Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но внутрь архитектуры, завоеванной художниками, должен был родиться новый архитектор. Он родился (потому так краток век модерна) и сначала описал приемы новизны, включил их в каталог, раздал ученикам. Тем уравнял с приемами былых эпох. Сознал, что прежние не хуже были. Вот зодчий позднего модерна, Щусев например.

Вокзал-город

Путь зодчества от Шехтеля до Щусева есть возвращение копирки с удержанием объемности. Как между Николаевским и Ярославским лежит дистанция архитектурной революции, так от последнего к Рязанскому – дистанция реакции. Реакция, однако, не возврат, поскольку революция умеет навязать свое наследство. Архитектурно Три вокзала суть тезис, антитезис, синтез.

Вот щусевский вокзал, по-русски полномерный, сложносоставной и весь во власти множественного числа: палаты, кровли, башни, входы, окна… Но русскость целого не исчезает в рассмотрении частей. Уже не столько дом-город, сколько образ дома-города – новая сложность, новая степень остранения.

Триада

Время сказать, что Три вокзала воплощают архетип центральной европейской площади: собор, дворец (вариант: ратуша) и фронт приватных представительных фасадов.

На Казанском есть подсказка этой мысли – башенка часов, взятая из Венеции, от площади Сан-Марко, знак фронта городских домов, стоящих против храма и дворца.

— Мне незнакомо это имя, — сказал Хэндерсон. — Вы уверены, что нашли верную кандидатуру для пожертвования?

Но что там западная площадь! Три вокзала – русская триада: православие, самодержавие, народность.

— А имя Иштар Кабул вам знакомо? — спросил Уоррен.

На площадь вышли Николай и граф Уваров. Ведь это Николай назначил полю переезжему, мокрому месту наполняться смыслом.

В глазах промелькнула мгновенная вспышка. И тут же исчезла.

Вся философия тут с нашей каланчи, да наша каланча не ниже прочих.

— Как вы сказали?

Глава IV. Поворот сцены

— Иштар Кабул.

Щусев

— Этого имени я тоже не знаю, — сказал Хэндерсон. — А в чем дело?

— Не в страховке. Но и не в шантаже, если вы об этом подумали.

Полагать, что зодчие вокзалов воплотили средокрестие Москвы совсем уж бессознательно, значит превозносить идею города, но принижать людей, способных проявлять ее.

— Нет, я просто подумал, не позвонить ли мне в полицию.

— Я бы не стал этого делать.

О Боровицкой площади думал по крайней мере Щусев, строя башню Казанского вокзала. Щусев, которому досталось закончить Каланчевку как ансамбль. И было бы нечестно не увидеть Каланчевку взглядом Щусева.

— Кто вы такой?



— Уоррен Чамберс.

Казанский вокзал. Фото середины XX века

— Вы говорили…



— Потому что только так я смог бы побеседовать с вами.

— О чем?

Чтобы увидеть, надо перейти из центра в угол площади и встать у виадука, близ пирамидальной башни Казанского вокзала. Тогда на дальнем плане из его объемов выступит вперед другая башня – круглая, приземистая, с плоским верхом под короной, соединенная с массивом основного здания мостом, от центра площади не видимым. Точнее, теплым переходом над проездом во внутренний вокзальный двор. Мост уточняет адрес прототипа: Кремль, его Кутафья башня.

— Я хотел выяснить, где вы находились утром тридцатого января.

Теперь пирамидальная, большая башня означает Боровицкую, поскольку весь фасад вокзала уподобляется неглименской стене Кремля в острейшем ракурсе от устья и моста. И не Москва-река уже, а нижняя Неглинная, ее долина видится теперь между вокзалами.

— А зачем вам это нужно?

Как мастер сцены, Щусев поворачивает Каланчевку, делая ее моделью обеих ситуаций грунтового начала города: трехдольной москворецкой – и неглименской двудольной.

— Значит, нужно.

— Я задал вам вопрос.



— Так и я вам задал.

— Это напоминает Пинтера.[1]

Гостиница «Ленинградская» в перспективе площади. Фото 1970-х

— Что еще за Пинтер? — спросил Уоррен.



Хэндерсон внимательно посмотрел на него.

Образы Занеглименья

— Вы полицейский? И что же вы расследуете?

Высотка «Ленинградская» в модельных поворотах Каланчевки остается неподвижной, замыкая обе мысленные перспективы. Так замыкает перспективы сразу двух речных долин, неглименской и москворецкой, храм Христа Спасителя. Так замыкал бы их Дворец Советов. С Кремлем на роли правой, левой ли кулисы.

