Эд Макбейн
Буква на стене
Оригинал: Ed McBain, “J”, 1961
Переводчик: Н. Черных‑Кедровая
Глава 1
Было 1 апреля, день обманов.
И это была суббота, канун Пасхи.
Смерти не должно было быть, но она была. И раз уж она была в такой день, как этот, в ней все перемешалось. Сегодня был день обманов, день подстроенных шуток. Завтра – Пасха, день обновок и крашеных яиц, день весенних прогулок в обновках. О, конечно, кое‑где в городе вспоминали предания о пасхальной субботе и совсем другой прогулке до места, называемого Голгофой; но это было так давно, и с тех пор на Смерть был наложен запрет, Смерти больше не было, да и память у людей такая короткая, особенно на происхождение праздников.
Сегодня же Смерть была, хотя в ней все смешалось. Стараясь как бы объединить признаки двух праздников – или, может быть, и трех, – она смогла только исказить объединенное.
Молодой мужчина, лежавший навзничь в узком проулке, был весь в черном, как в трауре. Но на черном, противореча ему, была тончайшая шелковая накидка с бахромой на концах. Казалось, он оделся по‑весеннему, но это был день обманов, и Смерть не удержалась от такого искушения.
Черное выделялось на красном, синем и белом. Булыжники в проулке продолжали ту же колористическую схему красного, синего и белого, разлитых обильно, по‑весеннему на гладких камнях. Два опрокинутых ведра с красками, белой и синей, казалось, отлетели от стены, и лежали, раскатившись, на мостовой. Ботинки мужчины были испачканы краской. Черная одежда покрыта краской. Руки были сплошь в краске. Синее и белое, белое и синее, черная одежда, шелковая накидка, гладкие булыжники, кирпичная стена дома, перед которым он лежал, – все было забрызгано синим и белым.
Третий цвет был режущим контрастом с белым и синим.
Третий цвет был красным – чрезмерно первозданным, чрезмерно ярким.
Третий цвет был не из жестянки с краской. Третий цвет еще свободно сочился из множества открытых ран на груди, животе, шее, лице и руках человека; сочился, окрашивая его шелковую накидку, разливаясь яркой краской на камнях, примешивая свой закатный оттенок к краске, но так и не смешиваясь с ней, а расползаясь дальше, к подножию приставной Лестницы, брошенной у стены, к малярной кисти на земле. Кисть была в белой краске. Ручеек крови подполз к ней, повернул к цементным отмосткам у стены и, извиваясь, потек между булыжниками на улицу.
На стене кто‑то расписался.
Яркой белой краской кто‑то написал на стене одну букву \"J\". Больше ничего, только одна буква «джей»
.
Кровь все сочилась по булыжнику проулка в сторону улицы.
Наступала ночь.
* * *
Детектив Коттон Хейз был любителем чая. Эту склонность он перенял у своего отца – священника, нарекшего его в честь Коттона Мейзера – последнего из пламенных пуританских проповедников. Частенько по вечерам достопочтенный Иеремия Хейз собирал у себя своих прихожан на чай с кексом, который его супруга Матильда пекла в старой железной плите. Мальчику Коттону Хейзу дозволялось присутствовать на приходских чаепитиях, где и родилось это его пристрастие.
Первого апреля, в восемь часов вечера, когда молодой мужчина лежал в проулке за синагогой с двумя десятками ран, беззвучно вопиющих к ничего не слышащим прохожим на улице, Хейз сидел за чаепитием. Мальчиком он глотал горячий напиток в отцовском кабинете, заставленном книжными шкафами, в отдаленном конце приходского дома. Смесь улонга и пикоу
, которую его мама заваривала в кухне и подавала в тончайших антикварных чашечках из английского фарфора, унаследованных ею от бабушки. Сейчас же он сидел в грязноватом служебном уюте помещения следственно‑розыскного отдела 87‑го полицейского участка и пил из картонного стаканчика чай, который Альф Мисколо заваривал у себя в канцелярии. Чай был горячим. Больше о нем сказать было нечего.
В комнату из открытых окон с сетками веял теплый весенний ветерок из Гровер‑парка, отчего хотелось скорее выйти на воздух. Сидеть и наверстывать недоделки в своей отчетности в такую ночь было просто безобразием. Да и скучищей. Зловещее молчание телефона нарушил лишь один звонок о семейной потасовке, куда немедленно отправился Стив Карелла. Хейз успел уже напечатать три донесения, давно ждавшие своего череда, две квитанции за бензин и объявление, напоминающее всем сотрудникам, что сегодня – первое число месяца и, следовательно, нужно немедленно выложить каждому по 50 центов на импровизированный буфет, организованный Альфом Мисколо. Он прочел полдюжины информационных листовок ФБР и переписал из них в личную черную записную книжку государственные номера еще двух угнанных машин.
