— Один я никуда не поеду! — твердо заявил он, быстро откликнувшись на ее реплику и даже оставив на время телефонные трубки, которые так и не выпускал из рук.
— Конечно, не поедешь, — легко согласилась Ванда. — Вон у тебя сколько охраны — целая служба, во главе с начальником. И друзья-коллеги, финансисты с волевыми подбородками, и адвокат в «картье». Забирай хоть всех.
— Я без тебя никуда не поеду! — столь же быстро и решительно уточнил Подгорный. — Они все психи, и каждый — себе на уме.
— И куда же мы с тобой отправимся?
— Без проблем. — Обсуждение конкретной проблемы окончательно вернуло Виктора в реальный мир, и даже в тоне его зазвучали прежние нотки снисходительного превосходства. — Хоть домой, хоть на дачу — на дальнюю, на ближнюю, есть еще запасной офис в городе и охотничий домик в Безбородове, но это далековато — Тверская губерния.
— И нигде нет Таньки?
— Нет… — растерянно повторил за ней Подгорный и, еще не выговорив до конца короткий свой ответ, снова испугался. — А что?
— А то, что, если все это действительно ее работа, она быстренько вычислит нас с гобой, а может, именно нас с тобой и дожидается и, уж будь уверен, найдет способ расправиться с обоими, благо поводов у нее к тому более чем достаточно.
— Тогда поедем к тебе. А охрану оставим внизу. И возле двери.
— И на крышу пару снайперов.
— Зачем?
— Для верности…
— Слушай, ты хочешь меня добить?
— Нет, не хочу, — вяло отозвалась Ванда. В душе она была — с ним согласна. Лучше всего было отправиться к ней. Во-первых, ей самой не мешало несколько прийти в себя, а своя территория для этого более пригодна и комфортна. Во-вторых, ее дом практически рядом с его офисом, и это тоже немаловажно, потому что Ванда ждала теперь, после второго убийства, любых сюрпризов. В-третьих, предложение об охране тоже было разумным, опять же в силу непредсказуемости ситуации. Так что огрызнулась она так, скорее по инерции, нежели по существу. — Ладно, мудрый ты мой, будь по-твоему! Только быстро, а то я передумаю.
— Один момент, — буркнул Виктор и действительно сделал все необходимое очень быстро: выпроводил всех присутствующих, включая адвоката, который пытался активно сопротивляться, утверждая, что он может понадобиться в любую минуту.
— Вот и появишься в ту самую минуту, — безжалостно ответил ему вмиг преобразившийся и вернувшийся почти в свое обычное состояние Подгорный.
— Но откуда я узнаю и как сумею добраться так быстро — вы же уезжаете куда-то, как мне показалось…
— Насчет «узнаешь» — не сомневайся. Насчет «добираться» — твои проблемы, я тебе такие деньги плачу, что давно уже мог купить небольшой самолет. А насчет того, что я куда-то уезжаю, — не твоего ума дело. И вообще — будешь подслушивать, уволю к чертовой матери!
Несколько дольше других задержался начальник службы безопасности, получавший указания относительного того, где необходимо расставить дозоры и как их проинструктировать.
— И последнее, — вдруг вспомнила Ванда, когда они уже направлялись к выходу. — Эта девочка, у которой убили дедушку. Что с ней теперь? По крайней мере где она?
— Не беспокойся, — досадливо и самодовольно отмахнулся Подгорный, — я распорядился. Ею занимаются: охраняют, лечат, в смысле — успокаивают, организуют похороны и прочее…
«Сволочь!» — про себя констатировала Ванда, но от комментариев вслух воздержалась.
* * *
Время было позднее, и она спешила попасть домой. Дело было даже не в том, что в такое время совершенно пустой, густо заросший зеленью двор ее дома, а вернее, огромное внутреннее пространство целого жилого массива, старого, сталинской еще постройки, ее страшило или таило какую-нибудь опасность. Страха не было: она родилась и выросла в этом зеленом уютном лабиринте, расположенном вблизи от шумного и многолюдного московского проспекта, но как бы и в стороне от него, отчего атмосфера здесь была почти домашней. За двадцать с небольшим лет ее жизни здесь сменилось не так уж много народа, и почти всех жильцов она знала если не лично, то внешне-то уж точно. Знала и местных алкоголиков, хулиганов, уголовников, отсидевших свое и вернувшихся на старое место, молодую поросль наркоманов и просто задиристых тинейджеров, словом, всю социально опасную, как принято говорить официально, прослойку местного населения. Знала и не боялась: своих здесь не трогали, как-то уж так повелось, это был типичный старомосковский двор, и он упорно хранил свои традиции, не желая подчиняться веяниям новых времен.
Спешила она потому, что изрядно устала на работе: двенадцать с небольшими перерывами часов, проведенных на ногах в огромном зале крупного супермаркета, вытягивали, казалось, все жизненные силы, отпущенные на этот день, и до дома она всякий раз добиралась, мобилизуя самые последние остатки энергии. Кроме того, ночь выдалась отвратительная и никак не располагала к неспешным прогулкам под луной. Было холодно, временами начинал накрапывать мелкий дождик, вроде даже вперемежку со снегом, но когда он прекращался, холодная влага отступать не желала и заполняла все пространство сырым, непроглядным туманом. Туман растекался повсюду, сплошной клубящейся пеленой застилая обзор на расстоянии двух шагов, словно пытался бороться со всеми источниками света: редкие фонари, лампочки над дверями подъездов и светящиеся окна домов во влажной пелене казались зыбкими, нереальными; чудилось, еще немного — и клубящаяся влага поглотит их совсем, и на всем свете воцарится мрачное, темно-серое, сырое непроглядное царство. Более того, казалось, вопреки физическим законам, что туман научился поглощать и звуки: вокруг стояла абсолютная, неземная какая-то тишь.
Словом, она спешила и, очевидно, сильно раздражала туманное царство, потому что стук ее высоких каблуков гулко разносился по всему лабиринту огромного двора.
До родного подъезда оставалось совсем немного, когда она скорее почувствовала, чем услышала в белесой пелене негромкие, быстрые шаги позади себя, но не испугалась: мало ли кто из соседей, припозднившись, так же как и она, торопится побыстрее спрятаться от пронизывающей осенней сырости за дверью собственного дома.
Не испугалась она и когда вдруг почувствовала, что невидимый спутник — совсем рядом, и ощутила его руку на своих светлых, распущенных по плечам волосах. Собственно, это ощущение, возможно, даже успокоило ее: он не схватил, не дернул ее за волосы, а легко коснулся их, ласково проведя рукой от затылка к плечам.
— Кто… — Она быстро, но не испуганно повернулась, намереваясь слегка игриво поинтересоваться, кто это решил в такую неподходящую пору приласкать ее, абсолютно уверенная в том, что в сизой пелене различит сейчас хорошо знакомое лицо кого-то из соседей, возможно, слегка подвыпившего — вот и потянуло на ухаживания и ласки…
Но ничего подобного она не увидела. Зато ощутила ледяные, словно отлитые из нержавеющей стали пальцы у себя на шее, которые сразу же сжали ее горло так, что отчаянного последнего крика своего она не услышала, и никто не услышал: закричать она так и не смогла. Еще почувствовала она сильный удар в грудь, чуть выше солнечного сплетения, и вслед за ним еще один, и только после второго — боль и жар в тех местах, куда наносились удары. Однако понять, что удары наносят не рукой, а ножом, и тепло, которое чувствует она, — это тепло хлынувшей ее крови, она не успела: сначала сознание, а потом и жизнь покинули ее тело, медленно осевшее на влажную холодную мостовую, когда убийца ослабил хватку и разжал пальцы, сжимавшие ее шею.
Тело юной женщины обнаружили довольно быстро, спустя пару часов после убийства, когда к одному из подъездов подъехало такси, доставившее домой загулявшую в ночном клубе компанию — молодую пару, живущую в этом доме, и подругу жены, решившую заночевать сегодня у них. В тумане водитель чуть было не наехал на распростертое тело, и только профессиональный опыт позволил ему ударить по тормозам так быстро, что машина остановилась в нескольких сантиметрах отлежавшей на земле женщины. Находясь в состоянии стресса, он оказался не способен даже бегло проанализировать ситуацию и последовал за первым, наиболее расхожим объяснением, выскользнувшим из подсознания: женщина мертвецки пьяна. Таксист выпрыгнул из машины, изрыгая страшные ругательства, и уже занес ногу для удара по безжизненному телу, когда сознание наконец восприняло полностью картину, открывшуюся его взгляду.
* * *
«Господи, прости, что беспокою тебя по таким пустякам, но сделай, пожалуйста, так, чтобы он отказался от ужина, не приставал с разговорами и вообще сразу же завалился спать», — про себя молитвенно произнесла Ванда, вкладывая в эти нехитрые, почти детские слова всю силу своего убеждения, будто и правда дерзновенно полагая, что ей дано влиять на самого Господа Бога.
Разумеется, это было не так, и при всей своей страшной самоуверенности, раздражающей огромное количество людей, но справедливости ради следует отметить, некоторым образом обоснованной, Ванда была не настолько самонадеянной. Она верила в Бога, еще в ранней молодости определив для себя его образ как некой непознанной человечеством силы, оберегающей соотношение положительного и отрицательного во всей системе мироздания, начиная с масштабов планетарных и заканчивая каждой взятой в единстве и неповторимости человеческой душой. Это определение несколько примирило ее с вопиющими несправедливостями, происходящими периодически на свете, опять же в самых различных масштабах: рукотворными, чинимыми силами природы или вообще неведомыми силами, — ибо, согласно ее теории, каждая из таких несправедливостей — всего лишь некоторое и непременно временное нарушение баланса, которое рано или поздно будет восстановлено должным образом. Причем обе эти категории — «рано» или «поздно», как поняла она уже в зрелом возрасте, исчисляются отнюдь не в рамках общечеловеческих понятий времени. Потому заслуженная расплата не всегда настигает подлеца при жизни его и знающих о его мерзостях людей, что сильно их тревожит и обижает. Однако что есть людской век? Крупинка в песчаных просторах времени! И посланная кара падет на голову виновного, возможно, совсем в другом измерении. Но разве от этого сила ее уменьшится или меньшим будет его ужас пред карающей десницей?
Так рассуждала Ванда и стремилась жить согласно этой теории, сохраняя по возможности баланс добра и зла в своей душе и в своих поступках, хорошо понимая, что не бывает на земле абсолютного добра, как отсутствует, среди смертных во всяком случае, и абсолютное зло. При этом старалась она не очень увлекаться последним постулатом, ибо был он довольно коварным, оправдывающим собственные грехи клятвенными обещаниями себе же в ближайшее время восстановить баланс, сотворив какое-нибудь безмерно доброе и светлое дело.
Что же касается весьма панибратских разговоров с Господом, то привычка эта сохранилась у нее действительно с детства, и если не привита была, то по крайней мере весьма поощрялась покойной бабушкой. Та не очень жаловала официальную религию, но в Бога верила и сама предпочитала долгие задушевные беседы с Создателем постоянному повторению заученных слов молитвы.
Но как бы там ни было, просьба Ванды была выполнена или все сложилось само собой — словом, едва переступив порог ее квартиры, Подгорный тут же заявил, что не намерен стеснять ее ни в чем и не воспользуется более ни минутой ее времени. Он хотел только принять душ, ее же смиренно попросил бросить ему у порога какую-нибудь тряпочку помягче — на большее, по его утверждению, Подгорный не рассчитывал.
С чувством величайшего облегчения и даже благодарности Подгорному Ванда быстро постелила ему постель на просторном диване в своем кабинете, налила кружку горячего, не очень крепкого чая с лимоном и даже подвигла себя на то, чтобы аккуратно поставить ее на сервировочный столик, который она затем подкатила вплотную к дивану и накрыла белой полотняной салфеткой. Подгорный довольно быстро принял душ, облачился в свой же старый махровый халат, оставленный Вандой со времен их совместного проживания в качестве гостевого, и проникновенно сказал «спасибо». Уже через несколько минут сквозь плотно прикрытую дверь кабинета раздался его зычный храп, перемежающийся громкими жалобными стонами. «Сволочь!» — еще раз с чувством обругала бывшего мужа Ванда, снова вспомнив о внучке убитого старика, которой сейчас действительно требовалась психологическая помощь, в этом Ванда была уверена абсолютно. Ей нужен был именно психолог, а не те «шестерки», которых Подгорный отправил, дабы охранять ее и заниматься организацией похорон.
Откуда взялась в ней такая уверенность, Ванда толком еще не понимала, но ощущения, возникающие вдруг, без видимых на то оснований, были ей хорошо знакомы, и она привыкла доверять им, ибо ни разу еще не была ими обманута.
