Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Гидеон Эйлат

Бич Нергала

Пролог

Мальчик запрокинул голову. Желтым ужом по замшелому камню к нему скользила веревка. Он вскинул руку и зажал в кулаке ухватистый шелк.

— Обвяжись вокруг пояса, как тебя учили. — Отец стоял на покатом выступе, для надежности опирался лопатками о скалу и левой рукой держался за можжевеловый куст, который запустил в расселину цепкие корни. Снизу мальчику были видны грязные носки сафьяновых сапог, колени, обтянутые черным атласом гвардейских рейтуз, и круглое веселое лицо с румяными щеками и тонкими, редкими усиками. — Поторопись, Абакомо, до пещеры уже рукой подать, а спускаться будет куда проще. К ужину воротимся в лагерь, и, клянусь смертоносным хвостом Мушхуша, бездельник Харзо лишится своего болтливого языка, если додумается подать кроличьи язычки с приторной сливовой подливкой. Гордость Агадеи — белый острый соус, нашей ли древней и прославленной кухне заимствовать причуды разнеженных хоарезмийцев? О, какой божественный аппетит нагулял я на этом чудном воздухе! Да будут благословенны стихии, наделившие свое создание, человека, сим восхитительным чувством! А то ведь что нам за радость править страной и не воздавать должное щедрым дарам ее рощ и нив, верно, сынок? Ну-ка, полезай наверх и не сетуй на усталость и царапины, в твои годы я не знал большего удовольствия, чем лишний разок доказать себе, что я — мужчина.

Мальчик взялся за веревку второй рукой, подпрыгнул и упер в скалу полусогнутые ноги. И полез, кряхтя от натуги и срывая подошвами скользкий пыльный мох. Отец, не забывая беречь равновесие, умело наматывал веревку на кулак; на его спине под тонким слоем жира бугрились и перекатывались нераскисшие с годами мускулы бойца. Наконец возле его сапога появилась рука Абакомо, хваткой волкодава вцепилась в голый можжевеловый корень, и мальчик из последних сил заполз на животе на узкий базальтовый карниз.

Отец то ли насмешливо, то ли укоризненно покачал головой.

— Сынок, алгебра, письмо и прочие науки храмовников поистине угодны богам, но нельзя же ради них пренебрегать закалкой тела и духа! Время нынче суровое, и нашей Агадее, да хранит Нергал ее священные пределы, нужны не только мудрые книжники, но и выносливые воины. Не забывай, мой мальчик, ты — десятник горной гвардии, воин, а не просто любимое чадо монарха. В твои годы я побывал в настоящем сражении, испытал горечь плена и унижение выкупом, но всегда держался, как подобает горногвардейцу.

— Я сейчас… отдышусь только. — Почти всю дорогу с того момента, как они оставили коней под присмотром слуг и стали карабкаться по крутому, голому склону, Абакомо молчал — у него почти сразу запалилось дыхание, а в боку разгулялась жуткая боль, словно там поселился злобный паук-фаланга.

Отец кивнул и отрешенно посмотрел вдаль. Сам он не чувствовал усталости, хотя давно не забирался на такую кручу. «В трудном восхождении, как и на бегу, нельзя глядеть под ноги, — привычно подумалось ему. — Земля вытягивает силы через очи. Всегда смотри вверх, ибо небеса щедры. Надо только привыкнуть».

Дальше подниматься было легко — в пяти локтях правее можжевелового куста склон начал выполаживаться, по нему меж базальтовых глыб вилась едва заметная тропка. И так — до самого зева пещеры в гладкой отвесной скале.

— Она сквозная, выход почти на самой вершине, — сказал отец. — Внутри довольно светло, обойдемся без факелов, но кинжал лучше достань. В эту пору лета даже на такой высоте попадаются змеи.

— Хорошо. — Абакомо неохотно обнажил узкий прямой клинок и вошел следом за отцом в прохладный пыльный сумрак. Через дюжину шагов свод пещеры резко заломился кверху, стены раздались, открывая путникам широкий подземный зал. Напротив входа стена была наклонной; вырубленные человеческими руками ступеньки, чередуясь с природными выступами, вели к большому отверстию, из которого в пещеру падали неяркие лучи. Справа от входа виднелась убогая кладка — несколько рядов нетесанных базальтовых и мраморных булыжников на глиняном растворе.

— Источник, — пояснил отец. Он взял сына за предплечье и подвел к рукотворной стенке, которая огибала родник и врастала краями в скалу. — А вот и отшельник.

Из рукавов холщового рубища торчали сухие коричневые кисти. От обруча на левом запястье короткая бронзовая цепь шла к массивному, в обхват, кольцу, замурованному в скалу на две трети. Цепь удерживала мертвеца в сидячем положении — не столько его облик, сколько неестественность позы навеяла на мальчика ледяную жуть. Череп, обтянутый темной лоснящейся кожей, был слегка запрокинут, глаза смотрели бы прямо на Абакомо, не будь они закрыты тончайшими пленочками век. Грязные пряди волос цвета печной золы ниспадали почти до воды.

— Поистине, он свят — его мощи нетленны. — Голос монарха вдруг зазвучал глухо, благоговейно. — В народе его прозвали Анунна, сам себя он называл Ну-Ги — тот, кто не возвратится. В юные годы он творил великие чудеса и купался в роскоши, водил в сражения армию берсерков и целые королевства повергал к своим ногам. Он вторгся в нашу страну с отрядом демонов во плоти, искуснейших воинов, готовых по одному его жесту выпустить кишки кому угодно, хоть себе. Не без помощи магии он захватил несколько крепостей, считавшихся неприступными, и осадил столицу.

И вот в ночь накануне приступа, свершая в походном шатре зловещий колдовской ритуал, он вдохнул фимиама и погрузился в глубокий транс, как учили маги его древнего и воинственного народа. В своей победе он нимало не сомневался, просто хотел заглянуть в недалекое будущее, увидеть продолжение пути, — в новые страны, еще не испытавшие на себе удар его кровавой секиры. Но вместо одной дороги он увидел две. По первой брел человек в богатом народе, но с язвами проказы на лице и багровыми струпьями на теле, источающими зловонный гной. Его встречали цветущие долины и жизнеобильные города, а провожали стылые руины, превращенные в надгробья. По второму пути шагал изможденный дервиш в лохмотьях — дорожный булыжник, осененный его дланью, оборачивался звонким жаворонком, сухая былинка — плодоносящим мандарином. Он шел через мертвые урочища — болота и солончаки, — а позади оставлял сады в цветочной кипени и луга в благоухании разнотравья.

Как гласит легенда, он просидел до рассвета, не смыкая глаз, а в полдень маленькая победоносная армия двинулась к воротам крепости. Запели флейты, заревели рога, зарокотали большие барабаны. Жители столицы не надеялись на спасение, но почти все мужчины и даже многие женщины поднялись на стены с оружием в руках, мечтая лишь об одном: подороже продать свою жизнь. Во дворце моего деда возле каждой особы королевской крови встал преданный слуга с кинжалом — чтобы избавить своего господина или госпожу от мук и унижения. Только после этого слуге дозволялось покончить с собой или погибнуть в неравной схватке.

А затем случилось нечто невиданное, невообразимое. В крепостной ров градом посыпались мечи, секиры, копья, вслед полетели тяжелые щиты, панцири, шишаки, украшенные золотыми совиными головами. Точно захмелевшие великаны, рухнули две осадные башни и жалобно затрещали, придавленные огромным тараном. Защитники крепости содрогнулись от ужаса — чужеземцы явно глумились над ними, полагаясь на свое чародейство больше, чем на оружие и доспехи. Их бы сочли безумцами — если б не зловещая слава военачальника, летевшая далеко впереди них. Чего ждать от этих извергов? Огненного дождя или урагана, сокрушающего цитадели? Или пробуждения грязевого вулкана прямо под ногами осажденных? Или нашествия неведомо откуда полчищ скорпионов и ядовитых пауков, как это случилось в богатом торговом городе Дадаре?

Но чужеземцы, оставшиеся в одних длинных, до колен, рубахах, вдруг повернулись кругом и разошлись. Даже не отступили, а просто рассеялись в полной тишине, разбрелись кто куда. Оставили лагерь, обоз с награбленными сокровищами и многочисленный полон.

Весть об этой бескровной победе разнеслась по всей Агадее. В каждом городе, в каждом селе праздновали избавление, самых тучных баранов и коз приносили в жертву грозному Нергалу, а после, нашпиговав куропатками и орехами, зажаривали и съедали на развеселых пирах. А как славно журчало доброе винцо, орошая глотки паломников, которых везде зазывали на пир и угощали задаром! То и дело во дворец моего деда приходили слухи о чужеземцах, замеченных на разных дорогах страны, — однако никто их не трогал, ибо такова была воля государя, узревшего в сем чуде знамение милосердных стихий. Даже рука мстителя, потерявшего кого-нибудь из близких, не поднималась на безоружного путника, который то ли раскаялся, то ли слепо выполнял последний приказ своего таинственного военачальника.

— А почему он… на цепи? — спросил Абакомо, указывая на отшельника. У мальчика пересохло в горле, но он, пока лез в гору, осушил свою тыкву-горлянку, а попросить глоток у отца не решался. В источнике лежало несколько больших глиняных черепков, вероятно, служивших отшельнику посудой, — значит, вода здесь годится для питья, решил Абакомо. Да и почему бы ей не годиться, ведь это — горный ключ, а не река или арык, загаженный овечьим и воловьим навозом. Чистейшая, прозрачнейшая влага, сама сгущенная прохлада и свежесть…

У мальчика встали дыбом волосы — он спохватился, что ладонь будто по собственной воле сложилась в чашечку и тянется к воде. Наваждение!

— Не забывай, что любой человек слаб и подвержен соблазнам, — назидательно произнес отец. — Ну-Ги проникся отвращением к войнам и грабежам, утратил вкус к утехам плоти, избавился от всех пороков, но приобрел новый, не столь уж невинный, если вдуматься. Он твердил себе и людям: «Несть числа прегрешениям моим, я жажду лишь искупления и не вожделею себе награды за благие дела, ни в этом мире, ни в сумрачном чертоге Кура». Он долго не понимал, что кривит душой. Бродя по дорогам им же самим разоренных стран, он воскрешал убитые засухой злаки, десятками исцелял страждущих… и мечтал о недостижимом.

Абакомо недоуменно посмотрел на отца. Тот улыбнулся.

— Удел чародея — одиночество. Обретая магическую силу, ты вольно или невольно отвращаешь людей от себя. Даже если ты вдруг закаешься пользоваться своим могуществом, все равно тебя будут бояться. Чудеса пробуждают в людях страх, благоговение, зависть, благодарность, ненависть, уважение — все, что угодно, кроме любви. Доказательства сему ты встречаешь на каждом шагу, но упрямо отказываешься поверить. Всякий раз тебе кажется: еще одно благое дело, еще одна спасенная роженица или караван, убереженный от камнепада на горной дороге, — и в сердцах людских проснется чувство, которого ты так алчешь. Вот так-то, сынок. Ну-Ги, в конце концов, понял это и зарекся помогать людям не иначе, как добрым советом. Не придумав иного способа одолеть греховный, как ему мнилось, соблазн, он поселился на этой горе и упросил ремесленников из ближайшего селенья приковать его к скале, чтобы даже жестами не творить волшебства, не то что покидать это убежище и спускаться в мир. Цепь ему позволяла только воды из ключа зачерпнуть и взять пищу, оставленную кем-нибудь из паломников. К нему сюда частенько приходили за мудрым советом или пророчеством, он никому не отказывал, но всякого напутствовал так: «Ступай с миром и будь царем судьбы твоей». Ибо верил: тому, чья душа живет в гармонии со стихиями, не нужны никакие волшебники.

Отец взял Абакомо за рукав и потянул к ступенькам.

— Идем, там изумительный вид.

Они поднялись к верхнему лазу и выбрались на ровную площадку под растрескавшимся каменным пальцем — вершиной горы. У мальчика аж дух перехватило: в трех-четырех локтях раскрывалась пропасть. Вправо и влево, насколько хватало глаз, протянулись горные кряжи; на иных пиках ослепительно блистали под солнцем жилы кварца и пласты мрамора. Между хребтами широким клином расстелился плодородный дол: золотистые поля перемежались изумрудными пастбищами, кое-где со склонов на равнину стекала более густая зелень перелесков. Если постараться, можно было разглядеть бледные пятнышки отар и даже одиноких пастухов и пахарей.

— Маленькая, но счастливая страна.

Абакомо взглянул на отца, но тот мягко положил ладонь ему на щеку и заставил снова повернуть голову к далекому горизонту.

— Там — третий хребет, отсюда его не видать. С ним смыкаются эти две гряды, — он указал по сторонам, — и среди них лежит Междугорье, богатая Агадейская долина. Ее города ведут торговлю почти со всем миром, ее армия невелика, но знает тут каждую тропку и остудила пыл не одного десятка завоевателей, позарившихся на наши богатства. Сами же мы почитаем за благо не вступать ни с кем в военный союз и не вторгаться в чужие пределы. За это кое-кто из драчливых соседей презирает нас и ненавидит. К нам часто подсылают лазутчиков, тратят деньги на подкуп вельмож, ищут слабые места в обороне — все попусту. Кряжи, наша естественная крепость, почти непроходимы, перевалы можно сосчитать по пальцам, а горногвардейцы отважны и преданы короне. Ведь гвардию, как ты знаешь, поначалу набирали из воинов Анунны, оставшихся не у дел, и нынешние гвардейцы свято берегут чистоту своего стяга. К тому же в других государствах у нас много друзей, и когда очередной деспот, разорив своих подданных, решает поправить дела за наш счет, гвардейцы очень скоро узнают об этом и устраивают засаду на выгодной для нас позиции.

