Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марина Юденич



Нефть

Автор выражает глубокую благодарность генерал-полковнику А.Г.Ч. за помощь в создании романа.




Часть 1

Истории, не связанные никоим образом, разнесенные во времени и в пространстве, легли в основу всего того, что случилось много позже. Вернее — должно было случиться. Но не случилось. Ибо можно, разумеется, отловить редкую бабочку. И рассчитать время. И даже силу, с которой ваша хрупкая красавица должна будет взмахнуть своими слабыми крыльями. И совершить невозможное — заставить бабочку взмахнуть крыльями в расчетное время, с нужной — заданной — силой. И ожидать урагана, который непременно грянет где-то, за тысячу верст от того места, где ваша бабочка, взмахнув нарядными крыльями, нарушила хрупкое равновесие Вселенной.

И не дождаться. Потому что где-то, за тысячи верст от вас и вашей бабочки, другая бабочка, повинуясь кому-то другому, тоже взмахнула крыльями.

Или — что даже более вероятно — между ними двумя, заточенными в неволю, оказалась третья — свободная и безрассудная бабочка, которая ярким солнечным днем просто кружилась в ласковом теплом воздухе, беззаботно помахивая крылышками. И ничего не произошло. Потому что усилиями трех маленьких насекомых Вселенная сохранила равновесие. А та история, которая должна была произойти по замыслу ловцов бабочек, закончилась в тот момент, когда — собственно — только должна была начаться. В этом была, как мне кажется, некоторая высшая логика. Логика Вселенной, сохранившей равновесие.

1991 ГОД. США, ШТАТ КОЛОРАДО

Жара, казалось, выжгла все — и воду, жизнь, и краски. Белое солнце — в бледном, выцветшем небе. Белая земля — вокруг. Редкий кустарник-колючка, зацепившийся в придорожной пыли, казался белым. Грязно-белым. И только гудрон на шоссе был черным и будто лоснился, потея и плавясь на адской жаре. И в это почти невозможно было поверить. Как невозможно было поверить, что где-то далеко, в бесконечной высоте раскаленного неба, царит нестерпимый холод и длинноногие стюардессы с красивыми бесстрастными лицами зачем-то напоминают расслабленным пассажирам о том, что снаружи — минус 80 по Цельсию. И только что не добавляют, копируя интонации телевизионных людей, читающих сводки погоды: если вы собираетесь именно сейчас покинуть борт нашего лайнера, одевайтесь теплее. И не забудьте варежки. Он даже хихикнул. Какие только мысли не лезут в голову от скуки. Невероятно. Здесь все казалось невероятным. Зной на поверхности. Прохлада за облаками. И даже тот непреложный факт, что они существуют где-то, в объективной реальности — зной, прохлада, земля, солнце, облака, пустыня, город Денвер, штат Колорадо, Соединенные Штаты Америки, планета Земля, Вселенная… Бред. Он тряхнул головой, отгоняя наваждение.

Странные мысли лезут в голову — это просто усталость. И глубина — восемьдесят два фута под землей, поверхностью той самой раскаленной пустыни, в которую здесь и сейчас трудно поверить. Человеку — как бы ни эволюционировала популяция под напором цивилизации и прогресса — надлежало жить на земле. Не под и не над ней. Но об этом теперь лучше было не думать.

Два часа до окончания смены. Можно — и нужно! — было провести их с пользой. Просто необходимо. В The New Yorker ждали статью еще на прошлой неделе. Манкировать ожиданием The New Yorker было недальновидно. И легкомысленно, по меньшей мере. К тому же — он действительно хотел написать эту статью.

Он представлял себе эту статью на глянцевых страницах The New Yorker и редакционную преамбулу журнала: «Впервые за шесть лет существования National Nanoscience Center один из его основателей, доктор Уильям Клаггетт, приоткрывает завесу тайны, скрывающей все эти годы…» Шесть лет назад в это невозможно было поверить. Он и не верил. Даже когда переступил порог зала заседаний кабинета в Белом доме. И увидел их всех, вместе, за небольшим овальным столом: президента, вице-президента, государственного секретаря, министра обороны, директора ЦРУ, председателя Объединенного комитета начальников штабов, помощника по национальной безопасности и нескольких сенаторов, пользующихся, как ему сказали, особым доверием Белого дома. Он хорошо помнил, о чем подумал тогда, разглядывая исподволь каждого из них — и всех вместе, занявших привычные места вокруг стола: «Вот люди, которые управляют Америкой, а зачастую — и миром. Отсюда, из этого неброского кабинета, сидя в точности на тех же местах, что и теперь».

И что-то еще про обыденное воплощение власти. Еще он подумал о том, что никто и никогда — возможно — не узнает, что именно предложит им сегодня, 19 ноября 1985 года, он, доктор Уильям Клаггетт. Им и — собственно — всему человечеству. Эта была горькая мысль. Горечь была настолько острой, что он сохранил ее привкус на долгие шесть лет. Впрочем, это была совершенно напрасная горечь. Все вышло иначе. Все сложилось.

Теперь The New Yorker ждал его статью, в которой уже можно было рассказать обо всем и приготовиться к тому, что рассказывать впредь придется много, подробно и популярно.

Он пробежал глазами по монитору: «Шесть лет назад я предложил термин MNT (Molecular nanotechnology) — как определение зарождающейся технологии, которая имеет потенциал, чтобы изменить мировую энергосистему, осуществить переворот в политике, экономике и вооруженных силах всех государств.

Она несет миру то главное, чего уже давно с надеждой ожидает человечество, — нанотехнологическую альтернативу энергоресурсам. Как известно, мировая экономика напрямую зависит от энергоресурсов и в первую очередь от нефти. Также мы знаем, сколько вооруженных конфликтов спровоцировала борьба за «черное золото», а нанотехнологии способны эту причину для войны снять: с MNT эффективность сбора солнечной энергии вырастет настолько, что про нефть и уголь все забудут напрочь. Энергия Солнца в равной степени доступна всем государствам на планете, и трудно придумать, как одна страна перекроет другой доступ к этому источнику. Следовательно, на одну причину для войн станет меньше, интерес стран друг к другу в плане энергоресурсов сойдет на нет. Это было неплохо, но требовало продолжения. Конкретики. Рассказа о том, что именно происходит сейчас в толще раскаленной земли, на глубине 82 фута, в подземном комплексе, заложенном в начале 1980-х годов для испытаний аппаратуры подводных лодок в предельно жестких условиях».

Проект был грандиозным, но что-то не заладилось у военных с самого начала, и время ушло. Свертывание «гонки вооружений» с неизбежностью привело к сокращению финансирования — и консервации комплекса. Прошло пять с половиной лет, прежде чем секретный доклад доктора Клаггетта на закрытом заседании кабинета возродил его к жизни. В пустыне Колорадо, в восьмидесяти милях от Денвера возник National Nanoscience Center. Началась та самая конкретика, которую теперь предстояло описать максимально доходчиво и популярно. Как инструкцию по эксплуатации пароварки нового поколения. «Однако создание наноматериалов требует первоначального сырья — нанокристаллитов, синтез которых в промышленном масштабе — важнейшая задача, стоящая сегодня перед нами. Можно говорить о двух способах производства нанокристаллитов.

В первом случае для их синтеза требуются «очень чистые» химические реактивы и большое количество электроэнергии. Результат — граммы конечного продукта.

Второй, воистину революционный и даже парадоксальный, разработан специалистами National Nanoscience Center. Мы первыми сумели синтезировать нанокристаллиты из устаревших взрывчатых веществ. Кстати, их утилизация является давней головной болью военных и ученых, работающих на Пентагон. По их данным, на военных складах по всей стране хранится около 5 млрд снарядов, срок эксплуатации которых давно истек.

Как поступают с этой грудой взрывчатки в NNC? Подготовленные специальным образом взрывчатые вещества загружаются в экспериментальный реактор Центра. Происходит направленный взрыв. Фактически твердое взрывчатое вещество превращается в смесь жидкого углерода и газообразных продуктов. В результате чего в камере установится высокая температура и давление. Таким образом, мы одновременно получаем и энергию, и исходный материал для синтеза нанокристаллитов. Управление дальнейшим процессом требует высокого мастерства и филигранной точности. Если температура будет падать медленнее, чем давление, то процесс детонации может стать неуправляемым. Если же локальное давление снижать медленнее, начинается кристаллизация». Он внезапно остановился, не закончив фразы. Дернул щекой, повинуясь острому импульсу невольной гримасы. Все это категорически не годилось. Как плохой учебник физики для начальной школы. Тускло, обыденно и коряво. И пугающе.