Она остро чувствовала, как плохо сейчас бедной девочке, и даже корила себя за то, что не заставила Подгорного разыскать ее и привести к ней. Но была и еще какая-то причина, определявшая желание Ванды во что бы то ни стало видеть девочку у себя и говорить с ней. Об этом она и намеревалась поразмышлять теперь, когда все препятствия к тому были устранены: храп и стоны Подгорного ей нисколько не мешали, напротив, создавали ощущение защищенности от помех с его стороны.
Итак, девочка, которую звали Соней, или Софьей Савельевной Ильиной, пришла на работу к Подгорному после окончания Финансовой академии почти год назад — осенью прошлого года. Разумеется, попасть на работу в структуру, подобную структуре Подгорного, просто так, с улицы, даже имея блестящий диплом и наилучшие рекомендации, невозможно. Обитатели башни и им подобные уже давно сбились в кланы и чужаков в свои ряды не пускали: даже на самые неприметные должности, даже в охрану и обслугу, садовниками и дворниками брали своих, ибо у каждой проверенной горничной наверняка была сестра, а у каждой жены босса или его заместителя оказывалась малообразованная и лишенная амбиций племянница-провинциалка или непутевый кузен, вовремя не вышедшие в люди. Так формировался клан. Разумеется, Соню Ильину, ничью сестру, жену или племянницу, гак просто на должность пусть и не ключевую, но все же вполне приличную и — что немаловажно! — дающую перспективы хорошего роста, клан бы не принял.
Но случилось непредвиденное и совершенно на первый взгляд с судьбой Сони не связанное. Подгорный «сорвался с цепи» и пустился во все тяжкие. Имелось в виду, что Виктор Подгорный, попросту не замечавший других женщин, будучи мужем Ванды, по инерции сохраняя эти же принципы, оказавшись в лапках Татьяны, отходил от них постепенно все дальше и дальше, освобождаясь от наваждения Ванды весьма оригинальным способом — при помощи потребления суррогатной Таньки. И час настал: он услыхал вожделенный звон павших оков, полной грудью вдохнул пьянящий воздух свободы и рванулся в хмельной гон загула, словно желая наверстать упущенное. Разумеется, все это бывший муж творил подсознательно, отнюдь не ставя перед собой четкой цели догнать и перегнать Казанову. На данный момент, по его собственному признанию, он поддерживал одновременно несколько постоянных связей, из которых самой серьезной и далеко идущей мог стать роман с несчастной Иришкой. Но контекст «мог стать» употреблен был Вандой не только но причине трагической гибели Иришки. Успешному развитию этого романа уже серьезно угрожало, помимо Танькиной лютой ревности, и нечто другое, гораздо более серьезное, хотя еще и не осознанное самим Подгорным.
Членом Государственной комиссии Финансовой академии Виктор Подгорный стал как-то по случаю, получив лестное предложение, после того как ссудил бывшей альма-матер некую остро необходимую ей сумму. Подумав некоторое время, Подгорный согласился, решив, что на всякий случай это почетное членство может пригодиться. Под «всяким случаем» в тот момент он имел в виду, разумеется, оказание помощи чьим-нибудь отпрыскам, но случай представился в совершенно иной сфере человеческих отношений.
Отсиживая положенное время в составе Государственной комиссии, Подгорный увидел Соню Ильину. Таким оказался случай. А дальше все разворачивалось по хорошо понятной Ванде, но совершенно не осознанной еще самим Подгорным схеме.
Подгорному казалось, что он просто мельком «положил глаз» на миловидную, юную, свежую и, очевидно, наивную выпускницу. Хищные зверята из числа топ-моделей, кино- и теледив, примадонн шоу-бизнеса, сановных дочек и просто модных тусовщиц столичного бомонда уже успели ему изрядно поднадоесть. Дальнейшее было делом техники. Восторженная, не верящая в свою удачу Соня заняла одну из скромных должностей в структуре. А Подгорный, сам не ведая того, погрузился в упоительную игру, которая в людоедских сказках называется: «Я съем тебя напоследок». Он тянул, никак не выдавая своего интереса к юной финансистке, и это было упоительное, сладостное время, ибо именно гак начинаются все мало-мальски серьезные романы. Они лишь поначалу слегка задевают струны самых глубоких и сокровенных чувств, и два человека не замечают друг друга вроде, но с неожиданной радостью вдруг ловится посторонний пока взгляд, и долго волнует душу сказанное вскользь слово. Потом, как опытный и одаренный гитарист, некто касается струн чуть сильнее, и они отзываются глубоким и мелодичным перезвоном, который звучит внутри и заставляет сладко трепетать сердце в предчувствии настоящей любви. Ну а потом гитарист с силой бьет по струнам, рвет их в мощном аккорде, и тогда переворачивается душа, и, оборвавшись, катится куда-то в бездну сердце, и замолкает разум, потому что не может он быть услышан. Вот какой роман затевал сейчас Виктор Подгорный, которому об этом ничего еще не было известно, зато отлично понято и просчитано его бывшей женой.
Собственно, все началось с фотографии в личном деле Сони Ильиной, которую доставили из департамента кадров, как только началась давешняя кутерьма в кабинете Подгорного. Едва взглянув на нее, Ванда подивилась удивительному сходству Сони с ныне покойной матерью Виктора, которую знала хорошо и относилась с искренней симпатией. Разумеется, это было не буквальное, точное сходство, заметное всем и каждому. Но Ванде хорошо было известно, что человечество, при всем своем великом множестве и непохожести, на самом деле со дня сотворения мира разделено Создателем или кем-то из его подручных на несопоставимо малое количество типов, которые психологи почему-то присвоили себе, обозначив как психологические. Люди каждого типа, как правило, удивительно, порой — неуловимо, порой, словно в шутку, — как две капли воды, похожи друг на друга. Их объединяет огромное количество признаков — от случайных интонаций речи и манеры потирать руки или закидывать ногу на ногу до отношения к другим типам людей и обостренности чувства собственного достоинства. Впрочем, такое же количество признаков может разделять их — от цвета кожи до роста и отношения к религии. Однако различия редко обманывают других людей, и, глядя порой на совершенно незнакомого человека, они с упорством мазохиста терзают свою память вопросом: где и когда им довелось уже встречаться? В том же, что такая встреча когда-то происходила, они уверены абсолютно. В конце концов, самые продвинутые из них или признающие теорию реинкарнации успокаиваются мыслью, что с этой персоной они имели дело в какой-нибудь из прошлых жизней, а те, кто попроще, утешают себя тем, что склероз не самый мучительный из человеческих недугов. На самом же деле ларчик открывается даже не просто, а очень просто, вернее, он и не закрывался вовсе. И совершенно незнакомый человек просто принадлежит к тому же типу, что и знакомый с детства сосед по лестничной площадке или собственный любимый родной дядюшка. По той же причине люди иногда испытывают необъяснимую симпатию к первому встречному алкоголику и совершенно немотивированную и мучительную от этого неприязнь к вполне достойному и доброжелательному коллеге.
Мужчины же, кроме того, почти всегда стремятся к женщинам, принадлежащим к тому же типу, что и их мать, и часто именно с ними у них складываются — наиболее серьезные и длительные отношения. В этом смысле Подгорный не являлся исключением, и не было ничего удивительного в том, что он сам этого сходства пока не замечал — оно относилось к категории неуловимых, и быстро обнаружить его мог только специалист. Кроме того, было еще одно соображение, которое легло в основу версии о серьезном увлечении Виктора Соней Ильиной. За годы, прошедшие после расставания с Вандой, Виктор уже должен был устать от коротких, острых и ярких связей, публичных, престижных романов и отношений на коммерческой основе, на которые наверняка рассчитывали, вступая с ним в связь, большинство женщин: от случайно снятой путаны до постоянной любовницы, мечтающей когда-нибудь стать женой. С Соней все могло и должно было, по расчетам его подсознания, стать иначе, и Виктор, который уже наверняка пресытился всем, что было, потянулся именно к такому островку искренности и постоянной готовности жертвовать собой (разумеется, в одностороннем порядке, и естественно — с ее стороны). Все это вполне могла дать ему Соня.
Вандой обнаружен был еще целый ряд симптомов, подтверждающих ее версию, уже непосредственно в поведении Виктора, но они были слишком очевидны и просты, чтобы забивать ими голову.
Вопрос был ясен.
Но именно он и казался Ванде главным камнем преткновения.
Она уже почти согласилась с версией Виктора о причастности ко всему Таньки и, пока многочисленные чины суетились и галдели в кабинете Подгорного, успела просчитать несколько вариантов развития ее болезни (а речь если и могла идти, то только о деяниях невменяемого человека), каждый из которых вполне мог привести к подобной модели поведения. Она уже готова была начать действовать и даже рада была в душе лихорадочным поискам жены, которые предпринимал Подгорный, желая, чтобы они наконец-то завершились успехом. Но именно тогда перед глазами ее, как в волшебном фонаре из детства, начал складываться образ несчастной девочки — Сони Ильиной, и Ванда отчетливо ощутила, как обо что-то споткнулась.
Квартира Татьяну завораживала. Она бродила по пустынным комнатам, вдыхая какие-то особые строительные запахи и тонкий древесный аромат новой мебели; неспешно миновала широкий коридор; выходила на балкон, хотя на улице стояла промозглая осенняя сырость. Не замечая ее, с удовольствием дышала холодным воздухом почти облетевших бульваров, слушала шум автомобильного потока, медленно ползущего по мокрому и узкому Бульварному кольцу, разглядывала с высоты третьего этажа яркие купола зонтов, скрывающих от мелкого холодного дождя торопливых прохожих.
Озябнув, Татьяна плотно закрывала балконную дверь, шум бульвара сразу смолкал, и только кроны самых высоких деревьев, дотянувшиеся до окон квартиры, напоминали о том, что он существует внизу, промокший, выстуженный, с трепетом ожидающий первого снега. Татьяна шла в ванную и, согреваясь, долго держала руки под струей горячей воды, одновременно пристально разглядывая себя в большое итальянское зеркало, обрамленное двумя причудливыми, муранского стекла, светильниками.
Что ж, кроме всего прочего, о чем уже думано-передумано, особенно здесь, в пустой и такой милой сердцу квартире, она достигла еще и внешнего сходства с Вандой, почти абсолютного, особенно теперь, когда обе они стали старше. Вступило в действие хорошо известное правило: разница в возрасте тем менее заметна, чем старше становятся подлежащие сравнению персоны. Пятнадцатилетняя девочка слишком явно отличается от женщины тридцати пяти лет, но уже в двадцать пять она может быть близка внешне к той, которой исполнилось сорок, особенно если последняя тщательно следит за своей внешностью и делает все, чтобы максимально отдалить старость. Ванда, безусловно, в этом искусстве превзошла многих. Что ж, ничего удивительного здесь не было и особой заслуги ее в том Татьяна тоже не усматривала: Ванда всегда, с ранней молодости, имела практически неограниченные возможности. Причем не только материальные. Еще у нее было понимание. Иными словами, когда ровесницы бездумно малевали веки синей шпатлевкой, именуемой тенями для век, небрежно штукатурили юные мордашки жирной, тягучей крем-пудрой, стереть которую можно было, только изрядно поработав мочалкой или мокрым полотенцем, Ванда не красилась вообще — ей было незачем. Но это она поняла не сама, в семнадцать лет такое еще не понимают, в семнадцать хочется ярко-синих теней и перламутровой помады. Однако бабушка нашла слова, сумевшие убедить ее и в семнадцать лет, что ей этого не требуется. Эта бабушка, профессор Ванда Болеславовна Василевская, по учебникам которой и сегодня учат Татьяну на ее куцем коммерческом факультете, была мудрой женщиной. Но главный результат ее мудрости составляли не многочисленные учебники, статьи, пособия, целая когорта учеников и последователей и даже не посвященная ей длинная статья в Большой Советской Энциклопедии, которую в свое время внимательно проштудировала Татьяна, — главным делом ее жизни и живым воплощением ее мудрости была, конечно, Ванда. Ванда, которая сознательно мало курила и употребляла минимум алкоголя, обожала кофе, но позволяла себе только одну чашку в день, любила ночные посиделки, но отправлялась в постель не позже часа ночи и заставляла себя спать не менее двенадцати часов в сутки, что бы в этот период ни происходило в ее жизни. Ванда, которая вела абсолютно правильный образ жизни задолго до того, как это понятие вошло в обиход голливудских звезд, вовсе не потому, что этот образ нравился ей и был близок, а потому, что бабушка сумела ее убедить, что только так возможно сохранить и умножить данный природой бесценный, но хрупкий капитал — красоту.
Откуда об этом знала Татьяна? Из первоисточника — от самой Ванды, лично и персонально. Теперь Ванда, которой уже далеко за сорок, выглядела совершенно так же, как тридцатилетняя Татьяна. Так была ли в том ее, Ванды, заслуга? Татьяна глубоко вздохнула, поморщилась и утвердительно кивнула, отвечая сама себе. Была!
