Марина Юденич
Антиквар
Часть первая
Санкт-Петербург, год 1831-й
Серый петербургский день, короткий и хмурый, каких большинство выпадает на долю имперской столицы, медленно перетекал в сумерки. Промозглые, подернутые сырой холодной дымкой, опускались они на торжественные проспекты и убогие задворки, одинаково окутывая все густым темно-синим туманом.
Был ноябрь.
Первый снег уже упал на Северную Пальмиру с бесцветных небес, лежащих низко и угрюмо.
Но не прижился.
Расплылся грязной кашицей на мостовых, канул в тяжелых черных водах Невы.
Неуютной была эта пятница, 11 ноября 1831 года.
Неприветливой и унылой.
Однако ж не всюду.
Вереница роскошных экипажей — один наряднее другого — неспешно двигалась по Английской набережной. Кучера, красуясь, поигрывали вожжами, сдерживая ретивую прыть лошадей, запряженных по большей части цугом — шестеркой в упряжке с двойным выносом. Процессия тянулась к ярко освещенному подъезду дома № 44, известного всему Петербургу как дом графа Николая Петровича Румянцева.
Сам граф, старший сын екатерининского героя, фельдмаршала Петра Александровича Румянцева-Задунайского, министр коммерции и государственный канцлер государя Александра Павловича, просвещенный русский вельможа, много послуживший на пользу государству Российскому, благополучно дожил до семидесяти трех лет и скончался спустя год после восшествия на престол нынешнего государя Николая Александровича.
Пять лет минуло с той поры.
Прах графа упокоился с миром вдали от суровой северной столицы, в любезном его сердцу имении под Гомелем.
И — правду сказать — с той поры затих и будто обезлюдел торжественный дом, один из самых заметных на Английской набережной. Хотя нарядный портик дворца, увенчанный фигурой Аполлона в окружении муз, неизменно заставлял людей, не чуждых эстетическому наслаждению, замедлить шаги.
Сегодня, однако, прошлое будто вернулось.
Как некогда, весь петербургский свет устремился к румянцевскому порогу.
Ловко соскакивали с запяток ливрейные лакеи, сноровисто помогали господам выйти из экипажей. Радовались зеваки, зябко мнущиеся у сияющего подъезда, — узнавали прибывших. Суетились юркие газетчики, силились как следует разглядеть всех и каждого…
Событие и впрямь происходило выдающееся.
Богатейшее собрание рукописей, книг, картин, монет, минералов и прочих ценнейших древностей — дело всей жизни графа Николая Петровича, согласно его же воле, открывалось для широкой публики.
Исполненные сознанием происходящего, именитые гости речи произносили с пафосом. Меж собой беседовали негромко, но все более о вещах возвышенных.
Торжество — по всему — близилось к завершению, когда князь Борис Александрович Куракин тронул за рукав нынешнего хозяина дома, младшего брата Николая Петровича — Михаила.
— Устал, Михаиле Петрович?
— Устал, не скрою. Que veus tu?
[1] Хлопот последние дни было не перечесть. Впрочем, хлопоты приятные.
Посему — не ропщу.
— Одно дело — приятные, так ведь и полезные, cher ami
[2]. He токмо нам, но и потомкам далеким. Им — определенно — более даже, чем нам.
— C\'est bien beau се quo tu viens de dire!
[3] Брат то же говорил. Одно жаль, сам не дожил до светлого дня.
— Не жалей о том, граф. Надгробный памятник Николаю Петровичу может обратиться в прах, но память — память! — его не истлеет на страницах истории российской.
— Спасибо, Борис. Однако погоди… Давеча, au bal des Chahovsky
[4]… ты говорил мне о каком-то деле, а я вот за своими хлопотами позабыл обо всем. Прости.
— Пустое. Да и не время теперь.
— Eh bien, mon prince!
[5] Дело-то было важное, я теперь припоминаю.
— Как для кого. Я полагаю — важное, но не безотлагательное.
— И все же?
— Художник, Michel. Иван Крапивин. Крепостной князя Несвицкого, по общему мнению — большой талант, быть может — великий. Год назад был принят в Академию, и сразу же о нем заговорили как о самородке. Большие надежды подавал. Огромные.
— C\'est bien, c\'est bien
[6]… и что же?
