю ночь провел на заседаниях, так что одним меньше, одним больше, какая разница? Кстати, слышали объявление?

– Да, – ответила Милли. – Только что передали по радио.

– Не против прокатиться в Вашингтон, а?

– Все, что я вижу в этих поездках, – пожаловалась Милли, – это клавиши моей пишущей машинки.

– Вам бы надо разок со мной съездить, – пригласил Лексингтон. – Мне пишущие машинки не нужны. Все мои речи составляются на сигаретных пачках.

– Может, поэтому они и звучат лучше многих других, – предположила Милли.

– Главное, я никогда ни о чем не беспокоюсь, – объяснил министр иностранных дел. – Исхожу из того, что любое мое заявление ситуации уже не ухудшит.

Она рассмеялась.

– Ну, я пошел, – извинился Лексингтон. – У нас сегодня большой семейный праздник – завтракаю с детьми. Им не терпится посмотреть, сильно ли я изменился с тех пор, когда последний раз был дома.

Она не удержалась от улыбки, пытаясь представить себе сегодняшний завтрак Лексингтона в кругу семьи. Вероятно, что-то близкое к бедламу. Сузан Лексингтон, которая в далеком прошлом была секретаршей своего мужа, слыла изумительно неумелой домашней хозяйкой, однако, когда бы им ни удавалось собраться всем вместе – если министру доводилось бывать дома в Оттаве, – их семья казалась дружной и сплоченной. Мысль о Сузан Лексингтон напомнила Милли о когда-то услышанной шутке: судьбы разных секретарш складываются по-разному – одни залезают к шефу в постель и выходят замуж, другие стареют и становятся занудами. “Пока я где-то посередине, – подумала Милли, – еще не старуха, но и не замужем тоже”.

Конечно, она могла бы выйти замуж, если бы не связала свою жизнь с жизнью Джеймса Макколлама Хаудена…

Примерно с десяток лет назад, когда Хауден был еще только одним из рядовых депутатов парламента, хотя и набирал силу в партии, слывя ее восходящей звездой, Милли, молоденькая секретарша, влюбилась в парламентария без оглядки и без памяти. До такой степени, что не могла дождаться наступления каждого нового дня, а с ним – нового восторга от их физической близости. Тогда ей было чуть за двадцать, она впервые покинула родительский дом в Торонто, и Оттава представлялась волнующим миром волнующих мужчин.

Она показалась еще более завлекательной в тот вечер, когда Джеймс Хауден, догадавшись о чувствах Милли, овладел ею в первый раз. Даже сейчас, десять лет спустя, она ясно помнила, как это случилось: ранний вечер, в заседании палаты общин объявлен обеденный перерыв, она разбирает письма в кабинете Хаудена в здании парламента, неслышно входит Джеймс Хауден…

Не произнеся ни слова, он запер дверь на ключ и, взяв Милли за плечи, повернул лицом к себе. Они оба знали, что коллега Хаудена, с которым он делил кабинет, был в отъезде.

Он поцеловал ее, и Милли ответила на поцелуй пылко, без тени жеманства или колебаний, а потом он увлек ее на кожаный диван. Ее пробудившаяся, рвущаяся наружу страсть и полное отсутствие сдержанности удивили даже саму Милли.

Так началась та пора в жизни Милли, радостнее которой она не знавала ни прежде, ни теперь. День за днем, неделю за неделей они проявляли чудеса изобретательности, устраивая тайные свидания, выдумывая для них предлоги, урывая любую возможную минуту… Временами их роман напоминал тонкую, искусную и расчетливую игру. В иные же моменты казалось, что жизнь и любовь сотворены для их наслаждения. Обожание Джеймса Хаудена со стороны Милли было глубоким и всепоглощающим. И хотя он часто заявлял, что испытывает к ней такие же чувства, в его отношении к себе она была не столь уверена. Однако Милли гнала прочь сомнения, предпочитая с благодарностью принимать все, как есть. Она сознавала, что недалек тот день, когда наступит критический момент либо для семейной жизни Хаудена, либо для Хаудена и ее самой. По поводу исхода она лелеяла смутные надежды, но не тешила себя иллюзиями.

И все же в какой-то момент – почти через год после начала их романа – надежды эти в ней укрепились.

Близилось время съезда, который должен был решить вопрос о лидере партии, и однажды вечером Джеймс Хауден сказал ей: “Я подумываю уйти из политики и попросить у Маргарет развод”. После первого всплеска радостного возбуждения Милли спросила, а как же насчет съезда, где будет решаться, кто из них, Хауден или Харви Уоррендер, займет пост лидера партии – пост, которого они оба так вожделели.

\"Да, – согласился он, нахмурившись и поглаживая свой орлиный нос. – Об этом я тоже думал. Если Харви победит, я ухожу”.

Затаив дыхание, Милли следила за ходом съезда, даже не смея помышлять о том, чего она желала более всего – победы Уоррендера. Потому что, если Уоррендер возьмет верх, ее будущее можно считать обеспеченным. Но если Уоррендер проиграет и победу одержит Джеймс Хауден, их любви, Милли это предчувствовала, придет неизбежный конец. Личная жизнь партийного лидера, который вот-вот станет премьер-министром, должна быть безупречной, не омраченной даже малейшим намеком на какой-либо скандал.

К концу первого дня работы съезда шансы Уорренцера казались явно предпочтительнее. Но вдруг по причинам, которых Милли так никогда и не поняла, Харви Уоррендер снял свою кандидатуру, и Хауден одержал победу.