Этому, кстати, тоже научила ее Ванда: обязательно, через силу, как бы противно и отвратительно это ни казалось, как ни хотелось бы поверить в обратное, признавать силу и достоинства противника. Всегда. Честно. И в полном объеме. «Только так можно победить!» — учила Ванда. Что ж, спасибо за науку.
За окном сгустились сумерки — вечер был еще далеко, но темнело теперь рано. Впрочем, время не имело значения: Татьяна была совершенно свободна. История, придуманная ею, про консультации у Ванды окончательно развязала ей руки, и теперь она могла пропадать хоть ночами: уж кто-кто, а Подгорный знал, как подолгу, кропотливо и въедливо работает с пациентами Ванда. Впрочем, Подгорный не интересовался, где, с кем и как проводит она время. С некоторых пор ее отсутствие дома, похоже, стало для него благодатью. Это надо было признать честно, как учила Ванда. Господи, опять Ванда! Теперь, когда желанное некогда превращение состоялось почти полностью, Татьяне стало казаться, что это не она приняла решение стать точной копией, двойником, тенью Ванды Василевской, а Ванда проникла в ее жизнь, до краев заполнив ее собой. Словно наяву была сыграна ими сцена из страшной сказки Шварца, и, почти поверженная, Ванда вдруг собрала последние силы, крикнула ей согласно сюжету: «…знай свое место!» — и все повернулось вспять. Снова везде и всюду царила одна только Ванда, а ей, Татьяне теперь уже пожизненно, похоже, уготована была участь оставаться ее зыбкой тенью, повторять каждое ее слово, жить по ее правилам, следовать ее принципам и вкусам, выбиваться из последних сил, пытаясь сохранить сходство с ней, словно не ведающей возраста и не знающей старости. И это «возвращение Ванды»? Она ведь придумала его в отчаянии, чувствуя, что безвозвратно теряет Подгорного, а вместе с ним все его возможности и то, что завоевала она с таким трудом…
Да, поначалу это действительно помогло. Татьяна долгие часы напролет беседовала сама с собой так, как делала бы это Ванда, обратись она к ней за помощью на самом деле и пожелай та эту помощь оказать. Беседы пошли на пользу: Татьяна почти успокоилась, по крайней мере у нее нашлись силы обуздать себя и не закатывать более Подгорному унизительных истерик, которые только отпугивали его и заставляли дистанцироваться все дальше и дальше.
«Пойми, — убеждала она себя, выступая от имени Ванды, — он в душе добрый человек. Если после всех глупостей, которые ты натворила, его и останавливает что-то от стремительного бегства куда глаза глядят (а куда они у него глядят, тебе известно!), так это жалость к тебе и чувство вины. Но каждой своей истерикой, когда безумная, с всклокоченными волосами, опухшими от слез красными глазенками, безобразно разевая рот, ты набрасываешься на него, бессильно размахивая кулачками и суча ножками, ты эту жалость сводишь на нет, потому что становишься безобразна. Что ж до вины, главного чувства, которое еще удерживает его подле тебя, то ее ты просто уничтожаешь собственными руками. Потому что, терпя твои наскоки, он уже не считает себя виноватым перед тобой, а, напротив, чувствует себя жертвой, виновной же стороной совершенно искренне считает тебя. И все. Рвется последняя тонкая ниточка, за которую ты еще можешь его придерживать, а если будешь умно себя вести, то и подтягивать полегоньку обратно». Так рассуждала Татьяна, представляя себя Вандой и до изнеможения часами блуждая но улицам.
И это сработало. В дом почти вернулись мир и покой. Подгорный, разумеется, не прекращал встречаться со своими случайными и постоянными девицами, но и дома стал появляться чаще. Однако действие самотерапии длилось недолго. Татьяна вновь ощутила мучительные приступы ярости, ненависти к Подгорному и его девицам, своей зависимости от него, острого желания если не убить его, то нанести увечье, причинить физическую боль или уж по крайней мере оскорбить и унизить посильнее.
Потом «собеседница Ванда» подсказала ей свежую идею: снять квартиру, обзавестись новым кругом знакомств, попытаться зажить новой жизнью, в которой никто не будет знать ее, прежнюю. И снова это помогло, отвлекая от явных и совершенно откровенных теперь измен Подгорного.
«Что ж, — невозмутимо констатировала Ванда, — удержать его, видимо, не удастся: слишком далеко уже ты оттолкнула его от себя. Но нельзя допустить, чтобы ты осталась ни с чем, как старуха у разбитого корыта. Торопись, наверстывай время! Держи его до последнего момента, пока хватает сил, пока еще он окончательно не хлопнул дверью. Но используй это время с толком для себя. Обрастай связями, знакомствами, начни практиковать как психоаналитик. Кое-какие знания у тебя есть. Слава Богу, у нас не западная система лицензирования и не требуется, как в Европе, или особенно в Америке, сдавать жесткий экзамен, десятилетиями стажироваться у признанных мэтров и выслуживать их рекомендации. Достаточно дать объявление в газете и найти секретаря побойчее. Дальше — все зависит от тебя. У нас практика не покупается, иными словами, один врач не может продать свою практику, то есть передать своих пациентов другому, как на Западе. Они к нему не пойдут, потому что его не знают, они разбегутся по врачам своих знакомых. У нас практика нанизывается как бусы: от одного пациента к другому — и так до бесконечности, если, конечно, первому и каждому последующему ты сумеешь помочь. Дерзай. Сними для начала приличную квартиру, пока деньги Подгорного еще в твоем распоряжении…»
Однако закончился и этот период. Квартира была снята, и объявления даны, но никто не откликнулся на них, хотя Татьяна часами сидела у телефона, боясь пропустить звонок первого клиента. Что же до новых друзей и вообще людей, которые ее, прежнюю, не знали, то где же было их искать? Не знакомиться же на улице! Да, собственно, и на улице с ней никто не спешил завести знакомство или просто перемолвиться парой фраз, так, ни о чем, пусть бы и о погоде… Хотя она частенько захаживала в небольшие недорогие кафе и подолгу сидела там с чашкой кофе или легкой закуской. Но, похоже, время беззаботных знакомств на улицах безвозвратно кануло в Лету вместе с кафетериями, в которых подавали разбавленный кофе с молоком в граненых стаканах, бутерброды с тонкими ломтиками вареной колбасы и непропеченные булочки с творогом, именуемые сочниками. А может быть, никуда это время не кануло, просто Татьяна выпала из него в погоне за призрачной Вандой?
Ей показалось вдруг, что отражение в зеркале усмехнулось и утвердительно кивнуло головой, словно приветствуя первую здравую мысль, пришедшую ей в голову. При этом Татьяна была уверена в том, что ничего подобного сама она не делала.
Цветное муранское стекло отбрасывало на сияющую поверхность зеркала тонкие радужные блики. Играя, они преломлялись, складывались в причудливые геометрические фигуры, насыщались новыми оттенками, искрились, заполняя собой все большее пространство зеркала. И в этих радужных бликах Татьяна увидела вдруг, что из зеркала смотрит на нее совсем не ее лицо. Та женщина была очень похожа на нее, так похожа, что и сама Татьяна не сразу различила подмену. Та же копна пушистых светлых волос, те же лучистые серые глаза, словно подернутые влажной пеленой, тонкий, с легкой горбинкой нос (Татьяне такой дался только после двух пластических операций)…
— Ты? — тихо спросила она у зеркала.
— Я. — Ответа не прозвучало, по крайней мере в ванной по-прежнему слышен был только звук льющейся из крана воды, но Татьяна различила это короткое «я», словно голос собеседницы звучал внутри ее, собственно, только к ней и обращенный.
— И все это время ты была рядом и все знала?
— Конечно, а ты думала, что сумеешь переиграть меня?
— И все твои советы: квартира, практика… Все это… что же — обман?
— Почему обман? Абсолютная правда. Ты же знаешь, я никогда не вру без крайней на то необходимости. Вопрос в другом: к чему, к какому результату привели мои советы?
— И к какому же?
— К полному и абсолютному краху. К потере всего. Подгорного, разумеется, в первую очередь. А следом за ним и всего остального. Иными словами, я советовала тебе совершать прямо противоположные действия, чем те, которые должна была бы совершить ты для достижения своих целей. Но цели у нас с тобой разные, я бы сказала — диаметрально противоположные.
— Чего же хотела ты?
— Только одного: вернуть тебя на твое место. И, как видишь, у меня получилось. Как, впрочем, и всегда.
— Дрянь! — Голос Татьяны сорвался на визг. Но женщина в зеркале не отреагировала никак, лишь дрогнул слегка уголок упрямо очерченной губы, выражая крайнее разочарование и брезгливость, — эту короткую, еле заметную гримаску и ее значение Татьяна знала отлично. — Дрянь, змея, ведьма! — продолжала кричать она все громче и отчаяннее, понимая, что своим криком только веселит Ванду, но ничего не в состоянии с собой поделать.
Женщина в зеркале улыбалась уже совершенно откровенно. Улыбка эта была тоже хорошо известна Татьяне — холодная, исполненная ледяного презрения улыбка Снежной королевы. «Господи, — подумалось eй вдруг, — почему я никогда не замечала этого? Она же очень похожа на Снежную королеву, такая же величественная и холодная». В памяти тут же пронеслись обрывки старой сказки: добрая девочка, обманутый мальчик, ледяное пространство и осколки… Да, конечно, там были еще осколки, то ли льда, то ли разбитого окна, но все дело было именно в них! «Зеркало! — вдруг и сразу вспомнила она. — Волшебное зеркало! Все случилось из-за его осколков!»
Разум Татьяны еще не успел дать команды, а руки уже сами поднялись над головой и со всей силой, какая заключалась в них в ту минуту, ударили в мерцающую зеркальную поверхность. Звон разбитого стекла был не очень силен, гораздо сильнее оказался крик Татьяны. И непонятно было, от чего кричала она: от боли, которая пронзила ее, когда многочисленные осколки впились в руки, глубоко рассекая кожу; от ярости, переполнявшей душу все это время; или — от радости, потому что всем ее мучительным и, казалось, многочисленным проблемам найдено наконец простое и короткое разрешение.
Случись вдруг кому поинтересоваться у Галины Истратовой, молодой еще женщины, матери пятилетней дочки, каково же главное правило или главный принцип человеческой жизни вообще и ее, Галиной, в частности, не медля ни секунды она выпалила бы короткую обыденную фразу: «Жизнь полосатая» — и сумела бы легко доказать ее справедливость на примере собственной нехитрой биографии.
Однако никто с подобными глупыми вопросами к Галине Геннадиевне Истратовой не приставал и доказывать никому ничего ей не приходилось. Потому уверенность свою она хранила при себе, разве что иногда делилась соображениями с такими же, как она, скучающими молодыми мамашами, во имя здоровья своего потомства долгие часы напролет проводящими с колясками в скверике возле дома.
А жизнь у Галины Истратовой и вправду складывалась показательно полосато.
Сначала было детство, обычное среднестатистическое советское детство, в семье инженера средней руки и соответственно — среднего достатка. Правда, мать Галины была фармацевтом по образованию и работала провизором в соседней с их домом аптеке. Это несколько выделяло семью из общей серой массы советских обывателей: мать могла изредка доставать дефицитные лекарства и, следовательно, принадлежала уже к иной категории граждан империи, счастливой касте тех, кто имел доступ к дефициту. Потому многочисленная родня и соседи семью несколько выделяли, с особым, подчеркнутым уважением относясь именно к матери, а в доме водились неведомые большинству продукты, вещи и книги — как результат натурального обмена внутри клана обладателей дефицита.
Некоторым образом — это влияло на характер матери, делая его более авторитарным и властным. Но это в большей степени задевало отца, дети же — Галина и старший ее брат Саша — жили неплохо. Очень даже неплохо. И позже Галина считала этот период своей жизни, безусловно, светлой полосой.
Потом наступила пора Галиной юности, и вместе с ней — черная полоса в жизни. Дело в том, что выросла она девицей удивительно некрасивой. Во-первых, избыток дефицитных деликатесов в доме, а быть может, просто генетическая склонность или загадочное нарушение обмена веществ привели к весьма печальному обстоятельству. К семнадцати годам Галина была очень полной, если не сказать толстой, девушкой, с безобразно расплывшейся фигурой и круглым, оплывшим, вечно лоснящимся лицом ярко-розового цвета. К сему добавилась еще сильная дальнозоркость, отчего глаза, и без того небольшие, изрядно заплывшие жиром, пришлось еще более изуродовать толстыми линзами очков, которые так искажали их размер и форму, что казалось — к стеклам окуляров прильнула какая-то диковинная, уродливая чудо-рыба-кит, скрывающаяся в недрах безразмерного, рыхлого Галкиного тела. Впрочем, судя по выражению глаз, чудо-рыба была доброй. Доброй была и Галка, умудрившись не возненавидеть свое уродство и вследствие этого не озлобиться на весь отличный от нее мир.