— Старик Несвицкий, как ты знаешь, умер. А сын, que je n\'ai pas I\'honneur de connaitre
[7], он мало где принят и c\'est un pauvre sire… Etjoueur се qu\'on dit
[8].
— Увы!
— Cher ami, nous у voillons
[9], я знаю, вышла какая-то история — ты ссудил его деньгами и тем спас.
— Mon prince, что сделано, то забыто.
— Да, да, не спорю. К тому же твое благородство известно… Да Бог бы с ним! Однако этот человек добра, похоже, не оценил. Возненавидел теперь весь белый свет, удалился в орловское имение, но — главное! — Крапивина из академии забрал и увез с собой. Ничего не стал слушать и был возмутительно груб с теми, кто ходатайствовал…
— Mon cher Boris, возможно, Юрий Несвицкий возненавидел не весь белый свет, а общество, которое отвергло его так жестоко. А вернее, так называемое bonne societe
[10]. He спорю, он заслуживал порицания, но то, как обошлись с ним, право же, было слишком. Игрок?
Да, всего лишь игрок. Но не преступник же! Однако ж речь теперь не о том. Его крепостной — талантливый художник, ты говоришь?
— В высшей степени. И может погибнуть.
— C\'est terrible…
[11] Но что тут поделаешь?
— Я полагал, тебе он не посмеет отказать…
— Быть может. Но каков в этом случае буду я? Припомнить услугу, оказанную бескорыстно, и требовать чего-то… Не знаю, mon prince…
— Помилуй, Michel! Зачем же непременно припоминать? Просто обратись к нему, это так естественно. Un mot…
[12] В конце концов, les devoirs d\'un chretien
[13]…
— Vraiment?
[14].
— Уверяю тебя. К тому же, mon cher, сегодня такой день… Многолетние труды Николая Петровича на ниве просвещения России знаменуют собой целую эпоху. Румянцевскую эпоху. Тебе — продолжать.
— Что ж, je me rends!
[15] Ты речист, князь Борис. Будь по-твоему!
Молодая хрупкая дама с лицом бледным, будто восковым, легко, словно не шла, а парила в пространстве, пересекла гостиную, негромко обратилась к графу:
— Mon cher, tu m\'as promis…
[16] — При этом она ласково улыбалась Борису. — Вы не рассердитесь, князь, если я украду кузена ненадолго?
— Возможно ли сердиться на вас, chere princesse
[17]?
Разговор был прерван, и на некоторое время собеседники потеряли друг друга в толпе.
Они сошлись вновь, уже прощаясь, и обменялись короткими репликами, понятными только им.
При этом Борис Куракин на мгновение задержал руку графа Румянцева в своей руке.
— C\'est arrete?
[18].
— Ма parole d\'honneur!
[19].
Москва, год 2002-й
Московский антикварный салон открывался, как водится, шумно.
Охочая до зрелищ столичная публика с утра стекалась к невыразительному зданию на Крымском валу.
Унылый дом, будто в насмешку над всеми изящными искусствами, был не чем иным, как Центральным домом художника.
Художники, похоже, с архитектурным конфузом сжились вполне.
В Доме постоянно действовали какие-то экспозиции. В фойе бойко торговали замысловатыми шляпками, нарядными куклами ручной работы, статуэтками из камня и прочими художественными поделками.
Снаружи бурлил рынок.
Продавалось все: от монументальных живописных полотен до лубочных московских пейзажей и причудливых украшений из дерева, кожи и металла.
Сегодня, однако, рынок был сметен нашествием автомобилей, способных украсить любой — даже самый взыскательный — автосалон.
Публика собиралась самая разношерстная.
Известные всему миру коллекционеры, маститые антиквары из обеих столиц, эксперты, ценители и знатоки старины бок о бок с несостоявшимися гениями — оборванными, полусумасшедшими художниками, безработными реставраторами, ловкими творцами новодела.
Суетились побитые молью, спившиеся потомки советской аристократии, присвоившей однажды чужие сокровища, для верности перебив владельцев. Пришло время расстаться с награбленным. Пытались, однако, не продешевить.
Вертели головами представители новых элит, наслышанные уже о непреходящей ценности всяческой старины. Впрочем, не слишком еще понимали, что к чему, и потому пыжились нещадно, напуская на себя деланное безразличие. Монотонно работали челюстями, перекатывали во рту бесконечную жвачку.