Через неделю в том же самом кабинете, где все и началось, их роман оборвался.

– Другого выхода нет, Милли, дорогая, – сказал ей Джеймс Хауден.

Милли поборола соблазн возразить, что другой выход таки есть, – она понимала, что это будет пустая трата времени и сил. Джеймс Хауден оказался на коне. Со времени его избрания на пост лидера партии он пребывал в лихорадочном возбуждении, и даже теперь, когда его огорчение было неподдельным, за ним таилось нетерпение, словно он стремился поскорее разделаться с прошлым, чтобы открыть дорогу будущему.

– Останешься работать у меня, Милли? – спросил он.

– Нет, – ответила она сразу. – Не смогу. Он кивнул в знак понимания.

– Я тебя не осуждаю. Но если только передумаешь…

– Не передумаю, – твердо заявила Милли, но передумала уже через полгода.

После отдыха на Бермудах и недолгой, тут же опостылевшей ей работы на новом месте она вернулась и осталась с Хауденом. Поначалу ей приходилось нелегко – посещали воспоминания о несбывшихся надеждах. Но горечь и не видимые никому одинокие слезы не обратились в озлобление, и в конце концов любовь переросла в искреннюю преданность.

Порой Милли задумывалась, знала ли Маргарет Хауден о той длившейся почти год поре и о силе чувств молоденькой секретарши к ее мужу; в отличие от мужчин женщины постигают такие вещи интуитивно. Но даже если Маргарет и догадывалась, она мудро не обмолвилась ни одним словом – ни тогда, ни после.

Вновь вернувшись мыслями из прошлого к сегодняшнему дню, Милли набрала новый номер.

Теперь настала очередь Стюарта Коустона, чья жена сонным голосом сообщила Милли, что министр финансов принимает душ. Милли попросила ее передать сообщение и расслышала, как Весельчак Стю прокричал: “Скажи Милли, что я буду”.

Следующим в ее списке значился Адриан Несбитсон, министр обороны, и ей пришлось ждать несколько минут, вслушиваясь, как старик шаркающей походкой подходит к телефону. Когда она известила его о заседании, тот ответил безропотно и обреченно:

– Ну, если шеф того желает, я, думается, должен присутствовать. Жаль, конечно, что нельзя отложить заседание на после праздника.

Милли произнесла несколько сочувственных междометий, хотя и понимала, что присутствие или отсутствие Адриана Несбитсона никак не повлияет на решения, которые предстоит принять на сегодняшнем заседании.

Знала она и еще кое-что, о чем Несбитсон пока не подозревал: в будущем году Джеймс Хауден планировал произвести ряд изменений в составе кабинета, и среди тех, кто будет смещен, числился и нынешний министр обороны.

Сейчас уже даже как-то странно вспоминать, подумалось Милли, что в свое время генерал Несбитсон слыл национальным героем – легендарный ветеран второй мировой войны, удостоенный многочисленных наград и отличившийся если не творческой фантазией, то дерзостью. Это он однажды повел своих моторизованных стрелков в атаку на танки, стоя во весь рост в открытом джипе, на заднем сиденье которого его личный волынщик наигрывал воинственные марши. И если существует такое понятие, как любовь к генералам, то Несбитсона служившие под его началом любили.

После войны, однако, Несбитсон в роли штатского стал бы никем, если бы Джеймсу Хаудену не потребовалась фигура, хорошо известная стране, хотя и не обладающая административным даром. Целью Хаудена было создать видимость, что в составе кабинета имеется несгибаемый министр обороны, а на самом деле контролировать этот портфель самому.

Первая часть плана осуществлялась довольно успешно, а временами – даже слишком. Адриан Несбитсон, храбрый солдат, оказался не в своей тарелке в эру ракет и ядерной энергии и проявлял порой даже чрезмерную готовность послушно исполнять все, что ему говорили, не утруждая себя возражениями и спорами. К несчастью, ему не всегда удавалось уловить смысл докладов и донесений своих собственных подчиненных, и в последнее время он частенько производил на прессу и общественность впечатление усталого и растерянного простака.

Разговор со стариком расстроил Милли, и она, налив себе еще кофе, зашла в ванную, чтобы освежиться прежде, чем покончить с двумя оставшимися звонками. Там она задержалась у высокого зеркала под ярким неоновым сиянием светильника. В зеркале она увидела высокую привлекательную женщину, все еще молодую, если употреблять это слово в широком смысле, с высокой упругой грудью. “Вот бедра слегка полноваты”, – критически отметила она про себя. Но в общем-то фигура хорошая, правильный овал лица с классическими высокими скулами и густыми бровями, которые она эпизодически “приводила в порядок”, выщипывая всякий раз, когда ей удавалось об этом вспомнить. Большие, лучистые, широко расставленные серо-зеленые глаза. Прямой нос, полные чувственные губы. Очень короткие темно-каштановые волосы: Милли испытующе оглядела прическу, прикидывая, не настало ли время очередной стрижки. Она терпеть не могла салонов красоты и предпочитала мыть, укладывать и причесывать волосы сама по своему вкусу. Хотя это и требовало искусной и, похоже, слишком частой стрижки.

У короткой прически, однако, было одно великое преимущество – в ответственные моменты ее можно ерошить растопыренной пятерней, и Милли частенько прибегала к этому приему. Джеймсу Хаудену тоже нравилось гладить ее волосы – так же, как ему нравился ее старый желтый халат, который она носила до сих пор. Раз уже, наверное, в двадцатый она решила избавиться от него в самое ближайшее время.