Бывает, после разгрома деспота поднимают на копья его собственные воины — неудачников не ценят нигде. Бывает, побитый нами властелин срывает зло на своем народе, и тогда к нам бегут умнейшие и честнейшие жители его страны, ведь они совершенно не выносят произвола. А здесь их ждут достойное поприще и верный кусок хлеба.

Кого, по-твоему, я беру наставниками в знаменитые храмы Инанны и Эрешкигали? Лучшие умы злополучных соседних стран. Кто очищает сердца и души агадейцев, приобщает их к нашей вере? Самые талантливые священнослужители и богословы, некогда выброшенные из разграбленных храмов Митры, Иштар и других иноземных богов. Кто преуспевает в ремеслах и торговле, кто несет службу в гарнизонах, кто развлекает публику в театрах и на площадях? Задушенный непомерными налогами ткач, разоренный поборами купец, военачальник, оклеветанный недругами, лицедей, высеченный плетьми за неосторожную шутку.

Клянусь, будь наши реки судоходны, мы бы заложили лучший в мире торговый флот, а так я вынужден обходиться лишь школой при храме Инанны, где желающие постигают теорию судовождения и кораблестроения. Мы — цари собственной судьбы, мальчик мой, но для соседей мы — колдуны. Ибо им не дано нас понять. Любой наш успех им кажется чудом, ведь залог любого успеха, по их убеждению, — подлость, свирепость, алчность, на худой конец, слепая удача. А у нашей удачи взор, как у беркута, и это многим не нравится. Не стоит рассчитывать на их любовь, сынок. Даже на миролюбие. Нас окружают враги.

«Нас окружают враги», — рефреном звучало в сердце десятилетнего гвардейца, когда он прыгал вниз с уступа на уступ и тяжело, со всхлипами, дышал, едва поспевая за отцом. Чуть позднее, когда спуск уже не требовал осторожности и напряжения всех сил, перед внутренним взором мальчика возник образ странного отшельника — голова, будто осыпанная пеплом, безвольно откинута, в прорехах старого наряда буреет ссохшаяся кожа, на тонкой, как лучина, руке — бронзовый обруч. А ведь когда-то этот человек был могуществен и удачлив… За что он себя так невзлюбил? Рядом с ним в пещере Абакомо увидел отца — тот смотрел пристально, со значением. На него — маленького, ничего не понимающего. Словно пытался внушить ему взглядом какую-то мысль. Предостеречь. От чего? Может, он и сам не знал, от чего…

Вопрос рвался с языка, но Абакомо помалкивал. Если б отец знал, какая опасность угрожает его единственному сыну и наследнику, он бы сказал напрямик.

Часть первая

РОК СКИТАЛЬЦА

Глава 1

За три дня безудержный ливень превратил дорогу в непролазное болото. В ней намертво завяз отступающий обоз — колеса утонули чуть ли не по ступицы, кони падали от изнеможения, и даже буйволы, прежде радовавшие возниц своей выносливостью и послушанием, вдруг заупрямились — то ли разомлели, как в речке погожим летним днем, то ли просто выбились из сил. Люди походили на затравленных волчат — мокрые, отощавшие, они злобно сверкали глазами и щерились при виде Конана. Его невзлюбили еще до той проклятой западни в Лафатской долине, а когда по его приказу ездовые выбросили в грязь всю добычу, кроме провианта и оружия, неприязнь переросла в ненависть. Особенно они ярились, ловя на себе его презрительный взгляд — руки сами тянулись к оружию.

«Жалкое стадо, — мысленно говорил он им, — трусы и подонки, упустившие верную победу. Грязные мародеры!»

Изредка нечто подобное он произносил вслух. Обращался к кому-нибудь одному, но каждый, кто слышал, принимал это на свой счет. И чернел от бессильной злобы. Но не рисковал даже дерзить — у Конана в нехремской армии сложилась репутация человека, которого лучше не испытывать на выдержку.

Уже в который раз за эту неделю — неделю бесславного бегства — он обошел вереницу телег, сказал раненым несколько ободряющих слов, которые никого не ободрили, пригрозил расправой двум нерадивым поварам, выбил зубы третьему, припрятавшему среди тюков с овсом дюжину серебряных кубков и яшмовое кадило. И уже возвращался в голову обоза, когда с ним поравнялось несколько всадников, они прискакали не по дороге, а по травянистому склону холма, из-под копыт усталых лошадей летели бурые комья.

Он остановился и повернулся к ним, заткнул руки за пояс между тугим кошельком и кривым кинжалом. Холодным взором выхватил командира отряда — стройного, черноволосого, в дорогой кольчужной рубашке поверх пропитанного влагой костюма из коричневого бархата.

Итак, к нему пожаловала сама Зивилла, дама Когира, первая фаворитка Токтыгая. Конан ожидал кого-нибудь из ординарцев Дазаута, однако не удивился — потеряв в Лафатском побоище свою когирскую конницу, без малого тысячу дворянских недорослей и прочего родовитого сброда, она заметно поутратила воинственный пыл и прибилась к штабу. Видимо, красотка вконец допекла молодого полководца, иначе бы он не решился отправить ее с таким рискованным поручением. Должно быть, мечтает, что она заблудится и угодит в плен вместе со своей спесью и невыносимой свитой, подумал киммериец.

В нем клокотало раздражение, и он признался себе, что несправедлив к даме Когира. Она вовсе не спесива, просто горда и знает себе цену. Ее телохранители не лезут за словом в карман, зато и клинком владеют превосходно. Когирская конница дралась геройски и погибла с честью. Проклятый дождь, проклятые телеги, проклятый разгром!

Всадница в коричневом натянула поводья, ее скакун замер в трех шагах от Конана. Свитские окружили его со всех сторон, один из них позволил себе неосторожность — слишком поздно остановил лошадь, и нога в золоченом стремени как бы случайно ударила Конана по бедру.

Широкоплечий варвар не удостоил нахала даже взглядом.

— Солдат, ты из обоза? — надменно спросила Зивилла. — Где твой командир? Валяется на телеге в обнимку с бурдюком вина и пьяной шлюхой? Или украл добычу и переметнулся к врагу — наемники славятся такими подвигами, правда, солдат? Если он все-таки здесь, разыщи его и передай, что госпожа Зивилла приехала издалека и нижайше просит его милость об аудиенции.

Свита дружно расхохоталась. Конан слегка покачнулся от толчка в спину — видимо, дерзкий дворянин, не удовлетворись «нечаянным» пинком, пустил в ход колено.

— Хорошо, ваша светлость, я его разыщу и все передам, — смиренно пообещал киммериец и вышел из круга всадников, неторопливо ступая по мокрой чахлой траве. В глазах Зивиллы появилась растерянность, свитские тоже спохватились не сразу. Молодой телохранитель, досаждавший Конану — барон Ангдольфо, тощий, как жердь, и нарядный, точно стигийский павлин, повернулся к госпоже и озадаченно спросил:

— Разве это не он? Не киммериец?

— Он! — Зивилла скрипнула зубами. — Дикий наемный кабан! Киммерийский ублюдок!

— Вот и мне показалось, что это он, о достойнейшая. — Ангдольфо ухмыльнулся. — Тот самый ублюдок, ради которого мы полдня не слезали с седел. И он еще смеет насмехаться над…

— За ним! — оборвала его Зивилла и дала коню шпоры. — Конан! Эй, Конан!

— О, так вы меня наконец узнали, ваша светлость. — Киммериец обернулся у телеги с плесневеющими ячменными лепешками, провел ладонью по мокрой шее сонного буйвола. — Я весь к вашим услугам. Трезвый и целомудренный.

— Ты ей лучше не дерзи. — Барон Ангдольфо остановил пегую кобылу на сей раз чуть дальше от Конана. — А то, неровен час, этот поганый пейзаж украсится живописной виселицей. У госпожи приказ главнокомандующего — выяснить, почему в назначенный срок обоз не прибыл в Бусару, и привезти виновных в ставку.

— А если не получится — казнить на месте, — сердито добавила Зивилла. И вдруг, окинув киммерийца оценивающим взглядом, смягчила голос: — Показывай свое хозяйство, Конан.

* * *

— Считай себя везунчиком, если попадешь в Зиндан Танцующих, — добродушно говорила Зивилла Конану, прогуливаясь с ним рука об руку вдоль вереницы телег, ее свита мертвым сном спала в походном шатре. Смеркалось, в тучах над окоемом изредка проглядывал чахоточный месяц. Дождь как будто выдыхался, во всяком случае, он сошел на холодную морось. — Добыча брошена, половина людей разбежалась, кони дохнут…

— Люди тоже, — мрачно перебил Конан. — Перемерли почти все тяжелораненые. Копейщики и лучники — те самые, из моего отряда — сбежали, верно. Я выпряг коней, посадил на них возниц, и мы доехали по следам дезертиров до ближайшего селенья. Нашли только трупы жителей и пепелище. Если б не висел на моей шее проклятый обоз, я бы догнал подлецов и живыми закопал в землю. Еще позавчера. Сейчас я очень жалею, что повернул обратно.

— Да, обоз уже не спасти. — Дама Когира окинула телеги равнодушным взглядом. — Может, это и к лучшему. Быстрее будем драпать. Наверное, ты и впрямь сделал все, что мог, но постарайся понять Дазаута — на этой войне ему упорно не везет. Он не царской крови, обыкновенный выскочка из любимцев его величества, и при дворе у него гораздо больше завистников, чем заступников. Если он не подсунет Токтыгаю мальчика для порки, ему ничего не останется, как заголить собственный розовый зад. А тебя ему сам Митра посылает. Чужеземный наемный меч, виновник поражения у Лафата, горе-командир, от которого сбежали его воины. А тут еще этот дурацкий обоз…

— Я не гожусь в мальчики для порки, и Лафатское побоище — не только моя заслуга. Да ты и сама прекрасно это знаешь. — Конан высвободил руку и посмотрел ей в глаза. В них — зеленых, с серыми синими чарующими ободками, уже неразличимыми в вечернем полумраке, приплясывали насмешливые искорки.

— Конечно, знаю, да только что от этого меняется? — Ладони Зивиллы легли ему на бедра. — Завтра уезжаем, Конан Киммериец, и да хранит тебя Митра. Повозки сожжем, буйволов забьем, раненых возьмем с собой — тех, кто удержится в седле. Остальных бросим, и не спорь! — повысила она голос, а затем сказала гораздо мягче: — Я замерзла и устала. Хочу согреться кубком вина и поскорее лечь… под чей-нибудь бочок.

Конан расхохотался и провел широкими ладонями по ее влажным локонам.

— А утром у государя появится еще один повод отправить меня в Зиндан Танцующих, так, ваша светлость?

В сумерках он не увидел румянца, вспыхнувшего на щеках Зивиллы, зато ощутил, как напряглись ее пальцы. Нисколько не обескураженный, он привлек ее к себе, прильнул к холодным губам. Минуту или две могучий варвар и стройная когирянка простояли, скользя друг по другу ладонями и встречая только металл или мокрую ткань; в конце концов, Зивилла с тихим, протяжным стоном выгнулась назад и замерла на несколько мгновений, прикусив нижнюю губу.

— На моей телеге, — хрипло произнес Конан, — хватит места для двоих. И бурдюк вина найдется. — Он повернулся, взял молодую женщину за руку и повел за собой вдоль обоза.

* * *

За миг до пробуждения пальцы Конана сомкнулись на рукояти меча. В нескольких шагах справа раздался душераздирающий крик и тотчас сорвался на булькающий, свистящий кашель.

Конан перевалился через борт телеги, по щиколотку утопил ноги в жидкой глине, перемешанной с навозом. Во мраке метались тени; послышался новый вопль, ему вторило конское ржание, и внезапно вдоль всего обоза поднялся дикий гвалт. Мимо промчалось несколько всадников, послышались незнакомые голоса — грубые, гортанные. Зазвенела сталь, тренькнула тетива.

— Тревога! К оружию! — испуганно прокричали вдалеке, там, где свита Зивиллы поставила шатер. «Зивилла! — спохватился Конан. — Что с ней?»

Он поспешил обратно к телеге, чудом не промахнулся в темноте. Ощупал ворох кожаных плащей, служивших постелью ему, а в эту ночь и когирской красавице. Никого. Сзади часто захлюпала грязь, он обернулся и в последний миг — не видя, лишь по наитию — перехватил занесенную руку с клинком.

Нападавший обмяк от удара в скулу рукоятью меча — обмяк, но сознания не потерял. Конан вырвал у него оружие и бросил на землю, затем одной рукой зажал его тощую шею в железном захвате, а другой провел по лицу. Борода, слюнявый рот и острые зубы, не упустившие возможности вцепиться Конану в ладонь. Он выругался и дал пленнику затрещину.

— Свой? Чужой? — проговорил киммериец в ухо бородача. — Если свой — назовись, а то убью.

Вместо ответа пленник попытался двинуть его затылком. Через два удара сердца он лежал с перерезанным горлом. Мимо проскакал всадник, волоча на аркане заходящуюся криком добычу; Конан бросился на выручку, не догнал, зато встретился с другим седоком — вернее, седок встретил животом его меч.