Впрочем, в этой породе встречались уже особи, вполне постигшие искусство жить красиво. Эти были почти безупречно элегантны, изучали витрины со знанием дела и — в сущности, едва ли не единственные — покупали.
Не обошлось, разумеется, без дам полусвета и журналистов.
Сотни ног шаркали по начищенному до блеска нарядному паркету, отражавшему, как зеркало, яркий свет торжественных люстр.
Огромный зал разделен был на множество крохотных площадок, и каждая стала на эти дни маленьким самостоятельным миром вещей и вещиц, сохранивших дыхание прошлого.
Оживали интерьеры скромных помещичьих усадеб и помпезных дворцов.
Из тяжелых золоченых багетов строго и печально смотрели на суетящихся потомков нарядные дамы в кисейных платьях, суровые генералы в мундирах с эполетами, кротко улыбались девушки в кокошниках, подозрительно хмурились старухи в чепцах.
Раззолоченные и скромно-пастельные, разукрашенные замысловатым цветочным узором и строгим античным орнаментом, глядели из витрин парадные сервизы и одинокие чашки с трещинками.
Кузнецов, Корнилов, Гарднер…
Хрупкий фарфор, переживший столетия.
Тускло поблескивало массивное столовое серебро.
И ослепляли — выгодно оттененные темным бархатом старинных футляров — драгоценные камни.
Кольца, броши, колье, диадемы.
Морозов, Сазиков, Губкин, Фаберже…
Каким чудом сохранились в бурлящей, неспокойной России?
Как пережили лихолетье?
Оставалось только дивиться.
И — дивились.
Люди, пришедшие просто посмотреть, пребывали, пожалуй, в большинстве.
Другое дело — антиквары.
Те, кто сподобился выставить свои сокровища на всеобщее обозрение, те, кто не рискнул, не захотел или не смог, — все едино.
Им было здесь раздолье.
Их праздник.
И потому, едва отзвучали торжественные речи и, знаменуя открытие салона, фальшиво сыграл что-то бравурное крохотный оркестр, хозяева устремились в свои временные пристанища, где немедленно извлечено было припасенное загодя шампанское, откупорены дорогие коньяки, ликеры и прочие подобающие случаю напитки. Распечатаны коробки шоколадных конфет.
Выпивали и закусывали с шиком, по-барски, прямо на глазах фланирующей публики, удобно разместившись на диванах и в креслах, выставленных на продажу.
Выходило вроде живой рекламы.
Почему нет?
К столу приглашали клиентов старинных, людей в большинстве хорошо известных, коими гордились не меньше, чем какой-нибудь антикварной диковинкой, творением редким, наподобие либмановского серебра или ранней акварели Бакста.
Таков был салон.
Игорь Непомнящий, владелец небольшого антикварного магазина, расположенного, однако, не где-нибудь — в заповедном арбатском переулке, на салоне не выставлялся.
Впервые за последние шесть лет.
Достаточный повод для скверного настроения.
Более чем достаточный.
Он и проснулся утром в отвратительном расположении духа, долго валялся в постели, отгородившись от мира тонким, но теплым и уютным со сна собственным одеялом.
Странное было чувство, иллюзорное, но устойчивое — одеяло казалось надежным, А мир из-под него — не таким возмутительным, несправедливо жестоким, как на самом деле.
Потому мучительно не хотелось вставать.
Он почти решил, что на салон не пойдет.
Поваляется еще с часок.
Потом неспешно — вроде не витают вокруг призраки крупных неприятностей — втиснется в наступающий день.
С чашкой крепкого кофе, сваренного в маленькой медной джезве.
Как полагается.
Потом… Потом иллюзорный покой начинал катастрофически таять.
Черт бы с ним, с салоном, в конце концов!
Куда-то же следовало потом идти?
Воспитанный в строгих советских традициях, он так и не научился бездельничать себе в удовольствие.
По будням потребность вставать поутру, умываться, бриться, одеваться, пить кофе и деловито двигаться по заданному маршруту была почти физиологической.
Отступление неизменно рождало в душе чувство вины И — смутную, необъяснимую тревогу.
Сейчас тоже была тревога.
Однако совсем иная.
Он вдруг почувствовал, что вернулось прошлое.
Далекое.
Казалось, его надежно заслонили от дня нынешнего — ни много ни мало — двадцать четыре года.