Возвратившись в гостиную, Милли вновь взялась за телефон: ей осталось сделать еще два звонка. Один – Люсьену Перро, министру оборонной промышленности, который и не пытался скрыть своего раздражения из-за того, что его подняли в такую рань, и Милли, в свою очередь, говорила с ним резко настолько, насколько, по ее мнению, ей могло сойти с рук. Она сразу немного пожалела об этом, вспомнив, что кто-то назвал право быть поутру сварливым “шестой гражданской свободой”, а Перро – лидер франкоязычного населения Канады – по большей части обращался с Милли достаточно вежливо и приветливо.

Последним она позвонила Дугласу Мартенингу, председателю Тайного совета, третейскому судье по всем процедурным вопросам, возникавшим в ходе заседаний кабинета. С Мартенингом Милли разговаривала куда более уважительно, чем с другими. Министры приходят и уходят, а председатель Тайного совета как-никак являлся старшим в Оттаве государственным чиновником. Мартенинг также был известен своей замкнутостью и высокомерием, и, когда бы Милли с ним ни разговаривала, у нее создавалось впечатление, что он едва ее замечает. Сегодня, однако, он был для разнообразия разговорчив, хотя и мрачноват.

– Думаю, нам предстоит долгое заседание. Возможно, и праздничный день прихватим.

– Меня бы это не удивило, сэр, – согласилась Милли. Затем рискнула осторожно пошутить:

– Если так и произойдет, я в любой момент могу послать за сандвичами с индейкой.

Мартенинг раздраженно хмыкнул и, к ее удивлению, продолжил беседу:

– Да мне вовсе не сандвичи нужны, мисс Фридмэн. А какая-нибудь другая работа, чтобы время от времени побольше бывать дома.

Повесив трубку, Милли задумалась, а не заразительно ли разочарование? Не хочет ли сам великий мистер Мартенинг присоединиться к веренице высокопоставленных государственных чиновников, покидающих правительственную службу ради более высокооплачиваемой работы в промышленности? Такой вопрос заставил ее вспомнить и о самой себе. Не пришло ли время и ей подумать об уходе, не настала ли пора предпринять какие-то перемены, пока еще не поздно?

Эти мысли не покинули ее и четыре часа спустя, когда члены комитета обороны начали собираться в офисе премьер-министра на Парламентском холме. Одетая в безукоризненно сшитый серый костюм поверх белой блузки, Милли приветствовала их в приемной.

Последним прибыл генерал Несбитсон, закутанный в толстый шарф и тяжелое пальто. Помогая ему раздеться, Милли поразилась нездоровому виду лысеющего грузного старика. Словно в подтверждение этого впечатления генерал зашелся в приступе кашля, прижимая к бледным губам носовой платок.

Милли поспешно плеснула в стакан воды из графина и протянула его Несбитсону. Дряхлеющий воин отхлебнул, благодарно кивнув головой. Справившись с новым приступом кашля, он с трудом выдавил из себя:

– Извините… Проклятый катар. Всегда донимает меня, если я остаюсь на зиму в Оттаве. Обычно я в это время уезжаю в отпуск на юг. А вот сейчас не смог вырваться – столько всего навалилось.

\"Ничего, в будущем году вырвешься”, – утешила его про себя Милли.

– Веселого Рождества, Адриан! – к ним подошел Стюарт Коустон, как всегда сияющий дружелюбием.

За его спиной появился Люсьен Перро, язвительно произнесший:

– И этого вам желает тот, чьи налоги, как меч, бьют прямо в наши сердца и души!

Изысканный красавец, брюнет с буйной кудрявой шевелюрой, щеточкой усов и искрящимися юмором глазами, Перро по-английски говорил так же свободно, как и по-французски. Временами, правда, не в данный момент, его манеры выдавали высокомерие и надменность – напоминание о высокородных феодальных предках. В свои тридцать восемь лет этот самый молодой член кабинета в действительности обладал куда большей властью, чем можно было предположить, судя по относительно второстепенному посту, который он занимал. Однако Перро сам выбрал портфель министра оборонной промышленности, и, поскольку возглавляемое им ведомство являлось одним из трех, распределявших контракты (наряду с министерствами общественных работ и транспорта), то, обеспечивая наивыгоднейшие заказы тем, кто оказывал партии финансовую поддержку, он пользовался среди партийной иерархии весьма значительным влиянием.

– Ну, Люсьен, между вашей душой и банковским счетом должна же быть какая-то дистанция, – парировал министр финансов. – Как бы то ни было, для вас-то обоих я просто Санта-Клаус. Ведь именно вы с Адрианом покупаете столь дорогостоящие игрушки.

– Но они так замечательно бабахают, когда взрываются! – ответил Люсьен Перро. – К тому же, друг мой, мы в оборонной промышленности создаем множество рабочих мест, что приносит вам больше налогов, чем когда бы то ни было.

– О, здесь, видимо, речь пошла уже об экономической теории, – сказал Коустон. – Жаль, что я так и не смог в ней разобраться.

Зажужжал зуммер интеркома <Система внутренней связи.>, и Милли ответила. Металлический голос Джеймса Хаудена объявил:

– Заседание состоится в зале Тайного совета. Я буду там через минуту.