— Я — частный детектив и работаю на одну юридическую фирму.

И Николаевский вокзал при повороте не уходит с места, если это место Ваганьковского государева двора, Пашкова дома. Он, его башня – неподвижный стержень совершаемого разворота площади. Но весь неглименский фасад Арбата моделируется в этом развороте двумя из трех вокзалов, Николаевским и Ярославским.

— Это не ответ.

— Мой дедушка говорил мне, что если тебе не нравится конкретный вопрос, то надо просто что-нибудь ответить.

— Я был в Саване, в штате Джорджия, — сказал Хэндерсон.

Может казаться, что последний обессмыслен, неотождествим, как знак, на новом месте. Что просто держит сторону соседа, длит его фасад, двоит его объем. Но так же длился и двоился вверх по берегу Неглинной фасад Арбата, когда в его строке кроме Ваганьковского царского двора встал двор Опричный. Похоже, с переменой мест на Каланчевке это место Ярославского вокзала.

— Тридцатого числа?

— Нет, седьмого. Я следую совету вашего дедушки.

Теперь и он, и Николаевский стоят против Казанского вокзала, как Опричный и Ваганьковский дворы против Кремля.

— Вот так? Вам не понравился мой вопрос, мистер Хэндерсон?

— А о чем вы спрашивали?

Ему Опричный и Ваганьковский дворы казались равновесными на перекладине моста через Неглинную с его Кутафьей башней. Так Николаевский и Ярославский уравновешены на поперечной площадной оси, которая закреплена на стороне Казанского вокзала репликой Кутафьи.

— Где вы были тридцатого января в субботу в семь часов утра?

Образ земщины

— Вы правы: вопрос мне не нравится. И мне не нравится все. Вы приходите сюда под ложным предлогом. Называете имена людей, которых я не знаю…

— Вы не знаете Иштара Кабула?

Кремль в версии Казанского вокзала не храм и не дворец, но город.

— Я никогда о нем не слышал.

— Тогда почему вы сразу решили, что это он, а не она? Иштар ведь может быть и женским именем.

Единственный оставшийся в Кремле дом частных лиц – палаты Милославских, более известные под именем Потешного дворца, – участвуют как раз в неглименском фасаде крепости. Вот и для Щусева Кремль есть надставленная аристократическим жильем ограда, держащая свою черту наперекор давлению богатого домовья. Именно давлению: в Кремле кварталы у неглименской стены выходят к ее пряслам безо всякого проезжего зазора.

— Женщина ли это, мужчина или свинья с тремя глазами — я ничего не знаю о человеке по имени Иштар Кабул.

— И даже никакого плотского знания, а?

На взгляд опричной стороны, многоочитая архитектура Казанского вокзала прообразует земщину, замоскворецкую в трехдольной, кремлевскую в двудольной сцене площади.

Следи, следи за его глазами. Ага, теперь в них настороженность.

— Я женатый мужчина, — сказал Хэндерсон. — Если вы предполагаете, что…

— Я знаю, что вы женаты.

Глава V. Конгениально

— А откуда вы… Ах да, эта фотография.

— Нет, мне Иштар сказал.

Сокровище двенадцатого стула

— У меня двое детей…

— Я знаю.

Под легкомысленной обивкой «Двенадцати стульев» потаены бриллиантовые интуиции о Трех вокзалах. Остап Сулейман-Берта-Мария Бендер фигура совершенно трехвокзальная.

— Тоже Иштар сказал?

— Да нет, вот эта фотография.

Когда концессионеры пробились к выходу, часы на трех вокзалах показывали десять, без пяти и пять минут. Очень удобно для свиданий. Три времени сплетаются с тремя пространствами в дорожный узел. Вокзал начало и конец пути, и точка настоящего на нем. Двуглавые гербовые орлы вокзалов были здесь предтечами самих себя – двуликими надвратными богами, трактующими о начале и конце, входе и выходе, прошлом и будущем.

— Что разыскивает юридическая фирма, которую вы представляете?

— Убийцу, — ответил Уоррен.

А на часах Рязанского вокзала угнездились зодиаки, словно пять минут здесь месяц, да и час здесь месяц тоже, и кто может, тот сочти три времени – сегодняшнее, будущее и совсем неведомое, пройденные этими часами после века хода.

— А что, этот Кабул кого-нибудь убил?

— Наш клиент видел, как человек, одетый в черное, убегал с места преступления.