Сейчас он пил невкусный чай и в душе удивлялся непривычному спокойствию. Он думал, что это затишье как‑то связано с Пасхой. Может быть, готовится завтрашняя церемония с катанием яиц на Южной Двенадцатой улице. Может быть, все преступники и потенциальные нарушители на территории 87‑го полицейского участка сейчас сидят дома и вовсю красят. Яйца, разумеется. Он улыбнулся и отхлебнул глоток чая. Из канцелярии, там, за деревянным барьером, отделяющим следственное отделение от коридора, ему было слышно грохотание пишущей машинки Миско‑ло. Издали донеслись шаги по железной лестнице на их этаже. Он повернулся лицом к коридору в тот момент, когда Стив Карелла появился в его дальнем конце. Высокая фигура, легкая, беспечная походка. Точные движения спортсмена. Он толкнул дверцу в барьере, прошел к своему столу, снял куртку, ослабил узел галстука и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
– Что случилось? – спросил Хейз.
– То, что случается всегда, – ответил Карелла. Он тяжело вздохнул и растер лицо ладонью. – А еще кофе найдется?
– Я пью чай.
– Эй, Мисколо! – крикнул Карелла. – Есть кофе?
– Сейчас буду заваривать! – донесся голос Мисколо.
– Так что случилось? – спросил Хейз.
– Да вечная история, – ответил Карелла. – Нечего и проверять эти жалобы избиваемых жен. Сколько ни ходил, ни одной не подтвердилось.
– На попятный пошла? – понимающе сказал Хейз.
– Какое попятный!.. По ее словам, никто и не дрался. У самой кровь из носа льется, синяк больше пятака, и, главное, она‑то и звала патрульного. Но стоило мне только войти – все тихо‑мирно стало. – Карелла покачал головой. – «Избиение, инспектор? – передразнил он визгливым голосом. – Вы, наверное, ошиблись, инспектор. Да у меня муж – просто прелесть. Мы двадцать лет женаты, и он ни разу на меня и пальца не поднял. Наверное, вы ошиблись, сэр».
– А кто же вызывал полицию? – спросил Хейз.
– Вот и я это спросил у нее.
– А она что?
– Она сказала: «О, мы немножко повздорили, как бывает в каждой семье». Он у нее чуть не три зуба выбил, но это – «немножко повздорили». Я у нее спросил, как получилось, что у нее кровь из носа идет и фингал под глазом, а она... – нет, ты заметь, Коттон! – она говорит, что это во время глажки белья.
– Чего?
– Глаженья белья.
– Это как же?!
– Она сказала, что гладильная доска рухнула, утюг подскочил вверх и попал ей в глаз, а одна из ножек ударила ее по носу. К моему уходу они с мужем были уже готовы начать второй медовый месяц. Она его гладила где попало, а он уже норовил запустить ей лапу под юбку, я и решил, что уж лучше приду, когда будет не такая зажигательная атмосфера.
– Верно, – сказал Хейз.
– Эй, Мисколо! – крикнул Карелла. – Кофе‑то дашь?
– Не стой над чайником, а то не закипит! – находчиво отозвался Мисколо.
– Ну прямо свой Джордж Бернард Шоу завелся у нас в канцелярии, – сказал Карелла. – Что‑нибудь было после моего ухода?
– Ничего. Полная тишина.
– И на улицах спокойно, – отметил Карелла, вдруг задумавшись.
– Перед бурей... – сказал Хейз.
– Мм...
В отделе стало опять тихо. За окнами слышался шум города – гудки автомашин, приглушенные крики, выхлопы автобусов, голосок девчонки, проходящей под окнами и поющей песенку.
– Ну, видно, надо садиться да печатать, а то за мной долги, – сказал Карелла.
Он выкатил из‑под стола тумбочку с пишущей машинкой, переложил два листа копиркой и начал печатать.
Хейз неподвижно смотрел на далекие огни зданий и вдыхал весенний воздух, проходящий сквозь сетку окна.
Он думал, почему же все так спокойно.
Он думал о том, что же делают все эти люди там, в городе.
Некоторые разыгрывают всякие первоапрельские шуточки. Другие готовятся к завтрашнему дню – Пасхе. Кто‑то из них празднует еще третий и более древний праздник Песах – еврейскую Пасху. Как раз произошло такое совпадение, которое заставляет поразмышлять о сходстве несходных религий и существовании одного всемогущего Бога и прочих мистических вещах, если бы размышляющий имел склонность к умозрительным предметам. Но есть ли такая склонность или нет, совсем не нужно было быть великим детективом, чтобы справиться в календаре – хочешь не хочешь, а такое совпадение было. Будь вы буддистом, атеистом или адвентистом седьмого дня, все равно приходилось признать, что в этом совпадении христианской и еврейской Пасх было что‑то очень демократическое и здоровое, что‑то, придающее особо праздничный вид всему городу. Из‑за случайного совпадения христианского и еврейского календарей евреи и неевреи почти одновременно праздновали большой праздник. Еврейская Пасха официально началась после захода солнца в пятницу, тридцать первого марта – это было еще одно совпадение, потому что Пасха не всегда выпадает на еврейскую субботу. В этом году она совпала. А сегодня уже было первое апреля и традиционный второй седер (ежегодный праздник – воспоминание о выходе евреев из египетского рабства) отмечался и заново переживался во всех еврейских домах в городе.