Почти четверть века.
Тогда тоже были страх, и тоска, и отчаяние, и бессильная ярость, желание отомстить, наказать неизвестных изуверов.
Тем не менее тот страх был не таким мучительным.
Ибо тогда он боялся прошлого.
Того, что уже произошло.
Игорю Непомнящему едва исполнилось двадцать лет, когда его родителей, совсем еще не старых, красивых, успешных, уверенных в себе людей, убили в их большой, богатой квартире на Кутузовском проспекте.
Убили страшно, искромсав оба тела массивным охотничьим ножом.
Уходя, преступники, словно глумясь, по самую рукоятку всадили его в дверной косяк.
Дерево треснуло.
Узкая трещина с неровными, острыми краями долго — пока не собрался с силами сделать капитальный ремонт, — как магнит, тянула Игоря к себе. Будто хранил глубокий разлом страшную тайну.
И мог поведать.
Не поведал.
Убийц не нашли, хотя шума вокруг следствия было много. Даже по тем безгласным, глухим временам.
Отец Игоря — Всеволод Серафимович Непомнящий — был человеком известным, правда, не слишком широкому кругу лиц.
Однако ж что это были за люди!
В далекие имперские времена их называли цветом советской интеллигенции — художники, писатели, режиссеры, известные журналисты-международники. Случалось, что к нему обращались партийные бонзы, крупные военачальники. К услугам Всеволода Серафимовича традиционно прибегали маститые западные дипломаты.
Он же скромно именовался искусствоведом, служил в Государственной Третьяковской галерее.
Даже степени ученой — пусть бы кандидатской — не удосужился получить.
Но был на деле крупнейшим специалистом в области русской живописи XIX века, авторитетным экспертом.
К тому же обладателем одной из самых значительных в СССР частных коллекций.
Посему — человеком весьма обеспеченным.
И даже богатым.
Не только по тогдашним советским — мировым, пожалуй, стандартам.
Где, когда, при каких обстоятельствах, волей какого невероятного случая детдомовец, мальчишкой убежавший на фронт, сирота без роду и племени пристрастился к увлечению европейских аристократов и американских миллионеров?
С чего началась знаменитая коллекция?
Как умудрялся отец, обладая такими сокровищами, ладить с коммунистическими властями?
Игорь Непомнящий представлял это смутно.
Возможно, проживи Всеволод Серафимович дольше, сын знал о нем много больше.
Не судьба!
Не успела завязаться меж ними та прочная духовная связь, что рождается между близкими людьми в долгих, обстоятельных беседах.
Часто — вечерами, за уютным домашним чаем. На веранде старой дедовской дачи, ночь напролет под соловьиные трели.
Крепнет в расспросах о прошлом и пересказах семейных преданий.
Тонкой нитью вьется через века, неразрывно связывая поколения.
При этом нельзя сказать, что отношения между отцом и сыном были сложными и уж тем более напряженными.
Напротив, семья жила радостно.
В атмосфере постоянного праздника.
Шумных вечеринок на Кутузовском — сюда спешил с радостью весь тогдашний московский свет.
Многолюдных «шашлыков» на даче в Валентиновке.
Премьер в лучших столичных театрах и Доме кино.
Открытие Московского кинофестиваля и Конкурса имени Чайковского были для молодого Игоря Непомнящего чем-то вроде традиционных семейных праздников.
Творцом феерического веселья, безусловно, была мать. Развлечения казались такой же насущной ее потребностью, какой для прочих становится потребность дышать.
Случись Зое Непомнящий родиться лет на сто раньше — или, напротив, лет на пятьдесят позже того времени, в котором довелось жить, — ее непременно назвали бы светской львицей.
И к этому определенно нечего было добавить.
Яркая, чувственная блондинка с внешностью Мэрилин Монро — такой она осталась в памяти сына.
А еще он остро помнил ее запах — крепкого кофе, табака и сладких французских духов «Climat».
Запах матери долго еще витал в пустой квартире — аромат легкой, праздной жизни, внезапно и страшно оборвавшейся в августе 1978 года.
Запах остался.
В остальном же большая, нарядная квартира изменилась неузнаваемо. Огромная коллекция отца: бесценные полотна, гравюры, рисунки, акварели великих русских художников — все исчезло.
Никто не сомневался — преступники шли именно за ней.