Реактор, взрыв, неуправляемые процессы… скверные ассоциации. Не прошло и пяти лет после катастрофы на русском реакторе. Разумеется, это было другое, совсем другое, но объяснить это обывателю будет непросто. Тем более, что кое-кто давно пытается увязать их в один узел. Удар по клавише «delete» вышел явно сильнее, чем требовалось. Палец сорвался, угодил на соседнюю клавишу — текст не пострадал. Он испытал короткую вспышку гнева, на смену которому быстро пришла тоскливая апатия — он совершенно не понимал, как и что следует писать дальше. Впереди, впрочем, было еще почти два часа. И 82 фута земной тверди над головой. Он снова подумал об этом. И мысль немедленно пошла по известному кругу, пройденному уже десятки раз. Человеку надлежит пребывать на поверхности земли, не под и не над… Я схожу с ума? Он не испугался, потому что задавался этим вопросом не в первый раз. И не в первый раз привычно и бездумно отвечал себе: нет, я просто устал. И еще: я не люблю подземелье. Человеку надлежит… Тонкие пальцы сильно сжали виски. Надо было остановиться.

И начать все с начала, вернее, с того, на чем остановился. С того, что невозможно и недопустимо сопоставлять…

«Невозможно поверить, но сегодня раздаются голоса, требующие прекратить исследования в области нанотехнологий, потому что эта технология опаснее атомной…»

— Доктор Клаггетт!

От неожиданности он вздрогнул и испуганно отдернул руки от клавиатуры, будто занят был чем-то недозволенным и даже неприличным. И был застигнут врасплох. Странная иллюзия, диспетчер центрального реакторного зала, разумеется, не мог наблюдать за руководителем Центра. Мог только обратиться к нему напрямую, по громкой связи, выведенной в кабинет доктора Клаггетта.

— Какие-то проблемы, Буккер?

— Пока нет, сэр, но… температура падает несколько медленнее, чем давление…

— А мистер Керл? — Роберт Керл был главным инженером Центра, согласно инструкции, о любой нештатной ситуации диспетчер должен был докладывать именно ему.

— Я здесь, Уильям… — голос Керла был спокоен, но выходило, что он уже находится на центральном диспетчерском пункте…

— На сколько медленнее, Роберт?

— На шесть градусов в минуту… Пока.

Он машинально пошарил рукой на столе в поисках карандаша или ручки. Безо всякой необходимости. Поскольку уже подсчитал в уме — в запасе есть около сорока минут. При условии, что скорость падения температуры не будет замедляться и дальше. Ситуация, в принципе, была далека от критической. Процесс можно было остановить в любую минуту. В любую из сорока минут, при условии, что вторая, автоматическая защита реактора сработает исправно. Но в этом, кажется, никто не сомневался. Он лично подписывал акты проверки системы и собственной латунной печатью скреплял пломбу на тумблере аварийной защиты.

— Хорошо, Роберт.

— Уильям?

— Я не хочу поспешных решений, Роберт.

— Ты спустишься к нам?

— Разумеется, через пару минут.

«Невозможно поверить, но сегодня раздаются голоса, требующие прекратить исследования в области нанотехнологий, потому что эта технология опаснее атомной…»

Очень даже возможно. Он уже слышал эти голоса, не раз и не два. Теперь — стоит только дать повод — они зазвучат громче. Он решительно подвинул к себе клавиатуру. Вдобавок ко всему у него украли время. Сорок минут — вместо двух часов. И — по-прежнему — 82 фута земной, раскаленной толщи над головой.

«Я уже вижу появление движений против нанотехнологий. Очень скоро появятся «Anti-nanotech Movement», как когда-то появилось «Anti-biotech Movement».

А между тем опасность нанотехнологий вовсе не в том, что MNT станет причиной несчастных случаев, или в возможности злоупотреблений ею.

Скорее, опасения вызывает ее нормальное, правильное использование как инструмента. С другой стороны, нанотехнологии могут и сами стать причиной конфликта, если мировые державы будут разрабатывать MNT разными темпами и с переменным успехом. Тогда нанотехнологии дестабилизируют отношения между странами, что приведет к переустройству мира. Нынешняя иерархия разрушится…»

— Уильям! — голос Керла был все еще спокоен.

И отлично. Он флегматик, пройдет еще минут десять, прежде чем начнется настоящая паника. У него еще было время. И план. Но прежде следовало закончить работу — слава богу, теперь он знал, что и как следует писать.

«К тому же для стран-экспортеров нефти MNT в качестве альтернативы энергоресурсам будет означать потерю власти. А те, у кого нефти много, вряд ли приветливо встретят нанотехнологии, что позволяет говорить о такой угрозе, как антинанотехнологический терроризм. Впрочем, боевые действия в эпоху нанотехнологий потеряют всякий смысл».

— Мистер Клаггетт!

— Да, Роберт. Прости. Я тут кое в чем разобрался.

— Температура…

— Больше не снижается, я знаю. И тем не менее, нет причин для беспокойства.

— Я не понимаю.

— Потерпи пару минут, дружище, я спускаюсь.

Он передернул тумблер на пульте связи, отгородившись разом от всего внешнего мира. И вернулся к тексту, испытав при этом редкое чувство наслаждения от предстоящего творчества.

«Изменение характера войны. Сегодня оружие массового уничтожения можно обнаружить и вопреки желанию государства-хозяина. В случае же с MNT ни о каком сокращении нановооружений и контроле над ним, соответственно, не может идти речи. Нанотехнологии не только создадут средства уничтожения супермикроскопических размеров, но и миниатюризируют средства их производства.

Сегодня, чтобы победить врага, достаточно уничтожить его самолеты, танки и тому подобное — война выиграна. Но если это невидимое нанооружие, которое легко производится на таких же невидимых фабриках? Здания военных заводов уйдут в прошлое, уступив место дешевому и быстрому молекулярному производству нанооружия: вместо одной уничтоженной нанофабрики тут же появится новая. В итоге применение нанотехнологического вооружения будет означать одно — полное истребление населения враждебного государства. При этом та же MNT будет делать людей фактически бессмертными…» Он взглянул на часы. Двенадцать минут. Процесс, разумеется, все еще можно остановить. И Роберт Керл — вне всякого сомнения — сделает это, не дожидаясь больше ничьих указаний и распоряжений. И будет уверен, что в этот момент сработает еще одна, автоматическая защита реактора. И вместе они — человек и автомат — не без труда справятся с возникшей проблемой. Однако ж, не будет никаких «вместе». Потому что он, доктор Уильям Клаггетт, давным-давно заблокировал назойливую автоматику, напоминавшую о себе всякий раз, когда показатели немного отклонялись от нормы. И — выходило — поступил в высшей степени предусмотрительно.

«Невозможно поверить, но сегодня раздаются голоса, требующие прекратить исследования в области нанотехнологий, потому что эта технология опаснее атомной…»

Он замер. Будто бы только теперь заметил эту фразу на мониторе. И то, что зачем-то набрал ее целых три раза — предваряя, как эпиграфом, небольшой убористый текст. И еще один — четвертый — раз в финале. Он взялся было читать этот странный текст, непонятно откуда возникший на мониторе его компьютера, но, пробежав первые строки, обреченно прикрыл глаза. Это бред. А я — сумасшедший. Но с этим уже ничего нельзя поделать. 82 фута над головой — испытание не для всякого. Потому что человеку, что бы там ни говорили разные умники, следовало обитать на земле. Мысль была привычной, умиротворяющей и почти приятной. И больше не было ничего.

2007 ГОД. ГАВАНА

Кто-то скажет: мистика. И я соглашусь. По крайней мере, отчетливый налет мистицизма. Потому что слишком похоже на старый — правда, добротный вполне — шпионский роман. Ремейк на тему «наш человек в Гаване». Или — Мадриде. Или — Мюнхене. Но тогда — уж точно — образца 1933 года. Но все было как было. Гавана. Не 58-й, правда, 2007-й. Но — если не смотреть на календарь — все то же.