Детектив Мейер Мейёр был еврей.
Или, по меньшей мере, он думал, что он еврей. Иногда он был не совсем уверен. Потому что если он еврей, то как получается, что он не был в синагоге ни разу за двадцать лет? И если он еврей, то как же быть с двумя из его любимых блюд – жареной свининой и тушеным омаром, которые, по еврейским законам, запрещено употреблять в пищу? И если уж он еврей, то как же он позволяет своему сыну Алану, которому тринадцать лет и бармицвэ
которого только недавно отпраздновали, как же он позволяет ему играть в почту с Алисой Мак‑Карти – воплощением ирландской красоты?
Иногда Мейер чувствовал себя неуверенно.
В этот вечер второго седера, сидя во главе традиционно накрытого стола, он сам не мог до конца понять свои чувства. Он смотрел на свою семью – Сару и троих детей, снова смотрел на стол для седера, празднично украшенный цветами и зажженными свечами, и на большое блюдо, на котором была ритуальная еда: маца
, горькие травы, харосет
, – и все еще не мог понять себя Он глубоко вздохнул и начал читать молитву.
– И был вечер, – произнес Мейер, – и было утро: день шестой. Так совершены небо и земля и все воинство их. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал. И благословил Бог седьмый день и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал.
В этих словах была особая красота, и они не уходили из памяти, пока он совершал обряд, называя разные предметы на столе и объясняя их символическое значение. Когда он взял в руки блюдо, на котором лежали кость и яйцо, и все вокруг стола по очереди стали дотрагиваться до него, он сказал:
– Вот хлеб горести, который наши предки ели в египетской земле; пусть те, кто голоден, войдут и вкусят его, и пусть те, кто в горе и печали, войдут и отпразднуют Пасху с нами.
Он говорил о своих предках, а сам думал, кто же он сам, их потомок.
– Почему этот вечер отличается от всех других вечеров? – спросил он. – В каждый другой вечер мы можем есть и кислый и пресный хлеб, но в этот вечер – только пресный хлеб; во все другие вечера мы можем есть любые травы, но в этот вечер – только горькие...
Зазвонил телефон. Мейер остановился и посмотрел на жену. На мгновение оба помедлили, не желая нарушать ритуал. Но тут же Мейер еле заметно пожал плечами. Может быть, идя к телефону, он напоминал себе, что прежде всего он полицейский, а уж потом еврей.
– Алло? – сказал он.
– Мейер, это Коттон Хейз.
– Что такое, Коттон?
– Послушай, я понимаю, что у вас праздник...
– Да в чем дело?
– Убийство, – сообщил Хейз.
Мейер спокойно сказал:
– У вас всегда убийство.
– Тут другое. Патрульный пять минут назад прибежал. Закололи человека в проулке за...
– Коттон, я не понимаю, – возразил Мейер. – Я ведь обменялся дежурством со Стивом. Он что, не пришел?
– Что там такое, Мейер? – спросила Сара из столовой.
– Ничего, ничего, – ответил Мейер. – Стив там? – спросил он Хейза с раздражением в голосе.
– Да тут он, сейчас отошел ненадолго, но не в этом дело.
– Да в чем же? – спросил Мейер. – Я как раз был в середине...
– Такой случай, что ты нужен, – сказал Хейз. – Ты уж прости ради бога. Но такие обстоятельства... Мейер, бедняга, которого нашли в проулке...
– Ну, что такое с ним? – спросил Мейер.
– Мы думаем, что это раввин, – ответил Хейз.
Глава 2
Служителя Еврейского центра в Айсоле звали Ирмияху Коэн, а сам он, представляясь, использовал еврейское название синагогального служки – шамаш. Он был лет шестидесяти, высок, худ, одет в мрачный черный костюм. Возвращаясь в синагогу с Кареллой и Мейером, он немедленно надел на голову ермолку.
Только что они втроем стояли в переулке за синагогой, глядя на тело убитого раввина и красный ручеек, с которым утекла жизнь. Ирмияху, не скрываясь, плакал, закрыв глаза, не в силах глядеть на убитого, который был духовным руководителем еврейской общины. Карелла и Мейер, уже давно служившие в полиции, не плакали.