Шли, хорошо зная, что именно следует брать, но — главное! — предварительно договорившись с хозяином о встрече. И надо полагать, были знакомы с ним прежде.
Чужих Всеволод Серафимович в квартиру не пускал. Убийцам же гостеприимно распахнул двери.
Можно сказать, Игорю повезло — относительно, разумеется, но все же. Трупы родителей обнаружил не он — домработница, вернувшая после выходных. Он в это время кутил с приятелями на даче, наслаждаясь абсолютной свободой, — родители отчего-то не выбрались из города.
Потом это обстоятельство будет долго исследовать угрюмый следователь прокуратуры. Дотошно выспрашивать, как и почему случилось так, что жарким августовским воскресеньем Непомнящие-старшие остались в раскаленном городе?
Никто не знал ответа.
Игорь — тоже.
Возможно, унылый следователь был прав. Причина и вправду не совсем обычного поведения родителей в те выходные могла стать ключом к раскрытию убийства, Кого-то, выходит, дожидались они тем роковым днем.
Кого-то важного, диктующего свои условия, желающего, похоже, сохранить инкогнито.
Иначе почему бы не позвать его на дачу?
Все так.
Но таинственного визитера не нашли.
Дело отправили в архив.
Игорь остался один.
В те дни он думал, что жизнь кончена.
О прежней, беззаботной и радостной, даже не помышлял.
Просто спокойная, нормальная жизнь, казалось, не наступит никогда.
Ему теперь во веки веков жить в атмосфере ночного кошмара, в вечном ужасе и вечной тоске. В пустой квартире, населенной призраками.
Жить, постоянно прислушиваясь к шорохам за дверью, скрипу ползущего вверх лифта, гулким шагам запоздалого прохожего в пустынном ночном дворе.
В постоянном ожидании смерти, такой же страшной, как и та, что унесла родителей.
А может, еще страшнее.
Умом понимал, что бредит.
Дело свое преступники сделали вполне — зачем возвращаться?
Мебель, техника, библиотека, посуда — все, что осталось в опустевшей квартире, стоило, конечно, немалых денег.
Но не таких, чтобы из-за них убивать.
Не те еще были времена.
И тем не менее он боялся.
Никому не верил. Терзался мучительными подозрениями, мысленно определяя в преступники самых близких людей.
Время, однако, несмотря на пошлость известной сентенции, на самом деле излечило его.
Не скоро и не окончательно, увы, — но все же.
Как-то само собой все устроилось в жизни.
Игорь Всеволодович закончил факультет искусствоведения знаменитого Суриковского института, работать устроился — не без помощи друзей семьи — в министерство культуры.
Дачу продал.
В квартире на Кутузовском сделал ремонт.
Жизнь потекла как-то удручающе гладко, предсказуемо и скучно.
Больших компаний, с той памятной ночи в Валентиновке, когда, не испытывая ни малейшей тревоги, он беззаботно веселился с разбитными приятелями и подругами, Игорь Непомнящий не любил.
Он даже сподобился жениться на веселой, пухленькой секретарше одного из заместителей министра, но долго с ней не прожил.
В браке заскучал пуще прежнего.
Спасаясь от вязкой трясины мещанства, в которую с наслаждением погружалась домовитая секретарша, Игорь Всеволодович поспешил развестись.
Впрочем, и развод прошел тихо, обыденно, без потрясений.
Секретарша, несмотря на отсутствие высоких идеалов, оказалась женщиной порядочной — па роскошную квартиру не претендовала, мебель пилить не стала.
После развода Игорь зажил совсем уж тихо.
И — кто знает? — быть может, так же тихо и умер бы однажды незаметный, серый служащий в своей одряхлевшей квартире. Покинутый всеми — даже кровавыми призраками.
Но грянул год 1991-й.
Вместе с тысячами граждан великой империи, на поверку оказавшейся колоссом на глиняных ногах и вмиг развалившейся, Игорь Непомнящий вдруг прозрел, ожил, зашевелился.
Жизнь больше не казалась вымученным школьным сочинением, каждое слово в котором — штамп, повторенный многократно, но обреченный звучать снова и снова. А вывод, к которому следовало прийти в заключении, вынесен в заголовок; «Онегин — лишний человек».
И — Боже упаси! — никак не иначе.