Поначалу, впрочем, все складывалось обыденно вполне. Друг друзей случайно оказался в Гаване одновременно со мной. Однако ж, в отличие от меня, — не в первый раз, и даже более того. Как утверждали друзья — он, «их человек в Гаване», хорошо знает город. И страну. И готов поделиться знаниями и даже поработать гидом.

И вот мы встретились. Не скажу, умножают ли его знания его печали, однако ж — накладывают ряд ограничений. Это точно. Потому все, что я могу сказать о нем, укладывается в сухое, обезличенное до протокольного: «ветеран внешней разведки». В силу этого непреложного обстоятельства — отдохнуть у теплых берегов зимой может только здесь, в Гаване. А у других берегов — нежелательно. Даже теперь, когда пенсия, заслуженный — как принято говорить — отдых и неожиданно много непривычно свободного времени.

Впрочем, это всего лишь мои собственные суждения. Вполне вероятно, что все обстоит именно так, но не исключено, что иначе. Единственное, о чем можно судить наверняка, — он немолод, но моложав, невысок, сухощав, сед. Тонкое смуглое лицо, крупный нос с горбинкой. Испанец, но родился в России в 44-м. Родители погибли. Оба.

И снова — мои суждения, основанные всего лишь на общих представлениях об исторических событиях тех времен. Коммунисты? Разведчики? Партизаны? Подпольщики? Где погибли — в Мадриде? На нашей, Отечественной? Или в нашем же — Гулаге? Последнее, впрочем, вряд ли. Не видать ему, сыну репрессированных, — Первого Главного Управления. Хотя кто его знает, как оно там было на самом деле? Об этом мы не говорим. А вот о судьбах человечества — сколько угодно. Почему — о них? Разговор садится на этот неизбежный риф всякого вербального интеллектуального плавания, не связанного рамками жесткой тематики и временными отягощениями, — проще, обычного трепа двух неплохо образованных русских на отдыхе — как-то незаметно. Как — собственно — и садятся всегда на рифы, в прямом и переносном значении этого слова. И завязает надолго. Сначала — неизбежное, кубинское — про истоки Карибского кризиса, потом — про кризисы вообще. И вот оно — гигантское, непознанное, всплывает в темных глубинах океана мировой истории — бесконечное и от того еще более невнятное суждение о том, отчего, собственно, не живут в мире и согласии люди. Тогда и теперь. Он, впрочем, как опытный лоцман, не только знаком с фарватером, очертаниями и размерами рифа, но и природу его явления в этих бездонных глубинах объясняет легко.

— Ну, вот с какого момента — по-вашему, исчисляется новейшая история человечества?

— С начала XX века, по-моему.

— Да, это общепринятая веха.

— А есть еще какая-то?

— Полагаю, есть. Если рассматривать новейшую историю не с формально-календарных позиций, а исходя из того, что ее — эту историю — определяет.

— И что же ее определят?

— Углеводороды. Как основа мировой экономики. Истоки этого грядущего углеводородного господства, между прочим, следует искать не в двадцатом и даже не в девятнадцатом веке, хотя оформилось оно, пожалуй, именно в девятнадцатом. Но заложено было раньше. Имя отца-основателя, кстати, известно. И повод — известен. И это — довольно мистическое сочетание. Странно даже, что любители исторической мистики и конспирологии до сих пор не обратили внимания…

— Ну, не томите же!

— А все просто. В 1777 году ученик иезуитов Алессандро Вольта изобрел пистолет. Прославился он, кстати, не этим и не тогда. Позже, когда изобрел первый источник постоянного тока.

— Погодите, но это же в честь него… вольт…

— Да, именно — как единица электрического напряжения. Но все это случится много позже и к нашей истории отношения не имеет. Нам интересен именно год 1777-й. И пистолет Вольта, основанный на том, что вместо пороха в нем — от электрической искры — подрывалась смесь воздуха с каменноугольным газом. Иными словами, именно Вольта, именно в 1777 году, возможно — сам того не подозревая, сформулировал принцип двигателя внутреннего сгорания. И все. Джина выпустили из бутылки. Впрочем, не джина даже — вселенское божество. Одновременно — бога и Маммону. Что бы там ни говорили теологи. Если же оставить патетику — в тот момент была заложена основа экономического углеводородного господства. Правда, некоторое — еще довольно долгое — время человечество жило в неведении. Осознание же породило страх — стало ясно, что они, эти самые углеводороды, есть не везде, не у всех, вдобавок — запасы небезграничны. Страх породил агрессию. Вспомним теперь — что именно пытался создать Вольта? Оружие. Вот вам и мистика. Если же отбросить мистику, в начале XXI века, в сухом экономическом и политическом остатке, мы имеем природные углеводороды — как основу мировой экономики. И гигантскую общечеловеческую проблему — последовательно: экономическую и геополитическую, — связанную с их ощутимой нехваткой и крайне неравномерным распределением на планете. И четкое осознание того, что решить ее можно тремя способами. Первый — безусловно, прогрессивен. Альтернативы, новые энергетические технологии, не связанные с использованием углеводородов. Будущее — я уверен — за ним. Но — именно что будущее. Иными словами, на практике этот способ будет задействован еще очень не скоро. Второй — военный. Вторая половина двадцатого века прошла едва ли не при его доминанте. Пылающий Ближний Восток тому примером. И — самое показательное сегодня — Ирак. Но именно показательность Ирака заставляет усомниться в действенности. И эффективности. Вернее — показательной неэффективности. Теперь уже очевидной всем. И остается — третий. И обретает особую значимость. Способ политических манипуляций. Не политический. А именно — политических манипуляций: давления, угроз, шантажа. Стремление — искусными тайными тропами или жестким силовым маневром привести к власти проводников своих интересов. Наглядности и некоторого даже литературного изящества ради, я бы назвал его способом «плаща и кинжала». Тут, кстати, присутствует некая отчетливая геополитическая тонкость. В нашем контексте она весьма важна. Заключается в том, что способ решения проблемы зависит от региона, о котором идет речь. Проще говоря, на Ближнем Востоке ставка — в большей степени — делалась на решение проблемы военным путем. Разумеется, это не исключает политических манипуляций. Они были. И какие! Но — как ни крути — за оружие хватались много чаще. Собственно — по сей день. В нашем случае — СССР, а потом России — в бой идут плащи и кинжалы.

— Ну, с нами воевать — себе дороже. Доказано многократно.

— Это — главный фактор. Но есть и некоторые, второстепенные. Но это уже частности, а в частностях обычно вязнут коготки. Потому — идем дальше.

— Идем. Возвращаясь к двум последним способам, как ни назови, выходит — что последние два способа направлены на захват территорий, обладающих запасами углеводородов?

— Именно так и выходит. Захват военный — затратный, расточительный по части финансовых и людских ресурсов. И кредиту доверия собственных избирателей — тоже. Захват политический — тоже недешев. Но в начале двадцать первого века он явно более предпочтителен. Полагаю, теперь и по большей части мы будем иметь дело именно с ним.

— Ну, если говорить о затратах — есть еще фактор времени. На политические манипуляции порой уходят годы.

— Так они и ушли — годы. То обстоятельство, что мы с вами сегодня, в январе 2007 года, формулируем эту проблему и называем способы ее решения, не исключает ведь того, что кто-то сформулировал ее много раньше, и определил способы, и приступил к их реализации?

Он слегка улыбается. И я — тоже. Действительно то, о чем я узнаю сейчас, в январе 2007-го многим другим было известно прежде. И уж тем более тем, кто уполномочен решать эти столь гигантские планетарные проблемы. Или — по меньшей мере, полагает, что уполномочен. И берется решать. Да ведь — собственно — многое из того, что сказано, и я знала прежде. Этот странный человек в Гаване просто собрал воедино и построил в неожиданный, но практически безупречный логический ряд то, что — так или иначе давно, в принципе, в общих чертах — известно.

Включая историю итальянского физика Вольта, которую — вот уж точно — много лет назад рассказывал на школьных уроках мой учитель физики — пожилой, всклокоченный сумасброд, доморощенный провинциальный Эйнштейн, которого мы — злые дети — когда-то так отчаянно и беспощадно травили.