На Каланчевке колдовски, здесь заворожено, отсюда запускают вкругаля, за стульями, за кладами, по рельсам, зодиакам. Здесь начало и конец, поскольку средокрестие Москвы. И пара концессионеров, пустившихся отсюда по кругам великой комбинации, вернутся, чтоб найти искомое на месте – Центральный дом культуры железнодорожников, на все сокровище двенадцатого стула пристроенный с угла к Казанскому вокзалу. На Каланчевке диадема из алмазов превратится в театр с вращающейся сценой, подвески из рубинов – в люстры, золотые змеиные браслеты – в библиотеку, и так далее по описи. Обратная алхимия вокзалов превратит все золото в каменья.

— Это был Кабул?

— Иштар был одет в черное на той вечеринке, ночью накануне убийства.

Или в камень. В городское основание.

— У этого Кабула нет никакой другой одежды?

— Я буду с вами откровенным, мистер Хэндерсон. Я наговорил Иштару кучу всякой ерунды насчет того, что наш клиент опознает его, но он вообще не видел Иштара в лицо. Так что он просто не может его опознать.

Нарышкинский конструктивизм

— Тогда этому Кабулу не о чем беспокоиться.

Что советский роман «Двенадцать стульев» завершается строительной жертвой, нашел историк Михаил Одесский. Это знает каждая экранизация романа, непременно завершаемая, после сцены в клубе, кадрами советских новостроек.

— Это не совсем так. Мы можем взять у него показания под присягой. И если он будет придерживаться своего алиби, а вы будете отрицать его, тогда получается — он что-то скрывает. И прокурор штата будет обязан выяснить, что же именно он скрывает.

Жертвуется сокровище, но и жизнь Бендера. Эта вторая жертва, отмененная вторым романом, укоренена в традиции строительных мистерий. Например, Сказаний о начале Москвы, отдавших дань дохристианскому понятию, что прочно лишь такое дело, под которым струится кровь. Так в нэповском романе участвует литературная традиция XVII века. Решение конгениальное архитектуре Клуба железнодорожников, где Щусев выступил в беспрецедентном стиле нарышкинского конструктивизма.

— А что за алиби, мистер Чамберс?

— А вы не знаете?



Центральный дом культуры железнодорожников. Проект А. В. Щусева. 1925

— Я полагаю, что этот Кабул сказал, что был со мной.

— А почему же вы так решили?



— Вы упомянули о плотском знании, поэтому я и предположил, что…

— Вы правильно предположили.

У города, чтобы начаться, есть предпочтения кровавой жертве. Например, заклад сокровища. Недаром к Боровицкой и Болотной площадям каждая доля мира выдвигает свою сокровищницу. Кремль – Оружейную палату, Замоскворечье – Третьяковку, двоящееся Занеглименье – Музей изобразительных искусств и бывший Румянцевский музей в Пашковом доме, с его библиотекой. Оружейная палата перешла в Кремле от Троицких ворот вплотную к Боровицким, и хотела бы занять места вне стен Кремля, на Боровицкой площади.

— Значит, этот Кабул действительно заявил, что был со мной?

На Каланчевке Дом культуры железнодорожников стал завершающим, краеугольным камнем площади, ее углом, главой угла. От этого угла площадь и раскрывается особым образом. Здесь горловина, от которой видно, что Каланчевка – острый треугольник, расходящийся к высотке «Ленинградской».

— Да, этот самый Кабул сказал, что вы были с ним в постели утром тридцатого.

— А если я скажу, что я не был?

Стена Москвы

— Тогда мы притянем его к показанию под присягой.

Вокзалы Тона в Петербурге и в Москве родные братья, близнецы. Строители первой дороги чувствовали тему двуединости столицы. Крюк, болт, стяжка, сцепление вагонов-городов, сжатие времени, лежащего меж ними, когда на всех иных путях его течение старо. Как будто стоило пройти вокзал насквозь, чтоб оказаться в Петербурге. Вокзал и поезд только залы ожидания и сна, а ожидание и сон короче год от года. Словом, Петербург – он за стеной, за декорацией вокзала.

— Ну, вот и берите это оттуда, мистер Чамберс. Этот самый Кабул не был со мной, а я не был с ним. Этот человек лжет, а я был очень рад с вами познакомиться.

То же и Ярославский. Святитель Филарет (Дроздов) недаром возражал против постройки этого пути, первоначально завершавшегося Лаврой: паломники должны идти пешком и конным шагом, размеренным за пять веков путем, с насиженными станциями и намоленными при пути святынями. Теперь же русский Север, или Северо-Восток, берет начало за воротами вокзала.

— А вы понимаете, что если он не сможет доказать…

А за воротами пирамидальной башни Казанского вокзала лежит Восток с заглавной буквы. Как Щусев – башню Сююмбике, так Грозный перевез в Москву саму казанскую царицу, в знак овладения Казанью и перехода царства.