Разумеется, она лишена была обычных подростковых радостей, и в первую очередь возможности стремительно перемещаться в недетской уже дворовой и школьной возне; до упаду отплясывать на дискотеках и частных вечеринках; с трепетом облачаться в первые свои настоящие «взрослые» тряпки и оценивать себя, новую, незнакомую и неожиданно привлекательную в них, глазами недавних друзей-приятелей, а ныне — мальчиков, парней, пацанов…
Однако свою нишу в этой круговерти первых авантюр и романтических приключений Галка все же отыскала, что позволило ей не замкнуться окончательно в глухом одиночестве и беспросветной тоске. Ей не дано было сыграть на этой сцене ни Офелию, ни Джульетту, но и злобной сестрицей, отнимающей хрустальный башмачок у бедной Золушки, она быть не пожелала. И пусть внешне Галина Истратова никак не соответствовала традиционному образу травести, она добровольно выбрала себе и блестяще справилась с ролью «своего парня».
Это в ее квартире чаще всего устраивались шумные посиделки с обязательными танцами под медленную музыку и при свечах в финале. Галина к этому моменту как раз успевала собрать в комнате всю грязную посуду и тихонько удалялась с ней на кухню. Шум льющейся из-под крана воды и звон чистых тарелок, расставляемых в буфете, отлично заглушали мяукающие звуки томных мелодий, шарканье ног и чью-то откровенную возню в коридоре.
Она никогда не отказывала в просьбе дозвониться домой тому или иному мальчику и, когда к телефону подходила его мама, про которую было известно, что та не одобряет слишком раннего общения сына с особами противоположного пола, прямо, ничуть не смущаясь, что называется, «на голубом глазу», просила к телефону Славу, Игоря или Валеру, радостно представляясь при этом и интересуясь здоровьем мамы и ее успехами на работе. Надо ли говорить, что отказа она не получала никогда.
Что же касается процедуры примирения парочек, которые находились в том блаженном возрасте и состоянии, когда ссоры так же сладостны, как и неизбежны, то Галина слыла в этом вопросе наилучшим, а по существу, единственным в их дружной округе специалистом, так что ей приходилось выступать подчас поверенным обеих сторон, разумеется, не ведающих об этом. Словом, Галину любили настолько, что даже не жалели, с юношеским непосредственным эгоизмом воспринимая ее внешность и все вытекающие из этого последствия как нечто совершенно естественное, просто именно так определенное природой. Никому же в голову не пришло бы, к примеру, жалеть чью-то престарелую бабушку за то, что дедушка у нее давно умер, а другие дедушки что-то не очень обращают на нее внимание.
С тем, что жизнь Галины, по всей видимости, и далее будет складываться именно таким образом, то есть как жизнь доброй и жизнерадостной старой девы, правда, обладающей большим количеством друзей, смирились все: и родители, и уж тем более старший брат Александр, и сама Галина. Был период, когда она героически пыталась бороться со своим уродством, изводя себя диетами, настойками, травами, таблетками, сеансами кодирования и визитами в тренажерный зал. Однако к чести ее надо сказать, что этот период закончился довольно скоро и она пришла к твердому убеждению, что не в состоянии бороться с собственным телом, какой бы высокой ни была цена победы. Конечно, ночами она часто плакала, особенно начитавшись романов или насмотревшись романтических историй по телевизору, а иногда позволяла себе даже немного помечтать о каком-нибудь чуде, которое возьмет да сотворится само собой, без всякого постороннего участия.
Чуда не происходило, а Галина между тем, следуя по стопам матери, закончила фармацевтический техникум и оказалась за прилавком той же аптеки рядом с их домом, где все это время работала мать, что было очень удобно им обеим и приятно постоянным посетителям. Дни потянулись ровные, спокойные, похожие друг на друга и почти полностью предсказуемые. Галина готовилась встретить свое тридцатилетие.
Однако именно в ту пору кто-то, уполномоченный принимать подобные решения, счел, что черная полоса в жизни Галины Истратовой, которая, если честно, ею самой воспринималась уже скорее как серая, исчерпала лимит своей протяженности и должна смениться ноной, давно ожидающей своей очереди полосой — белой.
Семья Сурена Погосова бежала из Баку, пережив гам сполна все страшные события, испытав все, что положено было испытать людям, которых не убили случайно, потому что приняли дверь их квартиры в покосившемся доме-скворечнике армянского квартала за дверь кладовки или сарая — таким убогим был вход в их жилище. Но благодаря именно своей вечной бедности они выжили. Однако стали свидетелями того, как опьяненный человеческим страхом более, чем человеческой кровью, напрочь лишенный рассудка жуткий молох, в который сублимируется биологическая масса — толпа, во имя чего бы изначально ни собрались поглощенные ею люди, методично, последовательно и с потрясающей кровавой изобретательностью уничтожил всех до одного их соседей, числом более пятидесяти, включая древних стариков, старух и только что рожденных младенцев. Первые дни после этого Сурен не был уверен, что им повезло. Отчасти он оказался прав: довольно скоро выяснилось, что его сестра Марина лишилась рассудка. Уже в Москве, где их приютила тетка, сестру поместили в психиатрическую больницу и ничего утешительного даже в самом отдаленном времени не обещали. На руках Сурена и его зятя остались парализованная мать и двое маленьких детей. Возможно, вдвоем им было бы легче противостоять ударам судьбы, но зять, крепкий красивый парень, как выяснилось, держать удар-то как раз и не умел. Он удивительно быстро спился, стал надолго пропадать из дома и вскоре исчез совсем, не подавая о себе вестей уже несколько месяцев подряд. Искать его Сурен не стал. Теперь в небольшой двухкомнатной квартире их осталось пятеро: тетка, младшая сестра его матери, несколько лет назад овдовевшая, его парализованная мать, двое племянников и он сам, Сурен Погосов, математик по образованию и неплохой, почти профессиональный шахматист.
— Ах, почему Клара смогла заставить Гаррика заниматься серьезно, а Асмик тебя — нет? — постоянно вздыхала тетка, столь фамильярно поминая всуе нынешнего чемпиона мира по шахматам и его непреклонную маму.
Себя она гордо именовала «музыкальным работником». На самом деле это значило, что она подыгрывала на пианино детишкам в нескольких близлежащих детских садиках, теперь же, как назло, вышло так, что ее услугами пользовался только один из них. Были, правда, еще и частные уроки, но от них скоро тоже пришлось отказаться. Избалованные московские ученики, а более того — их родители, отнюдь не испытывали восторга от того, что их отпрыски постигают азы музыкальной грамоты в компании с парализованной женщиной и двумя ее постоянно галдящими внуками грех и пяти лет: комнаты в квартире были смежными.
На работу Сурена не брали: фатально не решался вопрос с пропиской, хотя после долгих мытарств они получили все же статус беженцев, а томившаяся от избытка свободного времени и неуемной, несмотря на преклонный возраст, энергии тетушка обивала пороги всех известных ей столичных инстанций, требуя прописать на ее кровную жилплощадь несчастных родственников. Впрочем, Сурену иногда казалось, что так много времени проводит она вне дома еще и потому, что просто не чувствует в себе сил быть постоянным участником не прекращающегося ни на минуту броуновского движения, которое легко имитировали на территории обеих комнат и всех подсобных помещений квартиры его племянники. Что чувствует при этом их бабушка, его парализованная мать, Сурен старался не думать.
Он вообще о многом старался не думать, потому что и без сложных логических и системных построений было ясно: дальше будет еще хуже. Бывали дни, когда им просто нечего было есть.
Сурен сутками метался по Москве в поисках любых заработков, но чаще всего день завершался ничем: у него была слишком ярко выраженная кавказская внешность и отчетливо ощутимый бакинский выговор (именно выговор, по-русски он говорил почти безупречно правильно), на диплом с отличием при таком стечении обстоятельств никто даже не смотрел. Иногда везло, и кто-то из соотечественников или просто добрых людей давал временную работу: мыть посуду и полы в маленьких кафе, подносить фрукты к прилавкам, убирать мусор возле магазинов и палаток, однако все это длилось до появления первого милиционера, завидев которого, Сурену молча указывали на дверь. Бывали ситуации и вовсе мерзкие: однажды его сильно избили на вокзале грузчики, хотя поначалу согласились поделиться фронтом работ; несколько раз били в милиции, просто потому, что попадался под руку в недобрый час, однако статус беженца все же действовал: отпускали и даже возвращали все документы. Он обращался в какие-то правозащитные фонды и комитеты, но, поведав свою историю, непременно со всеми выворачивающими душу подробностями, в сто тридцать третий раз очередному бородатому и не очень промытому на вид субъекту в потертых джинсах и растянутом до колен свитере и получив очередное вежливое приглашение зайти дней через пять-шесть, а лучше — позвонить, дорогу в эти организации счел для себя заказанной.
Словом, жили они на пенсию тетки, ее детсадовский заработок, и единственное, пожалуй, что покупали регулярно, — это лекарства для матери, без которых она просто не могла.
В аптеку возле дома Сурен, как правило, забегал вечером, если вдруг находилась работа и, значит, появлялись деньги. Тогда первым делом он спешил запастись лекарствами для матери. Так было и на этот раз, и приветливая толстушка аптекарша, одна из немногих, а возможно, единственная вообще, кто привечал его в этом чужом многоликом и надменном городе, увидев его от двери, улыбаясь поспешила навстречу. Он вымученно улыбнулся в ответ, как всегда, до корней волос покраснел, стесняясь своей совершенно не по сезону джинсовой куртки, протертой до дыр, к тому же явно маловатой, с чужого плеча, стоптанных кроссовок, которые уже невозможно было отмыть, и более всего — акцента, который почему-то так презирали в этом городе, и коротко произнес:
— Вот, как обычно, — и выложил на прилавок несколько затертых рецептов.
— Ой! — вдруг испугалась она и даже пухлые свои руки искренне прижала к груди.
— Что там? Рецепт не годится? — Ему почему-то сразу передался ее испуг.
— Нет. Но вы знаете, вы ведь уже несколько недель к нам не заходили, этот препарат кончился. Его вообще сняли с производства.
— Что же делать?
— Мы получили другой, новый…
— Ну и что, рецепт не подходит, да?
— Нет, по вашему рецепту я могу его отпустить, но понимаете… он новый, импортный, и стоит… — Она замялась, явно не желая обидеть его, но отчетливо понимая, что стоимость нового лекарства может оказаться ему не по карману. Да что там было понимать? Его материальное положение — вот оно, все на виду, в обтрепанных рукавах, сколько ни стягивает тетушка голубую бахрому синими нитками… Он понял ее правильно и совсем не обиделся.
— Сколько?
Она назвала цену, и Сурен почувствовал, что во рту у него стало сухо и горько. Таких денег, даже если отдать весь его заработок, всю пенсию и детсадовскую зарплату тетки, им было не наскрести. Это значило только одно: мать протянет совсем недолго, но самое страшное заключалось в том, что умирать она будет мучительно. Сурен почувствовал, что на глаза его наворачиваются слезы, сдержать их он не мог, но и предстать плачущим перед этой симпатичной доброй девушкой было бы уже слишком. Он стремительно ринулся от прилавка, и пожилая женщина за окошком кассы закричала, решив, что парень что-то выхватил из рук Галины.
— Молодой человек!
Он еще некоторое время по инерции бежал по тротуару, хотя сразу же узнал ее голос и понял, что она спешит за ним — голос слегка прерывался.
Галка действительно бежала за ним, насколько позволяла масса ее тела. Бежать было трудно: во-первых, потому, что не бегала она уже целую вечность, пожалуй что с детства; во-вторых, коробки с лекарством, которые подхватила она с прилавка вместе с его рецептами, норовили выскользнуть из рук, и бежать, прижимая их к груди, было очень неудобно; в-третьих, она была в тапочках без задников, в которых комфортно целый день стоять за прилавком, но совсем неудобно бегать по улице. Тапочки так и норовили свалиться с ног, и одна из них все-таки осталась лежать на асфальте, когда, задыхаясь и почти падая без сил, Галка все же догнала Сурена, который, справедливости ради — следует заметить, к этому моменту уже остановился сам.
Они поженились спустя три месяца, но это было еще даже не начало белой полосы, а так, легкая прелюдия к ней. Потому что на сцене неожиданно возник персонаж, который как-то никогда всерьез ни на что не влиял в Галкиной жизни и, как нередко казалось многим, да и самой Галке тоже, вообще мало ею интересовался. Персонаж именовался братом Сашей, и в жизни его произошли к этому моменту кое-какие перемены. Нельзя сказать, разумеется, что они произошли стремительно, в одночасье, потому что это было бы неправдой и так в реальной жизни не бывает. Но Саша некоторое время назад женился и жил отдельно от родителей, а потому перемены в его жизни не очень ими ощущались. И тем не менее они были. Саша занимался бизнесом и, надо полагать, весьма успешно, поскольку родителям периодически подбрасывались некоторые суммы на ремонт квартиры, дачи и просто — на жизнь, кое-что перепадало и Галине. Но истинный размах крыльев процветающего в предпринимательстве брата она смогла оценить только теперь. Сашу диплом Сурена не только заинтересовал, но и привел в прекрасное расположение духа.