Впрочем, в этом, очевидно, и заключается высший пилотаж — собрать воедино широко — или не очень — известные, разрозненные факты и построить на их основе стройную теорию, которой удивится мир. Или не удивится, но согласится и станет следовать. В каких — только вот — небесах парят пилоты, обученные этому пилотажу? Не рыцари ли они тех самых плащей и кинжалов, о которых так неожиданно и поэтично он говорил в начале? Об этом, впрочем, мы не говорим, следуя молчаливому соглашению. А о чем другом — сколько угодно.

— И как давно… хм кто-то сформулировал эту проблему и обозначил пути ее решения?

— Полагаю, в окончательном, современном прочтении — в середине 80-х… Тогда же и приступили к реализации. И первые плоды пожали уже в начале 90-х. Особенно это касается людей, которых стремились привести к власти. И должен сказать — преуспели. Помните, что мы говорили о России? И способах решать проблемы, связанные с нею?

— Плащ и кинжал. Политические манипуляции.

— Верно. И ставленники. Большая — скажу я вам — сила…

1993 ГОД. МОСКВА, ОБЪЕКТ «ВОЛЫНСКОЕ-2»

— Полагаю, мы можем и должны быть откровенны вполне, прежде всего потому, что оба осознаем совершенно отчетливо — все, о чем идет речь здесь и сейчас, ни в коем не случае не призвано умалить достоинства президента и его заслуги перед страной.

Резкий пронзительный голос госсекретаря, любимый пародистами от оппозиции, сейчас звучал приглушенно и даже вкрадчиво. Никуда не делись только протяжные, мяукающие интонации, которые — собственно — и давали пищу разным, порой весьма смелым суждениям относительно его личных пристрастий и увлечений.

Политические оппоненты победившей команды младореформаторов ненавидели этого человека люто и самозабвенно. В этой ненависти все собралось воедино: причудливая фамилия, тяга к морализаторству, длинным пространным речам, пересыпанным непонятными терминами — любимым ругательством госсекретаря, к примеру, было определение «ловкий престидижитатор», — жеманство, и даже узкий злой рот, и даже руки — тонкие, нервные руки записного интеллигента, которые госсекретарь картинно заламывал, выступая публично.

Впрочем, это была лишь вершина айсберга — огромной глыбы холодной ненависти, которая с недавних пор барражировала в темных водах общественного подсознания. В основании крылись упорные слухи о том, что именно этот эксцентричный женоподобный чиновник — главный идеолог и разработчик всех политических подлостей, которые вменяли в вину младореформаторам, от Беловежского сговора до передачи японцам островов Курильской гряды.

Уже смеркалось, за окнами в густой зелени деревьев запел соловей. Правительственная резиденция «Волынское-2», больше известная как «ближняя дача Сталина», утопала в зелени и создавала настроение действительно — совершенно дачное.

Трудно было поверить, что рядом, за зеленым забором, в нескольких десятках метров, — центр мегаполиса со всеми полагающимися прелестями большого города, и бесконечный поток машин проносит мимо, по Кутузовскому проспекту, десятки тысяч людей.

Искренне наслаждаясь трелями соловья, Патриарх чувствовал себя прекрасно. Он давно жил на свете и научился радоваться мелочам. А вернее, жизни — в самых простых и — казалось бы — малосущественных ее проявлениях. И полагал это умение ценным. Едва ли не самым ценным — из множества приобретенных за долгие годы жизни… Кроме того, он просто любил «Волынское».

Здесь, в этом тихом уютном кабинете, многие годы беседовал с разными людьми на разные, но почти всегда судьбоносные — как принято говорить — темы. Шли годы, менялись собеседники, содержание бесед, а «Волынское» оставалось неизменным, а он оставался неизменным его обитателем. И это было хорошо. И ради одного только этого стоило вести все те хитрые и сложные беседы, расставлять капканы и изобретать хитрые ловушки. Заведующий сектором, потом — отделом, потом — секретарь ЦК КПСС и член Политбюро, теперь он числился видным деятелем команды реформаторов, идеологом демократических реформ и страстным обличителем коммунистических зверств.

Сейчас его конфидентом был вчерашний преподаватель философии из маленького уральского городка, который — в недавнем прошлом — мог разве что лицезреть хорошо отретушированный портрет Патриарха в пантеоне членов Политбюро на стене в парткоме и просто обязан был законспектировать и разъяснить студентам основные положения его, Патриарха, выступления на очередном пленуме ЦК КПСС.

— Это, разумеется, само собой, иначе каждому из нас следовало бы сейчас написать заявление об отставке.

Патриарх отчетливо нажимал на «о», отчего даже самые банальные фразы в его устах звучали живо и как-то особенно значимо. Как откровения какого-то былинного сказителя или — по меньшей мере — пожилого, мудрого крестьянина, со своей — доступной не каждому — правдой и собственным глубоким и точным пониманием природы происходящего.

Злые языки утверждали, что долгие годы, проведенные в Москве, в номенклатурной цитадели партийной империи — на Старой площади, давно и намертво вытравили из речей Патриарха даже намек на какое-либо просторечие. И в прошлой своей, цековской жизни он изъяснялся совершенно так же, как все партийные бонзы той поры — казенно и тускло, будто заученно излагая наизусть очередной документ очередного пленума.

«Заокал» же много позже, когда, вместе с модой на яркие галстуки и пространные речи «без бумажки», возник в партийных эмпиреях спрос на некоторую — впрочем, строго лимитированную поначалу — оригинальность и самобытность.

Впрочем, как там оно было на самом деле, сказать наверняка теперь не мог уже никто.

— Безусловно. Безусловно так.

Госсекретарь картинно взмахнул тонкими руками, изобразив в воздухе какую-то сложную фигуру, и нервно — домиком — сжал кончики пальцев, уперев их в плотно сжатые губы. Гримаса, очевидно, должна была символизировать высшую степень озабоченности и глубокие размышления, коим Госсекретарь намеревался предаться. От Патриарха, однако, не укрылось другое: собеседник был растерян и забавные ужимки призваны всего лишь закамуфлировать испуг и выиграть время. От общих фраз и обязательных придворных реверансов следовало переходить к существу вопроса, и это — судя по всему — Госсекретаря откровенно страшило.

«А вот нечего было разводить политесы по поводу доверия и заслуг, мил человек. Нет потому что ни того, ни другого. Да и откуда бы взяться? Теперь будешь ходить вокруг да около, потому что начал за здравие, а говорить-то собрался за упокой. Оно и боязно. Ну, как я отсюда — да прямиком к Нему. Не веришь. Боишься. Ну да, деваться-то тебе все равно некуда… Обождем».

Патриарх и впрямь — будто бы — приготовился к долгому ожиданию. Прикрыл глаза тяжелыми, дряблыми веками, то ли по-старчески коротко задремав, то ли в задумчивости разглядывая круглые блестящие носы своих добротных старомодных ботинок. И стал похож на большого флегматичного пса. Пауза затянулась. И Госсекретарь решился.

— Сегодня у нас есть горькое и тревожное понимание того, что в ближайшее время во властной команде могут произойти радикальные кадровые перемены. Никого из нас — полагаю — нельзя заподозрить в сугубо личностном, меркантильном стремлении удержаться у власти и сохранить за собой высокие государственные посты. Никого из нас, полагаю… В то же время мы отдаем себе отчет в том, что, начиная системные преобразования, приняли огромный груз ответственности и целый ряд самых серьезных обязательств, выполнение которых — есть требование долга. И чести. Реформы, начатые нами…

Он говорил медленно, растягивая слова более, чем обычно, потому что взвешивал и подбирал каждое — сомневаясь в верности выбора даже в тот момент, кода слово уже срывалось с губ. Оттого окончания фраз интонационно взлетали вверх, будто, ничего не утверждая, Госсекретарь задавал бесконечные вопросы. Никого из нас, полагаю, нельзя заподозрить? Выполнение обязательств есть требование долга? И чести?

— Да уж, чести…

Патриарх, не сдержавшись, усмехнулся — будто бы — про себя. Но бескровные губы слабо дрогнули, сложившись в непонятную гримасу. То ли осуждение. То ли просто — старческая привычка, размышляя, жевать губами. Госсекретарь оборвал фразу на полуслове, притом — не без некоторого облегчения. Он полагал, что сказал уже достаточно, чтобы рассчитывать хотя бы на реплику, слово или даже междометие, из которых можно было бы понять позицию собеседника. Пусть и в самых общих чертах. Пока же он играл втемную. Патриарх наконец заговорил.