Милли заметила, как министр финансов удивленно поднял брови. Большинство узких совещаний – за исключением заседаний кабинета в полном составе – проводилось в неофициальной обстановке в кабинете премьер-министра. Тем не менее собравшиеся безропотно потянулись через коридор к залу Тайного совета, расположенному в нескольких ярдах от приемной.

Когда Милли закрывала дверь за Перро, который покидал приемную последним, знаменитые куранты Бурдон-белл на башне Пис-тауэр начали мелодично вызванивать одиннадцать часов.

К удивлению для себя, она обнаружила, что не может найти, чем заняться. Работы, конечно, накопилось много, однако в канун Рождества ей не хотелось браться ни за что новое. Все предпраздничные дела были закончены – обычные рождественские телеграммы с поздравлениями королеве, премьер-министрам стран Британского Содружества и главам правительств дружественных государств составлены, отпечатаны и подготовлены к отправке завтра рано утром. “Все остальное, – решила она, – подождет до после праздника”.

Она сняла серьги, маленькие перламутровые пуговки, от которых у нее разболелись мочки ушей. Милли никогда не увлекалась украшениями и знала, что ее внешности они ничего не добавляют. Единственное, что ей было доподлинно известно, – мужчины считают ее привлекательной, с украшениями или без них, хотя она так и не могла до конца понять почему…

Телефон на ее письменном столе коротко звякнул, и она подняла трубку. Звонил Брайан Ричардсон.

– Милли, – выпалил он, – началось заседание?

– Только что зашли.

– Вот черт! – Ричардсон тяжело и прерывисто дышал, словно в спешке бежал к телефону. – Шеф говорил что-нибудь о вчерашней заварушке?

– О какой заварушке?

– Значит, не говорил. Вчера вечером в государственной резиденции чуть до драки не дошло. Харви Уоррендер разбушевался – крепко перебрал, как я полагаю.

Потрясенная, Милли переспросила:

– В государственной резиденции? На приеме?

– Весь город об этом говорит.

– Но почему вдруг мистер Уоррендер?

– Я сам бы хотел знать, – признался Ричардсон. – У меня есть подозрение, что, возможно, из-за того, что я тут на днях высказался.

– По поводу?

– По поводу иммиграции. Из-за ведомства Уоррендера нас на все лады кроют в печати. Я попросил шефа сказать ему пару теплых слов.

Милли улыбнулась.

– Вероятно, он выбрал слишком теплые, – Совсем не смешно, детка. Склока между членами кабинета не помогает победе на выборах. Я должен поговорить с шефом, как только он освободится, Милли. И еще одно. Предупредите шефа, что, если Уоррендер не предпримет немедленных мер, нас ждут новые неприятности с иммиграцией. На Западном побережье. Я понимаю, что дел и без того хватает, но это тоже важно.

– Что за неприятности?

– Сегодня утром оттуда позвонил один из моих людей, – объяснил ей Ричардсон. – “Ванкувер пост” опубликовала историю о некоем судовом зайце, который утверждает, что иммиграционная служба обошлась с ним якобы несправедливо. Мне доложили, что какой-то треклятый писака развез жалостливые слезы по всей первой полосе. А ведь именно о таком случае я и предупреждал всех – и неоднократно.

– А вы думаете, что на самом деле к зайцу отнеслись справедливо?

– Господи, Боже мой! Да кого это волнует? – резко взорвался голос директора в телефонной трубке. – Мне только надо, чтобы он не был в центре внимания. И если единственный способ заткнуть глотку газетам состоит в том, чтобы впустить этого ублюдка в Канаду, так надо впустить его и покончить с этой историей!

– Ого! – воскликнула Милли. – Решительно же вы настроены!

– Если вам так показалось, то только потому, что мне до смерти надоели эти захолустные старперы вроде Харви Уоррендера с их политической вонью. Оппердятся сначала, а потом посылают за мной расчищать их дерьмо.

– Не говоря уж о вульгарности, – отметила Милли, – в вашей метафоре все перепутано.

Она находила, что на фоне профессиональной гладкости затертых словесных клише, которыми грешило большинство знакомых ей политиков, грубость речи, манер и характер Брайана Ричардсона действовали освежающе. Возможно, именно поэтому мелькнула у Милли мысль о том, что она в последнее время с теплотой думала о нем – гораздо большей теплотой, нежели ей бы хотелось.

Впервые она поймала себя на этом чувстве полгода назад, когда Ричардсон стал приглашать ее на свидания. Поначалу, не уверенная в том, нравится он ей или нет, Милли соглашалась из любопытства. Однако затем любопытство переросло в симпатию, а в один прекрасный вечер, примерно с месяц назад, и в физическое влечение.

Сексуальный аппетит Милли был достаточно здоровым, но не чрезмерным, что порой, как она считала, оказывалось совсем неплохо. После бурного года с Джеймсом Хауденом она знала нескольких мужчин, но случаи, когда встречи с ними завершались в ее спальне, были немногочисленными и редкими и выпадали они только тем, к кому Милли испытывала искренние чувства. В отличие от некоторых она не считала, что постель должна служить средством выражения благодарности за приятно проведенный вечер, и, возможно, именно эта неприступность привлекала к ней мужчин столь же сильно, сколь и ее безыскусное чувственное обаяние. Как бы то ни было, тот столь неожиданно закончившийся вечер с Ричардсоном нисколько ее не удовлетворил и всего лишь продемонстрировал, что грубость Брайана Ричардсона распространяется не только на его речь. Впоследствии она думала об этом эпизоде как о своей ошибке…

С той поры они больше не встречались, и Милли в связи с этим твердо пообещала себе, что еще раз в женатого мужчину она уже не влюбится.