Трудно не заплакать при виде заколотого насмерть человека. Черная одежда раввина и молитвенная накидка с бахромой пропитались кровью, но, к счастью, скрывали от взора множество колотых ран на груди и животе. Их потом будут осматривать в морге при описании внешнего вида трупа и перечислять количество, местонахождение, размер, форму и направление разрезов и глубину проникновения. Так как двадцать пять процентов всех смертельных колотых ран имеют результатом ранение сердца, так как в области сердца убитого раввина было страшное скопление колотых ран и влажная масса свернувшейся крови, оба детектива автоматически заключили, что причиной смерти является ранение сердца, и мысленно поблагодарили судьбу, что раввин был полностью одет. Не раз приходилось им бывать в моргах и видеть голые мраморные столы с обнаженными трупами, которые уже не кровоточили, так как из них навсегда утекли и кровь и жизнь. Кожные покровы, разорванные, как непрочная марля, мягкие внутренности, лишенные защитного покрова, вывернутые, выставленные напоказ, зияющие кровавые раны, кишки – все вызывало дурноту.
Убитый же раввин еще был хозяином своего тела, и пока виднелась только небольшая часть его, куда обрушилась ярость убийцы. Глядя вниз на убитого, ни Карелла, ни Мейер не плакали, но у них сузились глаза и в горле все пересохло. Заколотая жертва убийства – страшное зрелище. Человек, действовавший ножом, был вне себя от ярости. Единственными видными частями тела раввина были руки, шея и лицо, и хотя смертельные раны были не здесь, а прятались под черной одеждой и молитвенной накидкой, но именно эти открытые беззащитные места взывали к Небу. На горле раввина было два небольших пореза, почти как у нерешительного самоубийцы. Более глубокий поперечный разрез на шее спереди обнажил трахею, сонные артерии и яремную вену, но они не были перерезаны – по крайней мере, так казалось Карелле и Мейеру. Несколько порезов было около глаз и большая рана пересекала переносицу.
Но Карелла и Мейер болезненно отвели глаза от других ран – от рассеченных ладоней раввина. Они знали, что это следы самозащиты. Эти раны выглядели страшнее других, по ним сразу представилось, как безоружный человек пытается защититься от взмахов ножа убийцы, подняв руки в беспомощной защите. Болтались рассеченные пальцы, ладони были разрублены. Патрульный полицейский, первым увидевший убитого, официально свидетельствовал медэксперту, что это и есть обнаруженный им труп. Второй патрульный оттеснял любопытных прохожих за только что поставленный полосатый барьер ограждения. Криминалисты и фотографы уже начали работать.
Карелла и Мейер с облегчением снова вошли в синагогу.
* * *
Помещение было безмолвным и пустым – место моления и ни одного молящегося. Они сидели на складных стульях в пустом зале. Вечный светильник горел над ковчегом, в котором хранилась Тора – Пятикнижие Моисея. По обеим сторонам ковчега стояли зажженные подсвечники – меноры, традиционная принадлежность каждого еврейского молитвенного дома.
Детектив Стив Карелла начал со своей традиционной принадлежности – достал записную книжку, открыл ее на чистой странице и с карандашом в руке начал опрашивать служителя синагоги. Традиционные вопросы шли по классической схеме.
– Как фамилия раввина? – спросил он.
Ирмияху высморкался и сказал:
– Соломон. Рабби Соломон.
– Имя?
– Яаков.
– Джейкоб, – уточнил Мейер. – Джейкоб Соломон.
Карелла кивнул и записал имя.
– Вы еврей? – спросил Ирмияху у Мейера.
Мейер помедлил мгновение и ответил:
– Да.
– Он одинокий или женат? – продолжал Карелла.
– Женат, – ответил Ирмияху.
– Имя его жены вы знаете?
– Не уверен. По‑моему, Хава.
– Пиши: Ева, – перевел Мейер.
– Где жил раввин, вы знаете?
– Да. Это дом на углу.
– А адрес?
– Не знаю. Это дом с желтыми ставнями.
– Как вы сейчас оказались здесь, мистер Коэн? – спросил Карелла. – Вам кто‑нибудь сообщил о смерти раввина?
– Нет. Нет, я часто бываю в синагоге. Проверить светильник, понимаете?
– Какой светильник, сэр? – спросил Карелла.
– Вечный светильник. Который над ковчегом. Он должен гореть всегда. Теперь во многих синагогах в светильнике маленькая электрическая лампочка. Мы же одна из тех немногих синагог в городе, которые пользуются для этого маслом. И как шамаш я считаю своим долгом проверять светильник...
– У вас ортодоксальная синагога? – спросил Мейер.
– Нет. Консервативная, – ответил Ирмияху.
– Теперь синагоги делятся на три типа, – объяснил Мейер Карелле. – Ортодоксальные, консервативные и реформированные. Тут теперь не так просто.