— Это исключительно его проблема.

Миры России, царства треугольного, на Каланчевке окружают нас стеной. Это стена Москвы, ее черта. Кремлевская, Китайгородская, Белая, Земляная, Камер-Коллежская, Железная, Автомобильная. То треугольник, то подкова, то круглая, то ломаная, то яйцевидная, то круглая опять.

— Тогда прокурор штата…

— Ну и что?

А то невидимая, Богу одному.

— Но он вас любит.

— Прокурор штата?

— Мы разыгрываем сценку из Пинтера? — спросил Уоррен.

Водопоец, или Речное средокрестие

— А что это за Пинтер?

Они помолчали.

Воспитательный дом и устье Яузы

— Ах ты, я забыл сказать вам, что следующий шаг…

— Следующий шаг заключается в том, что вы отсюда уберетесь.



— Следующий шаг такой: если Иштар захочет спасти свою задницу, назовет ваше имя, то нам с вами придется идти к прокурору штата…

И. В. Мошков. Вид на Воспитательный дом от Москвы-реки. 1800-е. Фрагмент

— Идите к нему сами.

— Не вынуждайте меня перейти к жесткой игре.



— А это называется как? Мягкой игрой?

— Пока все это только между вами и мной. Ваша жена сидит дома, готовит вам обед, а ваши дорогие маленькие дочурки…

Глава I. Никола Мокрый

— У нас есть экономка, которая готовит обед.

— Великолепно, тогда дослушайте меня до конца. Мы отправимся с вами к прокурору штата и скажем, что есть показание Иштара, где он клятвенно утверждает, что был с вами утром тридцатого. И он пригласит к себе Иштара, который скажет ему: «Да, это тот самый человек, с которым я был вместе», а прокурор штата выслушает вашу версию, на тот случай, если Иштар лжет. Вам не захочется ведь объяснять вашей жене, почему вдруг прокурор штата захотел поговорить с ее преданным муженьком? Почему это Иштару Кабулу показалось, что он был с вами в постели в то утро? Это может стать очень грязным делом, мистер Хэндерсон.

Дороги

— А оно могло бы стать менее грязным, если бы я вам сейчас сказал, что мы были вместе в то утро?

— Да. Оно будет не таким грязным, потому что все здесь и закончится.

Идя иначе, враждующие рати могли не встретиться. Именно реки были первыми дорогами в лесах Великороссии. Зимние, ставшие реки делались пешими и санными путями. Водное средокрестие Москвы одновременно ледяное, в своем роде сухопутное.

— Что меня может в этом уверить?

Начало водно-ледяных путей пришлось на устье Яузы и одновременно на устье Сходни. Верховья этих рек сближались волоками с Клязьмой, образуя общую дорогу в сердце Северо-Восточной, владимирской Руси. С иными долями мира сообщала Москва-река. Сама она текла к Рязани, за которой отворялись степи Подонья и всего Юго-Востока, а против своего течения вела на запад, выбирая между Балтикой и Черноморьем. Балтика – это когда притоком Рузой через Ламский волок попадали в область верхней Волги, откуда поднимались выше, к Новгороду. Черноморье – когда исток Москвы-реки искал сближения с Днепром. Днепровско-московорецкий волок шел на десятки верст, и все-таки существовал, пишет Забелин.

— Вот как я себе все это представляю, мистер Хэндерсон: Кабул попросил Кристи Хьюз сделать ему алиби…

— Ну задница, — сказал Хэндерсон с чувством и закатил глаза.

Он же объясняет, почему два водно-ледяных скрещения Москвы не получили преимущества перед боровицким грунтовым. Шедшие Москвой-рекой с верховий новгородцы, киевляне, полочане и смоляне для поворота в область Клязьмы пользовались Сходней раньше Яузы, – а шедшие Москвой-рекой с низовий рязанцы и иные степняки для той же цели выбирали Яузу не достигая Сходни. И только боровицкое скрещение сухих дорог, возникнув, заработало на все четыре стороны.

— Она клятвенно подтвердила, что в то утро Кабул был с ней. Я могу предположить, что Иштар заставил ее солгать по двум причинам: или он совершил это убийство, или он щадит вас. Если верно второе, у нас нет никаких оснований разматывать этот клубок. Мы разыскиваем того, кто сбежал из дома утром тридцатого. И не собираемся преследовать двух взрослых людей, которые по взаимному согласию в уединении занимаются своими делами.