Тем временем Ричардсон продолжал:

– Если бы они все были такими умницами, как вы, лапушка, у меня была бы не жизнь, а мечта. А ведь кое-кто из них взаправду думает, что связи с общественностью – это не что иное, как массовое совокупление. Ладно, обеспечьте, чтобы шеф позвонил мне сразу, как закончится заседание, а? Буду ждать у себя в конторе.

– Сделаю.

– Да, Милли!

– Слушаю?

– Как вы посмотрите, если я заскочу сегодня вечерком? Около, скажем, семи?

Наступило молчание. Потом Милли ответила с сомнением в голосе:

– Ну… Я не знаю…

– Что не знаете? – в голосе Ричардсона звучала непререкаемость, тон, не допускающий возражений или отказа. – У вас что-нибудь уже намечено?

– Да нет, – призналась Милли, затем, поколебавшись, все-таки сказала:

– Мне казалось, что по традиции вечер перед Рождеством проводят дома, разве не так?

Ричардсон рассмеялся, хотя смех у него получился довольно деланным.

– Если вас беспокоит только это – не берите в голову. Заверяю вас, что у Элоизы свои планы на этот вечер – и я в них отнюдь не вхожу. Более того, она только будет вам благодарна, что вы не позволите мне, не дай Бог, ей помешать.

Милли все еще колебалась, вспомнив о своем решении. Но сегодня… Она дрогнула. Когда-то еще доведется… Пытаясь выиграть время, она спросила:

– Вы думаете, все это разумно? У коммутаторов есть уши, знаете ли.

– Вот и не будем давать им слишком много работы, – резко бросил Ричардсон. – Так, значит, в семь?

– Ну хорошо, – наполовину против своей воли согласилась Милли и повесила трубку. Как всегда после телефонных разговоров она по привычке вновь вдела серьги в уши.

Минуту-другую она оставалась сидеть за столом, не снимая руки с телефонной трубки, словно пытаясь сохранить контакт с Ричардсоном. Потом в задумчивости подошла к высокому окну, выходящему на передний двор парламентского комплекса.

С того времени, как она пришла на работу, небо потемнело, повалил снег. Сейчас он густыми пышными хлопьями укрывал столицу страны. Через окно она видела самое сердце города: Пис-тауэр, прямую и легкую на фоне свинцового неба, суровый кряж палаты общин и сената, готические башни Западного блока и за ними Дом конфедерации, громоздившийся наподобие мрачной крепости; колоннаду Ридо-клуба, стоявшего бок о бок со зданием посольства США из белого песчаника; Веллингтон-стрит с ее как всегда беспорядочным движением и пробками. Временами эта картина могла казаться угрюмой и серой, символизирующей, как иногда думалось Милли, канадский климат и характер. Сейчас же зимние покровы уже начали смягчать присущую ландшафту жесткость и прямолинейность. “Предсказатели не ошиблись, – мелькнула у нее мысль. – Оттаву ждет белое Рождество”.

Уши у нее болели по-прежнему. Милли опять сняла серьги.

Глава 2



Джеймс Хауден, храня серьезное выражение лица, вошел в зал Тайного совета с его бежевыми коврами и высоченным потолком. Коустон, Лексинггон, Несбитсон, Перро и Мартенинг уже сидели за огромным овальным столом, окруженным двадцатью четырьмя обтянутыми кожей креслами резного дуба; место, где принималось большинство решений, определявших историю Канады со времен Конфедерации. Несколько в стороне от него за маленьким столиком устроился стенографист – невзрачный, старающийся держаться незаметно человечек в пенсне, который разложил перед собой раскрытый блокнот и множество остро заточенных карандашей.

При появлении премьер-министра собравшиеся стали было приподниматься из кресел, но он жестом руки попросил их сидеть. Хауден прошел к установленному во главе стола креслу с высокой спинкой, сильно смахивающему на трон.

– Курите, кто пожелает, – предложил он и отодвинул кресло. Но не сел в него, а продолжал стоять, храня молчание. Потом начал говорить деловым тоном:

– Я распорядился провести это заседание в зале Тайного совета, джентльмены, с одной только целью: напомнить вам о клятве хранить тайну, которую вы все принесли, становясь членами совета. То, что будет здесь сказано, совершенно секретно и должно оставаться таковым до надлежащего момента даже для ваших ближайших коллег. – Джеймс Хауден сделал паузу, взглянув на официального стенографиста. – Думается, нам лучше обойтись без стенограммы.

– Извините, премьер-министр, – подал голос Дуглас Мартенинг, умному лицу которого толстые линзы очков в роговой оправе придавали сходство с совой. – По-моему, следует протоколировать ход заседания. Это поможет впоследствии избежать разногласий по поводу того, кто и что именно сказал.

Все сидевшие за овальным столом обернулись к стенографисту, который скрупулезно записывал дискуссию, касавшуюся его собственного присутствия. Мартенинг добавил:

– Протокол будет засекречен, а мистеру Маккуиллэну, как вы знаете, и в прошлом доверялось немало секретов.

– Это действительно так, – в ответе Джеймса Хаудена прозвучала искренняя сердечность. – Мистер Маккуиллэн наш старый и верный друг.

Слегка зардевшись, объект дискуссии поднял глаза, перехватив взгляд премьер-министра.

– Что ж, хорошо, – согласился Хауден. – Пусть ход заседания протоколируется, однако ввиду его особой важности я должен напомнить стенографисту о законе о государственной тайне. Я полагаю, вам известно его содержание, мистер Маккуиллэн?