– Да, – выразительно сказал Ирмияху.
– Значит, вы шли в синагогу проверить светильник, – уточнил Карелла. – Правильно?
– Правильно.
– И что дальше?
– Я увидел полицейскую машину сбоку у синагоги. Я подошел и спросил, в чем дело. И они мне сказали.
– Так... Когда вы в последний раз видели раввина живым, мистер Коэн?
– На вечерней службе.
– Служба начинается после захода солнца, Стив. Еврейские сутки начинаются...
– Это я знаю, – сказал Карелла. – В какое время заканчивается служба, мистер Коэн?
– Примерно в полвосьмого.
– И раввин был здесь? Так?
– Ну, он вышел, когда служба кончилась.
– А вы остались в синагоге. У вас были какие‑то дела?
– Да. Я собирал молитвенные накидки и ермолки и надевал...
– Ермолки – это шапочки, – сказал Мейер. – Такие маленькие черные...
– Да знаю я, – ответил Карелла. – Продолжайте, мистер Коэн.
– И надевал римоним на ручки свитков.
– Надевал что, сэр? – переспросил Карелла.
– Ну, великий талмудист, – ухмыльнулся Мейер. – Даже не знает, что такое римоним. Это такие серебряные набалдашники, Стив, в форме плодов граната. Символ плодородия, наверное.
Карелла улыбнулся в ответ:
– Спасибо, объяснил.
– Человек убит, – тихо сказал Ирмияху.
Оба детектива замолчали. Их взаимное поддразнивание было самого невинного свойства – нельзя и сравнить с теми скверными шутками, которыми детективы из отдела по расследованию убийств так склонны обмениваться над трупом. Для Кареллы и Мейера был привычен легкий дружеский тон разговора, они давно сработались и давно привыкли к фактам насильственной смерти, но тут они сразу почувствовали, что обидели служку убитого раввина.
– Простите, мистер Коэн, – сказал Карелла. – Поверьте нам, мы не хотели оскорбить ваши чувства.
Старик стоически кивнул в ответ как человек, над которым тяготели годы и годы преследований, как человек, убежденный в том, что все гои
смотрят на жизнь еврея, как на дешевый товар. Невыразимая печаль лежала на его длинном худом лице, как будто он один нес на своих плечах груз веков угнетения.
Синагога внезапно стала казаться меньше. При взгляде на печальное стариковское лицо Мейеру захотелось тихонько тронуть его за плечо и сказать: «Ну, ничего, цадик, ничего...» Сразу вспомнилось древнееврейское слово цадик – святой, добродетельный человек, не нуждающийся в мирских благах.
Все молчали. Ирмияху Коэн снова заплакал, и детективы, не зная, что делать, сидели на складных стульях и ждали.
Наконец Карелла спросил:
– Вы еще были здесь, когда раввин снова зашел в синагогу?
– Я ушел, пока его не было, – сказал Ирмияху. – Я хотел скорее быть дома. Сейчас Песах, наша Пасха. Моя семья ждала меня, чтобы начать праздновать седер.
– Так, так. – Карелла замолчал и посмотрел на Мейера.
– Вы слышали какой‑нибудь шум в проулке, мистер Коэн? – спросил Мейер. – Пока раввина здесь не было?
– Никакого.
Мейер вздохнул и вытащил из кармана пачку сигарет. Он собирался раскурить одну, когда Ирмияху сказал:
– Вы же сказали, что вы еврей?
– А? – переспросил Мейер, собираясь зажечь спичку.
– Вы собираетесь курить на второй день Песаха?! – удивился Ирмияху.
– А... ага... – Сигарета чуть не вывалилась из пальцев, ставших такими неуклюжими. Он загасил спичку.
– Ну, Стив, вроде больше нет вопросов? – пробормотал он.
– Нет, – ответил Карелла.
– Ну, значит, вам можно идти, мистер Коэн, – разрешил Мейер. – Мы вам очень благодарны.
– Шалом
, – ответил Ирмияху и понуро вышел, шаркая ногами.
– Понимаешь, нельзя курить, – объяснил Мейер Карелле, – в первые два дня Пасхи, и в последние два тоже настоящий еврей не курит, не ездит верхом, не работает, не касается денег, не...
– Вот так консервативная синагога! – воскликнул Карелла. – Да они тут самые непримиримые ортодоксы.
– Ну, он старый человек, – извиняюще сказал Мейер. – Обычаи ведь так трудно умирают.
– Да, как наш раввин, – мрачно заметил Карелла.
Глава 3
Они стояли на дорожке, где мелом был очерчен силуэт убитого. Его уже увезли, но кровь так и осталась на булыжниках, и криминалисты аккуратно обходили разлитую повсюду краску, ища следы или отпечатки, ища что‑нибудь, что могло бы указать направление поисков убийцы.
\"J\" – читалось на стене.