— Понимаешь, мне сейчас до зарезу нужен специалист твоего профиля, но главное — свой человек, я должен быть уверен, что работает он только на меня. Понимаешь?
Сурен понимал его не очень, но в своем профессионализме был уверен.
— Что ж, это было бы просто в десяточку! — по- прежнему не очень понятно вслух рассуждал браг Саша. — Словом, так, родственник, если окажется (ты уж прости, что сомневаюсь, но — жизнь научила!), что в вашем Баку дипломы с отличием раздавали не за красивые глаза, считай, что семью ты обеспечил. Причем о-очень хорошо обеспечил. Ты меня понял, родственник?
— Думаю, что да, — довольно сухо ответил Сурен, и подвыпивший Саша укатил восвояси на большом черном лимузине в сопровождении машины еще больших размеров, на крыше которой были установлены такие же синие мерцающие сигналы, какие бывают на милицейских и правительственных автомобилях.
И только теперь можно было с полной уверенностью заявить, что Галина вступила на белую полосу своей жизни. Однако она была еще в самом начале этого небывало радостного пути.
Очевидно, Саша довольно скоро убедился в том, что в Баку дипломы с отличием раздают не за красивые глаза, равно как и в том, что Сурен умеет работать и что он удивительно преданный и благодарный человек. Впрочем, он и оценил это должным образом.
Рожать Галку, несмотря на слабые возражения ее матери и тетки Сурена, отправили в Швейцарию. Сурен полетел с ней. Теперь он мог себе это позволить. Мать и племянники разместились на прекрасной загородной даче, из тех, что ранее принадлежали главному медицинскому ведомству всей имперской номенклатуры — Четвертому управлению Минздрава СССР. Дача считалась санаторной, и трудно было пожелать лучшего ухода за матерью. Впрочем, место, где располагалась дача — густой, почти не тронутый сосновый лес, сбегающий по крутому склону прямо на берег Москвы-реки, и поистине имперские размеры самого лома, — не оставили равнодушными сердца родителей Галины и тетки Сурена. Они собирались там каждые выходные и, если бывало настроение и позволяли городские дела, оставались еще на несколько дней — дача вместе с обслугой и медицинским персоналом была полностью арендована банком, который возглавлял брат Саша, и они могли пользоваться ею по своему усмотрению. Надо сказать, что последнее время настроение и городские дела у всех троих пожилых людей складывались таким образом, что они оставались на даче все большее время, объясняя это желанием присмотреть за детьми и не оставлять надолго в одиночестве мать Сурена. На самом деле им просто было хорошо вместе, людям одного поколения, пережившим приблизительно одинаковые беды и радости вместе со всей своей страной, которую когда-то считали самой великой, могучей и свободной. Впрочем, о политике они говорить избегали, понимая, что по некоторым вопросам позиции их могут оказаться разными, и не желая даже малейших размолвок.
В Швейцарии Галка родила дочь, которую назвали Мариной в честь несчастной сестры Сурена, не ведая, что делают это напрасно. И только слегка кольнула тревога доброе Галкино сердце, когда муж предложил имя для дочери, но тревогу она от себя гнала, пребывая в те дни в состоянии полного, абсолютного и совершенно невероятного счастья.
Впрочем, некоторый повод для реальной тревоги все же был, и Галка именно на его счет отнесла то, как болезненно сжалось сердце при упоминании будущего имени дочери.
Уже с первых дней существования маленькой Маришки на свете стало ясно, что она унаследовала от Галки ее сильно отягощенную всякими осложнениями дальнозоркость. Врачи успокаивали: современные методики позволяют излечить этот недуг за несколько лет, правда, те несколько лет, пока девочка будет учиться смотреть на мир, ей придется ходить в специальных очках, без которых она, как и Галка, видеть будет очень плохо. Но это не более чем лет до пяти, успокаивали медики, потом — небольшая бескровная операция, и зрение девочки будет стопроцентным. Галку волновало еще одно наследственное свойство, которое ей меньше всего хотелось передать дочери, но здесь ей были даны абсолютные гарантии: правильное питание, щадящая физическая нагрузка — и девочка будет обладать идеальной фигурой.
— Впрочем, — любезно заметил загорелый подтянутый доктор («Наверняка отличный лыжник», — почему-то подумала Галка, глядя за окно его просторного кабинета на сияющие склоны Альп), — проблемы мадам тоже легко решаемы, мы могли бы предложить вам курс…
— Спасибо, я непременно подумаю об этом, — вежливо перебила она доктора и загадочно улыбнулась.
«Странные все же эти русские, — подумал врач, глядя на массивную фигуру молодой матери, покидающей его кабинет. — При ее возможностях любая европейская женщина уже соперничала бы с Клаудией Шиффер».
А Галка улыбалась, вспоминая, как в первые дни их счастья рыдала, слушая Сурена, называвшего ее своей мечтой и красавицей, потому что не верила ни единому его слову. Тогда еще не могла поверить.
Они все еще парили над белой полосой.
Пять лет пролетели незаметно, и единственным событием, омрачившим их жизнь, была смерть матери Сурена, случившаяся два года назад.
Сейчас в жизни их намечались некоторые перемены: отстроен был большой загородный дом, и они собирались перебраться в него всей семьей, с племянниками, дав наконец покой родителям, у которых жили все это время. Жили, впрочем, весело и дружно. Предложение Сурена в ожидании строящегося дома снять или купить для них в Москве квартиру было решительно всеми отвергнуто.
Кроме того, Галина снова собиралась с дочерью в Швейцарию. Маришке исполнилось пять лет, и настало время освободить ее от ярких, забавных и вовсе не портящих милую детскую мордашку, но все-таки обременительных очков. Кроме того, без них Маришка практически ничего не видела, и это, конечно же, никуда не годилось.
Лететь они должны были через пару дней, но собрать некоторые вещи Галина решила уже сегодня. В квартире было непривычно тихо: отец с матерью уехали на свою старую дачу в Малаховке, чтобы основательно закрыть ее на зиму, — зима еще не вступила полностью в законную власть, но решительно теснила осень, пересыпая холодные дожди первым сырым снегом, который таял, не долетев до земли, но от этого было не лете: на тротуарах лежала холодная скользкая кашица.
Маришка выпросилась к соседям — играть с котятами, и Галка всерьез опасалась, как бы дело не кончилось торжественным вручением одного из них в качестве подарка. Впрочем, Маришке строго-настрого было наказано котенка не просить взамен на обязательство в новом доме непременно завести щенка, а дочка ее, несмотря на малые годы, была существом честным и обязательным.
Маришка между тем с котятами уже наигралась. Забрать домой котенка, конечно, хотелось ужасно, но слово было дано, а смотреть, как резвятся чужие, стало почему-то неинтересно.
— Тетя Лера, я домой пойду! — громко крикнула она хозяйке котят, что-то оживленно обсуждающей по телефону.
— Погоди. Я тебя до двери доведу, — оторвалась от трубки тетя Лера, но Маришка видела, что менее всего той хочется сейчас прерывать разговор на полуслове.
— Не надо, — великодушно разрешила она, — я сама дойду и в дверь ногой стучать буду громко, мама услышит.
— Погоди, я маме позвоню! — крикнула ей вслед тетя Лера, но разговора не прервала.
Дверь соседской квартиры отворилась неожиданно легко: замок был мягким и послушным. В том, что она сумеет достучаться в собственную дверь, Маришка не сомневалась ни секунды. До звонка она, понятное дело, еще не дотягивалась. Соседская дверь захлопнулась за ней так же легко, как и отворилась. Маришка стала не спеша подниматься по лестнице: они жили этажом выше.
— Девочка, — услыхала она позади себя тихий, ласковый голос и сразу же с готовностью обернулась. Она была открытым, контактным ребенком и людей не боялась никогда. — Здравствуй, девочка, — поздоровался с ней человек и приветливо улыбнулся.
— Здравствуйте! — широко улыбнулась Маришка в ответ. — А вы кто?
— Ты наверх идешь? — спросил ее человек, игнорируя вопрос, но взрослые, к сожалению, иногда поступают именно так, словно не замечая детских вопросов, — это Маришка в свои пять лет уже знала хорошо. — В одиннадцатую квартиру?
— Да. А вы наш гость?
— Нет, я на лифте катаюсь. Хочешь, со мной поедем, я тебя до дома довезу. Ты ведь там живешь, в одиннадцатой квартире?
— Да. Но мне на лифте нельзя одной, мама не разрешает.
— Знаешь, это вообще-то правильно, я, пожалуй, тоже не поеду. — Человек, который собирался ехать на лифте и даже открыл уже дверцу кабины, отступил от нее на шаг. — Я тоже пешком пойду, как и ты, только вниз… Ой, смотри, что там, внизу, делается!..
— Где? — Маришка подбежала к перилам лестницы и прижалась к ним лицом, но ей ничего не было видно: во-первых, мешали перила, а во-вторых, мама объясняла ей, что она вообще видит плохо, но уже совсем скоро, через два дня, они полетят в другую красивую страну, где катаются лыжники и уже пришла зима, и там она станет видеть хорошо. Так обещала ей мама, а мама никогда не обманывает, это Маришка тоже знала точно. Но всего этого она рассказывать незнакомому человеку не собиралась, поэтому просто сказала: — Я ничего не вижу.
— Подожди, тебе мешают перила, сейчас я подниму тебя…
Тогда Маришка решила, что все же придется рассказать про незнакомую страну и про лыжников, но в этот момент сильные руки подхватили ее и, легко взметнув над перилами, разжались, оставляя свободно парить в широком проеме между лестничными маршами и оплетенной проволочной паутиной шахтой лифта. Маришка вовсе не испугалась, когда руки разжались, — она почувствовала захватывающее ощущение полета. Оно хорошо было знакомо ей, это чувство: летом на даче папа каждый вечер катал ее на качелях, высоко подбрасывая вверх, и учил не бояться. И она не боялась. И даже не кричала, хотя, когда узенькая шаткая доска качелей подлетала особенно высоко, очень хотелось пронзительно и тоненько завизжать. Но папа говорил, что визжать приличным девочкам не полагается, визжат только поросята.
Маришка падала молча. А человек быстро шагнул в кабинку лифта и нажал кнопку первого этажа.
Когда внизу, на кафельном полу подъезда, нашли труп девочки, как ни велик был шок от увиденного, первой все же пришла в голову мысль, что ребенок сорвался сам, протиснувшись между прутьями перил. И только когда Галина, которую не сумели удержать в руках трое крепких ребят, имевших несчастье обнаружить Маришку и сообщить матери о случившемся, упав на колени, схватила тело дочери в охапку, прижимая его к груди, откуда-то выскользнул и упал на окровавленный пол небольшой листок бумаги.
«Смерть новым хозяевам жизни! Акакий Акакиевич», — значилось на нем, начертанное той же спокойной, уверенной рукой.
Все было именно так: наивная и, возможно, невинная девочка Софушка Ильина оказалась, сама того не ведая, главной Танькиной соперницей. И у Таньки вполне могло хватить мозгов, особенно если все то, что рассказывал Подгорный о ее учебе, — правда, вычислить это так же, как сейчас вычислила Ванда.
Однако именно история Софушки Ильиной стала камнем преткновения на пути полного и окончательного признания Таньки виновной. Речь шла, разумеется, о признании мысленном и пока только самой Вандой.
Дело в том, что, вычислив Софушку, Танька, по логике вещей, и должна была бы неизбежно уничтожить ее (если уж убийства, так сказать, вошли в ее практику.) Лично ее. А уж никак не ее дедушку. Более того, убивая дедушку, Танька (если это действительно она), наоборот, подталкивала Софушку в объятия Подгорного: умело проявленная жалость, сострадание и участие в общих скорбных делах сближают, как ничто другое. Кроме того, горе Софушки должно было подстегнуть пыл Подгорного, ибо ничто так не привлекает мужчин и не разжигает их желание, как вид маленькой, хрупкой, обиженной кем-то и к тому же плачущей женщины. Не понимать этого Танька не могла — Ванда все же знала ее неплохо.