Рассеялась пелена теплой, замшелой обыденности, изученные до тоски, до оскомины дороги вдруг оказались путаными лабиринтами. И не понятно было, что ожидает за знакомым поворотом — то ли погибель, то ли — совсем наоборот — нечаянная радость. Да такая, о какой прежде не смели даже мечтать.
Проснулись вдруг наследственные способности, пригодились давние родительские связи и даже книги из отцовской библиотеки, годами пылившиеся на полках.
Игорь Всеволодович занялся консультированием, потом — заработав первые деньги — торговлей антиквариатом. Сначала параллельно со службой.
Позже — когда дело неожиданно и резко пошло в гору — министерство культуры было оставлено и .немедленно забыто.
Зато появился антикварный магазин на Старом Арбате. А вернее — в одном из тихих арбатских переулков.
Сообщество московских антикваров приняло его безоговорочно.
Разумеется, большинство настоящих мэтров, работавших когда-то с Непомнящим-старшим, пребывало уже в мире ином.
Те, кто был еще жив, отошли от дел, уступив место благообразно поседевшим фарцовщикам.
Но — удивительное дело! — их стариковского влияния оказалось достаточно.
К тому же — непредсказуемые метаморфозы случаются иногда в жизни — давняя трагедия сослужила теперь добрую службу. Ее кровавый, таинственный флер возбуждал любопытство, бередил фантазии, завораживал — и в результате привлекал к персоне Игоря Непомнящего самых разных людей.
Впрочем, вступив на новое профессиональное поприще сыном того самого Непомнящего, Игорь Всеволодович не намерен был почивать на наследственных лаврах.
Он работал.
И очень скоро ссылка, обращенная в прошлое, отпала как бы сама собой.
Арбатский антиквар Игорь Непомнящий слыл человеком хорошо образованным, интеллигентным, однако жестким — и к тому же удачливым.
Словом — состоявшимся вполне.
Закрывая за собой дверь в прошлую жизнь, он, поколебавшись, все же решил продать родительскую квартиру на Кутузовском и поселился неподалеку от магазина. В пентхаусе респектабельного — элитного, как говорили теперь в Москве — дома. С подземным гаражом, спортивным залом, бассейном и мраморным вестибюлем, тишину которого денно и нощно охраняли крепкие, молчаливые секьюрити.
Все складывалось прекрасно — впрочем, все и было прекрасно! — пока не приключилось событие, на которое Игорь Всеволодович поначалу даже не обратил внимания.
Собственно, и не событие вовсе.
Обычная по нынешним временам история.
Владелец такого же небольшого антикварного магазинчика в соседнем переулке разорился.
Человек, забравший за долги его дело, однажды, серым невыразительным днем, по-соседски заглянул к Игорю Всеволодовичу.
Просто познакомиться.
Не грянули в тишине невидимые колокола судьбы, не заныла тревожно душа.
И напрасно.
Покровское
Орловской губернии, год 1831-й
Метель замела поутру.
Днем снежный вихрь безраздельно хозяйничал на земле. Немного затих пополудни, но к вечеру будто обрел новую злую силу.
За окном страшно выло, метался во тьме обезумевший снег.
Казалось — не будет этому конца.
До той поры не уймется непогода, пока не превратится земля в одну безмолвную снежную равнину.
Холодную. Безжизненную. Безразличную.
В комнате — маленькой светелке с низким потолком — жарко натоплено, громко трещат, сгорая в печи, поленья, мерно гудит прожорливое пламя.
Плавятся свечи, зыбкое золотое сияние заливает пространство.
Слабо подрагивает крохотный огонек лампадки у святых образов.
Тепло, уютно.
Но — неспокойно.
Громко хлопает оторвавшийся где-то ставень.
Сильно вздрагивает, пугливо оглядывается Душенька.
— Что ты. Душенька, голубушка? Чего испугалась?
Это ветер.
— Боязно, Ванюша…
Душенька, Евдокия Сазонова, крепостная актриса князей Несвицкий, улыбается робко и будто виновато.
Ах, эта слабая, кроткая улыбка!
Всякий мужчина, к которому хоть раз она была обращена — пылкий юноша или глубокий старец, простолюдин или вельможа, — испытывал вдруг необычайное душевное волнение, нежность и странное, необъяснимое чувство ответственности за хрупкое, воздушное существо, чей взгляд из-под пушистых ресниц был таким доверчивым и одновременно пугливым.