– Знаешь, Стив, мне как‑то не по себе с этим убийством, – сказал Мейер Карелле.
– Мне тоже.
Мейер удивленно поднял брови:
– Но почему?
– Не знаю. Наверное, потому что он священник. – Карелла пожал плечами. – Они ведь все как бы не от мира сего, они какие‑то наивные, чистые – и раввин, и пасторы, и проповедники... И мне кажется, что все грязное в жизни не должно их касаться. – Он замолчал. – Хоть кого‑то не должно касаться, Мейер.
– Да, наверное, так, – согласился Мейер. – Мне не по себе, потому что я еврей, Стив. – Он говорил очень тихо, казалось, исповедуясь в том, о чем бы он никому не сказал.
– Понимаю, – мягко ответил Карелла.
– Вы полицейские?
Они вздрогнули. Голос внезапно послышался с другого конца проулка, и они резко повернулись в ту сторону.
Правая рука Мейера инстинктивно коснулась оружия в правом заднем кармане.
– Вы полицейские? – снова послышался голос. Женский голос, с сильным еврейским акцентом. Фонарь был далеко за спиной женщины.
Мейер и Карелла видели только хрупкую фигуру, всю в черном, бледную кисть руки, прижатую к груди, отблеск света в почти невидимых глазницах.
– Мы полицейские, – ответил Мейер. Его рука была по‑прежнему на рукоятке пистолета. Он чувствовал, как Карелла рядом весь подобрался и готов ко всему.
– Я знаю, кто убил рабби, – сказала женщина.
– Что? – переспросил Карелла.
– Она говорит, что знает, кто убил раввина, – прошептал Мейер, не веря своим ушам.
Его рука опустилась, и они пошли к началу проулка, где он выходил на улицу. Там неподвижно стояла женщина, ее силуэт вырисовывался на освещенном фонарем фоне, лицо неразличимо в тени, бледная кисть руки прижата к груди, глаза видны только по блеску.
– Кто убил его? – спросил Карелла.
– Я знаю rotsayach, – сказала женщина. – Я знаю убийцу.
– Кто? – снова спросил Карелла.
– Он! – крикнула женщина и указала на белую букву \"J\" на стене синагоги. – Этот сонеи Исраэль! Это он!
– Антисемит, – перевел Мейер. – Она говорит, что это сделал антисемит.
Они стояли рядом с женщиной. Три фигуры в конце улочки под фонарем, бросающим длинные тени на булыжники. Теперь они видели ее лицо. Черные волосы, карие глаза – классический еврейский тип женщины за пятьдесят лет; красота слегка померкла с возрастом, и что‑то еще... Какое‑то напряжение, прячущееся в глазах, в линиях рта.
– Какой антисемит? – спросил Карелла и понял, что говорит почему‑то шепотом. В лице женщины, в черноте ее одежды, в бледности рук было что‑то такое, что заставляло говорить шепотом.
– В том квартале, – ответила она. Голос суда и судьбы. – Которого зовут Финч.
– Вы видели, что он убивал раввина? – спросил Карелла. – Вы видели, как это было?
– Нет. – Она замолчала. – Но я сердцем знаю, что это он...
– Как вас зовут, мэм? – спросил Мейер.
– Ханна Кауфман, – ответила она. – Я знаю, что это он. Он говорил, что сделает это, и вот он сделал это.
– Что, он сказал, сделает? – терпеливо переспросил старую женщину Мейер.
– Он сказал, что будет убивать всех евреев.
– Вы слышали, что он это говорил?
– Все слышали его.
– Его фамилия Финч? – спросил Мейер. – Вы уверены?
– Финч, – подтвердила женщина. – В том квартале. Над кондитерской.
– Что думаешь? – спросил он Кареллу.
Карелла кивнул:
– Проверим его.
Глава 4
Если Америка – плавильный котел, то 87‑й участок – самый его тигель. Начнем с реки Херб – северной границы территории участка. Первое, что мы увидим, – аристократический район Смоук‑Райз, где обитатели белоснежных особняков живут в безупречной протестантской респектабельности, отгородившись от прочих ухоженными газонами и частными дорогами и наслаждаясь красивейшим видом на город. Выйдем из Смоук‑Райза и перейдем на когда‑то роскошную улицу Силвермайн‑роуд, где белые престижные жилые дома уже давно начали поддаваться гнету времени и напору наползающих трущоб. Здесь все еще живут крупные служащие с доходами до сорока тысяч долларов в год, но и тут уже все ветшает, а на стенах домов начинают малевать лозунги и непристойности, которые тщетно стирают прилежные дворники.
Ничто так не вечно, как заборные надписи.