Киммериец не пытался поймать осиротевшего коня, он стремглав кинулся к шатру свиты — Зивилла наверняка побежала к своим людям. Дважды ему на пути попадались невидимки, одного он зарубил — тот себя выдал невнятной, визгливой бранью. Второй без звука шарахнулся в сторону, и Конан не стал его преследовать, решил, что это, скорее всего, свой.

Только возле шатра нападающие встретили серьезный отпор — телохранители Зивиллы не даром ели свой хлеб. Они оставались в шатре, пока не запалили в походной жаровне смоляные факелы, припасенные как раз на случай ночной атаки. Затем восемь человек покинули укрытие, в разных местах воткнули факелы в землю и отбежали на несколько шагов — чтобы свет не слепил их самих и не делал легкой мишенью для неприятельских стрел. Враги бросились на огонь, точно ночные мотыльки; вокруг шатра завязалась ожесточенная схватка; трое или четверо арбалетчиков Зивиллы, оставаясь в укрытии, через наспех прорезанные в стенах бойницы защищали друзей от чужих лучников. Конану показалось, что никто не обороняет вход — свитские рубились в некотором отдалении, а за откинутым пологом царила тьма. Видимо, это и соблазнило дюжего вражеского солдата; выставив перед собой короткую пику, он на полусогнутых ногах двинулся к темному проему… и получил в грудь железную стрелу. Коренастый всадник ловко заарканил верхушку центрального шеста, украшенного синим флажком с гербом Когира, развернул коня и яростно хлестнул нагайкой. Аркан натянулся, шест затрещал, но выдержал; конь поскользнулся всеми четырьмя копытами и рухнул на землю, придавив седока. Никто не бросился его убивать; никто не поспешил к нему на помощь. Вассалы Зивиллы рубились умело и азартно, каждый отбивался от двоих-троих противников, но ни один когирец пока не был убит или серьезно ранен. Враги несли потери, но их это не смущало. На смену павшим с воем выбегали из темноты новые солдаты с пиками или кривыми саблями.

«Сколько их там? — подумал Конан, всматриваясь во мрак. — И где Зивилла?» Как ни подмывало его вступить в бой рядом с когирцами, он решил не выдавать себя и под покровом темноты пройти вдоль обоза — поискать знатную красавицу. Он прикинул, где должны находиться телеги, сделал несколько шагов в ту сторону и застыл как вкопанный, услышав громкий капризный голос:

— Мне это надоедает, клянусь могуществом Митры. В отличие от вас, милостивые государи, я не обзавелся совиными глазами. Если вам меня не жаль, помогите хотя бы вашим союзникам — бедные апийцы даже не пытаются погасить факелы, зажженные их недругами. Где же ваши чудесные свечи, господа?

«Ангдольфо!» — воскликнул про себя Конан. В следующий миг киммериец отчетливо рассмотрел говорившего — в двух шагах от барона родилось маленькое солнце, затем точно такое же вспыхнуло по другую руку когирца.

Ангдольфо безмятежно сидел на лошади, перебирал холеными пальцами золотые фестоны поводьев и надменно улыбался. Двое всадников справа и слева от него держали над головами металлические трубы, из которых било ярчайшее белое пламя и сыпались мириады искр. Они освещали степь, наверное, на полтысячи шагов окрест. Конан разглядел свой обоз, а главное, он увидел несколько неподвижных рядов пеших воинов перед шатром, а за ними — длинную шеренгу конников. Тут и там мельтешили спасающиеся бегством обозники; их догоняли, сбивали конями, рубили, арканили. Взгляд киммерийца безучастно скользнул по ним и вернулся к Ангдольфо и его спутникам. Здесь было на что посмотреть. Оба молчаливых факельщика были буквально облиты серым металлом, однако любое движение давалось им без малейших усилий. Панцири казались невесомыми, кольчуги так плотно прилегали к телам, так играли вместе с мускулами, что напоминали рыбью чешую. На шлемах, идеально повторяющих верхнюю половину черепа, блистали золотые совиные головы с кулак величиной. Сбруя коней, столь же основательно упакованных в серую броню, была увешана множеством необычных для воина предметов: металлическими трубками, глиняными бутылями, деревянными ящичками и иными вещами, для которых и названия не подобрать. Хватало и обыкновенного оружия: двуручные мечи и длинные кинжалы, маленькие арбалеты и длинные луки, пики и дротики, кистени и метательные ножи.

— Друзья мои? — воззвал барон Ангдольфо к остальным когирцам. — Сопротивление бесполезно. Никто не ставит под сомнение ваше мужество и отвагу, но увы, война проиграна. — Он повернул голову влево и обратился ко всаднику с факелом: — Многоуважаемый сотник Бен-Саиф, осмелюсь напомнить о нашем уговоре. Сохраните этим людям жизнь и свободу.

Человек в серых доспехах равнодушно кивнул, а затем покрутил над головой кистью свободной руки. Кто-то из командиров апийской пехоты прокричал отрывистый приказ, три десятка воинов неохотно отступили от шатра и растворились в шеренгах. Солдатский опыт позволил Конану довольно точно определить число врагов — не меньше двух с половиной сотен. Да, барон, пожалуй, прав, сопротивляться бессмысленно.

— Ангдольфо! — От группы когирцев отделился и сделал несколько шагов к изменнику высокий юноша без доспехов, в одних коричневых лосинах и ботфортах, забрызганных кровью. — Что ты делаешь? Умом тронулся? Это же… — Юноша умолк и растерянно оглянулся на своих товарищей.

— Ну же, Сонго, договаривай! — Ангдольфо подался вперед, от его напускного хладнокровия не осталось и следа. — Предательство, это ты хочешь сказать? Дуралей, сам ты тронулся умом! Неужели не видишь, что тебя предали давным-давно? Или забыл Лафат? Забыл, как наша слабая на передок Зиви бросила конницу отбивать ущелье и спасать киммерийского быка? Забыл, как выродок Дазаут без тени грусти на девичьей мордашке списал нас со счетов еще до того, как понял, что сам угодил в западню? Забыл, с кем наша любвеобильная госпожа разделила ложе этой ночью? С невоспитанным вонючим варваром, а вовсе не с тобой, трепетный воздыха…

Конан раньше, чем свита Зивиллы, раньше, чем негодующий изменник, понял, что означает щелчок в глубине шатра — но его опередили серые всадники. Один из них молниеносно выставил перед грудью Ангдольфо узкий треугольный щит, другой сорвал со шеи своего коня керамическую бутыль. Пока барон остолбенело глядел на арбалетную стрелу, которая отскочила от совиного лика — умбона — в грязь, Бен-Саиф невозмутимо откупорил бутыль, плюнул в нее и бросил в черный проем входа.

За матерчатыми стенами родился вулкан. Он в один миг сожрал холст и исторг из себя охваченных пламенем людей, они кричали так, что у Конана разрывались барабанные перепонки. Лошадь Ангдольфо прянула назад, серые остались на месте, — им такое, похоже, было не в диковинку. Сонго и остальные, побросав оружие, пытались спасти горящих, швыряли в них грязью, набрасывали плащи. Скоро все кончилось. На земле лежали три обугленных трупа, вокруг растекался тошнотворный чад. От пылающих стоек шатра отваливались головешки.

— Так это и есть «нектар Мушхуша»? — В голосе барона Конан уловил ледяной страх, однако к изменнику быстро вернулась львиная доля самообладания. Он вновь обратился к своим бывшим друзьям: — Впечатляюще, не правда ли? Но весьма болезненно, а главное, совершенно бессмысленно. Поверьте, я этого вовсе не хотел, да и уважаемый сотник… — Он вопросительно посмотрел на Бен-Саифа, тот неопределенно пожал плечами. — Этот отряд, — продолжал Ангдольфо, — явился сюда вовсе не по ваши души и даже не за очаровательной госпожой Зивиллой, хотя, конечно, мы несказанно рады, что столь знатная и влиятельная особа скрасит нам путешествие к столице. Токтыгай станет намного сговорчивей, когда в обмен на капитуляцию ему предложат всевозможные блага, и как задаток — свободу первой фаворитки.

Сонго вскинул над головой окровавленный меч.

— Негодяй, ты лжешь! Госпожа на свободе! И война еще не проиграна! Дазаут…

— Дазаут, — перекричал его Ангдольфо, — сегодня слегка занедужил, а вместе с ним вся его свита. Ничего страшного, просто испили водицы не из того источника и теперь маются животиками. Им уже не до славных баталий. Конечно, они получат целебные порошки и выздоровеют, если убедят Токтыгая в безнадежности позорной кампании. Даже если он заупрямится, у нас хватит сюрпризов наподобие «нектара Мушхуша» на весь этот сброд, который он по недомыслию называет своей армией. А что касается госпожи Зивиллы, то она уже далеко отсюда, ее везут в наш лагерь. Сонго, дружище, уж не думаешь ли ты, что я сейчас выставлю ее пред твои влюбленные очи? Поверь, дружище, я к тебе очень неплохо отношусь и не хочу, чтобы ты опрометчиво кинулся к ней на выручку и тем самым подтолкнул доблестного сотника на очередную демонстрацию могущества…

— Хватит молоть языком! — впервые Конан услыхал голос Бен-Саифа. Казалось, в нем скрежетал тот же серый металл, что облегал тело. Сотник хмуро взглянул на когирцев и отрывисто проговорил: — Вы нам не нужны. Не нужна нам и госпожа Зивилла, мы пришли за киммерийским наемником Конаном. Пока вы спали в шатре, Зивилла попала в плен. Вы покрыли позором стяг Когира, и теперь, даже погибнув, ничего не исправите. Зивилле ничто не грозит — через пять дней мы ее отдадим Токтыгаю. Но если раньше вы приведете Конана, целого и невредимого, к нам, она тотчас получит свободу и ваша честь будет спасена.

Последние слова Бен-Саифа ввергли Конана в замешательство — от серого всадника его отделяло не более трех десятков шагов. Через секунду он сообразил, что сотник его не видит — многолетняя привычка воина к осторожности на сей раз оставила рассудок без работы. Конан и сам не помнил, когда он успел скрючиться меж двух валунов на круглом островке густого и высокого вереска. Он затаил дыхание, однако Бен-Саиф, словно учуяв киммерийца, повернул голову в его сторону. И усмехнулся.

— Он где-то здесь, — проскрежетал сотник. — Сильный воин, везучий воин. А главное — умный и опытный. Нам нужны такие. — Переведя взгляд на растерянных когирцев, он продолжал: — Если б не он, Дазаут не вывел бы конницу из Лафатской долины. Мы подготовили хитрую западню, но не взяли в расчет киммерийца. Думали, наемники перебегут, если заранее подослать к ним лазутчиков с золотом, а заодно внушить, что Дазаут терпеть не может чужеземцев и только и ждет удобного случая, чтобы отправить их на верную гибель. Мы знали, что отряд киммерийца поставят удерживать Гадючью теснину. Мы обложили Дазаута со всех сторон, но в Гадючью теснину не лезли, напротив, всеми способами склоняли вас к мысли, что это единственно возможный путь отступления при неблагополучном исходе битвы. Как только заварилась каша и Дазаут позабыл про Конана и банду, которую навязали ему в подчинение, мы послали к ним отряд всего-навсего в триста сабель — в надежде, что киммериец уже заколот своими же солдатами. Мы просчитались — зачинщики неудавшегося мятежа давно лежали с перерезанными глотками. Оказалось, что накануне Конан разгадал наш замысел и предупредил Дазаута, но самонадеянный мальчишка лишь на смех его поднял, да еще обвинил в малодушии.

Тот, о ком шла речь, невесело усмехнулся. Бен-Саиф сражается на чужой стороне, но кто из своих столь же правдиво описывал роль Конана в этой кровавой драме? Какой только грязью не обливали его после того панического бегства через Гадючью теснину, каких только упреков не бросали в лицо! Будто сговорились выставить его козлом отпущения! А ведь из того, первого отряда конников, вступивших в теснину с юга, живыми ушло меньше четверти — чья это заслуга? Кто заставил буйную ораву пьяниц и мародеров занять удобные позиции, кто тактически безупречно отрезал апийской коннице путь назад, вынудил наступать по дну ущелья под непрерывным градом стрел, дротиков и камней с крутых склонов, а потом довершил разгром лихой контратакой тяжелой пехоты? Кто потом выдержал лобовой натиск полутора тысяч апийских сабель и одновременно — атаку в тыл двухсот конных лучников из резерва Каи-Хана, которые просочились через заслоны Дазаута со стороны Лафатской долины?

К началу схватки с ними у Конана оставалось немногим больше половины отряда, но уцелевшие вошли в раж — дрались, как шальные демоны, рядом с подоспевшими на подмогу дворянами Зивиллы. Каи-Хану пришлось на ходу менять план сражения, и тут степной волк дал маху — понадеялся, что южный выход из дефиле прочно удерживается его конницей. Еще тысяча пеших апийских копейщиков и тысяча двести всадников, потихоньку отступавшие на фланге главного фронта под нажимом нехремцев, неожиданно повернули к бросились в Гадючью теснину, изображая панику, чтобы завлечь в ущелье Дазаута. И оказались в тылу у Конана и Зивиллы. Когирская конница не выдержала их свирепого натиска и попятилась, а от наемного отряда к тому времени оставались жалкие ошметки.

При виде отборнейших войск противника, в спешке покидающих поле боя, ординарцы помчались к шатру Дазаута, чтобы поздравить его с победой. Дабы развить успех, молодой полководец незамедлительно отдал два приказа: резервом пехоты отсечь апийцев от Гадючьей теснины, а тех, кто успел туда удрать, преследовать резервом конницы. И взялся самолично возглавить погоню.