Но средокрестие речных путей на устье Яузы, ближайшее к холму Кремля, должно было остаться действующим, подгородним. Тем более что Клязьма у яузских верховьев полноводней, чем у сходненских. Москва заложена «ниже Неглинной, выше Яузы».

Великая улица

— Откуда вы знаете, что и я не солгу, чтобы защитить его? Так же, как поступила Кристи.

Древнейшая из пристаней устроилась на берегу Москвы-реки, повыше яузского устья. Город и торг в устье Неглинной сообщались с пристанью дорогой по подолу Боровицкого холма, будущей улицей, известной как Великая. Подольная дорога располагала на своем пути отдельными воротами и в белокаменном Кремле Димитрия Донского, и в кирпичном Кремле Ивана III, где их заложенная арка отличает Константино-Еленинскую башню. Мокринский переулок Китай-города был долгой памятью Великой улицы, пока не оказался погребен под стилобатом гостиницы «Россия».

— Потому что вы бы это уже сделали, а не тянули бы всю эту бодягу.



Хэндерсон замолчал, и казалось, что это длилось довольно долго.

Угловая башня и Космодамианские ворота Китай-города. 1910-е. Архив Моспроекта-2

— Мы были вместе, — сказал он наконец.



— Отлично. В какое время?

— С двух часов ночи и до полудня. Я дожидался, пока он уйдет с вечеринки. Моя жена думала, что я ездил в Тампу по делам.

На выходе из переулка, в углу стены Китая, существовали Космодамианские ворота для продолжения Великой улицы дорогой к устью Яузы.

— Где вы его ждали?

— В доме у одного друга.

Чудо о неком детище

— Его имя и адрес, пожалуйста.

— Ее. Энни Лоуэлл, Прибрежное шоссе, дом 1220.

Мокринский переулок получил свое название по церкви Николы Мокрого. Она и намекала, до сноса в 1940-е годы, на место древней пристани, как посвященная ангелу корабельщиков. Еще при жизни архиепископ Мир Ликийских мог чудесным образом явиться у руля претерпевающего бурю корабля.

— Это на Фэтбэк-Кей? Я проверю.

— Судя по вашим словам, я думал, что все здесь и закончится.

Никола Мокрый – не урочищное определение, не указание на мокрый луг. К примеру, в Ярославле одноименный храм стоит на низком берегу, в Муроме – на высоком. Придел того же имени существовал в Софии Киевской, на хорах, высота которых прилагается к высоте гор.

— Я вам солгал, — сказал Уоррен.

Подол Москвы, среди которого стояла церковь корабельщиков, мог называться водопольем, то есть ложем половодья. Это зеркальные слова, составленные из одних корней. Гипотеза в границах положительной науки: слово «водополье» с веселым искажением запечатлелось во втором прозвании Никольской церкви – Водопоец. Оно и есть урочищное.

Смысл имени «Никола Мокрый» сокрыт в Киеве. Там на Подоле есть другой Никола – Набережный. Между этим храмом и Софией заключена память о киевском событии – «Чуде о неком детище». В Софийском храме подле образа святого Николая некие благочестивые родители нашли младенца, оброненного из лодки в Днепр, живого, только мокрого. Напротив места утопления младенца стоит Никола Набережный.



Глава 3

Церковь Николы Мокрого в Мокринском переулке. Фото из Альбомов Найденова. 1880-е

А ЭТО СВЯЩЕННИК, ПОБРИТЫЙ, ОПРЯТНЫЙ,

КОТОРЫЙ ВЕНЧАЕТ МУЖЧИНУ ПОМЯТОГО…



Уоррен должен был проверить все, что касается Иштара Кабула.

Первообраз Николы Мокрого, гласит предание, чудесным образом ушел водою в Новгород, а чтимый киевский список путями последней войны ушел за океан.

Энни Лоуэлл, женщина восьмидесяти двух лет, жила в роскошном доме на Фэтбэк-Кей. Она не была мерзкой старой каргой, как это обычно предполагается в таком деле. Хэндерсон был ее биржевым маклером, и она сколотила уйму деньжат с помощью его любезных и умелых услуг, так что не видела никаких оснований, почему бы ей не позволить ему время от времени пользоваться ее домиком для гостей, расположенным позади главного дома; какие тут могут быть вопросы?

Она знала, что иногда он принимает в гостевом домике знакомых мужчин, но ее не волновало, что они там делают, если это не пугает лошадей. Энни могла припомнить еще те времена, когда не было телевидения. Она не думала, что занятия Хэндерсона со знакомыми мужчинами в гостевом домике, что бы они там ни делали, могли оказаться еще хуже того, что показывают сейчас по телевизору.