Силвермайн‑парк расположен южнее этой улицы. Никто не отваживается входить в него ночью. Днем же парк заполнен боннами, покачивающими сверкающие голубые детские колясочки и праздно болтающими о том, когда же они последний раз были в Швеции. После захода солнца даже влюбленные не войдут в парк. Дальше к югу – Стэм. Этот взрывается огнями, не успеет зайти солнце. Кричаще‑яркий, сияющий лампами дневного света; китайские ресторанчики чередуются тут с еврейскими кулинарными магазинами, подозрительные пиццерии – с греческими кабачками, зазывающими на танец живота. Облезлая, как рукав бедняка, Эйнсли‑авеню пересекает центр округа, стараясь сохранить давно исчезнувшее достоинство своих величественных, но грязных жилых домов, меблированных комнат, гаражей и старорежимных салунов, где полы все еще посыпают сырыми опилками.
Калвер‑авеню со стремительностью нечистой силы становится все более и более ирландской. Лица, бары, даже здания кажутся нездешними, как будто их украли и перенесли сюда из центра Дублина, но уж тюлевых занавесок в окнах здесь не увидишь. Бедность неприкрыто смотрит на улицу, задавая тон всей остальной части округа. Бедность сутулит спину ирландца с Калвер‑авеню, оставляет следы своих когтей на белых, смуглых, коричневых и черных лицах пуэрториканцев на Мейсон‑авеню, вползает в постели шлюх на Виа‑де‑Путас и проталкивается в самый настоящий плавильный котел – городские закоулки, где бок о бок живут представители разных национальностей – нераздельно, как любовники, и ненавидя друг друга, как враги. Именно здесь жестокая нужда заставляет пуэрториканцев и евреев, итальянцев и негров, ирландцев и кубинцев сбиваться в гетто, пестрый состав которого уже не поддается описанию, превращаясь в бессмысленную путаницу разрозненных генов.
Синагога рабби Соломона была на той же улице, что и католическая церковь. Здание баптистской миссии с окнами на улицу находилось на проспекте, ведущем к соседнему кварталу. Кондитерская лавка, над которой жил человек по имени Финч, принадлежала пуэрториканцу, сын которого был полицейским, – его фамилия была Эрнандес.
Карелла и Мейер остановились в вестибюле дома, разглядывая фамилии на почтовых ящиках. Всего было восемь ящиков. Но только на двух были таблички с фамилиями. На трех были сломаны замки. Человек по имени Финч жил в квартире 33 на третьем этаже.
Замок на внутренней двери вестибюля был сломан. Из‑под лестницы, где были составлены мусорные ведра для утренней вывозки, шла вонь, от которой перехватило дыхание, заставив обоих замолчать, пока они не поднялись на следующую площадку. Поднимаясь дальше, на третий этаж, Карелла сказал:
– Что‑то уж очень просто, Мейер. Не успели начать, а уж кончаем.
На площадке третьего этажа оба вытащили пистолеты. Подошли к двери квартиры 33 и встали по обе стороны ее.
– Мистер Финч? – позвал Мейер.
– Кто там? – донесся голос.
– Полиция. Открывайте.
В квартире и на площадке было тихо.
– Финч? – снова позвал Мейер.
Ответа не было. Карелла уперся спиной в противоположную стенку. Мейер кивнул. Карелла поднял правую ногу, согнув ее в колене, и распрямил ее, как спущенный курок, ударив подошвой в дверь как раз ниже замка. Дверь распахнулась, и Мейер вошел в квартиру с пистолетом в руке.
Финчу было под тридцать, волосы ежиком, ярко‑зеленые глаза. В тот момент, когда Мейер вломился в комнату, он закрывал дверь стенного шкафа. На нем были брюки и нижняя рубашка, он был бос, небрит, и щетина на подбородке и щеках не скрывала белого шрама под правой щекой до закругления челюсти. Он повернулся от шкафа с видом человека, успешно сделавшего какое‑то таинственное дело.
– Стой, где стоишь! – приказал Мейер.
Есть такой анекдот о старой даме в поезде, которая без конца спрашивает своего соседа, не еврей ли он. Тот пытается читать газету и отвечает: «Нет, я не еврей». Старая дама никак не отвязывается, дергает его за рукав и долдонит свой вопрос. Наконец он кладет газету и говорит: «Ладно, черт возьми! Я еврей». Тогда старая леди мило ему улыбается и говорит: «А знаете что? Вы совсем не похожи».
Анекдот, конечно, исходит из одного предрассудка, а именно, что по лицу человека можно определить его религию. Ничто во внешности или в речи Мейера не говорило о том, что он еврей. У него было круглое, чисто выбритое лицо, ему было тридцать семь лет, и он был абсолютно лыс, и у него были самые голубые глаза, какие встретишь в Дании. Ростом он был чуть ли не шести футов, может быть, излишне увесист. Единственный его разговор с Финчем заключался в нескольких словах, сказанных через закрытую дверь, и в трех словах, что он произнес, войдя в квартиру, – все на чистом английском, без каких‑либо следов акцента.