Почти не неся потерь, тяжелая кавалерия устилала теснину трупами застигнутых врасплох пехотинцев Каи-Хана; когда же апийцы опомнились, то контратаковали лучшие войска Дазаута конницей, а пехота еще энергичнее потеснила когирцев.

Тем временем молодой нехремский воевода с недоумением услышал от ординарца, что на равнине конные лучники Каи-Хана внезапно обстреляли атакующую кавалерию необычными стрелами, дающими при попадании в доспел или щит ярчайшую белую вспышку, которая ослепляет и коня, и всадника. Каи-Хан воспользовался смятением в рядах атакующих, нанес сокрушительный удар на левом фланге, и теперь охваченная паникой нехремская армия, бросая раненых и ослепленных, беспорядочно откатывается все к той же Гадючьей теснине.

Недоумение сменилось яростью, едва Дазаут сообразил, что его провели, как сопливого мальчишку. Выкрикивая проклятья, он повернул и пришпорил коня, но отступающих было уже не удержать; Каи-Хан двинул к северному концу Гадючьей теснины все резервы. Он полагал, что бьет наверняка, и не ведал о том, что на юге из дефиле уже вырвались оставшиеся в живых когирцы и солдаты Конана, и рассыпались по равнине, догоняя и истребляя уцелевших апийских наездников. А немногим позже и армия Дазаута, оправясь от растерянности, выбрала единственный разумный выход: по изрубленным телам степняков, когирских дворян и наемников она прошла через теснину и благополучно выбралась на равнину.

Дазаут сохранил лучшие войска, зато проиграл сражение. Каи-Хан понес тяжелые потери и не добился главной цели: разгромить вражескую армию за одно сражение. Зато ему достался огромный лагерь Дазаута с уймой припасов, оружия и даже войсковой казной. К апийцам не попали только телеги с имуществом наемного отряда — по пути к Лафатской долине Конан бросил его в захудалой деревушке. Теперь эти две дюжины повозок носили гордое название «обоз регулярной армии Самодержца Нехремского Токтыгая», и Конану досталась «великая честь» отвечать за него головой.

— Исход этой войны предрешен, — уверенно проговорил Бен-Саиф. — Скоро здесь наступит мир. Чем быстрее вы привыкнете к этой мысли, тем меньше будет напрасных жертв. До скорой встречи под Бусарой.

Чудесные свечи догорали на земле, простреливая белыми искрами клубы дыма. Серые всадники вместе с Ангдольфо и конными апийцами уезжали в ночную мглу. Пешие степняки увлеченно добивали последних обозников. Восемь телохранителей Зивиллы стояли над изувеченными телами своих товарищей. Конан встал во весь рост и с окровавленным мечом в руке неторопливо зашагал к ним.

Глава 2

— А по мне, так это бред сивой кобылы, ополоумевшей без ядреного жеребца. — Каи-Хан всласть затянулся опиумным дымком из причудливого кальяна. Нелегко было прокачивать дым через хитросплетение стеклянных трубок, через множество прозрачных шаров, наполненных разноцветными душистыми жидкостями, но соправитель Апа недаром гордился своей богатырской силой. В его роду хилые не выживали; подобно стигийским монархам, каждый соправитель Апа раз в шесть лет проходил суровейшее испытание, и так — до сорокалетия. Того, кто не мог обогнать трехлетнего скакуна, отломать рог у живого разъяренного быка или со ста шагов проткнуть стрелой глаз пленника или преступника, жестоко казнили в назидание будущим претендентам на трон, а также для упрочения традиции. На днях Каи-Хану исполнилось тридцать восемь. Всерьез курить опиум он начал совсем недавно, быстро вошел во вкус, однако нисколько не боялся новой привычки. «Не родился еще, любил говаривать он, бычок, с которым я не сумею сладить».

По своему обыкновению, Лун помалкивал. Бен-Саиф тоже не испытывал желания точить язык об зубы.

— Да покарает меня за тупость неукротимая Иштар, — подзуживал Каи-Хан иноземных советников, — но где это видано, чтобы тремя сотнями конницы осаждать укрепленный город с гарнизоном в шесть, а то и десять тысяч отборного войска? И можно ли караулить один вход в крепость, не послав даже конных дозоров к двум другим? Клянусь мудями Митры, это что-то новенькое в военной науке. Сдается мне, при таком раскладе Токтыгаю не избежать победы. Оно, конечно, старому развратнику не повезло с воеводой, и пока только чудо, вроде той вашей промашки с отравленным источником, спасало Дазаута от заслуженного разгрома. Но сейчас не надо быть семи пядей во лбу… — Каи-Хан снова энергично затянулся, кальян заурчал, как желудок объевшейся дикими грушами коровы, — …чтобы начисто смыть с себя позор, да вдобавок насадить на копье башку некоего правителя, которого дернула нелегкая прельститься обещаниями чужеземных прохвостов. Достаточно безо всяких затей ударить нам в лоб тысячей-двумя тяжелой пехоты, а в тыл подбросить колесницы с озверелыми когирцами, а после, когда мы драпанем, пустить наперехват гирканцев с луками и арканами.

— Наше счастье, если Дазаут рассудит точно так же. — Голос Бен-Саифа напоминал ерзанье влажного каменного оселка по зазубренному лезвию сабли. — Именно на этом я и строю расчет. Да вознаградит тебя Нергал, если сбудется твое пророчество.

Соправитель Апа усмехнулся, встопорщив пышные усы.

— Покамест боги вознаграждали меня не за пророчества, а за умение выбирать друзей… и врагов. Да-да, не смотри так удивленно, горный стражник. Выбрать врага, которого несложно одолеть, — та еще наука.

— Из хороших врагов, — подал голос Лун, — получаются хорошие друзья.

Бен-Саиф поднял голову и устремил на него странный взгляд. Соправитель расхохотался и хлопнул себя ручищами по животу.

— Э, брат, да ты у нас мыслитель, а не просто железный истукан! В бою тебе цены нет, это я уже понял, — однако никак не чаял, что великий волшебник Лун снизойдет до беседы с жалким царьком! А тут прямо подарок — целая проповедь.

Лун и впрямь походил на истукана: на лице ни единый мускул не шелохнется, в глазах — мертвая пустота. Но по этой пустоте — мертвее обычной — было заметно, что словесное жало Каи-Хана все-таки нашло брешь в невидимых доспехах его души. Во всяком случае, Каи-Хан заметил. Он осклабился, очень смахивая на кота, который выловил из фонтана золотую рыбку и теперь предвкушает экзотический завтрак. В этот миг откинулся полог, и в парчовый шатер, сгибаясь в низком поклоне, вошел запыленный ординарец.

— Начинается, Каи! — воскликнул он. — Пехота выходит из северо-западных ворот и строится в боевые порядки. На севере замечено скопление конницы, но она пока не движется.

— Тяжелая? — поспешно спросил Бен-Саиф.

— Тяжелая. Несколько сот. По два наездника на коне.

— Даже лучше, чем я ожидал. — Агадейский сотник порывисто вскочил с шелковой подушки, азартно хлопнул в ладоши. — Это три с половиной, а то и четыре тысячи человек, не считая гирканцев. Для трех сотен больше чем достаточно, верно?

Каи-Хан осклабился и протянул:

— Ве-ерно.

— Гирканцев пока не видать, сотник, — сказал ординарец, обращаясь к Бен-Саифу. — Я послал в лощину разъезд, как только там появятся, кочевники, мы…

— Что?! — С лица Бен-Саифа слетела улыбка, Каи-Хан насторожился. — Что ты сказал? Какой еще разъезд?

— Двенадцать лучников на самых быстрых конях. Им приказано выпустить по две стрелы и во весь опор…

— Болван! — Лицо человека в серых латах пошло пятнами. — Ты потерял двенадцать сабель? С таким же успехом ты бы мог перебежать к нехремцам и выдать наши планы! Легкая конница не должна выйти из лощины! Там же полно моих ловушек! Что подумают гирканцы, когда наткнутся на дюжину трупов?

Ординарец глядел на сотника, растерянно приоткрыв рот. Бен-Саиф в бессильной ярости тряс кулаками.

— Дубина! Скудоумный выродок! Да задохнуться тебе от вони Мушхуша, проклятый идиот!

Тяжелая рука похлопала его по плечу. Бен-Саиф обернулся и встретил холодный взгляд Луна.

— Пора, — буркнул помощник.

Сотник на миг потупил голову. Взяв себя в руки, он сказал Каи-Хану:

— Если гирканцы пойдут в обход, нам несдобровать. — Затем повернулся к ординарцу и обжег ненавидящим взглядом. — Моли Иштар, Митру, кого хочешь моли, чтобы этого не случилось. Чтобы гирканская храбрость перевесила здравый смысл. Если они выйдут из лощины, я тебе не позавидую. — Он снова посмотрел на соправителя. — Я же по три раза объяснил каждому командиру, что и как делать. Почему этот олух вздумал своевольничать? Откуда он вообще тут взялся? Я его не помню.

Каи-Хан пожал плечами.

— А его и не было. Я только нынче утром взял его к себе вместо сотника Нулана. А что? Ияр парнишка толковый, из моего рода, с парнями ладить умеет, а драка, она драка и есть…

— И все? — перебил Бен-Саиф. — Больше ты никого не заменил? Если скажешь да — мы с Луном смазываем пятки, а ты выкручивайся как знаешь.

Что-то дрогнуло в лице рослого военачальника.

— Ияр, — произнес он севшим голосом, — бегом к Нулану, он у себя в шатре под стражей. Скажешь, чтобы не дулся и спешно принимал командование своей сотней. Заартачится, скажи, Каи все прощает, мол, ошибка вышла и все такое. Не убедишь — самолично черепок тебе раздавлю, ты видал, как я это делаю.

Ияр ринулся вон — задом, в поклоне, так комично, что в другое время Каи-Хан и Бен-Саиф непременно расхохотались бы. Но сейчас они даже не улыбнулись.

— За что? — сухо спросил Бен-Саиф.

— Я же говорю, врагов и друзей выбирать — это целая наука, — уклончиво ответил Каи-Хан.

* * *

Дождя не было уже три дня, и за этот срок летнее степное солнце так иссушило бесплодную землю, что пылевое облако поднялось на четверть полета стрелы. Пыль летела из-под копыт, утяжеленных шипастыми железными подковами; продолговатый клин конницы напоминал тупоносый таран, наделенный на стену невидимой крепости и несущийся без удержу — слепая, неукротимая мощь, по чьей-то нелепой прихоти живописно расцвеченная яркими мазками штандартов, плюмажей, попон и плащей. На флангах, изрядно отставая от «тарана», громыхало несколько десятков колесниц: по три коня, возница, лучник, мечник и три-четыре пехотинца с секирами и дротиками. Латники сидели даже на гужевых лошадях — Дазауту пришло в голову, что десант пехоты в тыл неприятеля делу не помеха. А для преследования врага, который непременно покажет пятки, колесницы не понадобятся, хватит и пятисот гирканских удальцов, скрытно пробирающихся по глубокому оврагу. Сколько бы ни было впереди апийцев (а их, по донесениям многочисленных лазутчиков, от силы полтысячи), им не выдержать такого свирепого, такого точного удара. Хвала богам, что они затмили разум Каи-Хана, разум, и прежде не очень-то блиставший… Грубая, самонадеянная скотина, бандит с большой дороги, возомнивший себя стратегическим гением!

Дазаут не поверил, что основные силы Каи-Хана, потрепанные в Лафатском сражении, отступают к апийской границе, чтобы расположиться в нескольких селеньях на отдых. Конечно, война на измор — не в обычае разбойников, их тактика — внезапный налет и бегство с добычей. Так бывало всегда. Апийцы вторгались в Нехрем, грабили деревни, иногда даже захватывали город — злосчастный Лафат, к примеру, они сжигали раз в полста лет, — но всякий раз уходили, собрав более-менее солидную добычу. А то и ее бросали, заслышав грохот нахремских колесниц, боевой клич немногочисленных, но превосходно вооруженных и отчаянно смелых конников, гортанные вопли смуглых гирканских лучников, с незапамятных времен верой и правдой служащих нехремским властителям.

Но сейчас в проклятого Каи-Хана будто Нергал вселился, а в его старшего брата Авал-Хана — кровожадный Нинази. Братьям-разбойникам наскучило держать в страхе границы благословенного Нехрема и некогда богатой Пандры, им подавай выход на Великий Путь Шелка и Нефрита, пролегающий через оба эти государства. «Пролегающий» — это, конечно, сильно сказано, тут лучше подходит слово «задевающий», но все-таки кое-какие деньжата с этого Пути оседают в сокровищницах Токтыгая и Сеула Выжиги, пандрского деспота… Опять негодное слово! Какое там — оседают, их едва хватает на жалованье солдатам, на парады конницы, на царские охоты. Токтыгай еще худо-бедно латает дыры в хозяйстве, а Сеул, залетный авантюрист, с шемитским коварством забравшийся на престол древнейшей пандрской династии, — вот уж кто не пожалел усилий, чтобы ободрать подданных, как липку. Говорят, он ободрал даже собственный трон, не то что драгоценных камней — позолоты на нем не оставил. Зато бесчисленная родня так и снует между Пандрой и Вендией, несложно догадаться, куда девается награбленное. Видно, не мечтает скромняга Сеул о собственной империи, а мечтает об уютном дворце под мирной сенью пальм и магнолий, о назидательных беседах в кругу младых и любопытных… Мечтает нянчить внуков, не опасаясь, что какой-нибудь народный мститель, исполненный черной неблагодарности, перережет им глотки.