— Вряд ли он сейчас пойдет на смену кабинета. Позиции в парламенте не те… Там затевают свои игры.

— Кабинета — нет.

— Да, это он, безусловно, понимает. Но избавиться персонально… От кого?

— Гайдара, Шахрая, вашего покорного слуги. Возможно еще — Федоров и Нечаев.

— Ну, это ненадолго.

— То есть?

— То есть — ожидания либеральных преобразований, причем — радикальных либеральных преобразований — в обществе еще довольно сильны. Реформаторы известны наперечет, поименно. Каждая из названных фигур — едва ли не знаковая.

— Плюс, как известно, коррелируется минусом. А признание — отрицанием, даже гонением…

— То есть противников тоже хватает, — временами и Патриарха забавляла склонность Госсекретаря к сложным вычурным фразам, однако, натешившись вдоволь, он позволял себе не зло и как бы ненароком щелкнуть того по носу, переведя на человеческий русский язык мысль, которую собеседник только что изложил продуманно высоким штилем.

— Врагов. Лютых и беспощадных.

— Ну, а как иначе? Одно без другого в политике не случается. Любовь без ненависти. Друзья без врагов.

— Но сегодня…

— В том-то и дело, что сегодня он, конечно, может совершить какой-то непродуманный шаг. Послушать кого-то, кто уж очень настойчиво шепчет в уши… Да еще в нужный момент, в подходящее время. Известно ведь…

— Известно… не то слово.

— Но ненадолго. Потому что — повторюсь — какие бы там ни наступали подходящие моменты для любителей нашептывать в уши. и что бы такое он в эти моменты ни наворотил, позже все равно поступит сообразно с ожиданиями общества.

— Общество неоднородно.

— Да. Но пока в нем доминируют либеральные силы. Вернее, пока не сошла либеральная волна.

— Волна?

— Именно. Помнишь у Ленина?… Ну конечно, помнишь, ты же научный коммунизм столько лет преподавал. Про декабристов, которые были страшно далеки от народа, но разбудили Герцена.

— Герцен развернул революционную агитацию…

— Вот-вот. Мы и были те самые декабристы, страшно далекие от народа. Но разбудили на сей раз отнюдь не Герцена, а ту самую волну — стихийной народной демократии. Это вроде как большая вода по весне на большой реке. Красиво, страшно. Ломает лед, рокочет, сметает все на пути, разливается широко, мощно. А пройдет день-другой — и нет воды. Грязь, ил, пена, щепки… Случается — мертвечина. А вода — послушная и ласковая, течет себе снова в привычном русле, и будто бы не она давеча неслась лавиной. Вот и стихийный революционный порыв в обществе — как та вода. Пока еще не сошел окончательно, но уже идет на убыль. И он — если вернуться к нашим баранам — это чувствует ничуть не хуже нас с тобой.

— Лучше. Мы знаем. А он — чувствует.

— Ну, вот именно.

— Но вода — если продолжить вашу аналогию — неизбежно сойдет.

— Сойдет. Вот тогда он и сделает новые ставки. На тех людей, которые будут отвечать чаяниям общества. Вернее, тех сил в обществе, которые в тот момент будут доминировать. И проявлять наибольшую активность. И представлять наибольшую угрозу. И он не ошибется, можешь мне поверить.

«И с легкостью отшвырнет от себя декабристов, которые — собственно — на своих плечах вынесли его на гребень той самой волны. Впрочем, это была, безусловно, взаимная потребность. Им необходима была фигура, фигуре — необходима была свита, которая — в конечном итоге — сделала из фигуры короля. И все. Мавры сделали свое дело. Странно, что они до сих пор этого не осознают. Впрочем, похоже, осознают помаленьку. Постигают горькие истины. Потому — вот — и прибежал. И заламывает теперь руки». В мыслях его не было злорадства и торжества старого лиса, наблюдающего, как молодые бойкие сородичи бьются, задыхаясь и костенея, в хитрых капканах, которые он обошел почти без труда. Отстраненное созерцание. И слабое любопытство — что задумал витийствующий визави, о чем — собственно — пришел договариваться? Или — просить? В принципе, он готов был к такому повороту событий, и только слегка ошибся во времени. Но это ничего не меняло принципиально.

— Послушай, мы ведь с тобой старые марксисты…

Узкое лицо госсекретаря окаменело. Круглые черные глаза-буравчики, не мигая, впились в собеседника. Взгляд стал злым и холодным. «Не пялься, не пялься. Не страшно. Подумаешь — оскорбился. Тоже мне, гегельянец. Гигант либеральной мысли. Ленинские-то конспекты небось до сих пор сложены стопочкой на даче, на антресолях. А там все — аккуратненько, красивенько, подчеркнуто красным фломастером, с пометками «NB!» на полях. Чтоб уж совсем по-ленински. Как у Ильича». Госскретарь между тем справился с приступом внезапной злости. Тонкие губы сложились в улыбку, недобрую, но он, кажется, не умел улыбаться иначе.

— Все мы родом… из классиков.

— Вот и я про то же. Про то, вернее, что базис определяет надстройку — и с этим никакие либеральные учения ничего не могут поделать.

— Ну, это вопрос дискуссионный.

— А мы возьмем — и, наплевав на все дискуссии, примем за данность.

— И что же?

— Сойдемся на том, что, рано или поздно, — все придет к этому знаменателю, и люди, вовремя позаботившиеся о надежном базисе, спокойно сформируют адекватную стабильную надстройку. Без всякого шума и ненужных потрясений.

— И кто же эти люди?

— Об этом самое время подумать сейчас, пока не сошла волна. И есть возможность оказать реальную помощь в формировании будущего базиса.

— Ну, этим — собственно — мы занимаемся…

— Я знаю. Потому и просил приехать сегодня…

Разговор наконец вынырнул из опасной, скользкой колеи и свернул на накатанную, хорошо известную дорогу. Госсекретарь с явным облегчением оседлал любимого конька. За глаза его называли «серым кардиналом» нынешней властной команды, и он нисколько не обиделся бы — назови кто в глаза. Потому что был абсолютно уверен в том, что так и есть. Патриарх — по его мнению — был искушен, многоопытен, умен, но изрядно отставал в части современных политических технологий, потому — годился как исполнитель отдельных, пусть и тонких, манипуляций в сложной паутине политической интриги, целостный рисунок которой прямо сейчас, в эти минуты, складывался в голове Государственного секретаря России. Это, безусловно, было так. Впрочем, существовало еще и нечто, о чем Госсекретарь даже не догадывался, но хорошо знал и искусно вплетал в паутину его интриги Патриарх.

2007 ГОД. ГАВАНА

Итак, он знает толк в дайкири. И — много еще в чем. Но об этом — впереди. Сегодня дайкири было актуально, как никогда, потому что мы встречались в «El Floridita». Крошечный бар, затерянный в узких улочках колониального города. Впрочем, «затерянный» — здесь всего лишь метафора, безусловно. Авторская, и не слишком удачная применительно к «El Floridita». Крохотный бар — правда. Народная тропа, однако ж, не позволяет затеряться. Потому как памятники нерукотворные у каждого свои, по мере жизненных предпочтений. У него, Эрнеста Хемингуэя, — маленькие, тесные бары, рассеянные теперь по всему миру. Там всегда полумрак, и воздух пропитан кислым сигарным дымом, и темное дерево барных стоек не спасают уже никакие усердия пожилых барменов, сколько ни трут они полированную поверхность мокрыми тряпками.

Темные круги — отпечатки тысяч влажных стаканов — проступают на лоснящейся поверхности, отполированной тысячами локтей. И мелкие щербины, и глубокие царапины кое-где как следы от шрапнели на лафите старой пушки. На войне как на войне. В баре — как в баре. В парижском Ritz и где-то в Мадриде наверняка. Но более всего здесь — в Гаване. Не верьте, когда вам станут рассказывать про «бар Хемингуэя в Гаване», смело посылайте горе-знатоков к черту. Он жил в Гаване, он пил в Гаване, и, разумеется, он не мог ограничиться одним баром. Не тот город — старая Гавана. Не тому пороку — или искусству? — предавался старик, чтобы тупо напиваться в одном-единственном баре. Здесь были тонкости.