– Да, сэр. – Стенографист добросовестно записал вопрос премьер-министра и свой собственный ответ.

Переводя взгляд на присутствовавших, Хауден собрался с мыслями. Готовясь вчера ночью к заседанию, он выстроил четкую последовательность шагов, которые следовало предпринять до встречи в Вашингтоне. Одна жизненно важная задача, которую было необходимо решить на самой ранней стадии, заключалась в том, чтобы убедить других членов кабинета в своей правоте. Именно поэтому в первую очередь он собрал здесь этих людей в узком кругу. Если он добьется одобрения среди них, он заручится надежной поддержкой, которая сможет оказать нужное воздействие и склонить к согласию остальных министров.

Джеймс Хауден надеялся, что сидевшие перед ним пятеро коллег смогут разделить его взгляды и разберутся в возникших проблемах и альтернативах. Если же из-за недостатков чьих-то умов, менее острых, чем его собственный, произойдет совершенно ненужная затяжка с решением, это может привести к катастрофе.

– Не может быть более никаких сомнений, – начал премьер-министр, – в ближайших намерениях России. Если когда-либо и существовали какие-то сомнения, события последних месяцев рассеяли их полностью. Достигнутый на прошлой неделе альянс между Кремлем и Японией; предшествовавшие ему коммунистические перевороты в Индии и Египте, где установлены сателлитные режимы; наши дальнейшие уступки по Берлину; ось Москва – Пекин с ее угрозой Тихому океану; рост числа ракетных баз, нацеленных на Северную Америку, – все это приводит к одному только выводу. Советская программа мирового господства приближается к кульминационной точке – и не через пятьдесят или двадцать лет, как мы, успокаивая самих себя, некогда полагали, а уже при жизни нашего поколения, в текущем десятилетии.

Естественно, Россия предпочла бы одержать победу, не прибегая к войне. Но в такой же степени очевидно, что она рискнет развязать войну, если Запад будет стоять на своем до конца, и Кремль не сможет достичь желаемых целей иными средствами.

За столом прокатился сдержанный шумок вынужденного согласия. Премьер-министр продолжал:

– Россия в своей стратегии никогда не боялась жертв. Исторически у них человеческая жизнь ценится куда дешевле, чем у нас, и они и теперь не побоятся никаких жертв. Многие люди, конечно, – в нашей стране и за ее пределами – будут сохранять надежду, точно так же, как они не теряли надежды, что Гитлер добровольно перестанет пожирать Европу. Я не хочу принижать значение надежды – это чувство необходимо уважать и лелеять. Но здесь, среди нас, мы не можем позволить себе такой роскоши, мы должны составить ясный и недвусмысленный план нашей обороны и выживания.

Произнося эту фразу, Джеймс Хауден вспомнил свои слова, сказанные Маргарет вчера вечером. Что именно он сказал? “Борьба за выживание должна вестись, потому что она сохраняет жизнь, а жизнь – это захватывающее приключение”. Он надеялся, что сказанное им окажется правдой – теперь и в будущем. Он продолжал:

– То, что я сейчас изложил, конечно, не новость. Не новость и то, что наша оборона до определенной степени интегрирована с обороной Соединенных Штатов. Новостью для вас будет то, что в последние сорок восемь часов мне было сделано лично президентом США предложение повысить степень этой интеграции до столь же высокого, сколь и драматичного уровня.

Сидевшие за столом встрепенулись с нескрываемым и острым интересом.

– Прежде чем изложить вам суть предложения, – сказал Хауден, тщательно подбирая слова, – мне бы хотелось коснуться еще одного аспекта. – Он повернулся к министру иностранных дел. – Артур, незадолго до того, как мы собрались здесь, я попросил вас дать оценку нынешней ситуации в мире. Я бы хотел, чтобы сейчас вы повторили ваш ответ.

– Хорошо, премьер-министр. – Артур Лексингтон отложил зажигалку, которую задумчиво вертел в руках. Его розовощекое лицо было необычайно серьезным. Оглядев своих соседей слева и справа, он заявил ровным негромким голосом:

– По моему мнению, в данный момент международная напряженность столь серьезна и опасна, какой она не бывала в любой другой период с 1939 года.

Спокойные, точно выверенные слова вызвали у присутствующих тревогу. Люсьен Перро спросил вполголоса:

– Неужели все действительно так плохо?

– Да, – ответил Лексингтон. – Я убежден в этом. Согласен, осознать это нелегко, поскольку мы так долго балансировали на лезвии ножа, что кризисы вошли у нас в привычку. Но в конце концов наступает момент, когда положение выходит за пределы кризиса. Думаю, сейчас мы весьма близки к этой черте.

Стюарт Коустон мрачно прокомментировал:

– Пятьдесят лет назад все было легче. По крайней мере каждая новая угроза войны следовала через какой-то пристойный промежуток времени.

– Все так, – в голосе Лексингтона звучала усталость. – Полагаю, вы правы.

– Тогда, значит, новая война… – Люсьен Перро оставил свой вопрос незаконченным.

– Я лично считаю, – ответил ему Лексингтон, – что, несмотря на нынешнюю ситуацию, войны не будет как минимум еще год. Возможно, больше. Однако из предосторожности я уже проинструктировал наших послов в любой момент быть готовыми жечь документы.

– Ну, это сгодилось бы для старомодных войн, – заметил Коустон. – Со всякими этими вашими дипломатическими выкрутасами.