Крепкая рука Дазаута сильнее сжала рукоять сабли, томящейся в ножнах из чеканного серебра. Настоящего бы правителя Нехрему, чтобы вернул былую славу, чтобы отнял власть у тех, кто никоим образом ее не заслуживает. Два-три глубинных рейда, два-три полета бронзового копья до нищих вражеских столиц, а после дело за политикой, за династическими браками, за сатрапами, послушными нехремской воле. И тогда можно будет попристальнее взглянуть на южную границу, за которой — во всей своей красе и блеске — Путь Шелка и Нефрита, великий дар богов не самым достойным из смертных…

Справа, на севере, молодой полководец видел темный колышашийся лес. Не стволы — крепкие длинные щиты, не ветви — мечи и копья в мускулистых руках. Регулярная тяжелая пехота. Ни одного наемника, все командиры из родовитых нехремцев. Пехота — левая рука Токтыгая, правой заслуженно считается конница. Старик недолюбливает чужеземцев, вот и Конана, искателя приключений, чья слава от диких северных стран долетела, наверное, до самого Кхитая, поставил над отрядом наемных клинков, над продажным сбродом, не знающим ни чести, ни верности… И ведь не зря, рассудил Дазаут, в который раз поражаясь стратегической мудрости — или все-таки житейской хитрости? — старого пьяницы и прелюбодея. Если б зависело от Дазаута, он бы сразу отправил киммерийца в обоз, а то и вовсе отослал в кандалах в Аграпур, или в Хаббу, или где там еще по нему веревка тоскует? И тогда бы он сам не ушел живым из Лафатской долины. А может, и ушел бы — кто проницает помыслы Митры?

Вражеский лагерь как на ладони, двести шестьдесят два шатра насчитали вчера лазутчики, а повозок сотни полторы будет. Апийцы — народ оседлый, но воюют, как настоящие кочевники, два-три месяца в походе для них дело обычное. Шатры у них, как у гирканцев, оружие, как у афгулов, а тактика, как у любого бандитского племени любой эпохи. Пырнул ножом в спину, раздел мертвеца до нитки; и давай Иштар ноги. Есть в Апе несколько городишек, так ведь это просто воровские логовища за крепкими стенами, чтобы отсидеться, если вдруг нагрянут каратели. Земля окрест городков не знает плуга, скотины во дворах не сыщешь, в степях вся дичь давным-давно повыбита. Зато — вольный народ, сами в рабах не живут и других рабами не держат, обычай зарекает. Что-то такое завещала их праотцам бандитская богиня: не лижите, мол, пятки проклятым нечестивцам и не давайте паскудным языкам нечестивцев лизать ваши священные стопы. А для апийца кто нечестив? Кто не в чести, известное дело.

Дазаут вскинул рог, дунул изо всех сил. Несясь по буеракам на лихом скакуне, не очень-то потрубишь — это он как-то упустил из виду. Рог захлебнулся собственным ревом, больно стукнул по зубам, царапнул губу, а затем вырвался из руки и повис на тонком ремешке. Но всадники, предупрежденные заранее, услышали сигнал и поняли верно. Бронзовый клин остановился, почти сохранив свои очертания.

Военачальник приподнялся на стременах и окинул дикими от восторга глазами поле — не поле, а новый, пока еще чистый, свиток нехремских летописей. Не чернилами, а кровью, не стилом, а острием меча напишет он новую хронику воинской славы. А под ней начертает собственное имя, чтобы потомкам было кого воспевать и восхвалять.

* * *

— Эй, Сонго, — окликнул Конан светловолосого телохранителя Зивиллы, — хватит праздновать лентяя, возьми двух-трех увальней и ступай за хворостом. Заодно поглядывайте по сторонам, может, ручей где заметите. Я пойду поохочусь, что-то на свежую дичинку потянуло.

— На свежую дичинку? — У Сонго полезли вверх брови — за три дня пути они не встретили даже суслика, как будто вся живность в этих краях, не в пример людям, учуяла лихолетье и забилась в норы.

— Иль ты не гурман? — Конан осклабился и окинул его насмешливым взглядом. — Я слыхал, дворяне обожают всякие изыски — змеюк там или скорпионов жареных. А что, под доброе винцо — в самый раз. Правда, случалось мне их и всухомятку жрать, сырыми. Но сейчас такие муки ни к чему. Винцо у нас пока имеется, есть лепешки и соль — прокормимся, коли будет на то воля Крома.

— Винцо, — подал голос один из друзей Сонго, косноязыкий балагур Паако, — это чересчур сильно сказано. Это раньше оно было винцом, а теперь — форменный уксус. Зато мясо хорошо вымачивать.

— Вот ты этим и займешься, — ухмыльнулся Конан, поднимаясь на ноги. — Назначаю тебя поваром. Кухонного мужика сам выбери, если надо. Из специй у нас только тухлятина, ты уж ею не увлекайся.

Он имел в виду злополучную говядину. В ночном набеге погибли два буйвола, потом апийцы, как голодные канюки, ободрали их до скелетов, но Конану и когирцам удалось нарезать довольно много жилистого мяса, в основном, с ног. Увы, оно провоняло от неимоверной жары уже к концу второго дня, хоть и было завернуто в листья лопуха, которые Конан собственноручно нарвал у ручья. По дороге несколько кусков закопали в лесу — в земле они, возможно, и сохранили свежесть, но не возвращаться же из-за такого пустяка? Голодовка им пока не грозит, в узлах есть и финики, и мука, и даже баранье сало. На худой конец, сгодится и буйволятина — как раз сегодня, на большом привале, они порежут мясо на тонкие полоски и разложат на камни возле костра, и к вечеру они превратятся в сухую коросту, которую придется соскабливать. Да, пища — не самая главная забота. Тем более, что Конан не имеет ничего против ядовитых рептилий и насекомых — в кулинарном отношении, разумеется. Спасибо многолетней привычке выживать там, где любой другой человек не найдет иного выхода, кроме как протянуть ноги.

Сейчас наипервейшая забота — кони. Вернее, их отсутствие. Сам-то Конан ходок будь здоров, но когирцы привыкли путешествовать в седле. Загадочный Бен-Саиф предусмотрел это и оставил им лошадей, однако не учел жадности своевольной орды. Пока Конан, Сонго и остальные бродили вдоль колеи, продавленной обозом (апийцы запрягли в телеги своих коней и увезли добычу в сторону Бусары) и запасались чем попало — в основном, брошенным оружием и тючками со съестным, втоптанными в грязь, — два-три десятка степняков вернулись тишком и увели лошадей вместе с хурджинами, уже набитыми кое-каким добром. Конан заметил их слишком поздно, воры уносились во весь опор и даже не ответили на его стрелы, пущенные вдогонку и канувшие в предрассветном сумраке. Апийцев-то понять нетрудно: они живут по своим вековым законам и плевать хотели на затеи Бен-Саифа. В отличие от Конана. Дорого бы он дал, чтобы узнать, какие мысли бродят под золотым шишаком этого чужестранца.

Зивилла в плену. Заложница. Приманка для варвара, страсть как охочего до ласки знатных баб. Золотая рыбешка — живец для зубастой щуки. Щука глазищи выпучит, пасть разинет, хвостом двинет… Вот тебе и ушица. Как же, серая задница, дождешься! И не таких хитрованов с носом оставляли. Конан блеснул крепкими палисадами зубов, и тут же ухмылку как ветром сдуло. А ведь не такой уж дурак этот Бен-Саиф. Крючок-то у него не простой, а тоже золотой. Старый лис знает людям цену, может, и впрямь хочет что-нибудь дельное предложить?

С тех пор, как Конан — под знаменами Токтыгая, он ни разу не слышал о себе доброго слова. Знать его презирает, подчиненные ненавидят… ненавидели. Где они сейчас, уцелевшие наемники из его отряда, сволочи-дезертиры, попадитесь только, гады! Где обозники? Все легли под апийскими клинками, все раздеты догола и кормят червей под немилосердным нехремским солнцем. Ну, допустим, вернется он в ставку Дазаута или даже прямо ко двору, в Самрак, и о чем же его там спросят?

Где армейское имущество, где люди, где Зивилла? Почему всех положил, а сам жив остался? Зачем вражеский командир тебя в гости зазывал, на посулы не скупился почему? Вежливо так поспрашивают, послушают участливо, а потом хворостину в лапу — и в Зиндан Танцующих. Спляши, варвар, распотешь благородных господ. Покажи, как мы жалуем трусов и предателей. Поневоле задумаешься: а стоит ли овчинка выделки? Не податься ли… даже не к апийцам — с этого отребья взятки гладки — а просто, куда глаза глядят. Ведь не впервой. В богатую Вендию, или снова к афгульским молодцам прибиться — не в пример апийцам, они знают, что такое честь, своему нож под лопатку не всадят. Или даже…

Слыхал Конан, будто есть где-то за восточными горами маленькая страна. Лежит она чуть севернее Пути Шелка и Нефрита, но караванщиков никогда не приходится уговаривать, чтобы сделали крюк по ущельям и устроили ярмарку в благодатной долине. И будто бы правит там король честный и справедливый — чужих привечает, да и своих не забывает. От здешних мест до нее рукой подать, но это, конечно, ежели воспарить, аки птах. А если пешком? Ну, от силы неделю — до хребта, а там еще денька два, коли повезет сразу к перевалу выйти. Говорят, перевалы охраняются — мышь не проскочит. Так то мышь, вредный грызун, а Конан — профессиональный солдат, таким везде рады. Ну, не то чтобы рады… скажем так: от услуг не отказываются. Особенно, если не требовать слишком большой задаток.

Соблазн, конечно, был изряден… но что-то мешало поддаться ему. Уж не воспоминание ли о Зивилле, о шаловливых змейках ее рук, о жадных до поцелуев губах, о теле, быстро согревшемся под ворохом кожаных плащей? Как упоительно вздрагивало оно в судорогах услады, с каким неистовым вожделением рвалось навстречу толчкам распаленного киммерийца! Где ты сейчас, золотая рыбка, кого щекочут твои нежные плавнички? Может быть, сумрачный Бен-Саиф, озверев от похоти, пластает тебя на ложе в походном шатре, а его молчаливый помощник острием кинжала душит крик в твоем горле? А верные друзья не в силах помочь, они застряли посреди безжизненной степи, среди них двое раненых, которые едва переставляют ноги, им до зарезу нужно отдохнуть хотя бы сутки и раздобыть коней или хотя бы вшивых полудохлых ишаков, язви их Кром! Лишь в одном им покуда везет: вода встречается раз, а то и два в день. А если вдруг она исчезнет, можно взять левее, к горам, в саях часто попадаются ручьи. Не совсем по пути, но если придется туго…

Линялый фенек — не ахти какое лакомство, но Конан не рассуждал. Едва зверек высунул из чахлого окустья любопытную острую мордочку, тренькнула арбалетная тетива, и стрела-коротышка насквозь пробила хрупкий череп. Конан пошуровал по кустам, надеясь вспугнуть самку, и нежданно-негаданно поднял куропатку. Подбить ее навскидку не удалось, а разыскивая стрелу, киммериец наступил точнехонько на гнездо с яйцами. Отведя душу в забористом ругательстве, он перекинул трофей через плечо и зашагал к бивуаку.

* * *

В двух полетах стрелы от холма, на котором был разбит лагерь Каи-Хана, «таран» замер вновь. Справа вдалеке клубилась пыль, там наступала нехремская пехота, приближаясь к хилым рядам апийской конницы. «Это наковальня, о которую они стукнутся лбом, — говорил Дазаут в ставке, когда обсуждал с тысяцкими план сражения, — а мы саданем по затылку молотом. А что брызнет в стороны, подчистят гирканские молодцы».

Сейчас гирканский отряд где-то позади, движется в обход по длинному извилистому оврагу. Скоро Дазаут, не дожидаясь его появления на равнине, пошлет тяжелую конницу в атаку. Неудержимым селем бросится она на апийский стан, втопчет в сметет Каи-Хана со свитой и ринется дальше — на конный строй врагов. А тем временем вокруг них растянется гирканская петля. И все будет кончено. Ни один ни уйдет.

Дазаут скрипнул зубами, вспоминая свое бегство через Гадючью теснину, и с ненавистью глянул на склон холма, усаженный рогатками, как дикобраз иглами. Над кромкой угадывались очертания дюжины катапульт, огромных деревянных ложек, наполненных камнями и просмоленной ветошью. Как только нехремцы пойдут на приступ, они угодят под каменный град и огненный ливень. Вот только чего ради нехремцам штурмовать такую кручу? Почему не обойти ее с двух сторон, предварительно ссадив с коней пехотинцев с топорами, чтобы прорубили брешь в длинных рядах рогаток и собрали «чеснок»? Когда разведчики нарисовали во всех деталях схему апийских укреплений, предназначенных как раз на случай конной вылазки в тыл «осаждающим», Дазаут просто глазам своим не поверил. Бен-Саиф либо глупец, либо безумец; неужели практичные апийцы этого не видят? Или он их околдовал? Мыслимое ли дело, чтобы эти грязнули, презирающие труд, постигшие только ремесло разбойников, ишачили до кровавых мозолей? Добывали где-то колья, везли в голую степь, вкапывали в землю под острым углом. Затаскивали на холм катапульты — правда, топорной работы, годные всего на два-три десятка выстрелов, — но все-таки!