Итак, церковь Николы Мокрого есть церковь с храмовым образом Николы Мокрого. Образ из московской церкви был, как говорят, не просто списком киевского, но особым иконографическим изводом: у Николы влажные власы, как если бы он вышел из воды.

А затем главный вопрос. Да, она знает мужчину, с которым был Хэндерсон в то утро. Его зовут Мартин Фейн. Это и есть Иштар Кабул. По-арабски — Говард-утенок.

Никола Мокрый – ангел спасения на водах и детского спасения. Что важно для дальнейшего.

Второй обязанностью Уоррена была Леона. Она уехала на зеленом «ягуаре» из своего дома на Пеони-Драйв вчера в восемь вечера, приехала к дому женщины, оказавшейся миссис Шарли Хоровитц — Уоррен узнал это по письмам из ее почтового ящика, которые он внимательно просмотрел этим утром, — и была там часа два с половиной. После этого она отправилась прямо домой и прибыла на Пеони-Драйв без четверти одиннадцать. Если только у Леоны не было лесбийской связи с миссис Хоровитц — а это было маловероятно, поскольку Уоррен позднее узнал, что той семьдесят один год, она жена отставного гинеколога, Марка Хоровитца, мать двоих детей и бабушка троих внуков, да еще и секретарь флоридской Лиги защиты дикой природы, — то Леона Саммервилл была совершенно чиста.

Все это Уоррен и отрапортовал Мэтью в десять минут одиннадцатого холодным, мрачным и мокрым субботним утром.

Васильевский луг

В декабре прошлого года, когда Мэтью еще регулярно встречался со своей бывшей женой, Сьюзен, она спросила его, не думает ли он, что Леона Саммервилл изменяет мужу.

Расчлененный пряслами крепостных стен, даже застроенный, подол остался урочищем Николы Мокрого, Николы Водопойца.

— Что-что?

— Я думаю, что она крутит с кем-то любовь.

— Нет.

Рытая черта Великого посада и преемственная от нее Китайгородская стена первыми разделили водополье. Половина внешняя, между стеной и устьем Яузы, в те времена носила имя Васильевского луга. В конце XVI века был разделен и он – стеной Белого города, вышедшей здесь к Москве-реке. Планы XVII века показывают луг застроенным, но вряд ли твердо, тем более что сквозь него текла малая речка Рачка. XVIII веку луг достался редким в городе строительным простором, белым пятном на карте, чистым листом санкт-петербургского масштаба и таковой же сырости.

— Или собирается закрутить.

— Уверен — нет.



— Она одевается как женщина, посылающая такие сигналы.



Васильевский луг и устье Яузы на плане Москвы С. М. Горихвостова. 1767–1768. Стена Белого города пересекает луг и поворачивает к стене Китай-города. За которой, параллельно реке, идет к Кремлю Мокринский переулок

Болтовня в постели. Бывшие муж и жена, обновляющие взаимные обеты в неумирающей любви и обсуждающие проблему супружеской верности Леоны. В ту ночь шел дождь. И сегодня утром тоже идет дождь. Быть может, в Калузе всегда идет дождь. Вода течет под мост, струится по водосточным желобам, а он так и не видел Сьюзен с прошлого Рождества.



Еще один видеофильм. Внезапный. Шокирующий своей отчетливостью. Впрыгнувший незваным гостем в кинопроектор его сознания. Два или три года назад в Калузе состоялся благотворительный бал. Они со Сьюзен собирались ехать туда вместе с Саммервиллами, и те уже выехали на своем «ягуаре», чтобы захватить их с собой… А он в то время встречался с Дейл О’Брайен? Или это была не Дейл? Неважно. А на Леоне было надето обтягивающее зеленое платье, подходящее к цвету ее автомобиля. Фрэнк в смокинге и при черном галстуке сидит за рулем. Щетки «дворников» мелькают по ветровому стеклу, и покрышки шуршат по мокрому асфальту.

С воцарением Екатерины лист был исчерчен вновь – проектом Воспитательного дома.

Леона сидела сзади рядом с Мэтью и помогала ему получше завязать галстук, а Фрэнк осторожно вел машину по изгибам и поворотам скользкой дороги. Выглядела Леона потрясающе. Зеленое платье облегало ее тело и отсвечивало потускневшей медью. А волосы своей изящной лепкой напоминали черный античный шлем. И в них какое-то зеленое перышко, прямо над ухом. На глазах зеленые тени, а на ресницах темная тушь. Карие глаза посверкивают в мягком освещении «ягуара» и напряженно смотрят на его черный шелковый галстук, а руки с длинными красными ноготками поправляют его.