В «El Floridita», к примеру, — исключительно дайкири, двойной дайкири, если быть точным. Потом — «la Badeguita», и там уже совсем другая история. Потому что там был мохито. И снова — тонкости. Не тот нарядный гербарий в аквариуме узкого бокала, что подают теперь во всем мире, полагая, что подают мохито. В его мохито, кроме сахара, лайма, мяты, воды, дробленого льда и, разумеется, светлого рома (упаси вас боже от Gavana Club, ибо Gavana Club — узнаваемая игрушка для туристов, забава на экспорт, наподобие сигар Kohiba. Правильный мохито требует исключительно «Caney». На самом деле «Caney» — это всего лишь многократно воспетый Хемингуэем «Baсardi», но бренд «Baсardi» каким-то образом умыкнули американцы, и то, что пил Хэм на Кубе, называется теперь «Caney». Впрочем, это отнюдь не секрет мохито, а, скорее, — его залог)…так вот, помимо всего означенного, в его мохито всегда присутствовали несколько капель горькой настойки аngostura. Всего несколько капель. Но эти несколько капель решают все.

Потом, ближе к ночи, зыбкий лифт, ржаво поскрипывая, доставлял его на крышу, и там, на террасе открытого ресторана, окутанной горячим дыханием окрестных крыш, остывающих в короткой ночной прохладе, он завершал день, отдавая предпочтение Dry Martini… Впрочем, все это, безусловно, предмет для другой, отдельной истории. Эта — началась в «El Floridita», теплым январским полднем января 2007 года.

Яркое солнце в небесах и прохладный свежий ветер Атлантики дарили этой зимней Гаване редкую в здешних местах благодать солнечной свежей прохлады. Яркой и радостной. В «El Floridita», впрочем, обязательный полумрак. И — шумная, зыбкая, осязаемая теснота. У стойки — разумеется, старой, деревянной, темной, отполированной тысячами локтей, — о которых, собственно, выше — туристы под объективы фотокамер прилаживаются к бронзовому бородатому изваянию, которое предприимчивые хозяева ловко примостили в углу, утверждая, что именно там и было его постоянное место. И бронзовую книжицу зачем-то аккуратно выложили подле, на темной — видавшей всякое, кроме, пожалуй, книг — стойке.

Стоило бы, возможно, увековечить в бронзе хрупкий бокал маргариты. Но что сделано — то сделано, как известно. Бронзовый Хэм обосновался навек в углу у стойки, густо облепленной туристами. Напротив — прямо у входа крохотный оркестрик пожилых усталых мачо бесконечно лабает что-то свое, ритмичное и мелодичное одновременно. Внимание туристов разрывается между бронзовым Хэмом, пожилыми музыкантами, грузным седым барменом и обязательным здешним дайкири. Туристы спешат — фото с классиком, фото с барменом. Жизнерадостно дрыгнуться под ритмичные гитарные переборы, проглотить дайкири, едва не задохнуться, потому что в бокале на две трети — сплошной дробленый лед, и разомлевшая в тепле глотка немедленно отзывается испуганным лихорадочным спазмом. Сглотнуть, перетерпеть. Бежать дальше.

Бармен — грузный, неулыбчивый белый старик. Потомок колонизаторов, чудом избежавший сочных индейских, креольских и африканских примесей в своей голубой испанской крови. Короткий седой бобрик, надменные очки в тонкой золотой оправе. Туристам — туристово, чего бы ни требовал бизнес и искрометное карибское гостеприимство. И дайкири — соответственно. Безусловно правильный дайкири, до меньшего он не опустится даже в самом страшном сне. Но не более. Другое дело — те, кто за столиками в крохотном зале в дальнем — от стойки — углу. Там — ценители и знатоки. Возможно — Хемингуэя, но по большей части — дайкири. К ним, временами, когда вдруг схлынет поток торопливых туристов, он уходит, оставляя свой пост у стойки, пропустить стаканчик-другой, переброситься парой фраз о чем-то, неспешном и, вероятно, совсем не важном. А возможно — напротив — чрезвычайно важном, о чем только и можно узнать именно так, походя, невзначай. В полумраке старого бара, затерянного в узких улочках колониальной Гаваны. Мне повезло. Я — там, за маленьким красным столиком. Время течет незаметно. Час, два, три? Вероятно.

Ранним утром такси забрало меня из Варадеро. Пару часов в дороге, и сразу — сюда, в паутину тонких, изломанных улиц, в «El Floridita». Здесь у меня была назначена новая встреча. С ним. «Моим человеком в Гаване». Впрочем, о нем мы — как прежде — ни слова не скажем сегодня. Как и в прошлый раз. О чем другом — сколько угодно. А о Фиделе, к примеру? Понятно же, что у всех здесь на уме. Хотя и не на устах, конечно.

— В Госдепе сейчас лихорадочно перетрясают кадровый резерв. Листают папку.

— «Папку Мадлен»?

Настает мое время задохнуться ледяным дайкири. И вспомнить пресловутую «парность случаев». Гипотезу спорную, теоретически — бездоказательную совершенно. На практике же — доказанную многократно. Суть ее в том, что некое нетривиальное событие непременно повторяется — на протяжении относительно небольшого отрезка времени. От пустячного — потерянных, к примеру, перчаток (если, конечно, вы не теряете их два раза на дню), которые непременно отзовутся потерянным через пару дней зонтиком.

Встречи с одноклассником, которого не видел много лет, и вслед за ней — очень скоро, неожиданно и тоже случайно свидания с первой учительницей, которая вас — между прочим — с тем самым одноклассником усадила однажды за парту. Первого сентября безумно далекого теперь уже года. До редчайших в мировой практике катаклизмов, которые — в силу все той же загадочной теории — тоже, оказывается, «ходят парой». Теперь она, «парная теория», явилась мне во всей красе. Неожиданно, как, впрочем, ей и полагается. Про «папку Мадлен» рассказали мне совсем недавно в Москве. И про «кадровый резерв Вашингтона». Тема была моя любимая, про «теорию заговора», в которую я — как известно — не верю. Потому — собственно — и зашел разговор. Про заговоры. Происки. И «папку Мадлен». Он слегка морщится. То ли — не жалует Мадлен. То ли — досадует на меня.

— Ну, Мадлен… величина переменная. Было время — была папка Збигнева… И так — по восходящей. До папки — Алана.

— Какого Алана?

— Даллеса.

— А-а-а… — Я изо всех сил старалась скрыть разочарование. — Это из серии «план Даллеса по развалу СССР»? Было еще «секретное приложение к плану Маршалла»? Я знаю автора.

— И я знаю. Но то, что некий известный нам обоим автор написал некий, широко известный документ, вовсе не означает, что некто третий не вынашивал намерений, упомянутых в документе.

— То есть план действительно существовал?

— То есть вы спрашиваете меня, существует ли практика, когда соответствующие структуры одной сверхдержавы пытаются моделировать экономическую, общественно-политическую, социальную и прочие ситуации в другой сверхдержаве сообразно со своими геополитическими интересами? И управлять этими ситуациями, по мере собственных возможностей и в соответствии с практикой, сложившейся в данный момент? — он даже улыбается, настолько идиотским оказался мой вопрос в такой интерпретации.

— Практика, безусловно, существует. Странно было бы другое. Кстати, что значит: «в соответствии со сложившейся практикой»?

— То, что сверхдержавы, как правило, руководствуются не нормами права, а одномоментной практикой решения тех или иных вопросов, сложившейся на основе: а) собственной внутренней ситуации, б) баланса взаимоотношений между ними. Иными словами, что позволяют им внутренние и внешние оппоненты. Была вот когда-то практика — намеревались высадить в почву десяток ракет с ядерными боеголовками, тут, неподалеку, как капусту в собственном огороде. Сегодня сложившаяся практика — это Ирак. Изменится ситуация — сложится другая практика.

— А изменится?

— Всенепременно. Уже меняется. Притом ощутимо. Но я не занимаюсь политическим прогнозированием.

— А политическими воспоминаниями?

— В разумных пределах.

— Тогда — почему именно «план Даллеса» или «план Маршалла»…

— Но разве Даллес и Маршалл не возглавляли в свое время те самые соответствующие структуры?

— Но в той редакции, в которой гуляли эти планы по советским кухням?…

— А эта редакция — не технический ли вопрос из области внутренней контрпропаганды? И пропаганды. Это, кстати, уже ваша епархия. Вам ли не знать?