Если не рассматривать замысел Бен-Саифа по частям, он вовсе не покажется абсурдным: пока деморализованная нехремская армия видит перед собой огромный лагерь орды, она не осмелится атаковать. Самое большее, на что она отважится, это на отражение штурма — вооружит жителей, укрепит стены, реквизирует запасы продовольствия и фуража. И то вряд ли: после неудачи в Лафатской долине нехремцы боятся апийских головорезов, в кои-то веки показавших, что умеют побеждать и в открытом бою. Поэтому Дазаут не рискнет атаковать и даже защищаться, а оставит город — выход ему открыт. Оставит и двинется к столице, где Токтыгай рвет и мечет, но времени при этом не теряет и сколачивает новое войско. Да только не придет в столицу Дазаут. Где-то по пути его ждет засада: мощный кулак, львиная доля апийской дружины. А здесь, в лагере — только загонщики. И сам Каи-Хан, но пленные из его разведки, по беспечности слишком близко подъехавшие к крепости, признались под каленым железом, что Каи-Хан намерен завтра вместе со свитой отправиться в свою армию.

Подавленность, что гнела молодого полководца после Лафата, развеялась, он вновь гордился своей проницательностью. Когда он, оставив крепость под защитой надежного гарнизона, придет в столицу совсем другой дорогой и привезет на пиках головы атамана степных разбойников и агадейского советника, Токтыгай сменит гнев на милость и позволит загладить вину. И шайка, томящаяся в засаде, дождется нехремцев, но не с той стороны. И тогда будет видно, надолго ли хватит им смелости в бою с превосходящим по численности противником.

И все-таки непонятно, зачем им понадобилось так укреплять этот никчемный холм… Бен-Саиф на жаре повредился рассудком, так объяснил это Дазаут себе и подчиненным. Только сумасшедший додумается усаживать кольями крутой склон, обращенный чуть ли не в собственный тыл, — тогда как противоположный, пологий, совершенно беззащитен. Нет, Дазаут не такой осел, чтобы лезть на рожон. Era конница спокойно обойдет холм с юга, и тогда Бен-Саиф сообразит, какого свалял дурака. Но будет слишком поздно.

Прислонив ко лбу узкую ладонь в раскаленной солнцем кольчужной рукавице, Дазаут еще раз окинул взглядом дикобразий бок. На самой вершине холма застыл всадник; необычные чешуйчатые доспехи рассеивали лучи светила. Агадеец напоминал изваяние, серого каменного идола, которого можно встретить где угодно на степных просторах. Дазаут не мог разглядеть его лица, но вдруг почувствовал, что серый латник глядит прямо на него. В глаза. В душу. В самую глубину насторожившегося «я».

Грозный клин сверкающей бронзы ждал приказа. Слабый ветерок шевелил разноцветные перья на шлемах, кони, истекая потом, стояли неподвижно — не очень-то погарцуешь на такой жаре под тяжестью всадника в доспехах и собственной кольчужной попоны. Терпеливый тысяцкий, уперев короткое древко штандарта в бедро, свободной рукой невозмутимо оглаживал мокрые седые усы. Дазауту пот заливал глаза; несколько раз с силой сжав веки, он снова посмотрел вверх. На серое «изваяние».

В последний миг перед тем, как его оглушенное «я» сорвалось в бездну, он понял, почему Бен-Саиф укрепил этот склон.

Он понял все.

* * *

Бен-Саиф тронул поводья, стрекотнул звездочками шпор по незащищенному подбрюшью коренастого скакуна и подъехал к соправителю Апа. Здоровяк напоминал мешок сала, поставленный на седло, но внешность обманывала. В его роду умение держаться на коне впитывалось с материнским молоком, не слишком грациозная осанка Каи-Хана объяснялась просто: долгая верховая езда приучает держать позвоночник прямым, зато все мышцы — расслабленными. Опущенные плечи, голова точно тыква, свисающая с тына, внушительное чрево достает до луки седла, в глазах сонная поволока. Такую позу Каи-Хан мог сохранять круглые сутки.

— Еще раз говорю, — обратился к нему осипший от почти непрерывного крика Бен-Саиф, — до зеленых вешек можешь их гнать, а дальше — ни шагу.

— До зеленых вешек, — с ухмылкой пообещал апиец, — ни одна сволочь не добежит.

Бен-Саиф посмотрел ему в лицо. Маленькие глазки степняка маслились за веселым прищуром. Не было на этом лице и тени той изуверской жестокости, что явственно звучала в голосе. Человека с таким обликом легче вообразить на сельском празднике в окружении смеющихся детей, чем в свирепой сече.

— А лучше их вообще не трогать. — «Ерунду говорю», — тотчас упрекнул себя Бен-Саиф, но остановиться уже не мог. — Они ведь больше не вояки, так, видимость одна. Может, еще на своих нападут, панику посеют…

— Так мы ж не до смерти. — Ухмылка расползалась, и Бен-Саифа передернуло. — Мы ж ласково. Плашмя так сабелькой по шейке — и лежи, загорай. Ты ж пойми, нельзя их в лагерь пускать — набедокурят.

Прихвостни Каи-Хана заржали, улыбнулся даже сотник Нулан. Где это видано, чтобы гордый апийский наездник оставил в живых нечестивца?

— Я поехал. — Бен-Санф вновь царапнул коня шпорами. — Нулан, командуй.

— Хео-хей, любимые чада Иштар! — разлетелся над степью зычный голос старого рубаки. — Покажем гирканским выродкам, чего стоят в драке настоящие степные псы! Добыча и слава! За мной!

— Хео-хей! — браво откликнулась сотня. — Добыча и слава!

* * *

Лун не покидал своего поста. Справа и слева от него сражались апийцы, почти не неся потерь. Они нагружали щебнем и ветошью громадные ковши катапульт, посылали меткие слепящие стрелы во всадников, которые пытались удержаться в седлах на изрытой копытами круче, бросали в гущу пехотинцев глиняные бутыли с «нектаром Мушхуша», принимали на копья тех немногих, кому удавалось добраться до гребня. Удар бронзового клина пришелся точно в середку обрыва: Дазаут в самый последний миг переменил тактику, и никто из его людей не заподозрил, что у молодого воеводы помрачился рассудок. Вернее, был один — черноусый тысяцкий Охрон, но его протесты застряли в перерубленном горле. Сам Дазаут нахохлился в седле на безопасном расстоянии от штурмующих, его глаза налились кровью, под мертвенно-бледной кожей щек перекатывались желваки.

Первая атака захлебнулась, склон усеялся мертвецами и ранеными. Катапульты стреляли с поразительной точностью, тряпки, пропитанные горючей жидкостью, и огненные брызги оставляли на телах страшные ожоги. Почти каждая стрела находила цели — Бен-Саиф расставил на гребне отборных лучников.

От пылающих частоколов отползали изувеченные. Конница топталась в замешательстве — уже не классический нехремский «таран», а растерянная толпа. Кто-то спешил к раненым, кто-то ощупывал себя — цел ли? — и каждый бросал испуганные взгляды на командиров. Чаще всего на Дазаута.

А тот был неумолим. Поднеся к губам рожок, он снова протрубил сигнал «В атаку!» А когда никто не тронулся с места, истошно завопил:

— Вперед, скоты! Вперед, трусливая мразь! Докажите, что вы мужчины, а не дохлые слизняки!

Командиры переглянулись. В основном, это были люди бывалые, иные, как Охрон, годились Дазауту в отцы. Но до сих пор никто из них не понял, что происходит.

Они заставили людей построиться. Пехота уже не пыталась одолеть кручу бегом, размахивая мечами и секирами, — многие их товарищи за неосторожность поплатились жизнью. Прикрываясь узкими кавалерийскими щитами, они короткими перебежками двинулись к рогаткам.

Вражеские стрелки укладывали штурмующих десятками, но топоры не унимались; сухая щепа сыпалась на мертвых и впитывала кровь. Подрубленные колья падали один за другим, но в бреши тотчас летели бутыли с жидким пламенем. Нехремцы проклинали себя — рассчитывая на сечу, они не взяли метательного оружия, даже надежных больших щитов.

— Что вы стоите, шакалы? — крикнул Дазаут конникам, выжидающим, когда в огненном аду, что пожирал несчастную пехоту, появится хоть один проход. — Не видите — этот серый ублюдок смеется над вами?! Вперед! Больше повторять не буду! Принесите мне потроха Бен-Саифа или отдайте собственные!

Конница двинулась вперед, лошади падали, наступая на острые шипы «чеснока», шарахались от горящей ветоши; то один, то другой всадник выпускал из рук поводья и хватался за ослепшие глаза. Катапульты дружно осыпали их каменно-огненным дождем; но теперь после каждого залпа одна, а то и две из них отказывали. Апийцы несли потери; их сотника подобранное и брошенное кем-то из врагов копье искалечило в трех шагах от Луна. Серый всадник не шевелился. Не сводил с Дазаута бесцветных глаз.

Еще несколько мгновений, и десятки разъяренных нехремских всадников окажутся на холме…

— Назад! — завопил Дазаут, ее тут же спохватился — мало кто его слышит — и протрубил в рог. — Назад, доблестные исполины! В этот раз нам не повезло, но мы еще покажем апийским трупоедам, какого цвета их требуха! Отступайте, храбрецы! Мы уходим, но мы еще вернемся!

Конница во второй раз отхлынула от укреплений; вслед, проклиная все на свете, бежали пехотинцы. Один из командиров, молодой тысяцкий Палван, любимец Дазаута, диким взором окинул побоище, а затем посмотрел на воеводу. Дазаут злобно усмехнулся, встретив его взгляд.

Палван снова оглянулся на склон. Он был в числе тех, кто почти добрался до гребня. Он видел глаза апийского лучника — в них был страх неминуемой гибели. Он понял: сначала нехремскую конницу бросили на верную смерть, а затем у нее отняли победу.

Он стиснул зубы, поднял саблю над головой и помчался на Дазаута.

Тут бы ему и конец — если бы перед сотником был тот, под чьим началом он ходил в несколько сражений и кто владел клинком, как бог. Но сейчас на белом скакуне Дазаута сидел совершенно другой человек.

Этот человек носил доспехи и оружие, но фехтовать не умел. Да это ему и не требовалось.

Его научили одерживать победы, не обнажая сталь.

* * *

В тихую обитель, угнездившуюся неподалеку от Перевала Отшельника, Луна продали младенцем. Продали дорого: малыш был крепок и голосист, а родители, беженцы из Хаурана, в ту пору опаляемого междоусобной войной, выглядели плачевно: оборванные, изможденные, со стертыми в кровь ногами. Милосердные монахи спасли и родителей, отсыпав им горсть серебра, и мальчика, приютив его в своих стенах.

До двенадцати лет он не знал послушничества; жилось ему сытно и весело. Рядом всегда были друзья-погодки. Работой их не мучили, лишь от рассвета до полудня помогали они в обители старшим, а потом оборачивались вольными галчатами, сущей напастью для окрестных садов. Но из крестьян редко кто жаловался, ибо не раз выручал их монастырь в засуху, пуская из шлюзов огромного водоема влагу на их поля, или в уборочную страду, отряжая на работу зеленорясых послушников. Не один десяток лет минул с тех пор, как появилась в этом краю Пустынь Благого Провидения, а много ли времени нужно доброй традиции, чтобы завоевать себе местечко в людских умах?

Каждое утро до приснопамятного восхождения к Пещере начиналось с псалма. Дети ложились на пол, раскидывали руки, делали глубокий расслабляющий вдох и нараспев вторили младшему наставнику:

«Эрешкигаль, владычица мертвых! Подними суровый лик, проникни взором в душу раба твоего! Пусть этот взор створожит кровь в моих венах! Пусть он превратит мое сердце в камень, а глаза в лед! Камню не страшен кинжал, а льду — стужа! Я сойду в твой чертог, когда ты позовешь. Я приведу с собой, кого ты прикажешь».

Зловещие эти строки даже младшим пастырем — унылым колченогим послушником, приставленным к детям, — бормотались так буднично, что не пугали никого. Никто из ребят не пытался вникать, им хватало затей поинтереснее.

И вот однажды монастырские ворота распахнулись настежь и на брусчатку внутреннего двора въехал роскошный кортеж. Щедро убранную цветами повозку ануннака сопровождали десятки вооруженных всадников, молодых монахов в зеленых рясах. В толпе встречающих стояли и дети, умытые, нарядные, взволнованные. Лун заметил, с какой завистью смотрит на слуг ануннака младший пастырь: юноша буквально облизывал взором их оружие, одежду (лишь издали похожая на одеяние простого монаха Пустыни, она годилась и для похода, и для боя, и даже для парада), дорогую сбрую чистокровных скакунов. Храм Эрешкигали нищетой не страдал, — как, впрочем, и скромностью.

С откидной подножки экипажа сошел сам преподобный Ибн-Мухур, номинально — лишь рядовой ануннак Храма, в действительности — конфидент его величества, придворный советник и врач, воспитатель наследника престола, короче говоря, самый влиятельный священнослужитель если не в государстве, то в Храме Эрешкигали.