Он достал кисет и стал набивать табаком трубку.

Лексингтон пожал плечами.

– Возможно, – согласился он с мимолетной усмешкой.

В течение этого точно рассчитанного отрезка времени Джеймс Хауден намеренно ослабил свое влияние на собравшихся, оставаясь молчаливым свидетелем дискуссии. Сейчас он вновь взял бразды правления в свои руки.

– Моя личная точка зрения, – твердо заявил премьер-министр, – совпадает с тем, что изложил Артур. Настолько, что я распорядился о немедленном частичном переезде правительственных служб в помещения, подготовленные на случай чрезвычайного положения. Секретный меморандум по этому поводу ваши ведомства получат в течение ближайших нескольких дней. – Расслышав нескрываемо изумленные восклицания, Хауден жестко добавил:

– Лучше слишком рано, чем слишком поздно. – Не ожидая комментариев присутствующих, он продолжал:

– То, что я сейчас скажу, для вас будет новостью, но прежде мы должны напомнить самим себе о том положении, в котором окажемся, когда начнется третья мировая война.

Сквозь пелену табачного дыма, который постепенно наполнял зал, премьер-министр внимательно оглядел присутствующих.

– В нынешнем состоянии Канада не способна ни вести войну – во всяком случае, самостоятельно, – ни оставаться нейтральной. Во-первых, мы не располагаем для этого необходимой мощью и, во-вторых, нам не позволяет этого наше географическое положение. И это не просто мое мнение, а реальный факт нашей жизни.

Сидевшие за столом не сводили глаз с его лица. “Пока, – отметил он про себя, – нет никаких признаков их несогласия. Оно может возникнуть позднее”.

– Наша оборона, – заявил Хауден, – носила и носит лишь символический характер. Ни для кого не секрет, что ассигнования Соединенных Штатов на оборону Канады хотя и не столь велики, как обычно бывают военные расходы, но все же превосходят весь наш бюджет в целом.

Впервые с начала заседания подал голос Адриан Несбитсон.

– Но это вовсе не благотворительность, – заявил старик угрюмо и надменно. – Американцы станут защищать Канаду только потому, что у них нет другого выхода: они тем самым будут защищать самих себя. Мы не обязаны быть благодарными им за это.

– Благодарность никогда не испытывают по обязанности, – резко возразил Джеймс Хауден. – Хотя должен признаться: иногда благодарю судьбу за то, что у наших границ находятся достойные друзья, а не враги.

– Что правда, то правда! – воскликнул Люсьен Перро; зажатая в зубах сигара дернулась вверх. Отложив ее в пепельницу, Перро хлопнул по плечу сидевшего рядом Адриана Несбитсона. – Не беспокойтесь, дружище, я буду благодарен за нас обоих.

Эпизод удивил Хаудена. По традиции он предполагал, что самая серьезная оппозиция его ближайшим планам будет исходить из Французской Канады, которую представлял Люсьен Перро, из Французской Канады с ее исконным страхом перед посягательствами и вторжением, с ее укоренившимся историческим недоверием к влиянию извне. Неужели он просчитался? А может быть, и нет, сейчас судить еще рано.

– Позвольте мне напомнить вам некоторые факты, – в голосе Хаудена вновь зазвучали твердые командные нотки. – Нам всем известны возможные последствия ядерной войны. После такой войны выживание будет зависеть от наличия продовольствия и его производства. Страны, чьи производящие продовольствие районы будут отравлены радиоактивными осадками, можно считать уже проигравшими битву за выживание.

– Но уничтожено будет не только продовольствие, – вставил Стюарт Коустон без тени своей обычной улыбки.

– Однако производство продовольствия имеет решающее значение, – Хауден повысил голос. – Города могут быть превращены в руины, и с доброй частью из них так и случится. Но если впоследствии обнаружится чистая, неотравленная земля, земля, которая даст продовольствие, то те, кто останется невредимым, смогут выбраться из-под завалов и руин и начать заново. Продовольствие и земля, чтобы его производить, – вот что будет действительно иметь значение. Мы вышли из земли, к земле и вернемся. Вот где лежит путь к выживанию! Единственный путь!

На стене зала Тайного совета висела карта Северной Америки. Джеймс Хауден подошел к ней, провожаемый взглядами своих коллег.

– Правительство Соединенных Штатов, – сказал Хауден, – осознает, что производящие продовольствие регионы должны быть защищены и сохранены в первую очередь. Они намерены обезопасить такие области на своей территории любой ценой.

Премьер-министр повел рукой по карте.

– Молочное производство – северный Нью-Йорк <Имеется в виду штат.>. Висконсин, Миннесота; многопрофильные фермерские хозяйства Пенсильвании; пшеничный пояс – обе Дакоты и Монтана; кукуруза Айовы; животноводство Вайоминга; специализированные культуры Айдахо, северной части Юты и к югу от нее; ну, и все остальное, – рука Хаудена соскользнула с карты. – Вот что они будут оберегать в первую очередь, а уж только потом – города.

– Земли Канады при этом во внимание не принимаются, – негромко произнес Люсьен Перро.

– Здесь вы не правы, – возразил Джеймс Хауден. – Канадские земли принимаются-таки во внимание. Им отведена роль полей сражений.

Он вновь обернулся к карте. Указательным пальцем правой руки отметил цепь пунктов вблизи южной границы Канады, продвигаясь от Атлантического побережья в глубь американской территории.