У него своеобразная манера вести полемику. Не спорить, но повторять мысль оппонента в своей — безупречно корректной — интерпретации, и вежливо уточнять: так ли? Согласен ли? Оппонент вынужден соглашаться. И — следом — опровергать самого себя.

— Но «папка Мадлен», или Збигнева, или кого-то там еще… как мне про нее рассказали, это «кадровый резерв Вашингтона» — грубо говоря, список лиц, которых Госдеп намерен привести к власти в России? И — во всем мире. И, собственно, приводил на протяжении всей истории?

— Ну, грубо говоря, можно сказать и так. Это, кстати, и будет примером внутренней редакции.

— А не грубо?

— Не претендуя на академизм формулировки, я бы сказал, это условное определение некой планомерной аналитической и методической работы по определению лиц, наиболее соответствующих представлению администрации об идеальном российском истэблишменте. В идеале — правящем. Разумеется, с точки зрения ее, администрации США, интересов.

— А потом?

— Потом — столь же планомерная работа с этим истэблишментом. «Образовательная, воспитательная», как говорили в вашем любимом комсомоле. И все формы протекционизма, разумеется, как составляющая этой работы.

— Сейчас вы произнесете сакраментальное «агенты влияния»…

— Может, и произнесу. Но прежде — давайте определимся, что есть «агент влияния», чтобы не заплутать в дебрях необщих понятий.

— Ну, это классика.

— И все же.

— Высокопоставленный чиновник или вообще человек, занимающий высокое положение в обществе, принадлежащий к элитам. Лидер мнений, если говорить языком современных технологий — тоже.

— Приблизительно так. А дальше?

— Что дальше?

— Что должно произойти с этим человеком, чтобы он оказался агентом влияния?

— Его должны завербовать, разумеется. Как — не мне вам рассказывать.

— И не надо. Впрочем, некоторую осведомленность вы все же проявили, потому что выдали почти классическое «нашенское» определение.

— ???

— Методология. В этой части наша и американская отличаются существенно. Вербовка — была нашим обязательным условием. Завербованный и обученный агент, занимающий высокое положение в обществе и способный целенаправленно оказывать негласное влияние на идеологию, политику, развитие отдельных событий, действия населения или определенной группы… Как-то так. Или очень похоже. По учебнику.

— По какому такому учебнику?

— Не ерничайте. По нашему учебнику. Американцы пошли другим путем. Не сразу, в конце 70-х. Возникло тройственное понятие «единомышленников, союзников и помощников США» и стало методологическим триумвиратом, треугольником в основании пирамиды. Вербовку как инструмент приобщения строители этой пирамиды использовали значительно реже. Применительно к «помощникам», и далеко не всегда. Сместились акценты деятельности. Приобщение — потом. Отбор — отнюдь не естественный, разумеется — сначала. Мы, кстати, не взяли на вооружение отнюдь не потому, что метода была плоха. Или — мы дураки. Ни то, ни другое. Вы, кстати, должны бы уже догадаться — почему.

— Психология?

— Умница. У нас, в начале 70-х — все еще «продажная буржуазная девка». Ну, или что-то похожее. Не слишком желательное, не шибко надежное. Там — настоящий прорыв. В спецслужбах — золотой век личностной и социальной аналитики. Агента не обязательно стало ломать через колено, приманивать девками, пугать компроматом. Хотя и этого никто не отменял. И не отменил поныне. Продуктивнее, однако, и во сто крат надежнее в узком социуме вычленить потенциального единомышленника. Дальше — техника. Опять же — по вашей части.

— Этот агент-единомышленник, выходит, по-вашему, какое-то слепое орудие шпионского производства?

— Не выходит. В какой-то момент оно прозревает. Потому что после отсева вступает в действие сложная система формирования и продвижения. Здесь — на каком-то этапе, кстати, возможна уже та самая вербовка, о которой вы так бодро отрапортовали вначале. Но можно обойтись и без нее. Конклюдентная форма сделки. Знаете ведь, что это такое?

— Помню. Из гражданского права. Молчаливое согласие.

— Именно. Молчаливое. С одной стороны — гранты без счету, издание грошовых книжонок за приличные гонорары, публичные лекции, для десятка скучающих первокурсников в заштатном провинциальном университете — по ставке гарвардской профессуры. Политическая поддержка. Любезный вашему сердцу PR. Ну, и так далее, и тому подобное, от дешевых квартирок в Париже до бесплатных перелетов первым классом. А сладкий мед будто бы «международного признания», а трепетное — «правозащитник»? Все как из рога изобилия. И совершенно понятно — что взамен. Хотя напрямую — об этом, возможно, не сказано ни слова. И он почти не лукавит, когда яростно опровергает обвинения в продажности.

— И даже почти уверен в этом, потому что есть такая штука — психологическая защита.

— Ну, эти тонкости по вашей части. Впрочем, вероятно.

— И все эти персонажи — в «папке Мадлен»?

— Это была бы не папка. А «воз Мадлен» и «маленькая тележка Кондолизы» — в придачу. Нет, разумеется, в папке госсекретаря — не так много персонажей. Те, кто потенциально, по оценке аналитиков Госдепа, могут занять ключевые посты. Человек десять-пятнадцать. Фактология. Подробности биографии, о которых, возможно, не догадывается сам фигурант. Медицина и генетика. Психолингвистика. Глубокая аналитика. Бесконечно занимательное чтиво, похлеще любого романа, уж поверьте. Остальные — сообразно ранжиру, в папках Луизы, Джона, Фредерика. И Розалинды. Впрочем, если говорить символически, то все это вместе, в целом, безусловно «папка Мадлен».

— Кстати, почему все еще Мадлен?

— Хороший вопрос. Я тоже думал об этом. «Папка Зби» очень быстро стала «папкой Мадлен». А малышку Конди отчего-то еще не увековечили в этом шпионском фольклоре.

— И — отчего же?

— На мой взгляд, тут возможны два варианта. Первый — по части «трепетной любви» к России Мадлен в разы превзошла всех предшественников. И Кондолизе до нее недалеко.

— Почему, кстати?

— Потому что в душе госпожа Мадлен Олбрайт остается Марией Яной Корбель. Еврейской девочкой из Праги, вынужденной бежать, спасаясь от коммунистического нашествия. И бедствовать, и долго скитаться по свету. И проглотить не одну краюху горького эмигрантского хлеба, прежде чем почувствовать гражданкой своей страны. Изжить комплекс эмигранта. Но не комплекс «ребенка Варшавского договора». Это — штука чрезвычайно живучая, нестерпимая и порой мучительная. Наподобие неизлечимой невротической экземы. Только — душевной. Ей в той или иной степени подвержены все выходцы из стран-участниц.

— Но разве это не общее, постколониальное? Со своей спецификой, разумеется.

— Слишком «специфической спецификой», чтобы равнять в общем, постколониальном ряду. Не станем теперь рассуждать, чего больше принесло советское военное и послевоенное присутствие востоку Европы — зла или добра. Тема бесконечна, как спор о примате яйца над курицей. И наоборот. Очевидно, что к общей нелюбви жителей колониальных окраин к гражданам метрополии ощутимо примешивается и едва ли не превалирует горькая обида просвещенных детей цивилизованной Европы, вынужденных сносить иго азиатов-варваров. Ужасно. Унизительно. Нестерпимо. Прививается на генетическом уровне, как штамм вечной ненависти. И вечного стремления взять реванш. Особенно — если позволяют возможности. Одна-единственная, но фатальная деталь породила немало проблем во взаимоотношениях США с Союзом, а позже — Россией. У руля американской внешней политики долгие годы находились «дети Варшавского договора». Бжезинский, Маски, Олбрайт…

— И тем не менее, «папка Мадлен»?

— Ну, это уже сугубо личное. А вернее — личностное. Не случись мюнхенских соглашений и советского вторжения в Чехословакию, отец госпожи Мадлен — дипломат Йозеф Корбель имел все шансы стать министром иностранных дел в правительстве Бенеша-Массарика. Имел, правда, и шанс отправиться в печь Бухенвальда или Дахау — но это не оставило в сознании дочери столь глубокого следа. Что, впрочем, объяснимо и понятно. Людям свойственно сокрушаться об упущенной выгоде. Столь же свойственно им стремление забывать о трагедиях, которых удалось счастливо избежать. И потом — только, чур, не сердитесь и не обижайтесь. Старик Зби — мужчина. Мадлен — со всей своей железной логикой и хваткой, все равно — женщина. Одинокая женщина, которая принесла на алтарь своей политической борьбы — очень многое. Даже счастье доживать жизнь с любимым человеком. Кстати, ее «особое отношение к России» с годами становится заметно ярче и сильнее. Как это у классика? «Я знал одной лишь думы власть. Одну, но пламенную страсть. Она, как червь, во мне жила…» И — что-то там нехорошее сделала с душой.