Воспитательный дом

Свет отбрасывает янтарный отблеск на выпуклые верхушки грудей, которые едва умещаются в глубоком вырезе платья. А пальцы все поправляют галстук. И колени касаются его колен. И над нейлоном идет этакая электрическая эманация.

— Вот так, — говорит она. И колени разом отодвигаются.

Огромный дом занял квартал по Москворецкой набережной от китайгородского Угла почти до устья Яузы, со сносом Белых стен. Их снос и начался от Яузы, именно под предлогом стройки дома. Переступив черту былой стены, дом встал на оба города, Белый и Земляной.

И рот как у Карлы Саймон, знаменитой актрисы, и два ряда белоснежных зубов. Губы в движении, она что-то говорит ему, но он не слышит — будто перед ним немое кино.

Щелчок! Часы на приборной доске «гайа» показывали без четверти одиннадцать. Когда Мэтью ехал по подъездной дорожке к церкви Святого Бенедикта на Уиспер-Кей, он вдруг подумал, а не оканчиваются ли, в конечном счете, прелюбодеянием все браки.

Однако память места еще два столетия сопротивлялась петербургскому проекту: восточное крыло осуществилось лишь в советскую эпоху. Пожалуй, бельведер над центром дома наследует угольной башне белых стен. Но и переступание черты могло отговориться местной памятью, древнейшей памятью единого Васильевского луга, обращенного теперь в единый дом.

Он вышел из автомобиля, негромко поворчал на дождь и побежал под беснующимся ливнем к домику священника, вверх по усыпанной истоптанным гравием дорожке, мимо большого деревянного креста рядом с пригнувшимися под дождем кустами. Церковь, построенная в духе испанской архитектуры, модной в начале века, глядела на Мексиканский залив и возвышалась над клочком земли, за которым были только серое небо и серое море. Дом Пэрриша стоял не более чем в сотне ярдов к северу от церкви, занимал небольшой участок земли и тоже глядел на море. Мэтью был виден дом с того места, где он стоял под проливным дождем, дергая дверное кольцо плотной деревянной двери домика священника. Мэтью приехал на четверть часа раньше назначенного срока, но надеялся, что отец Эмброуз выйдет на стук прежде, чем он успеет растаять под дождем.



Священник выглядел так, словно он забрел сюда прямиком из «Имени Розы».[2] На нем были сандалии и коричневая накидка до пят, которая могла бы сойти за сутану, небольшое полированное распятие из дерева и серебра висело на его груди на черном шелковом шнуре. Его бритую голову окаймлял венчик коричневатых волос, которые были под стать его карим глазам. Он как раз только что закончил бриться, когда пошел открывать дверь Мэтью, и его лицо было обклеено перепачканными кровью кусочками туалетной бумаги. На вид ему было лет около пятидесяти, но, возможно, сбивала с толку его бритая голова.

Отец Эмброуз предложил Мэтью чашечку кофе, и он пожалел, что согласился: кофе был таким, словно в него подмешали стрихнин. И вот он сидел в аккуратненьком теплом приходском домике, стены которого были заставлены полками с книгами по теологии в пыльных кожаных переплетах, и огонь ярко горел в маленьком камине, и струи дождя скатывались по цветным стеклам окон, а отец Эмброуз рассказывал ему, что произошло утром тридцатого января.

<Проектный> вид императорского Воспитательного дома со стороны Москвы-реки. 1767

Шум дождя, капли которого стучали по крыше его домика, разбудил его задолго до рассвета. Лежа на узкой кушетке в тесной спаленке он прислушивался к дождю и думал, что если до утра дождь не кончиться, мало кто придет на воскресную службу. Серый рассвет тускло пробивался сквозь небольшое окно из цветного стекла.



И вдруг он услышал крики. Голоса становились все громче и пронзительнее, и он сначала решил, что они доносятся прямо из-за его окна, или с лужайки, или, может быть, с побережья, где подростки куролесили порой, напившись пива. В полумраке он встал с постели, сунул ноги в сандалии, накинул дождевик прямо на трусы — он всегда спит только в коротких боксерских трусах — и вышел в ту комнату, в которой они сейчас сидят, а потом к входной двери и распахнул ее настежь, в этот завывающий шторм.

Он, прищурившись, посмотрел сквозь хлеставший дождь. На лужайке не было ни души. Но ярость голосов все нарастала, и стало ясно, что доносились они из дома Пэрриша.