И наконец, записки. Допустить, что окончательно лишившейся рассудка Таньке пришло вдруг в голову замаскироваться под народного мстителя, уничтожая при этом не всех буржуев, средоточием которых служила башня, а только тех из ее обитателей, а точнее — обитательниц, которые были или потенциально мог-ли быть возлюбленными Виктора Подгорного, с некоторыми натяжками, правда, но было еще возможно. Сумасшедшие люди, как следовало из практики, бывают очень изобретательны и изворотливы. Но у каждого маньяка всегда есть своя четкая логика, которой он неукоснительно руководствуется, и логика эта продиктована мотивацией его поступков, иными словами, причиной, породившей маньяка. Танька лишилась рассудка от ревности, а более того — от страха потерять Подгорного вкупе со всеми возможностями и привилегиями, следовательно, объектом всех ее преступных деяний должны быть женщины, только женщины, а никак не их родственники. Можно, конечно, предположить, что несчастного старика Танька ухлопала для того, чтобы в глазах следствия и вообще всех окружающих окончательно сложился устойчивый образ маньяка, и следующей тогда непременно станет сама Софушка, но это было слишком сложное для Таньки построение, и Ванда его отмела как притянутое за уши. Было еще одно обстоятельство, говорящее в случае с убийством дедушки в пользу Таньки. Если уж она придумала для маскировки образ народного мстителя, то почему на теле ее первой жертвы — несчастной Иришки, как звал убитую Подгорный, — не оставлено было послания от Акакия Акакиевича?
Размышляя таким образом, Ванда пришла к окончательному выводу: Танька к смерти старика Ильина отношения не имеет.
Однако дальнейшие выводы, которые неразрывной цепочкой следовали за первым, были малоутешительны.
Вывод первый заключался в том, что маньяк все же существует и он начал действовать. Вполне возможно, как, к слову, сразу предположила Ванда, его вдохновило на конкретные действия именно убийство женщины в непосредственной близости от башни.
Вывод второй был напрямую связан с этим убийством и потому неочевиден. Следовало понять, действительно ли палачом Иришки выступила свихнувшаяся Танька. Или убийство было случайным — мало ли совершается их в пустынных дворах ночного города? Собственно, в пользу «Танькиной» версии говорило только ее внезапное и необъяснимое исчезновение, но это очень слабый аргумент.
«Что же, — весьма неожиданно и даже с некоторым облегчением вдруг резюмировала Ванда, — в таком случае мне совершенно незачем влезать во все эти кровавые истории. По крайней мере — пока. Что касается маньяка, то это вообще не мое дело, пусть его ищут те, кому это положено по должности, или те, кому он непосредственным образом угрожает. Последние, вероятнее всего, займутся этим намного более активно и заинтересованно. А если учесть их практически неограниченные возможности во всех сферах жизни, видимо, довольно скоро в том преуспеют. И слава Богу! Что же до Таньки, то ее прежде всего необходимо найти, что называется, физически, но этим пусть занимаются широкоплечие мальчики из службы безопасности Подгорного и он сам. А уж потом можно будет говорить о какой-либо работе с ней. Впрочем, — совершенно искренне допустила Ванда, — никакой работы с ней и не потребуется, потому что она окажется абсолютно вменяемой, просто несколько истеричной особой».
Близилось утро, и Ванда ощутила вдруг разом навалившуюся на нее усталость, желание спать, злость на храпящего в кабинете Подгорного и вместе с тем сознание достойно выполненного долга вследствие хорошо проделанной работы. «Сейчас ванна, потом три- четыре часа сна, потом очередное изгнание (в данной ситуации все же — выпроваживание) Подгорного, неприятные весьма звонки с извинениями и отменой всех назначенных встреч и… сон. Обязательный сон, не менее семи-восьми часов. День, конечно, насмарку, и еще два дня как минимум уйдут потом на восстановление привычного ритма жизни, но ничего не поделаешь. Ближним, пусть и бывшим, хоть иногда нужно помогать. Господь велит», — подвела итог своего ночного бдения Ванда и поднялась из-за стола.
Заснула она мгновенно, едва добравшись до постели, да, собственно, и заползла под одеяло уже почти спящая, поскольку пару раз засыпала в теплой расслабляющей ванне.
* * *
И едва только Ванда заснула по-настоящему, глубоко и крепко, полностью отрешившись и от того, что окружало ее извне, и от того, что тревожно пульсировало в сознании, даже в те минуты, когда веки ее были смежены и она уже погрузилась не то чтобы в сон, а так, в преддверие сна, легкую истому забытья, — словом, когда пришло наконец полное расслабление и покой, ей немедленно начал сниться сон.
Сон этот был таков.
Ванда по-прежнему находилась в своей спальне, но уже не спала и даже сидела на кровати, расчесывая свои роскошные непокорные волосы, когда, неслышно отворив дверь, в комнату — как всегда величественная, с прямой спиной и высоко вздернутым подбородком — вошла бабушка. Во сне Ванда этому визиту нисколько не удивилась, потому что по условиям сна ей было точно известно, что бабушка жива и они, как и прежде, живут вдвоем. Напротив, визиту бабушки Ванда поначалу обрадовалась: та любила и умела расчесывать копну ее своенравных волос и делала это всегда тщательно, сохранившимся у нее бог весть с каких пор черепаховым гребнем, к тому же с огромным удовольствием.
— Бабуля, ты, как всегда, вовремя: ну никак я с ними не совладаю! — весело заявила Ванда, подставляя щеку для поцелуя. Это тоже был заведенный в незапамятные времена их ритуал.
Однако бабушка, похоже, не собиралась исполнять ни того, ни другого. Более того, теперь Ванде совершенно очевидно открылось, что бабушка пребывает в самом дурном расположении духа. Восторженной реплики внучки, как и ее просьбы, она вроде бы даже не заметила.
— Что с тобой происходит? — строго, как умела только она, не повышая при этом голоса и не добавляя в него ни капли раздражительных интонаций, обратилась она к Ванде.
— О чем ты, бабуля?
— Ты перестала замечать очевидное. Ты разучилась мыслить логически. Я не узнаю тебя, Ванда! Одну за другой ты совершаешь очень серьезные ошибки!
— Я не понимаю тебя, бабушка.
— Тем хуже для тебя. Полагаю, у тебя еще хватает рассудка сообразить, что я не могу, да и не хочу растолковывать тебе то, что лежит на поверхности. Изволь думать сама, да поживее, потому что промедление твое преступно и опасно.
— Господи, бабушка, но я и правда не понимаю, о чем ты? Дело действительно в Таньке? Я должна вмешаться?
— Иезус Мария, как ты вдруг стала глупа, дитя! И ведь не влюблена же ты, я точно знаю! Да и в кого? Не в этого же, с позволения сказать, бывшего мужа! Думай, Ванда, думай! Танька! Несчастное затравленное животное. Думай! Недаром тебя назвали Вандой! Вспомни наконец об этом.
— Ты нарочно говоришь так непонятно, бабушка. Это несвойственно тебе! — Во сне Ванда начала сердиться, что иногда происходило с ней раньше, когда в действительности она о чем-то горячо спорила с бабушкой, а та, будучи абсолютно уверена в своей правоте, позволяла себе слегка развлечься, поддразнивая внучку туманными намеками и давая ей самой, пусть и с боем, а случалось, что и со злыми слезами, добраться до истины.
— А ты будь любезна думать, а не злиться! Ты — Ванда, вот и будь добра задуматься об этом!
— Господи, да при чем здесь Ванда…
Договорить Ванда не успела, бабушки в комнате вдруг не оказалось. Не то чтобы она растворилась в полумраке спальни или вышла за дверь так же бесшумно, как и вошла, просто вдруг ее не стало, причем в тот момент, когда Ванда осознала это окончательно, она уже не спала. Какой уж там сон! Да и был ли вообще сон, как извечный мальчик?
Дипломированный психолог, автор множества работ по вопросам психопатологии личности, входящая в первую десятку специалистов в этой области психологии Ванда Александровна Василевская однозначно ответить на этот вопрос не могла.
Но и спать более, несмотря на устойчивое желание и намерение проспать как минимум еще три-четыре часа, она тоже не могла. И потому, чертыхаясь, побрела в ванную, там наскоро ополоснула ледяной водой лицо и, натянув, к счастью (хоть в чем-то должно же было повезти в этот мерзопакостный день), нагретый халат, по возможности тихо, дабы, упаси Боже, не разбудить Подгорного, мерный храп и жалобные стоны которого по-прежнему раздавались из-за плотно прикрытой двери кабинета, просочилась на кухню, где и намеревалась расположиться основательно, чтобы все окончательно обдумать.
Сон чрезвычайно встревожил Ванду, в нем усматривала она отчетливое предупреждение о грядущей опасности, а возможно, что и — опасностях. Разбираться в том, кто предупреждал ее об этом — на самом деле бабушка, профессор Ванда Болеславовна Василевская, собственное ее, Ванды, подсознание или еще какие неведомые силы, — сейчас Ванда была не намерена: тема эта хотя и занимала ее, как любого думающего человека, тем более избравшего своей профессией пауку о душе, но была бесконечна и могла увести очень далеко от дня сегодняшнего и решения конкретных и крайне серьезных проблем.
Однако первое, что попалось ей на глаза, едва она переступила порог просторной кухни-столовой, была кожаная папка, которую Ванда все же прихватила с собой, покидая кабинет Подгорного.
Скорее машинально, чем надеясь извлечь что-либо полезное для себя из аналитических заключений бравого полковника, она открыла первую страницу и быстро, что называется, по диагонали, пробежалась по ней.
Спустя два с половиной, а быть может, и три часа, в течение которых Ванда медленно листала страницы папки, не пропуская ни строчки, кое над чем скептически хмыкая, а кое-что помечая для себя на полях попавшимся под руку цветным маркером, ее отвлекла мелодичная трель, воспроизводящая музыкальную фразу настолько знакомую и популярную, что вспомнить ее сразу было невозможно. В следующее мгновенье стало ясно, что звонит телефон, однако ни один из ее телефонов, равно как и дверной звонок, этой мелодии не воспроизводил. Ванда вообще придерживалась принципа «кесарю — кесарево», а потому телефоны у нее звонили обычным звонком, а классическую музыку она слушала там, где ей и полагалось звучать: на концертах, в опере, а дома — на кассетах и компакт- дисках.
Звонил, конечно же, телефон Подгорного, а через несколько минут он сам, толком не проснувшийся, всклокоченный, едва запахнув халат, пулей вылетел из дверей кабинета навстречу Ванде и, с трудом переводя дыхание, выпалил одну только фразу:
— Это не она!
Ясно было, что речь идет о Таньке. Подгорному только что сообщили о страшном убийстве маленькой племянницы одного из соседей по башне — руководителя крупного российского банка; отец девочки, к слову, работал в том же банке, возглавляя один из департаментов. Убийца, как и в случае со стариком Ильиным, оставил на теле жертвы записку того же содержания. Более того, один из сотрудников другой финансовой компании запоздало поведал дикую историю о том, что некоторое время назад какой-то изувер повесил на дереве, а затем вспорол брюшко маленькому котенку, которого он подарил своим детям. На шее котенка болталась массивная золотая цепь, за которую заложена была записка того же содержания.
В том, что маньяк, приславший вначале пространное послание-памфлет всем обитателям башни, начал действовать, не оставалось сомнений.
— Но это не может быть она! — захлебывался Подгорный, и в голосе его явное облегчение мешалось с нотками радости: все же Танька была ему не совсем чужим человеком. — Уж к этому-то семейству, ну, я имею в виду, у кого убили девочку, я не имею никакого отношения. Я вообще их не знаю. Я и с Сашкой- то Истратовым общаюсь постольку поскольку… Понимаешь? Значит, это не она… И дедушку тоже не она… Значит, маньяк настоящий где-то бродит. Понимаешь?
— Понимаю, успокойся. Не понимаю только, чему ты так радуешься. Маньяк, между прочим, угрожает и тебе, и твоим близким, и мало ли еще кому, кто так или иначе связан с тобой… Мне, например. Уж если он котом не погнушался…
— Да, да, конечно, ты права, это тоже ужасно. Но все же — это не она. Понимаешь? Если бы это была Танька… Господи, я даже не представляю, что было бы, если бы это была она…
— Кстати, где она?
— Нашлась. — Виктор как-то неопределенно и небрежно даже махнул рукой, будто не он несколькими часами раньше лихорадочно тыкал пальцами в кнопки своих многочисленных телефонов. Теперь, когда Танька, как полагал он, более не представляла конкретной опасности, она снова превратилась для него в некий малозначимый и раздражающий к тому же фактор. «Нет, радуется он не потому, что Таньку минуют подозрения и прочие связанные с ними проблемы, а потому лишь, что он теперь свободен от их решения. Он свободен! И это самое главное в его жизни», — подумала Ванда, без особого тепла во взгляде взирая на бывшего мужа, суетливо притопывающего босыми ножками, что случалось с ним в минуты сильного волнения, посреди коридора и зябко кутающегося в старый махровый халат, из которого он явно и по всем параметрам вырос. — Нашла себе каких-то сумасшедших клиентов, которые у нее консультируются! Тоже мне — психоаналитик! — Подгорный пришел в себя настолько, что даже рассмеялся коротким мелким смехом и снова махнул рукой, как бы призывая Ванду окончательно оставить эту тему.
— Танька консультирует? — искренне удивилась Ванда, но Подгорный был уже одержим другой идеей и не желал более ничего слышать о Таньке.