Но когда Мейер Мейер произнес: «Стой, где стоишь», на лице Финча появилась улыбочка, и он ответил: «А я и не убегаю, Абрамчик».
Может быть, вид раввина, лежавшего в луже крови, уже было слишком для Мейера. Может быть, слова «сонеи Исраэль» воскресили перед ним дни его детства, когда он – чуть не единственный из ортодоксальных евреев в окружении гоев, да еще со своим двуствольным именем, которым его наградил отец, – должен был защищать себя от каждого встречного хулигана, всегда в меньшинстве против большинства. От природы он был очень терпелив. Папину шуточку с именем он переносил удивительно добродушно, даже если иной раз приходилось выдавливать улыбку на разбитые губы. Но сегодня, на второй день Песаха, наглядевшись на окровавленного раввина, наслушавшись сдавленных рыданий старого служки, увидев терпеливое страдание на лице женщины в черном, он странно прореагировал на брошенные ему слова.
Мейер не сказал ничего. Он подошел к шкафу, перед которым стоял Финч, и, подняв свой пистолет 38‑го калибра над головой парня, с силой опустил его, направив тяжелую рукоятку к челюсти Финча.
Финч выбросил вверх руки, но не для того, чтобы закрыть лицо, обороняясь. У него были громадные кисти с крупными костяшками – руки привычного драчуна. Он разжал пальцы и поймал руку Мейера за запястье, так что пистолет застыл в каких‑то нескольких дюймах от его лица.
Сейчас он дрался не с парнем, он дрался с полицейским. Он явно собирался выбить пистолет из рук Мейера и затем избить его на полу до бесчувствия. Но Мейер ударил коленом ему в пах и тут же, с еще зажатым правым запястьем, резко двинул левым кулаком в живот Финча. Это все решило. Пальцы Финча разжались, он попятился, но тут Мейер широко размахнулся высвободившимся пистолетом и нанес страшный удар. Рукоятка треснула о челюсть Финча, и тот повалился спиной на стенку шкафа.
Чудом челюсть осталась цела. Финч стукнулся о стенку, схватился за дверцу и потряс головой. Он замигал глазами и опять потряс головой. Каким‑то невероятным усилием воли он смог удержаться и не упасть ничком.
Мейер стоял, глядя на него, ничего не говоря и тяжело дыша. Карелла, вошедший в комнату, стоял в дальнем конце, готовый стрелять в Финча, если тот пошевелит хоть пальцем.
– Твоя фамилия Финч? – спросил Мейер.
– Я с евреями не разговариваю, – ответил Финч.
– Говори со мной, – резко сказал Карелла, – как фамилия?
– Пошли к черту и вы, и ваш приятель – Абрамчик.
Мейер не повысил голоса. Он сделал шаг к Финчу и очень тихо сказал:
– Мистер, через две минуты вы будете калекой, потому что вы сопротивляетесь аресту.
Больше ничего не надо было объяснять, его глаза договорили остальное, а Финч умел читать по глазам.
– Ладно, – кивнул Финч. – Я он и есть.
– Что в шкафу, Финч? – спросил Карелла.
– Одежда.
– Отойди от двери.
– Зачем?
Ни один из полицейских не ответил. Финч глядел на них секунд десять и быстро отошел от двери шкафа. Мейер открыл его. Весь шкаф был забит перевязанными стопками брошюр. Одна пачка была развязана, и брошюрки рассыпались по полу шкафа. Видимо, это была та самая пачка, которую Финч забросил в шкаф, когда услышал стук в дверь. Мейер наклонился и поднял одну брошюру. Скверная бумага, бледная печать, но все было ясно. Брошюрка называлась «Евреи – кровососы».
– Где взял это? – спросил Мейер.
– Я член книжного клуба, – ответил Финч.
– Есть кое‑какие статьи закона насчет этого, – сказал Карелла.
– Да ну? Например? – ответил Финч.
– Например. Статья 1340 Уголовного кодекса – определение клеветы.
– А может, поглядим на статью 1342? – спросил Финч. – «Публикация считается оправданной, если заявление, считающееся клеветническим, является истинным и публикуется с добрыми намерениями в справедливых целях».
– Тогда заглянем в статью 514, – сказал Карелла. – «Лицо, дискриминирующее или помогающее или побуждающее кого‑либо дискриминировать любого человека по мотивам расы, религии, цвета колеи или национального происхождения...»
– А я никого не пытаюсь побуждать, – сказал, ухмыляясь, Финч.
– Я не юрист, – ответил Карелла, – но мы можем заглянуть в статью 700, дающую определение дискриминации, и в статью 1430, которая относит к уголовному преступлению злонамеренное повреждение мест отправления религиозного культа.
– Чего?! – сказал Финч.