Увидев этого достойного мужа, невозможно было не проникнуться к нему симпатией: высокий благородный лоб, иссиня-черные завитки волос, патриархальная лопатка бороды, не скрывающая здорового румянца щек, смешливые карие глаза, кустистые брови, тронутые сединой по краям. Он был необычайно дороден, ступал царственно и вообще напоминал мудрых вождей, которые в незапамятные времена вывели с несчастной прародины мужественное племя агадейцев. Особенно Луну пришелся по душе его басистый хохот — развеселить Ибн-Мухура оказалось проще простого, видимо, настоятель звал об этом и заранее приготовил шутку, которую Лун расслышать не сумел. Ануннак смеялся так заливисто, так потешно всплескивал руками, что толпу монахов вмиг охватило нервозное веселье.

Ибн-Мухура ждали полторы недели назад, осчастливили крестьян, скупив у них уйму съестного и хмельного, вымыли, выскоблили всю обитель, срезали с клумб лучшие цветы, но в урочный день прибыл только гонец с вестью, что государственные дела вынуждают ануннака отложить приезд. С того дня настоятель и пастыри ходили мрачнее туч, даже простые послушники раздражались по пустякам и вслух поминали злокозненного Митру. И вот, наконец, кортеж Ибн-Мухура в стенах Пустыни, и под ноги знаменитому храмовнику летят цветы, увы, не такие красивые и благоуханные, как те, что неделей раньше отправились на помойку. Лун смотрел во все глаза, и странное волнение разбирало его каждый раз, когда ануннак поворачивался к нему лицом. Предчувствие новизны? Перелома в судьбе? Кто-то из пророков сказал: «Горе земному червю, коего узрело небесное око». В одно из таких мгновений Луну показалось, что гость обители заметил его, — что-то в некрасивом лице высокого полного подростка привлекло взгляд священника.

В ту ночь к мальчику долго не шел сон — бесконечная вереница впечатлений будоражила сердце. А наутро младший пастырь сообщил, что Лун и восемь его товарищей после завтрака отправятся в Пещеру Отшельника, и мысли о величайшем везении — постриге у самого Ибн-Мухура — подлили масла в костер восторга.

* * *

Остановив коня в четверти полета стрелы от вражеского войска, Каи-Хан стер пот с распаренного лица. Его щеки под мокрой кучерявой бородой горели юношеским румянцем, глаза задорно блестели — предводитель апийской орды уже не жалел, что поддался на уговоры чужеземного посланника, что заставлял свое войско трудиться без устали, заманивая неприятеля в капкан, а под конец пошел на страшный риск: разделил конницу на две неравные части и большую отправил в тыл, а меньшую бросил в бой с лучшими войсками Токтыгая. Захлебываясь восторгом, нарочный от Луна только что сообщил, что конница Дазаута уже растеряла зубы на укрепленном склоне холма, что через лощину, в которой скрылся Бен-Саиф с сотней Нулана, до сих пор не прорвался ни один гирканский шакал.

И теперь, с замиранием сердца взирая на пыльную тучу, взбитую сандалиями нехремской пехоты, Каи-Хан говорил себе: «Победа — в твоих руках». Обернись дело иначе, вопреки предсказанию Бен-Саифа, и ушлый братец Авал без тени огорчения подставил бы тебе шершавый кол под толстый зад. Но теперь мои псы вдосталь налакаются нехремской крови и разграбят Бусару, и вырежут Самрак, и повесят Токтыгая на его же кишках, и потешатся в Даисе, который нам подарит когирская шлюха, и уйдут с добычей, спалив и дворцы, и хижины, завалив колодцы голыми мертвецами, а потом я дружески обниму Бен-Саифа и скажу: ты славно потрудился, агадейский колдун, что бы мы делали без твоих чудес. И прижму его к пузу, и он спохватится, но будет поздно, не спасет волшебный доспех, мои железные пальцы промнут кольчугу и стиснут, раздавят печень. И он захлебнется воплем и околеет, и до чего же глупая будет у него рожа, когда он предстанет перед своим поганым Нергалом! И мы возвратимся в родные крепости, и затрубят рога, созывая народ на площади, и разыграется ритуальное действо: захмелевшие бабы и девки, разрядясь в кровавое тряпье с нечестивцев, будут изображать наши победы, избивая друг дружку палками и забрасывая какашками, и так раззадорят мужчин, что все завершится вселенским свальным грехом. А в разгаре потехи мы с Ияром и дюжиной крепких парней войдем в хоромы моего братца, возложим к его стопам дары — отрубленные головы Токтыгая и царских родичей с причиндалами, торчащими изо ртов, — и тогда Авал-Хан расплывется в мерзейшей улыбке, Но в его наглых глазах наконец-то мелькнет страх! Столько лет он измывался надо мной, из каждой моей неудачи выжимая свою выгоду до последней капли, выставляя меня выродком и полудурком, — и ведь надо же, я вернулся из гиблого похода героем нации, мое имя у всех на устах. И кто знает, станут ли упрекать меня старейшины родов, если в одну из теплых беззвездных ночей к Авал-Хану в спальню проберется оборванный мальчонка и полоснет по горлу засапожным ножом? Два правителя — не слишком ли много для вольного Апа, где спокон веку вождей держат в черном теле, не так уповая на мудрость людскую, как на снисхождение бога удачи?

Впереди кипела пылевая буря; из желтовато-коричневого облака вырывались безумные вопли, то и дело, крутясь, вылетало брошенное, точно палка, копье. Мельтешили неясные силуэты. Но Каи-Хану — степному волку — не раз доводилось рубиться в тучах пыли. Пыль — не потемки, врага от своего как-нибудь отличишь.

Он ободряюще рыкнул своим удальцам, и стая апийских волков вклинилась в обезумевшую толпу.

* * *

Правый раструб «ноздрей Мушхуша» давал великолепную струю, левый же то и дело захлебывался огнем — тем более обидно, что еще ни на одном испытании он не подводил. В отличие от правого — вчера Бен-Саиф полдня провозился с засорившимся отверстием подачи горючего. Судя по всему, механизм, состоящий из резервуара с горючим за седлом, впрыскивателей по бокам лошади и двух раструбов перед ее храпом, был далек от совершенства, впрочем, об этом сотника предупреждали еще на полигоне Храма Откровения Инанны, особенно подчеркивая ненадежность зажигания. Однако на последнем Ристалище Умов — ежевесеннем негласном празднике инаннитов, куда посторонние допускались лишь с ведома его величества, — «ноздри Мушхуша» настолько впечатлили Бен-Саифа, что он, отправляясь в чужие пределы с опаснейшей миссией, предпочел их даже «праще Ишума» — метательному оружию, которое состояло из емкости со сжатым воздухом и трех параллельных трубок, стрелявших с удивительной точностью шиластыми металлическими шариками. Яд, напыленный на шипы, убивал почти мгновенно, к тому же «праща» не знала осечек, однако весила изрядно и не годилась для боя с численно превосходящими воинами в доспехах. С одним противником Бен-Саиф разделался бы в два-три залпа, сначала умертвив незащищенную лошадь, а затем выпустив парочку бронзовых ос в лицо седоку. Но на всем скаку, да против целой лавы… Нет, тут, безусловно, гораздо надежнее драконье пламя.

Вконец изнервничавшись, Бен-Саиф оставил «ноздрю» в покое и, помянув в сердцах зловредного Митру, забрался в седло. Раструбы «ноздрей» заканчивались в локте от конского носа и смотрели чуть в стороны — чтобы не опалять морду скакуна, несущегося во весь опор. Еще одна незадача: когда «ноздри» выдыхают огонь, всаднику нельзя двигаться иначе, как по прямой, что не так-то просто на дне извилистой лощины. Перед отъездом из Шетры сотник узнал, что умники из Храма Откровения придумали негорючее рядно из какого-то волокнистого минерала, — еще бы неделя, и он бы разжился исподним, защищающим от ожогов, и маской для скакуна. Сам он однажды подал идею насчет забрала из тугоплавкого стекла, но монахи из стекловарни подняли его на смех. «Вообрази себе камешек из-под копыта удирающего врага, — сказал один из дюжих стеклодувов, — он тебя запросто оставит без глаза». Хотя кому-то из алхимиков мысль о прозрачном забрале понравилась. «Кварц — вещество многообещающее, — сказал сей достойный монах, — и разные добавки в расплав воспринимает по-разному. Меняет свой цвет, прозрачность, твердость… Стеклянные доспехи — это, конечно, смешно, однако, если они тебе необходимы, ты их получишь… года через четыре».

Но таким сроком Бен-Саиф не располагал. Никогда еще за пределами Междугорья не складывалась столь выгодная политическая ситуация, как сейчас; никогда еще Ибн-Мухур — известнейший маг, врач и мудрец, давным-давно приметивший в рядах горной гвардии смышленого и любознательного воина, — не ходил таким окрыленным. Все знаменовало скорую великую победу молодого агадейского властелина.

* * *

— Возвращаемся в Бусару, — крикнул Павлан растерянным соратникам, которые суетились у подножия горящего холма. — Боги отвернулись от нас, командир предал. Я подъехал к пехоте, там ужас что творится, в каждого будто демон вселился, они буйствуют и режут друг друга. В жизни такого не видал! Апийские трупоеды зарубили пять-шесть десятков и повернули назад, видно, испугались, что на них перекинется порча. Клянусь пресветлым Митрой, тут не обошлось без колдовства.

— И агадейской интриги, — добавил тысяцкий из знатного рода, издавна дарившего Нехрему военачальников и дипломатов. Родной дядя этого воина, бывший посол в Агадее, не так давно отошел от дел и немало поведал о чудесах этой маленькой горной страны; подчас в его голосе звучало восхищение. Тысяцкий, человек более практического склада ума, дядиных восторгов не разделял; традиционные причуды агадейских монархов внушали ему только тревогу. — Ты догнал Дазаута?

— Нет. — Павлан потупился, изображая пристыженность, которой не испытывал. — У него скакун из конюшен Токтыгая. Чистых туранских кровей.

— И гирканцев ни слуху, ни духу, — задумчиво произнес тысяцкий. — Неужели и они продались? — И сам же ответил: — С них станется. Та же порода, что и апийцы. Канюки степные. — Он вдруг напрягся и с тревогой посмотрел на Павлана: — Ты видел апийцев, которые напали на пехоту?

— Видел.

— Сколько их было?

— Сотня, может, чуть больше.

— А на холме — от силы полтораста. — Сотник помолчал, подсчитывая в уме. — Позавчера в лагере их было тысяч пять — значит, четыре с половиной ушли. Куда? В Ап?

Павлан вздрогнул и схватился за нагайку.

— К нам в тыл! Штурмуют крепость! Назад! Скорее!

Несколько минут вокруг него царила сумятица. Затем блистательная нехремская конница, самая дорогая и любимая игрушка Токтыгая, гремя тысячами копыт, понеслась к Бусаре, а следом, жалобно скрипя под тяжестью искалеченных солдат, двинулись боевые колесницы.

С вершины чадящего холма их провожал бесстрастным взглядом всадник в серых доспехах.

Глава 3

Каждый раз, когда Ибн-Мухур входил в Поющую Галерею, его сердце на миг восторженно замирало, а затем начинало биться в неровном праздничном ритме, как на шумном пиру среди друзей детства, после кубка-другого золотого аргосского вина. Подпружиненные плитки из оникса, благородного жадеита и драгоценного афгульского лазурита, подаваясь под стопой, шевелили крошечные колокольчики в полусферических полостях, которые усиливали звуки. Песня колокольчиков взлетала под своды зала и там повторялась удивительно звонким эхо — о сем позаботился талантливый зодчий, прославивший свое имя еще строительством зиккуратов Дамаста. Восхищал и узор мозаичного пола, особенно в солнечные дни, когда в Галерее бывало много гостей; шевелясь, плитки щедро разбрасывали по стенам радужные лучики.

Давно ушел в небытие тот знаменитый строитель — своей смертью, благодаря золоту Агадеи. Уже в преклонные годы соблазнился ои посулами коварного узурпатора и бежал из Дамаста, от сурового и своенравного владыки, к новому пришлому королю злосчастной Пандры. Но там он не задержался — Сеул Выжига отослал его за восточные кряжи Гимелианских гор, в благодатную Вендию, где на деньги, выколоченные правдами и неправдами из несчастных подданных, он купил целую провинцию, плодородную долину с кипарисовыми рощами и дуриановыми садами, с полями хлопка и деревнями трудолюбивых и покорных вендийцев. Туда Сеул рассчитывал перебраться к старости, а пока жал из пандрцев, доведенных до отчаяния, последние соки. В Вендии зодчий построил ему роскошный дворец; грандиозную родовую усыпальницу и неприступную сокровищницу; в Вендии, по замыслу неблагодарного шемита, должен был упокоиться и его прах. Но слуга Сеула Выжиги Тахем, бессердечный мытарь и хладнокровный убийца, приставленный к строителю, в последний момент не устоял перед мерцанием жемчуга и злата, и именитый старец, вместо того чтобы проглотить лошадиную порцию яда и испустить дух посреди кровавой блевотины, тайком уехал на северо-восток, а в могилу, уже вырытую для него, улегся глухонемой дурачок из ближайшего селенья.

Много таких историй поведал бы Ибн-Мухур, не лежи на его устах строжайший запрет властелина. К иным славным деяниям ануннак и сам приложил руку, и в глубине души надеялся, что когда-нибудь о его подвижничестве узнают все к вящей славе его древнего рода.