— А второй вариант?

— Второй более связан со временем, нежели с личностью во времени. Иными словами, Мадлен Олбрайт пришла во внешнюю политику США в годы, чрезвычайно урожайные для «папки Мадлен» Я бы сказал, годы невиданного прежде урожая. Распад Союза — имею в виду не только события августа 91-го, но годы так называемой «перестройки» — и постсоветская лихорадка открыли миру многие уникальные персонажи. Армии «единомышленников, союзников и помощников» прибыло настолько, что в Госдепе перестало хватать бюджета. Правда-правда, я читал одну любопытную записку в Сенат за подписью Мадлен. Впрочем, это уже совсем не обязательные детали.

— А у нас?

— Что — у нас?

— Совсем нет папки?

— Отчего же это — совсем?

— И на случай… Фиделя?

— Кстати, о Фиделе… Лет тридцать назад он весьма творчески переработал мохито. На свой лад. Хотите попробовать?

Я уже поняла. Когда он не хочет отвечать на вопрос, просто берет его — этот неудобный вопрос — и изящно переносит в другую плоскость. Кстати, о Фиделе… И его фирменном мохито. Две чайных ложки сахарного песка.

1992 ГОД. ВАШИНГТОН, БЕЛЫЙ ДОМ

Охранник у западных ворот Белого дома изучал его права уже несколько минут, скрупулезно сверяя данные с каким-то своими записями в толстом блокноте в водонепроницаемой обложке. И сам, похоже, испытывал некоторую неловкость.

— Простите сэр. Мы еще недостаточно изучили новый персонал.

— Все в порядке. Впереди у нас целых четыре года для лучшего знакомства.

— Надеюсь, что восемь. Я голосую за демократов.

— Ничего не имею против, приятель.

Стоял ноябрь. Прошло чуть больше недели после выборов. Люди Клинтона только-только подтягивались в Белый дом, готовясь принимать дела. На стенах еще висели фотографии Буша и Квейла. В подвальном этаже, где размещалось большинство сотрудников Совета национальной безопасности, царил беспорядок. Распахнутые дверца шкафов, выдвинутые ящики, на столах — картонные коробки, набитые доверху папками, книгами, фотографиями в рамках и без. Личные вещи. Неприятная процедура. Щекотливая и несколько оскорбительная, в сущности, несмотря на принципиальную готовность повторять ее каждые четыре года. Ничего не поделаешь. К тому же республиканцев никто не тревожил целых восемь лет. Теперь пришло их время.

Следовало бы радоваться, но он испытывал скорее волнение, смешанное с некоторой тревогой. Стив Гарднер — по собственному глубокому убеждению — был нелюдимой библиотечной крысой, книжным червем, бледным и едва ли не бестелесным обитателем виртуального мира, чокнутым аналитиком, ценившим больше всего тишину и возможность «шевелить мозгами» в полном одиночестве. Собственно, это «шевеление мозгами» и было его основной работой, заказчиком которой выступало правительство США, а вернее — Совет национальной безопасности. Смысл этой работы, в принципе, укладывался в сухое определение «системного политического анализа». И этим — в сущности — можно было бы сказать все и не сказать ничего о том, чем занимался Стив Гарднер на службе у правительства США.

Иногда он чувствовал себя сценаристом и даже подумывал о том, что, будь его фантазия чуть более буйной и цветистой, он вполне мог работать на Голливуд. И возможно, успешнее, чем многие признанные мэтры сценарного дела, по крайней мере, в самые захватывающие моменты самых лихо закрученных фильмов он часто ловил себя на мысли о том, что гораздо логичнее и разумнее было бы развернуть сюжет в прямо противоположную сторону. Но быстро осознавал, что в этом случае история получилась бы совсем не такой захватывающей, как на экране.

Иными словами, его фантазия — на которую, безусловно, грех было жаловаться — была фантазией совершенно особого толка, функцией сознания, явно и очевидно зависимой, а вернее — производной от холодной рассудочной деятельности, в свою очередь подчиненной непреложным законам формальной логики.

Разумеется, можно было сказать, что основной его работой было написание сценариев — самых различных политических событий и явлений, которые с неизбежностью должны были или могли бы произойти в мире. Но это были сценарии, основанные на знании и анализе объективной реальности, сколь бы скрытой, неявной или откровенно искаженной она ни представлялась поначалу.

Сейчас, однако, ему предстояло отвлечься от привычного «шевеления мозгами» или, по меньшей мере, шевелить ими гораздо быстрее, а главное — в обстановке, которую Стив ненавидел более всего. Неразберихи, спешки, вдобавок — при полном отсутствии четко заданных параметров, должности и, вероятно, даже постоянного рабочего места. Впрочем, определенного места не было пока и у непосредственного руководителя Стива, заметной фигуры в окружении Клинтона, человека, которому — на этот счет у Стивена был готов в высшей степени оптимистичный сценарий — предстояло в ближайшее время занять видный пост в администрации президента, а в будущем — один из самых заметных постов. Пока же он вместе с другими сотрудниками Совбеза слонялся среди еще чужих столов с неприкаянной радостью новосела, обживающего долгожданное жилище.

— Пойдем ко мне в каморку, Стив.

Крохотный кабинет Дона действительно смахивал на каморку.

— Разумеется, я мог бы заполучить большой кабинет с мраморным камином. Но в старом здании Исполнительного комитета. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я.

— Понимаю, сэр. Местоположение решает многое.

— Если не все. В политике, как и в недвижимости. Так вот. Официально мое местоположение пока не определено, но это и не важно.

— Коморка-то уже ваша.

— Верно. И первым делом, как обитателю этой каморки, мне придется стать посредником между президентом и старым персоналом NSC.

— Но это ведь не простая передача дел?

— Конечно. Для простой передачи мне бы ни за что не доверили каморку. Требуется отделить зерна от плевел и вынести зерна на заседание комитета принципалов. Вернее — гипотетических принципалов, потому что назначения еще не последовали. Они ждут от меня короткий меморандум об основных направлениях своей политики. В первую очередь — внешней. И ты очень разочаруешь меня, Стив, если скажешь, что у тебя нет ничего наготове.

— Но это… должен быть не вполне официальный документ?

— Совершенно неофициальный. Потому что официально — комитет принципалов соберется месяца через полтора-два.

— Иными словами, речь идет о некоей встрече неких людей, которые в будущем, вероятно, займут некие должности.

— Ты в хорошей форме, старина. Это вселяет оптимизм. Так вот, некие люди соберутся для того, чтобы обсудить варианты неких событий, которые, возможно, произойдут.

— Я бы сказал, сэр, неких действий, которые следует предпринять, чтобы некие события произошли. Впрочем, вы правы, прежде, разумеется, перечень необходимых и желательных событий.

— Ну, собственно, ты сформулировал свою задачу.

— Да. Но существуют варианты.

— Значит, я был прав. У тебя готова пара-тройка сценариев. Отлично. Пусть будут все. Одно только пожелание. После истории в Колорадо тема альтернативных источников откладывается на неопределенное время. Неопределенно долгое время.

— Я так не думаю, Дон. Свихнувшийся гений, подорвавший реактор в Колорадо, — фактор случайный.

— Иными словами, в твоем сценарии это не главный герой.

— В моем сценарии такой персонаж вообще не предусмотрен.

— То есть ты по-прежнему делаешь ставку на развитие альтернативных источников.

— В одном из сценариев.

— Этот сценарий, дружище, следует пока отложить. По крайней мере, на ближайшей встрече я его оглашать не стану.

— Но почему?

— Потому что я принимаю во внимание не только любимые тобой объективные факторы.

— Иными словами, кто-то из гипотетических людей не желает рассматривать этот вариант.

— Я бы сказал, отдает предпочтение — другому. Субъективное предпочтение другому… Надеюсь, ты меня понимаешь.

— Для полного понимания, сэр, мне недостает списка этих гипотетических людей.