Сознание его цепко схватило сказанное Вандой о маньяке и опасности, которую он представляет для всех, включая его самого, и теперь лихорадочно работало, раскручивая эту информацию. Справедливости ради следует отмстить, что Виктор Подгорный никогда не был стратегом, но то, что он отличный тактик, было бесспорно.
— Слушай, вот что. Давай-ка в темпе одевайся, приводи себя в порядок и поедем со мной, — решительно скомандовал Виктор.
— Куда еще?
— Так, в одно место. Короче, мы решили собраться сами, ну мы — хозяева всех контор, которым принадлежит башня, и перетереть это дело, так сказать, в узком кругу. Вот ты нам все свои соображения и поведаешь: Тебе ведь уже есть что сказать, да? По глазам вижу, что есть.
— Может, и есть. Но никуда я с тобой не поеду. У меня и так по твоей милости два дня из жизни вылетели полностью. Так что разбирайтесь со своим маньяком сами. У вас аналитики, службы безопасности, у вас связи, деньги — вот и действуйте. А мне выспаться надо, а потом — работать.
— Слушай, ты ведь сама сказала, что завтра он может выбрать тебя, потому что ты моя бывшая жена, потому что эту ночь я провел у тебя, к примеру. А вдруг он следит? Ну хорошо, допустим, не ты и не я, а еще одна пятилетняя девочка или мальчик. Ты что, будешь спать спокойно, зная, что наши аналитики — дырка от бублика?
— Так зачем вы их держите?
— Для престижу. Модно, понимаешь? Ну, принято в нашем кругу: если собака — то ротвейлер или там доберман какой-нибудь; если машина — то… ну, про машины ты и сама знаешь; если любовница — то топ- модель или певичка из популярных, а если начальник службы безопасности — то непременно генерал или на крайний случай полковник гэбэшный или грушный. Начальников главков союзного еще КГБ — тех прошлые олигархи расхватали, но от тех и вовсе проку, по-моему, никакого: давно в маразме. Мы добирали уже остатки — так, их заместителей, начальников отделов, — сама видела, что за персоны. Слушай, ну что мы время теряем, там стрелка забита уже через сорок минут, а ты еще полчаса как минимум перышки будешь чистить, я же тебя знаю.
— Было бы для кого, — фыркнула Ванда, и это означало, что предложение Подгорного ею принято.
Со стороны это могло показаться странным, потому что Подгорный, во-первых, был совершенно безразличен Ванде, а во-вторых, действительно изрядно надоел. Его патетическая речь о возможных безвинных жертвах маньяка, разумеется, возымела на Ванду некоторое действие, как, впрочем, возымела бы и на любого другого нормального человека. Но главная причина ее внезапного и скорого согласия заключалась в другом.
К этому времени Ванда знала о маньяке практически все, а неожиданное предложение Подгорного предоставляло ей уникальную возможность встретиться с ним лично, причем в ближайшие полчаса.
А теперь, господа, я расскажу вам сказку. Да, именно сказку, потому что все от начала до конца в этой сказке придумано мною, но из этого ведь вовсе не следует, что всего этого не могло произойти на самом деле. Верно?
Заранее хочу принести вам свои извинения, потому что моя сказка вряд ли приятно развлечет вас, и уж тем более позабавит, но что поделать, господа, ведь все сказки на свете, как и все на свете зеркала, всего лишь отражают ту действительность, которая их окружает, возможно, несколько утрируя в своем отражении что-то, а что-то, напротив, преумаляя. Каждый из вас в детстве наверняка любил ходить в комнату смеха — были такие аттракционы в парках культуры и отдыха в те времена, когда мы с вами были еще маленькими детьми, и суть их заключалась лишь в том, что на стенах висели зеркала, сильно искажающие окружающую действительность и, в частности, облик того, кто в них заглядывал. Но нас эти искажения веселили и радовали, вспомните, наверняка каждый из вас хоть раз да хохотал до колик, увидев вместо привычной собственной физиономии в лукавом стекле безобразно кривляющееся чудовище. Что уж говорить о сказках! Их преувеличения или откровенные волшебства до сих пор подчас волнуют наши души, где-то в глубине которых живет еще, свернувшись маленьким теплым комочком, надежда: «А вдруг?»
Однако вернемся к моей сказке. Она, как уже было сказано, получилась страшной, а местами так просто ужасной, но если вы непременно хотите услышать ее, заприте свои эмоции на самые крепкие замки, которые имеются в арсенале ваших душ, и приготовьтесь к худшему. Хотя вначале ничто не предвещало будущих бед. Лет эдак примерно около сорока назад, а быть может, чуть меньше в одной стране родился мальчик. Это был ничем не примечательный мальчик, который родился в ничем не примечательной семье и с детства, как, впрочем, и большинство мальчиков в той замечательной стране, был настроен на то, чтобы прожить ничем не примечательную жизнь, такую же, как миллионы других мальчиков и девочек, ни в косм случае не стремясь обогнать их или чем-то среди них выделиться (подобное поведение в той замечательной стране, мягко говоря, не приветствовалось, а если быть уж совсем честным, то довольно сурово каралось).
Однако категорически не следовало отставать от общей массы своих замечательных сограждан, вовремя поднимаясь на те ступени, которые были положены, и приобретая те материальные ценности, которые доступны (потому что отставание тоже рассматривалось как аномальное выделение из общей массы и также, возможно, чуть менее сурово, порицалось). Так прожил мальчик почти четверть века из отпущенной ему жизни, что только звучит весьма внушительно, а на самом деле совсем немного, потому что к этой поре человек, как правило, бывает еще не очень зрел, нравственно и психологически устойчив и уж тем более силен. Из этого правила, разумеется, случаются исключения, но они довольно редки и потому широко известны общественности. Наш мальчик к их числу не принадлежал, иначе мы давно знали бы о нем много больше, чем теперь. Итак, ему исполнилось двадцать пять, а возможно, уже и двадцать шесть или даже двадцать семь лет, когда в его замечательной стране вдруг объявлены были радикальные перемены. Именно так: объявлены, причем не какими-то там бунтарями-революционерами, а собственно властями предержащими, вполне официальными лицами. Однако вся предыдущая история той славной страны приучила ее мудрый народ не очень-то доверять радикальным переменам, объявленным сверху, и потому никто особо активно за реализацию новаторских программ не взялся. То есть большинство не взялось. Нашлись, разумеется, как всегда, чудаки, которые в силу своей наивности, или бьющей через край энергии, требующей выхода, или уникальной прозорливости, а вероятнее всего, молодости и полного отсутствия опыта общения с таким субъектом общественных отношений, как «власти обещающие», все же решили отведать предлагаемого сверху новшества. И отведали. И оказалось, что новшество пришлось им очень даже по вкусу, потому что заключалось оно (поначалу, разумеется!) в том, что нужно было просто не лениться, а поднимать лежащие под ногами деньги. И все. Далее происходило неслыханное — за это никто не наказывал, деньги не отнимали, и более того, появилась возможность тратить их по собственному усмотрению на что угодно, как угодно и где угодно.
И случилось так, что наш с вами герой — законопослушный и отнюдь не героический мальчик — тоже вдруг и совершенно случайно оказался в самой первой когорте поверивших, не поленившихся, поднявших… и прочее, дальнейшие технологии, механизмы и их последствия вам известны лучше, чем мне.
В моей сказке вы не найдете подробностей, как и что происходило с нашим мальчиком после того, как он впервые в своей жизни решился на столь мужественный поступок, поскольку это не гак уж важно, — вариантов множество, но все они сводятся к тому, что из рядового среднестатистического мальчика наш герой превратился в полноправного, а вернее, в пол- невластного (потому что права его на самом деле были очень зыбкими и нигде толком не декларировались, зато власть была совершенно реальной и неправдоподобно всеобъемлющей) хозяина жизни. Вдруг, как по мановению волшебной палочки, на него свалилось все, о чем раньше он только слышал, читал и видел в кино. Перечень того, что в одночасье получил в распоряжение наш с вами мальчик, я приводить не буду, опять же потому, что вам его содержание известно намного лучше.
И сказка наша вполне могла бы окончиться здесь очередным гимном «безумству храбрых», то есть тех, кто поверил, рискнул, потом трудился ночи напролет, чтобы пожать свою пышно возросшую ниву, если бы не одно маленькое, но весьма существенное и заковыристое «но». Ох уж это «но»! Сколько раз за последние годы оно останавливало на полном лету самые стремительные карьеры и пресекало на самом пике самые головокружительные взлеты.
Это противное «но» живет неприметно и никак не проявляет себя до поры до времени в глубинах нашего подсознания. Для удобства дальнейшего повествования обозначим это «но» простым и понятным словом «привыкание». А надо вам заметить, господа, что человеческое существо устроено таким образом, что ко всему в процессе своего существования оно должно обязательно привыкнуть, причем очень желательно, чтобы привыкание это происходило постепенно. Возможно, эта сентенция покажется вам, досточтимые господа, несколько сложной, поэтому я позволю себе пояснить ее на примере. К примеру, многие века на земле существовала традиция, в соответствии с которой верховная власть передавалась от отца к сыну, и, стало быть, у последнего было время привыкнуть к мысли о том, что рано или поздно бремя власти ляжет на его плечи, и он, если, конечно, был не совсем глуп и самонадеян, внимательно присматривал за отцом и его деятельностью, дабы в последующем повторить его успехи, но избежать ошибок. Та же примерно судьба ожидала и наследственные состояния, которые передавались от поколения к поколению, и каждое новое поколение имело достаточно времени впитать в себя опыт предыдущего. И даже пресловутая номенклатурная лестница, существовавшая долгие годы в той замечательной стране, где родился наш мальчик, тоже, как ни странно, повторяла систему постепенного привыкания, поскольку, шагая по ее ступеням вверх, молодая номенклатурная поросль успевала набраться опыта, усвоить правила поведения и сложившиеся традиции. Есть еще нечто, что удивительным образом объединяет представителей таких разных сословий, постепенно продвигавшихся к вершинам своей власти. Это готовность к потере, к падению, к краху, а порой и неоднократное переживание этих трагических обстоятельств самостоятельно. Любой вельможный отпрыск едва ли не с рождения отлично знал, что иногда случаются события, участником которых порой доводилось становиться ему самому, вследствие которых предназначенный ему трон, несмотря на свою монументальность и незыблемость, начинал раскачиваться, шататься и в результате рушился, погребая под своими обломками тех, кто недавно так величественно и гордо восседал на нем. Что уж тут говорить о наследственных состояниях, которые имели тенденцию рассеиваться в пух и прах, проматываться за карточными столами и плавно перетекать в бриллиантовую россыпь колье знаменитых содержанок? И ступени номенклатурных лестниц оказывались порой отнюдь не такими уж пологими и гладкими, как казалось юным номенклатурщикам в начале пути. Случалось, они становились шаткими, скользкими, взбрыкивали вдруг, отбрасывая тех, кто упорно карабкался по лестнице, в лучшем случае — обратно, к самому ее подножию, но чаще — просто в никуда, в небытие. Причем в падении ломались и дробились кости, а то и вовсе летели с плеч долой неудачливые головы.
Беда нашего мальчика, и вкупе с ним еще сотен и тысяч подобных мальчиков, заключалась именно в том, что ни генетического, ни собственно приобретенного опыта выживания в процессе этих смертельно опасных взлетов и падений у них не было. Они стремительно взлетели вверх, и, как у всякого нормального человека, вдруг подброшенного неведомой силой пря- мо в поднебесье, у них захватило в полете дух и слегка помутилось сознание. К падению они не готовились и даже не допускали мысли о подобном финале. А между тем времена менялись, Все большее количество мальчиков и девочек включалось в захватывающий процесс поднимания денег с земли, и делать это становилось все сложнее и сложнее. На самом деле все как раз переворачивалось с головы на ноги, то есть формировался нормальный или уж по крайней мере относительно нормальный рынок, со своими жестокими законами и требованиями, среди которых было главное — деньги следовало не поднимать с земли, используя ротозейство государства и прорехи в устаревших законах, а зарабатывать в жесткой конкурентной борьбе, не гнушаясь и самым малым профитом, не жалея живота своего, порой в самом прямом смысле этого древнего понятия, которое «живот» определяло как саму жизнь, в полном ее объеме. К новым правилам игры наши мальчики-первопроходцы оказались категорически не приспособлены. И началась страшная череда личных и корпоративных трагедий, из которых банкротство и постыдное бегство от толпы обманутых кредиторов было, по сути, и не трагедией вовсе, а так — просто незначительной неприятностью.