Галерея опоясывала дворец двенадцатиугольником. В плане загородная резиденция короля напоминала поперечный разрез апельсина. От центрального покоя нижнего, самого просторного, яруса радиально уходили перегородки между залами. Лишь темно-зеленая полусфера крыши придавала дворцу сходство с гигантской черепахой, неведомо чьей прихотью из тропической лагуны перенесенной в горную долину. «Черепаху» окружал ухоженный сад, в нем с растениями этих неласковых широт уживались экзоты, даже такие капризные, как магнолии и виноград. Садовники радели не за страх, а за совесть: мерзляков на зиму старались уложить на землю и засыпать палой листвой, а не получалось — стволы обмазывали топленым салом и окутывали соломой; по весне, едва лопались почки, их ежеутренне поливали водой и окуривали дымом.

Стоило ли удивляться тому, что человек, совершая прогулки по этому саду, обретал телесную бодрость? Любые раны здесь заживали быстрее, а хвори нередко исчезали без следа, когда их касалось дыхание дерев и лоз.

«Я напоен томленьем листьев и цветов. В меня вселился мир, и я склоняюсь пред бессмертием твоим», — начертал на папирусе великий кхитайский поэт Куй-Гу, гостивший почти целую луну у деда Абакомо. Теперь папирус хранится в дворцовой библиотеке среди прочих сокровищ человеческой мысли, а косточки непоседливого Куй-Гу белеют где-то среди боссонских топей, и одному Нергалу ведомо, что за нелегкая занесла богатого восточного философа, поэта и музыканта в такую даль. Но насчет бессмертия сада он, безусловно, прав — оно достойно поклонения. Бродя по этим аллеям, как будто заражаешься вечностью, и серые равнины отступают в сумрачную даль, суживаются до крошечного пятнышка в безбрежном океане бытия… Да простит их владыка невольное кощунство.

Ибн-Мухур отвел взгляд от сада, что навевал прохладу под арки Поющей Галереи. Бубенцы под его ногами зазвенели веселей, приободрилось и эхо под сводами. Ануннак не любил опаздывать.

Шагах в пятидесяти за его спиной раздавался точно такой же нежный перезвон. Ибн-Мухур задержался на мгновение, обернулся — позади шествовал невысокий полный человек в златотканом кафтане и меховой шапке с огромной серебряной кокардой. У Ибн-Мухура екнуло сердце, но не страх и не тревога были тому причиной. Волнение. Он узнал благородного Виджу. Ко двору Абакомо Виджа прибыл несколько лун тому назад и вмиг снискал себе редкую для посла репутацию записного гуляки. Разумеется, Ибн-Мухур сразу заинтересовался и велел двоим пажам заняться им; юноши взялись за дело ретиво, и вскоре Виджа обзавелся разудалой компанией верных друзей, готовых ради него и в огонь, и в воду, знающих толк в вине и девочках. Пристрастили его и к опию — кхитайскому зелью, над которым в Храме Откровения Инанны сейчас работало полдюжины алхимиков с подмастерьями. На одной из пирушек Ибн-Мухур даже подарил нехремцу кальян собственной конструкции (с такими же точно машинами наслаждения недавно отправился к апийским соправителям Бен-Саиф).

Уже через две недели Ибн-Мухур знал о Видже всю подноготную и мог без труда подцепить его на крючок, но не видел в этом необходимости. Новый нехремский посол устраивал его, как никто иной. Он не совал нос в чужие дела: Эрешкигаль свидетельница, какого труда стоило избавиться от его предшественника, твердолобого святоши, возомнившего себя радетелем отечества. Ануннак покраснел, вспомнив свой позорнейший провал.

Однажды подкупленный раб посла шепнул на ушко человеку Ибн-Мухура, что старичок весьма охоч до малолеток обоего пола; когда-то посол и сам любил с ними порезвиться, но с годами осознал, что это все-таки грешно, и теперь лишь изредка позволяет себе любоваться, как мальчики и девочки развлекаются друг с другом. Раб не солгал. В один погожий день на заднем дворе посольского особняка разыгралась премиленькая сценка: три юные парочки выделывали на ухоженной лужайке такое, что старый похотливый козел повизгивал от восторга, пускал слюни и сучил мосластыми ногами.

В разгаре представления отворялась дверь во двор, и на крыльце появился родной внук Токтыгая, гостивший в королевском дворце. Он внял совету красавицы Ланиты, одной из многочисленных фавориток Абакомо и любимой ученицы Ибн-Мухура, — видя, как молодой человек пожирает ее глазами, она изрекла загадочную фразу: «Котик, ты увидишь кое-что похлеще, если сейчас же наведаешься в посольство». И вот юноша в посольстве, и что же он видит? Совершенно невинные утехи в лучших традициях нехремской знати. Помилуйте, да у кого повернется язык упрекнуть за такой пустяк стареющего вельможу? Определенно, Ибн-Мухуру следовало бы получше изучить нехремские нравы, прежде чем строить дурацкие козни.

Ибн-Мухур передернул плечами, будто хотел стряхнуть раздражение, и ухмыльнулся. Если и надо злиться на кого-нибудь, то лишь на себя. Сам виноват, зеленорясый. Все учел, кроме того, что маячило под самым носом. Ничего, бывает. В конце концов, ты потом своего добился — старикашку отозвали за пошлую растрату. Уж этого-то «пустяка» Токтыгай ему ее простил.

Он еще раз посмотрел на Виджу. От посла прямо-таки веяло беспокойством, даже колокольцы под его сапожками из кожи стигийского крокодила позвякивали нервно, взбудораженно. «Неужто началось?» — подумал ануннак, зачарованно внимая сладостному щемлению в сердце. Неужели еще до первых осенних морозов на западе падут кровавые, развратные династии, и на опустевшие троны взойдут друзья Агадеи, и воцарится мир, ради которого тысячи и тысячи людей многие годы трудились не покладая рук, ради которого молодой властелин не спит ночами, лишь изредка позволяя себе развеяться на охоте или забыться в нежных объятьях одалиски?

Нынче отборные войска сосредоточены у границ, арсеналы ломятся от оружия, коего еще не видел свет, и лучшие маги и мудрецы страны корпят по ночам над картами сопредельных государств и донесениями многочисленных шпионов, — лишь бы предугадать любой возможный исход, лишь бы избежать больших потерь и напрасного кровопролития, способного оттолкнуть робких и щепетильных союзников. Ибн-Мухур не взялся бы вспомнить, когда он выспался в последний раз, однако румяное, жизнерадостное лицо бородача не носило явных признаков усталости. Чего нельзя было сказать о нехремском после — очевидно, тот провел ночь, полную треволнений, и не единожды раскуривал кальян, дабы горьковатым дурманом успокоить метущуюся душу. Что теперь этот слизняк скажет агадейскому королю? Чего потребует его устами Токтыгай, внезапно увидевший над своей головой щербатую апийскую саблю?

Рослый горногвардеец в летнем парадном мундире нового образца — темно-серых рейтузах, серебристом кафтане с мерлушковой оторочкой и островерхой каракулевой папахе с золотой кокардой в виде совы — бесшумно растворил перед Ибн-Мухуром дверные створки. Ануннак вошел в малый аудиенц-зал — холодная чинность столов из железного дерева, мягкие желтоватые отблески рассеянных солнечных лучей на люстрах и канделябрах слоновой кости, полусонное ворчание двух рослых мастифов, распластавшихся возле широкой софы. В кресле-качалке напротив софы восседал Абакомо, его стройные ноги в мягких туфлях с загнутыми носами проминали белую тисненую кожу пуфа. Над серебряным кубком в его руке вился парок, а рядом на столе высилась огромная серебряная чаша с пуншем и блюдо с фруктами — для гостей. Прохладный ветерок из растворенного окна шевелил длинные русые волосы монарха.

На креслах, стульях и пуфах сидело несколько человек, всех их Ибн-Мухур прекрасно знал. Сам он устроился прямо на полу, скрестив ноги, — ревматизм не пугал его нисколько. Вошедший чуть позже Виджа залебезил перед королем, запинаясь от волнения, но тот оборвал приветственную речь, гостеприимно указав на софу. Боязливо обогнув мастифов, нехремский посланник подобрал полы дорогого пестрого халата и опустил кургузый зад на белый сафьян. В зале, где господствовали ровные, мягкие тона, он походил на раскормленную тропическую птицу.

Абакомо кивнул писарю, тот расположился за столом, раскатал чистый пергамент, макнул в чернильницу новое изобретение инаннитов — тонкое металлическое перо. «Прощайте, глиняные таблички, — с улыбкой подумал Ибн-Мухур, глядя, как усердно клинописует узкоплечий монах. Еще год-другой, и пергамент тоже канет в историю, алхимики уже научились делать превосходные белоснежные листы из молотых корней некоторых деревьев».

Озаглавив документ и поставив дату, писарь шепнул королю, что готов, и тот, отхлебнув пунша, осведомился, что вынудило дражайшего посла в столь ранний час просить у него аудиенции? Виджа, ерзавший на софе, как пес, одолеваемый блохами, вскочил на ноги и зачастил:

— О достойнейший среди достойных! Не гневитесь на бедного Виджу! Его гложет тревога за судьбу наших добрососедских отношений! То же беспокойство снедает и моего любимого повелителя, да не сгладятся курганы над могилами его предков! Но он, как и ваш покорнейший слуга, нисколько не сомневается, что любое недоразумение между нами может быть лишь плодом несогласия… виноват, любое несогласие между нами может быть лишь плодом недоразумения! О мудрейший среди мудрых, сегодня ночью в мои покои ворвался гонец, он загнан трех лучших жеребцов и одного мерина, добираясь сюда. Он привез от моего властелина, — да продлит Митра его годы! — устное повеление явиться пред ваши очи и нижайше испросить, зачем вы, о смелейший среди смелых, вторглись в наши мирные пределы, зачем возглавили орды кровожадных демонов, не жалеющих ни старого, ни малого, жгущих и грабящих все на своем пут и наносящих невосполнимый ущерб нашей дружбе? Я прекрасно понимаю, о милостивейший среди милостивых, что столь дерзкими речами рискую навлечь на свою голову ваш гнев, но воля моего владыки, — да укрепят стихии его и без того крепкое тело! — непререкаема, а я — лишь жалкий червь, повторяющий его слова…

Все это Виджа излагал с вытаращенными от страха глазами, а под конец сообразил, что выглядит форменным шутом, и умолк. Абакомо внимал ему с добродушной улыбкой; вокруг звучали смешки; тщедушный монах, чтобы не прыснуть, закусил вислый ус. У Ибн-Мухура по телу разливалось блаженное тепло — он уже понял, что все идет как по писаному.

— Да хранит вас Нергал, любезнейший, — сказал Абакомо, и посла затрясло — агадейское пожелание доброго здоровья в ушах иноземца звучало страшнейшим проклятием, — но я ничего не понял из вашей обличительной речи. Какой мерин, какой червь, что за орды, что за демоны? И как вам могло прийти в голову, что я способен нанести нашей дружбе невосполнимый ущерб? Или вы забыли девиз, вырезанный на моей королевской печати, девиз, которому я следую с младых ногтей? «Иные копят злато — я коплю друзей». Давайте-ка успокоимся, выпьем по глотку пунша и попробуем разобраться, в чем дело.

Все это Абакомо высказал без тени насмешки; его приближенные попритихни, и нехремец взял себя в руки. Он благодарно кивнул, принял из рук слуги серебряный кубок, торопливо поднес к губам, поперхнулся и обрызгал слуге ливрею. Это сразу разрядило атмосферу: агадейцы теперь имели полное право хохотать до упаду, Виджи вторил им, истерически повизгивая, а когда смех унялся, он опустился на софу и повел более осмысленную речь.

Едва он закончив, Абакомо возмущенно вскочил с кресла.

— Ну и дела! При всем моем уважении к Токтыгаю, разгул его фантазии просто ошеломляет. Мы — с апийскими бандитами! Надо же такое вообразить! Заманиваем армии в подлые ловушки! Сжигаем села! Осаждаем города! Мы, миролюбивые агадейцы, не воевавшие на чужой земле больше века! Сущий бред, клянусь милосердием Инанны!

— Но во главе апийских выродков, — пискнул Виджи, — ваши люди!

— Кто!? — взревел Абакомо, отбрасывая кубок. — Приведите их ко мне, и, клянусь неумолимостью Эрешкигали, им не поздоровится! Я самолично придумаю для них наказание! Розги, вымоченные в соленой воде! Нет, это слишком мягко! Год тюрьмы, а потом — ссылка в захолустье!

— Мы бы, — Виджа нервно потер ладошки, — предпочли что-нибудь более действенное.

— Более действенное? — Король посмотрел на него, как невинное дитя на живодера. — Что может быть действеннее ссылки в горное ущелье, к неумытой, невоспитанной деревенщине?

— Ну… — Нехремец смущенно потупился. Почесывая за ухом мастифа, который перебрался к нему от софы и задремал, Ибн-Мухур перечислил:

— Зиндан с кобрами, мешок с тарантулами, прилюдное оскопление под рев зурны — еще неизвестно, что страшнее, — наконец, частичное свежевание с посолом ран. В разных странах — разные традиции, ваше величество.

Виджа смутился еще сильнее. Абакомо переводил потрясенный взгляд с него на Ибн-Мухура и обратно. Наконец он тихо сказал: «Ну, знаете…» и опустился в кресло-качалку.

— О гуманнейший среди гуманных! — заговорил Виджа. — Мой господин, да уберегут боги от выпадения его благородные седины, отнюдь не голословен. Увы, он не может выдать вам злодеев — они пока творят свои гнусные дела на свободе, а когда будут пойманы, праведвый гнев нехремцев не позволит оставить их в живых. Но уже сейчас я могу назвать их имена. Это некие Бен-Саиф и Лун.