Общий вид зданий Московского Воспитательного дома. Литография второй половины XIX века. Вид от Солянки, на которую, как и сейчас, выходят ворота подъездной аллеи

Отец Эмброуз знал, что там живет гомосексуалист. Полуночные вечеринки у него дома не обходились без шума. Однако теперь это было совсем другое, — не шум веселой попойки, а разразившийся скандал. И отца Эмброуза пробрала дрожь. Что там кричали, он не мог расслышать — слова заглушал ветер. Но и без того он ощущал в их силе надвигающийся взрыв и внезапно перекрестился и прошептал: «Боже, спаси нас». Он с неминуемой и пугающей уверенностью знал, что подобная ярость не может разрешиться только словами.

Слова, снова… Неразличимые на ветру, разносимые обрывками звуков под бешеным дождем, несущие в себе угрозу надвигающегося ужаса…



Потом — резкое, отчетливое, единственное различимое слово, которое ножом прорезалось сквозь ветер и дожди.

— Нет!

Идея Воспитательного дома в общем виде принадлежала только что скончавшемуся Ломоносову, в подробностях – Бецкому. (Кстати, пренебрежение границами кварталов и трассировкой улиц отличало действия Бецкого во главе Комиссии по перепланировке старых городов.) Иван Иванович Бецкой видел свой дом блаженным островом, где бы сироты и подкидыши росли вне впечатлений и влияний мира, за стеной «окружного строения», словно в ограде моря. Такой оградой становилась и Москва-река, на двадцать лет лишенная берегового хода и проезда перед домом (там был разбит передний сад). Море стало житейским. Житейская превратность, как волна, несла к порогу дома-острова младенцев на спасение.

И — кошмарный вопль.

Огонь вдруг издан треск и шипение. Загорелось новое полено. Отец Эмброуз покачал головой.

Построенный при окончании барокко, при начале классицизма, Воспитательный манифестировал не одинокую барочную робинзонаду, а коллективный классицистический руссоизм.

Мэтью внимательно наблюдал за ним.

В гостиной домика священника было тихо, если не считать шипения влажных поленьев в камине и непрестанного стука дождя по кедровой дранке крыши.

Храм Милосердия

— Вы расслышали только один вопль за словом «нет»? — спросил Мэтью.

— Да, всего один вопль.

В античном Риме место Воспитательному дому, первому в истории, определил храм Милосердия, порог которого служил для оставления подкидышей, безвестных и сирот. Именно этот храм одним из первых в мире стал Никольским – уже в IV веке, вскоре после преставления святого Николая. И не случайно: житие его включает эпизоды детского призрения.

Ральф Пэрриш рассказывал Мэтью, что он проснулся от шума ссорящихся голосов и вопля брата. А потом он услышал, как его брат…

— А вы не слышали, как кто-то кричал: «У меня нет их, я даже не знаю, где они»?

Соседство Воспитательного дома с храмом отчеканилось в московском случае на памятной медали. Где аллегорическая Вера, «…облокотившись при церковном здании на постамент <…>, повелевает человеколюбию (представленному во образе жены) поднять найденного на пути своем лежащего младенца и отнести в основанный милосердием императрицы Екатерины Вторыя, для спасения жизни сих рожденных, Воспитательный дом, коего часть видна вдали…»

— Единственное слово, которое я мог разобрать, было «нет». А остальные слова…



Он снова покачал головой.

— Отец Эмброуз… вы сказали, что когда голоса разбудили вас…

Ф. Я. Алексеев. Вид Воспитательного дома в Москве. 1800-е

— Нет, меня разбудил дождь.

— Но позднее вы услышали ссорящиеся голоса… и пошли к двери вашего домика и выглянули на лужайку… А после этого посмотрели на побережье?



— Да.

— Вам его видно от дверей вашего дома?

Место дома больше не выглядит случайным. Вокруг стояло даже несколько Никольских храмов – в Мыленках, в Кошелях и Заяицкий; но по смыслу ближе всех стоял Никола Мокрый, Водопоец.

— Да, конечно.

— И там не было ни души, ни на лужайке, ни на побережье?

Образ Николы Мокрого с его преданием о чуде спасения ребенка из воды мог бы служить эмблемой Воспитательного дома.

— Нет, никого не было.

— А не было ли кого-то на побережье после того, как вы услышали этот вопль? Не видели ли вы, как кто-то бежит от дома Пэрриша?

Который, в свою очередь, оказывался аллегорией, иносказанием древнейшей пристани, ее метафорическим перерешением.

— Нет, я больше не смотрел на побережье.

Спасающий детей и моряков святитель Николай есть ангел яузского устья.

— А что же вы сделали?

— Я закрыл дверь. Шел очень сильный дождь. Я весь вымок.