Но вернемся к нашему мальчику. Увы, его не миновала чаша сия, и в один далеко не прекрасный день он ощутил себя первым или вторым поросенком из популярной сказки, надежный дом и даже целый замок которого оказался не так уж надежен. Он трещал и кренился под напором внешних посягательств, а внутренние проблемы и распри расшатывали его и без того дрогнувшие опоры изнутри. Крах был неминуем, причем в ближайшее время. Хотя внешне все оставалось неизменным: он все еще занимал роскошные апартаменты в престижном офисном центре; его обслуживал внушительный штат сотрудников, которым он пока еще платил зарплату; его кортеж состоял из необходимого количества именно тех машин, которые и были положены ему согласно статусу, и был снабжен всеми необходимыми персоне его статуса атрибутами; коллеги и партнеры по бизнесу дружески жали ему руку и, как равного, приглашали на разного рода деловые и увеселительные мероприятия. И только самые прозорливые или просто самые информированные из них как-то по-особому, пытливо вглядывались при встрече ему в лицо, словно прикидывая, надолго ли хватит у него сил и средств вести с окружающими и с самим собой эту заведомо проигранную игру. Внешне он еще держался, но первым отступило, сломавшись и, по существу, предав его, собственное сознание. Возможно, оно так и не прояснилось окончательно с той поры, как стремительный взлет затуманил его подобно легкому, ничего не обещающему флирту, и поэтому оказалось самым уязвимым местом. Но как бы то пи было, сраженное недугом, оно повело себя очень любопытно, убедив нашего мальчика, что все самое страшное с ним уже произошло: все узнали о его банкротстве, крахе его компании и в презрении отвернулись от него, не желая более замечать, а уж тем более числить в своих рядах. Он оказался изгоем, вмиг из большого, почитаемого босса превратившись в маленького, бессильного и безвольного человека.
И теперь, господа, быстро назовите мне первое имя, которое возникает в вашем сознании при упоминании о «маленьком человеке»! Думаю, не ошибусь, если предположу, что большинство из вас вспомнили именно об Акакии Акакиевиче, ставшем для нашего поколения благодаря таланту Гоголя и усердию советской педагогики символом ничтожного, униженного существа. Печальная судьба Акакия Акакиевича вам, бесспорно, хорошо известна. Но тот, кто счел себя современным его воплощением, такой судьбы для себя не пожелал, потому что, присвоив себе имя, он не пожелал допустить в свою больную душу свойства души подлинного Акакия Акакиевича, а именно трепетность и смирение. Что тоже объяснимо вполне: в наш прагматический век эти душевные качества очень и очень непопулярны. Что же остается Акакию Акакиевичу, лишенному своей кротости, когда отторжение и презрение общества становятся для него все более ощутимыми и болезненными? Только одно — возненавидеть это общество и начать ему мстить. Однако наш новоявленный Акакий Акакиевич, несмотря на тяжелый душевный недуг, поразивший его, отчасти сохраняет и даже приумножает (что свойственно душевнобольным людям) ясность и остроту ума, изобретательность, коварство и буйную, почти нечеловеческую фантазию. Потому так нелеп и от этого еще более ужасен перечень его жертв: он выбирал их со знанием дела и точным психологически расчетом, теперь это признать необходимо. И если бы он, не дай Бог, получил возможность действовать дальше, уверяю вас: через пару месяцев все вы, ваши близкие, сотрудники и вообще все, кто гак или иначе соприкасается с вами, жили бы в состоянии животного ужаса от постоянного ожидания страшной смерти.
Собственно, в определенном смысле он ведь был честен с вами, достаточно подробно сообщив в письме о своих намерениях. Но вы не пожелали услышать его и принять всерьез. Никто из вас не взял на себя труд вчитаться повнимательнее в строки его послания: за ними образ его угадывался легко и — главное! — узнаваемо. Тем более — для вас. Возможно, его подсознание, диктуя именно эти строки, рассчитывало как раз на вашу прозорливость, пытаясь таким, образом предотвратить все грядущие жертвы. Но — увы! Вы оказались слепы, а ваши горе-аналитики сослужили вам дурную службу, предлагая, как следует из их меморандумов, организовать тотальную слежку за всеми активистами КПРФ и национал-патриотами в радиусе нескольких километров вокруг возведенной вами цитадели.
Вот, собственно, и все. Сказка моя подошла к концу. И теперь мне следует, очевидно, оставить вас наедине с собой, дабы дать возможность самим произнести последние ее слова: назвать подлинное имя новоявленного Акакия Акакиевича. Прощайте, господа, и благодарю за благосклонное внимание.
На следующий день почти все столичные газеты, а также информационные программы радио и телевидения в числе главных новостей дня сообщили о внезапном самоубийстве известного российского предпринимателя, возглавлявшего один из крупнейших в стране финансово-промышленных холдингов. Как стало известно журналистам, минувшей ночью он застрелился в своем кабинете, расположенном в престижном офисном центре, объединившем под своей крышей несколько крупных финансовых структур и прозванном в народе, из-за необычного архитектурного решения, башней.
Четыре зверских убийства, совершенных на протяжении довольно короткого отрезка времени в микрорайоне, прилегающем к знаменитой башне, прессой были оставлены без внимания. В милицейских отчетах все они довольно скоро были отнесены к категории нераскрытых преступлений, причем высшее руководство по этому поводу проявило несвойственную ему терпимость и даже смирение.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Зима ворвалась в город отчаянным кавалерийским наскоком, разом положив конец слякотным капризам втянувшейся осени. Хлестко ударила загостившуюся соперницу звонким морозом, всюду стремительно напела свой порядок, запорошив унылые следы осени первым, настоящим, кипенно-белым снегом, ослепительным в своем нарядном великолепии. Враз прояснилось хмурое небо, наполнившись яркой холодной лазурью, в которой плавало белое, будто бы тоже слегка схваченное инеем солнце.
Все вдруг преобразилось, воссияло, заискрилось торжественно и радостно, и вместе с этой внезапно сошедшей с небес благодатью в город и в души его обитателей пришло радостное светлое чувство чистоты и свежести.
Где то далеко и невозвратном, казалось, прошлом осталось хмурое осеннее ненастье с его пронизывающими серыми ветрами, влажной пеленой бесконечных дождей и клубящимся сизым туманом ранних сумерек, таящих в себе целый сонм смутных тревог и беспричинных страхов. Растворились в прозрачной искрящейся дымке раннего морозного утра и словно навсегда ушли из жизни хмурые и вязкие, как болотная тина, осенние рассветы, и даже долгие зимние ночи с бесконечным кружением снежных вальсов или, напротив, исполненные ледяного лунного покоя не страшили запоздалых прохожих.
Зима, конечно же, слегка лукавила, ибо в ее арсенале имелись также, и в предостаточном количестве, хмурые, ненастные дни, серая снежная слякоть и много всякой погодной мерзости, которая, так же как и осенняя хмурь, рождает в душах человеческих уныние и тревогу. Но их припасала она на потом, на те времена, когда, уже изрядно привыкнув к зимней поре, люди начнут тяготиться ее стужами и метелями и затоскуют по весне, поругивая, а то и вовсе проклиная долгое зимнее всевластие, — тогда она, в наказание за вероломство, и явит им свою припасенную хмурь. Пока же ей сладостны были людские восторги и первые зимние радости, потому ярко сияло морозное солнце, щедро просыпая па землю алмазные россыпи первого снега.
Так повторялось из года в год, и людям, конечно же, давно известны были эти нехитрые уловки, но всякий раз восхитительный зимний обман принимался ими за чистую монету. И улучшалось настроение, рассеивались затянувшиеся депрессии, чаше расцветали на разрумяненных морозом лицах беспричинные вроде бы улыбки.
Словом, хороши были эти первые зимние дни, и хорошо, приятно было жить в их нарядном морозном убранстве.
Порой Ванде казалось, что кошмара этой осени не было так же, как и самой осени, и вся ее жизнь протекала в снежном радостном великолепии, но как ни заманчиво было погрузиться в это мироощущение, именно Ванда, как никто другой, понимала, какую коварную западню таит оно в своем светлом обмане.
История с несчастным финансистом, который, лишившись рассудка, объявил кровавую, изуверскую войну своим более удачливым коллегам, полагая, что действует от имени всех растоптанных ими «маленьких людей», канула в прошлое.
Судьба его была решена им самим или тремя его коллегами, оставшимися с ним наедине после того, как Ванда, поведав свою страшную сказку, удалилась, оставив четверых хозяев башни на пороге тяжкого, возможно, самого тяжкого в жизни каждого из них решения. Свой долг она считала исполненным до конца, но нечто смутное, неясное и необъяснимое иногда и вдруг всплывало в ее душе, рождая странную тревогу и ощущение грядущей опасности.
Часто звонил Подгорный, нудно, подолгу жалуясь на Таньку, которая, по его словам, становилась все более несносной.
Поначалу Ванда склонна была относить всплески своей беспричинной тревоги именно на счет этих звонков и искренне удивлялась собственному долготерпению. Многословных — порой лишенных всякого смысла, порой исполненных болезненного стыда — монологов ей с лихвой хватало в рамках профессионального консультирования, посему в обыденной жизни она категорически и, как правило, на корню обрубала любую попытку использовать ее в качестве жилетки для слез, даже если она исходила от людей в принципе ей симпатичных. Это снискало ей не очень лестную репутацию человека сухого и замкнутого, по это было единственным способом сохранить собственную психику в состоянии относительного равновесия. Теперь же, вдруг и практически против собственной воли, она позволяла нещадно эксплуатировать себя Виктору Подгорному. Это была странная метаморфоза, и, поразмыслив над ней, Ванда пришла к выводу, что причина тревожных ее состояний — отнюдь не назойливые исповеди Подгорного, а та страшная фантасмагория, в которую он втянул ее минувшей осенью. Самым неприятным в этом открытии было то обстоятельство, что осенний кошмар каким-то образом просочился в день сегодняшний, такой светлый и праздничный на первый взгляд, что в нем просто не могло быть места никаким ужасам. Но что то там, в минувшей осенней хляби, не отпускало Ванду и сейчас, Оказалось вдруг, что звонки Подгорного на самом деле нужны ей как постоянное напоминание о минувшем, но незавершившемся кошмаре, и выходило так, что это собственное подсознание заставляло ее, помимо воли, желания и правил, выслушивать пресные жалобы бывшего мужа, не ради того, чтобы помочь ему в чем-то, а для того лишь, чтобы не забыть самой… Но о чем? Ответа на этот вопрос Ванда не находила, и от этого приступы мимолетной тревоги становились все более сильными и частыми.
Однажды ей в голову пришла мысль использовать довольно простой психологический прием относительно собственного подсознания, партнером ее по этому эксперименту должен был стать Подгорный, да, собственно, только он и мог им быть, поскольку, как предполагала теперь Ванда, холодные щупальца осеннего кошмара тянутся из недавнего прошлого к ним обоим.
Она ошибалась. Но это станет ясно много позже.
Очередной звонок не заставил себя ждать, и, терпеливо выслушав очередную порцию информации о Ганькиных злодеяниях, Ванда, избегая нажима, задала Подгорному вопрос, который занимал ее еще тогда, осенью, когда все радовались разоблачению маньяка. Тогда и она, поддавшись общей эйфории, отмахнулась от него, отнеся к категории несущественных случайностей. Однако вопрос оказался занозистым, и именно теперь, когда Ванда вынуждена была все чаще мысленно возвращаться в недавнее прошлое, зашевелился в сознании, бередя затянувшуюся было ранку. Это уже никак не могло быть простым совпадением, и потому свой эксперимент Ванда начала именно с него:
— Послушай, кстати, давно хочу и все время забываю тебя спросить об одной детали в той осенней истории…
— Да? — Голос Подгорного предательски дрогнул, и уже этого было достаточно, чтобы понять: минувшая осень отчего-то бередит и его душу.
— Он ведь признался, что убил всех четверых: двух девушек, старика и девочку. Так?
— Да. Признался.
— А не сказал ли, случайно, он, почему возле тел двух девушек: твоей, прости, что напоминаю, Иришки и той продавщицы из соседнего дома — не оказалось традиционных его записок?
— Не-ет. Собственно, знаешь, его никто об этом и не спрашивал. Все произошло очень просто и быстро…
— Стоп. Мы же договорились с тобой и твоими коллегами однажды, что я не желаю знать, как все там у вас произошло.
— Да, конечно. Но ты сама спросила теперь…
— Я спросила, не объяснил ли он каким-либо образом отсутствие записок возле двух трупов.
— Нет. Как я уже сказал, его никто об этом не спрашивал, а большего ты слушать не желаешь.
— Не желаю, но хочу знать тогда еще вот что: он признался в совершении четырех убийств или убийств вообще?
— Ну, как тебе сказать, по-моему… да, четырех… Собственно, он признался во всем, что ты сама и рассказала.
— Стоп. Я рассказала предысторию, мотивацию и прочую нашу психологическую заумь. Хронологии убийств и их подробностей я не касалась.
— Да, я помню, конечно. Но тогда, знаешь, все были в шоке, и он… он сразу во всем признался. В том смысле, что он сразу сказал: эта женщина абсолютно права.
— И вы не стали ничего уточнять?