– Вот линия расположения ракетных пусковых установок Соединенных Штатов – установок для запуска ракет ПРО и межконтинентальных ракет, с помощью которых США намерены обеспечивать защиту своих производящих продовольствие областей. Вам они известны так же хорошо, как и мне, как любому начинающему в русской разведке.

Артур Лексингтон едва слышно перечислил:

– Буффало, Платтсберг, Прескьюайл…

– Совершенно точно, – подтвердил Хауден. – Эти пункты составляют передовую американскую оборону и как таковые станут первыми и главными объектами советского удара. И если эта атака – русскими ракетами – будет отражена перехватом, то произойдет он прямо над Канадой.

Театральным жестом Хауден словно стер ладонью обозначение канадской территории с карты.

– Вот оно, поле боя! Именно здесь, исходя из нынешнего положения дел, будет вестись война.

Глаза присутствующих неотрывно следили за движениями его руки. Она описала широкую петлю к северу от границы, разрезая хлебородный Запад и промышленный Восток. На ее пути встречались города: Виннипег, Форт-Уильям, Гамильтон, Торонто, Монреаль и более мелкие населенные пункты.

– Именно здесь количество осадков будет наибольшим, – указал Хауден. – Мы можем ожидать, что в первые же несколько дней войны наши города будут разрушены, а производящие продовольствие зоны – отравлены.

За стенами зала куранты на Пис-тауэр отбили четверть часа. В самом же зале слышались только тяжелое хриплое дыхание Адриана Несбитсона и шорох перевернутого стенографистом блокнотного листа. “Интересно, – спросил себя Хауден, – о чем думает этот человек, если он, конечно, вообще сейчас думает; и если он думает, то способен ли разум, не подготовленный к этому заранее, ухватить предостережение во всем том, что здесь говорится? И уж если на то пошло, способен ли кто-нибудь из всех них по-настоящему понять – до того, как это случится, – ход предстоящих событий?\"

Основная схема, конечно, была ужасающе проста. Оставляя в стороне какую-либо случайность или ложное объявление тревоги, русские почти определенно нанесут удар первыми. И тогда траектория их ракет пройдет прямо над Канадой. Если объединенная система предупреждения и оповещения сработает эффективно, у американского командования будет в запасе несколько минут – вполне достаточно времени – для запуска их ракет ПРО ближнего действия. Первоначальная серия перехватов произойдет где-то к северу от Великих озер над южной частью Онтарио и Квебека. Американские ракеты ближнего действия не будут оснащены ядерными боеголовками, но советские ракеты понесут ядерные боеголовки с контактными взрывателями. Поэтому результатом каждого успешного перехвата станет ядерно-водородный взрыв, по сравнению с которым атомная бомбардировка Хиросимы покажется пшиком лежалой шутихи. И под каждым взрывом – а надеяться на то, что их будет всего два, слишком легкомысленно – окажется пять тысяч квадратных миль разрушений и радиоактивности.

Резко, короткими рублеными фразами он описал эту картину.

– Как видите, – закончил он, – возможности нашего выживания в качестве дееспособной нации далеко не блестящи.

И снова ответом ему было молчание. На этот раз его прервал Стюарт Коустон.

– Я знал все это. Думаю, мы все знали. Но правде в глаза никогда не смотришь.., гонишь от себя эти мысли.., отвлекаешься на другие вещи.., скорее всего потому, что уж очень хочется отвлечься…

– Это наша общая вина, – заметил Хауден. – Все дело в том, сможем ли мы сейчас посмотреть правде в глаза?

– Как я понимаю, в том, что вы говорили, подразумевается невысказанное “если не”, не правда ли? – Люсьен Перро испытующе вглядывался в лицо премьер-министра.

– Да, – подтвердил Хауден. – Есть такое “если не”. Он оглядел сидевших за столом, потом снова перевел взгляд на Перро. Голос его не дрогнул.

– Все, что я описал, неизбежно произойдет, если мы не предпочтем без промедления объединить нашу государственность и суверенитет с государственностью Соединенных Штатов.

Реакция последовала незамедлительно. Адриан Несбитсон с трудом поднялся из кресла.

– Никогда! Никогда! Никогда! – бессвязно выкрикивал он с налившимся кровью лицом. Коустон потрясение воскликнул:

– Страна выбросит нас вон!

– Премьер-министр, не может быть, чтобы вы серьезно… – начал было Дуглас Мартенинг, но так и не закончил фразу.

– Тихо! – грохнул здоровенным кулачищем по столу Люсьен Перро.

От неожиданности все остальные разом смолкли. Несбитсон тяжело опустился на свое место. Лицо Перро под смоляными кудрями было искажено злобной гримасой. “Ну вот, – подумалось Хаудену, – Перро я потерял, а вместе с ним и всякую надежду на национальное единство. Теперь Квебек – Французская Канада – будет стоять сам по себе. Так уже бывало. Квебек был тем еще камешком – зазубренным и несдвигаемым, – о который в прошлом спотыкалось не одно правительство”.

Других он уговорить сегодня сможет, хотя бы большинство из них – в этом-то он был уверен. В конце концов англосаксонская логика и склад ума помогут им разобраться и понять все, как надо, и потом, если уж на то пошло, одна англоязычная Канада смогла бы обеспечить ему необходимую поддержку. Но раскол будет глубоким, с горечью и раздорами, и оставит незаживающие раны. Он ждал, что Люсьен Перро покинет зал в знак протеста. Вместо этого Перро заявил: