Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Коннолли

Плохие люди

Посвящается моему брату Брайану.

Пролог

\"...Узнай сейчас, еще не увидав, Что это строй гигантов, а не башен; Они стоят в колодце вкруг жерла...\" Данте Алигьери, «Ад», песнь 31, ст. 30-32
[1]Молох спит.

В темноте тюремной камеры в Виргинии что-то потревожило его, словно древнего демона посетили воспоминания о давнем воплощении в роде человеческом. И вновь ему снится сон, Первоначальный Сон, ибо в нем его начало и его исход.

Во сне он стоит на границе густого леса, к его одежде пристал запах животного жира и соленой воды. Правую руку отягощает кремневое ружье; кожаный ремень едва не касается земли. На его поясе закреплен нож, а еще пороховница и сумка с пулями. Переправа вышла трудной, потому что море было неспокойным и волны набрасывались на людей с неистовой силой. По пути на остров они потеряли одного человека, утонувшего, когда перевернулось каноэ. Вместе с ним на дно ушли два мушкета и сумка с порохом и пулями. Они не могли позволить себе терять оружие. Они были в бегах, однако этой ночью сами вышли на охоту. Стоял год 1693 от Рождества Христова.

Молох, ворочается на тюремных нарах через три сотни лет после событий, происходящих в его сне, на секунду оказывается между сном и явью, прежде чем снова вернуться в мир видений, постепенно погружаясь в них, уходя все глубже и глубже, словно человек, затерявшийся в своих воспоминаниях, потому что сон этот не первый раз снится ему, он ждет его каждый раз, когда кладет голову на подушку, позволяя себе расслабиться. Удары сердца глухо отдаются в ушах, кровь стремится по венам и артериям.

И кровь проливается.

В тот миг, когда Молох вырывается на поверхность из объятий тревожного сна, он понимает, что отнимал жизни раньше и что будет отнимать их впредь. Происходит соединение мечты и реальности, потому что Молох убивал и во сне и наяву, хоть сейчас ему очень сложно различить грань между одним и другим.

Это сон.

Это не сон.

Сейчас.

Тогда.

Под ногами шуршит песок. За спиной Молоха, возле вытащенных на берег каноэ, собрались его люди, ожидающие от него команды двигаться дальше. Всего их двенадцать. Он поднимает руку, и белые следуют за ним в лес, а индейцы опережают их, выбегая вперед. Один из них оборачивается, и Молох видит, что лицо дикаря покрыто шрамами и оспинами, не хватает одного уха — за это он должен благодарить свой собственный народ.

Вабанаки. Наемник. Изгой. Его индейские одежды из шкур надеты мехом внутрь, как и должно быть зимой.

— Танто! — ругнувшись в сердцах, дикарь произносит имя злого бога.

Его можно понять: мерзкая погода, один из них уже пленник, а сам он сейчас здесь, в окружении ненавистных белых людей, — все это можно было приписать к козням злого бога. Для банды бледнолицых он вабанаки Ворон. Они не знают его племенного имени, хотя и поговаривают, что когда-то он был большим человеком среди своих — сын вождя, — и ему предстояло самому стать вождем, если бы его не изгнали. Молох ничего не отвечает, и дикарь скрывается в лесу вслед за своими сородичами, не произнеся больше ни слова.

Позже, когда Молох проснется, он будет недоумевать, откуда ему известны эти вещи (в последние месяцы сон снится ему чаще и чаще, являясь все в больших подробностях). Он знает, что не доверяет индейцам. Всего их трое — два вабанаки и один микмак, за голову которого в Форт-Энн назначена награда. Жестокие люди, они пошли с Молохом, получив алкоголь, оружие и обещание позабавиться с женщинами. Сейчас они очень полезны, но ему становится как-то неуютно, когда они рядом. Их презирают сородичи, и они достаточно умны, чтобы понимать, что люди, к которым они присоединились, тоже их презирают.

В своем сне Молох решает, что их придется убить после того, как дело будет сделано.

Со стороны леса доносится звук недолгой борьбы, и через секунду появляется убийца микмак. Он крепко держит мальчика не старше пятнадцати лет. Подросток пытается вырваться из хватки, рука индейца приглушает его крики. Ноги беспомощно болтаются в воздухе. Один из вабанаки идет следом и несет мушкет мальчика. Его скрутили до того, как он смог сделать предупредительный выстрел.

Молох подходит ближе, и мальчик замирает, узнав его. Подросток мотает головой и пытается выдавить из себя хоть слово. Индеец убирает руку ото рта мальчика, но держит нож у его горла на случай, если тому вздумается кричать. Однако, похоже, подросток онемел, он не может найти слов, потому что сказать действительно нечего. Никакие слова не изменят того, что сейчас произойдет. Вместо этого его дыхание белым облачком вырывается в холодный ночной воздух, словно душа ребенка уже начинает покидать тело в надежде избежать физической боли.

Молох подается вперед и накрывает лицо мальчика ладонью.

— Роберт Литлджон, — говорит он, — они велели тебе охранять их от меня?

Роберт Литлджон молчит. Молох чувствует, как мальчишка дрожит под его рукой. Его даже удивила такая смешная бдительность с их стороны. В конце концов, время его вынужденного отсутствия исчисляется месяцами.

Вдруг он понимает, что они, должно быть, сильно его боятся.

— Похоже, они чувствуют себя в безопасности, поставив ребенка охранять западный подход к Убежищу. — Он ослабляет хватку и нежно гладит детскую кожу кончиками пальцев.

— Ты храбрый мальчик, Роберт.

Он кивает индейцу, и микмак проводит ножом по горлу Роберта, оттягивая его голову назад за волосы, чтобы лезвие прошло легче. Молох отступает назад, чтобы не запачкаться в крови, фонтаном бьющей из артерии, но продолжает смотреть в глаза юному пленнику, наблюдая, как из них уходит жизнь. В своем сне Молох разочарован тем, как умер мальчик. В его глазах нет страха, хотя он, скорее всего, был сильно напуган в последние секунды своей жизни. Вместо этого Молох видит невысказанное обещание, которое еще предстоит выполнить.

Когда мальчик умирает, микмак оттаскивает его к скалам над пляжем и сбрасывает в море. Волны смыкаются над его телом, и оно исчезает в пучине.

— Идем, — командует Молох. Они спускаются к лесу, аккуратно ступая по земле, чтобы не попасть ногой на сухую ветку, которая может громко хрустнуть и разбудить собак. Ночь холодна. Начинается снег, переходящий в метель, застилающую глаза. Но Молох знает это место буквально наощупь.

Микмак, идущий впереди, поднимает руку, и вся группа останавливается. Других дикарей не видно. Молох бесшумно движется к проводнику. Тот указывает прямо вперед. Какое-то время Молох не может ничего разглядеть, пока табак в трубке часового, делающего длинную затяжку, не загорается красным огоньком в темноте. Позади часового вырастает тень, и тело человека выгибается, отзываясь на удар ножа. Трубка выпадает из его рук, роняя на землю горящий табак, который с шипением гаснет на снегу.

Вдруг начинается лай, и одна из зверюг поселенцев, скорее волк, нежели собака, выпрыгивает из кустов и устремляется к фигуре слева от Молоха. Животное совершает прыжок. Слышится выстрел, и оно дергается и переворачивается в воздухе, с предсмертным визгом падая на каменистую землю, припорошенную снегом. Теперь из леса появляются люди, и слышатся призывные голоса, женские крики и детский плач. Молох вскидывает свой мушкет, увидев поселенца, появившегося в дверном проеме одной из лачуг: отсветы затухающего очага делают его легкой мишенью. Это Элден Стэнли, рыбак, как и ученики Спасителя, которого он так обожает. Молох нажимает на курок, и вот Элден Стэнли исчез в облаке дыма и искр. Когда оно рассеивается, Молох видит его дергающиеся ноги в дверном проеме; но вот они замирают. Он видит, как вылетают из-за поясов ножи и топоры с короткими рукоятками, когда его люди вступают в ближний бой, если то, что происходит на его глазах, можно назвать боем. Жителей застали врасплох, они были уверены в собственной безопасности в столь отдаленном месте и выставили только одного сонного часового да мальчишку на скалах, а враги оказались среди них еще до того, как их мужчины сумели зарядить оружие. Поселенцев в три раза больше, чем нападающих, но это никак не повлияет на исход схватки. Они уже проиграли. Вскоре люди Молоха выберут себе жертв из числа уцелевших женщин и девушек, пока те не погибли в этой бойне. Молох видит, что один из них, Бейрон, уже не устоял перед искушением. В его объятьях бьется девочка лет пяти-шести с красивыми светлыми волосами. На ней свободное платьице цвета слоновой кости, его складки развеваются словно крылья на ветру. Молох знает ее имя. Он смотрит, а Бейрон толкает ее наземь и наваливается сверху.

Даже в своем сне Молох не испытывает ни малейшего желания вмешаться.

А вот женщина бежит в глубь поселка, и он устремляется за ней. Ее легко выследить, потому что она с шумом продвигается вперед, ударяясь о камни и цепляясь за корни босыми ногами, все медленнее и медленнее, причитая от боли в ступнях. Он чуть опережает ее и преграждает ей путь так неожиданно, что она все еще в ужасе оглядывается, когда он появляется из своего укрытия прямо перед ней. Тусклый свет луны, проникающий между ветвей, не коснется ее лица, уже накрытого его тенью.

И, когда она видит его, страх в ее глазах мешается с гневом и ненавистью.

— Ты! — бросает ему в лицо она. — Это ты привел их!

Его рука поднимается, и, накрыв пятерней ее лицо, Молох толкает ее на землю. Она пытается подняться; на ее лице кровь. Но он уже забирается на нее, задирая ночную рубаху. Она бьет его кулаками, но он отбрасывает в сторону пистолет и перехватывает левой рукой обе ее руки, прижимает их к земле у нее за головой. Правой он тянется к ремню, и она слышит звук стали, скользящей по коже — он выхватил нож.

— Я обещал, что вернусь, — шепчет он. — Я предупреждал.

Потом он нагибается к ней, так что их губы почти соприкасаются.

— Будешь знать, жена.

Клинок мерцает в лунном свете, и в своем сне Молох приступает к делу...

* * *

Молох спит, веря, что все это ему снится. А далеко на севере, на острове, который ему снится, Сильви Лотер открывает глаза. Сейчас январь года 2003 от Рождества Христова. Мир перевернулся. Он почему-то лежит на боку. Не то чтобы это удивляет Сильви, нет: ей мир всегда казался перекошенным, вечно неисправным. Она никогда не могла как следует в него вписаться. В школе она нашла свое место рядом с другими изгоями, теми у которых крашеные волосы и вечно опущенные долу глаза. Они позволяли ей чувствовать себя с ними на равных — роскошь, в которой им всем было отказано в этом мире. Миру они не были нужны.

Но сейчас мир изменился. Деревья растут по диагонали, а через дверной проем видно ночное небо. Сильви протягивает руку, чтобы дотронуться до него, но обзор закрывает паутина. Она пытается сфокусировать взгляд и видит расходящиеся трещины на стекле. Моргает.

На ее пальцах кровь. Кровь и на ее лице.

А потом приходит боль. На ее ноги что-то сильно давит, в ее легкие словно насыпали гвоздей. Сильви пытается сглотнуть и чувствует во рту привкус ржавчины. Правой рукой она проводит по глазам, вытирая кровь, и теперь может что-то разглядеть.

Крыша машины продавлена внутрь, заключив в свои объятья ствол дуба. Ее ноги зажаты между разбитой приборной панелью и частями двигателя. Она вспоминает момент, когда машина потеряла управление на спуске. События этой ночи мелькают у нее перед глазами. Сама по себе авария представляет собой скопище звуков и меняющихся картинок. Сильви помнит, что была на удивление спокойна, когда машина наскочила на скошенный кусок цемента и та сторона, где находится пассажирское сиденье, взмыла в воздух, оторвавшись от земли. Она помнит, как ветви и зеленая листва били по ветровому стеклу; глухой звук удара; вздох Уэйна, который напомнил ей то, как он вздыхает, когда находится в недоумении, что в общем не редкость, или на пике блаженства, что тоже случается часто. Теперь словно кто-то перематывает пленку назад, ее жизнь, кадр за кадром. Вот они с Уэйном стоят на краю спуска и готовятся скатиться вниз, под уклон. А теперь она проникает в гараж и смотрит, как Уэйн угоняет машину. В следующий момент она уже лежит на тахте, и Уэйн занимается с ней любовью. Любовник он никудышный, но это ее Уэйн.

Уэйн.

Сильви поворачивает голову налево и зовет его по имени, но слова не слетают с ее губ. Она вновь старается произнести их, но сил хватает только на шепот:

— Уэйн.

Уэйн мертв. Его глаза полуоткрыты и лениво смотрят на нее. Изо рта капает кровь, а грудная клетка раздроблена ударом о руль.

— Уэйн.

Сильви начинает плакать.

Когда она открывает глаза, впереди мелькают огни. Помощь, думает она. Помощь идет. Огни парят над ветровым стеклом и поврежденной крышей. Машина озаряется рассеянным светом, когда один из них проплывает сверху, и остатками угасающего сознания она не понимает, как он может двигаться по такой траектории.

— Помогите, — шепчет она.

Один из огоньков приближается, остановившись возле окна, что справа от нее, и Сильви едва может различить силуэт за ним. Согбенная фигура, укрытая листьями, ветками, грязью и темнотой. От нее пахнет сырой землей. Странная незнакомка заглядывает ей в лицо, и в нереальном тусклом свете фонаря в ее руке Сильви видит серую кожу, темные, словно пузырьки нефти, глаза, израненные бескровные губы и понимает, что вскоре присоединится к Уэйну, что они вместе отправятся в другой мир, которому она наконец-то сможет соответствовать.

— Пожалуйста, — говорит она мертвой женщине у ветрового стекла, но женщина отступает назад, и Сильви кажется, что она испугалась. Но чего могут бояться мертвые? Другие огни тоже отдаляются, и она умоляюще протягивает руку.

— Не уходите, — говорит она. — Не оставляйте меня одну.

Но она не одна.

Откуда-то неподалеку доносится шипение, и возле нее, с другой стороны стекла, выплывает фигура. Она меньше, чем женщина, и у нее в руках нет света. В лунном сиянии ее волосы светятся белизной, такие длинные и запачканные, что почти полностью закрывают ее лицо. Она приближается, и Сильви чувствует, как ее окатывает волна слабости. Она слышит собственный стон. Она снова открывает рот в попытке заговорить, и у нее не хватает сил, чтобы снова закрыть его. Фигура у окна прижимается к машине. Ее руки с маленькими серыми пальцами стучат по верхней части стекла в попытке пробить его. Взор Сильви снова застилают кровь и слезы, но она может разглядеть, что перед ней маленькая девочка, которая пытается проникнуть в машину, чтобы разделить с ней ее агонию.

— Милая, — шепчет Сильви.

Сильви пытается пошевелиться, и боль пронзает ее с силой электрического разряда. Она не может повернуть голову вправо, чтобы видеть девочку не только краем глаза. Вдруг ее разум проясняется. Если она чувствует боль, значит, она еще жива. Если она жива, значит, есть надежда. Все остальное — это просто игра ее воображения, вызванная травмой и стрессом.

Женщина со светом не была мертва.

Ребенок не парит в воздухе.

Сильви чувствует, как что-то касается ее щеки. Что-то порхает перед ее глазами, и крылья с глухим звуком ударяются о крышу и окна машины. Серый мотылек. Рядом с ним летают такие же. Она чувствует их у себя на коже и в волосах.

— Милая, — шепчет она, вяло отгоняя насекомых нетвердой рукой. — Приведи помощь. Скажи своим маме и папе, что девушке нужна помощь.

Ее веки опускаются. Сильви угасает. Она умирает. Она ошиблась. Надежды нет.

Но ребенок не уходит. Вместо этого девочка наклоняется к машине и протискивается в узкое пространство между дверью и окном — сначала голова, потом худенькие плечики. Шипение становится все громче. Сильви чувствует холод над бровью, разливающийся по ее щекам, чтобы, наконец, остановиться возле губ. Мотыльков теперь стало больше, шуршание их крыльев отдается в ее голове, в ушах, словно гром аплодисментов. Ребенок привлекает их. Они каким-то образом являются частью нее. У ее рта вдруг становится холоднее. Сильви открывает глаза и видит перед собой лицо девочки; рука поглаживает ее лоб.

— Нет...

Пальчики начинают исследовать ее губы, надавливать на зубы, и полуистлевшая кожа, словно пыль, осыпается ей на язык. Сильви непроизвольно думает, что это мотылек, который случайно залетел ей в рот. Пальцы уже глубоко внутри нее, трогают, нажимают, хватают, отчаянно пытаясь достать еще теплящуюся жизнь. Она отстраняется, пытается закричать, но тонкая рука заглушает ее голос. Сейчас детское лицо совсем близко, и Сильви может детально рассмотреть его. Это пятно, будто картина, писанная акварелью, попала под дождь: тени играют на нем, наползают одна на другую. Только глаза видны четко: черные и жаждущие, полные зависти к жизни. Рука отдергивается, и теперь губы девочки прижаты к ее рту, и он раскрывается благодаря усилиям ее зубов и языка. Сильви чувствует вкус земли, гниющих листьев и темной, мутной воды. Она пытается оттолкнуть девочку и упирается в кости, покрытые плесенью и полусгнившими лохмотьями.

В этот момент ее покидают последние силы, их высасывает ребенок-призрак; умирающая девушка стала добычей маленькой девочки.

Серой Девочки.

Ребенок голоден, очень голоден. Сильви зарывается руками в ее волосы, касаясь ногтями кожи головы. Она пытается отстранить девочку от себя, но та держит ее за горло, прижавшись ртом к ее рту. Сильви видит и другие нечеткие силуэты, столпившиеся чуть поодаль. Они собираются, привлеченные голодом Серой Девочки, хоть и не разделяют ее аппетитов, все еще слишком боятся подойти.

Вдруг Сильви перестала чувствовать рот девочки, и старые кости куда-то делись. Призрачные огни удаляются, а вместо них появляются другие, более яркие, они действительно освещают. К девушке подходит человек, и ей кажется, что она откуда-то его знает. Он окликает ее по имени:

— Сильви? Сильви?

Она слышит звук сирены.

— Останься, — шепчет Сильви. Она берет его за руку и притягивает к себе.

— Останься, — повторяет она. — Они вернутся.

— Кто? — спрашивает он.

— Мертвые... Маленькая девочка.

Она пытается избавиться от привкуса во рту и сплевывает, оставляя на подбородке кровь и прах. Ее начинает трясти, и мужчина пытается обнять ее и утешить, но безуспешно.

— Они... мертвы, — губы почти не слушаются ее. — Но у них... огни. Зачем... мертвым... свет?..

Мир для нее темнеет, и Сильви получает ответ на свой вопрос.

* * *

Волны бьют о берега острова. Окна почти всех домов темны. На Айленд-авеню нет машин, а ведь это центральная улица маленького поселения. Позже, когда наступит утро, почтальон Ларри Эмерлинг будет сидеть за своим столом, ожидая почтовую лодку, которая привезет первую партию корреспонденции этого дня. Сэм Тукер откроет магазинчик «Залив Каско» и выложит на прилавок дневной запас выпечки: пончики, круассаны и пирожные. Он наполнит кофейники и будет приветствовать по имени тех, кто заглянет к нему, чтобы подкрепиться чашечкой кофе, прежде чем сесть на первый паром в Портленд. Потом Нэнси и Линда Тукер откроют «Датч Диннер» на привычные семь рабочих часов — с семи утра до двух пополудни, и так семь дней в неделю, — и те, кто может позволить себе более свободное отношение к жизни, зайдут туда, чтобы позавтракать и поболтать, поедая яичницу с беконом и глядя в окно на маленькую пристань, куда с завидным постоянством, но каждый день в разное время прибывает паром Арчи Торсона. Ближе к полудню Джеб Баррис переключит свое внимание с мотеля «Блэк Дак» на бар «Раддер», хотя зимой ни то ни другое место не доставляет ему больших хлопот. С четверга по субботу будет открыт единственный на острове ресторан «Вкуснятина», а Дейл Зиппер, владелец и шеф-повар в одном лице, будет стоять на пристани и торговаться, пытаясь сбить цены на крабов и лобстеров. Грузовики покинут территорию «Джейф Констракшн», самой крупной компании на острове (там работают целых двадцать человек), чтобы выполнять текущие контракты Кови Джейфа, любые — от постройки домов до починки лодок; Кови гордится тем, что у него в штате сотрудники, способные выполнить все, что угодно. Сейчас начало января, и дети все еще на каникулах, так что двери начальной школы острова Датч остаются закрытыми, а старшие ребята не занимают места на пароме, чтобы добраться до школ на Большой земле. Вместо этого некоторые из них будут изобретать новые способы напроказничать, находить новые места, где можно курить травку и обжиматься, желательно подальше от родителей и полиции. Они еще не знают о смерти Уэйна Кэйди и Сильви Лотер, но утром им станет известно об аварии, и тогда они осознают весь трагизм этого происшествия; они станут опасаться репрессий со стороны взрослых в виде родительских запретов и повышенной бдительности полиции. Но поначалу будут только шок и слезы; парни не раз вспомнят, как сохли по Сильви Лотер, а девчонки, с некоторой приязнью, — то, каким сорвиголовой был Уэйн Кэйди. Тайно будут подниматься за упокой бутылки с пивом, молодые люди и девушки придут в дома Кэйди и Лотер, чтобы смущенно стоять и молчать, пока взрослые обнимают друг друга, надеясь найти утешение.

Но сейчас единственный источник света на Айленд-авеню, не считая двенадцати (не верите — сосчитайте) фонарей, может находиться только в здании муниципалитета острова Датч, где также расположены не только библиотека, но и пожарная часть и полицейский участок. Поэтому здание чаще называют «станция». Мужчина сидит ссутулившись на стуле в маленьком офисе, полицейском участке острова. Его зовут Шерман Локвуд, он один из портлендских полицейских, которые поочередно дежурят на острове. На его руках и форме еще осталась кровь Сильви Лотер, а осколки разбитого ветрового стекла машины застряли в подошвах его ботинок. На столе перед ним стоит чашка холодного кофе. Ему хочется плакать, но он будет держать это в себе, пока не вернется на Большую землю. Он разбудит спокойно спящую жену, прижавшись лицом к ее мягкой коже, и крепко обнимет ее, сотрясаясь от рыданий. У него самого дочь возраста Сильви Лотер, и больше всего Шерман боится, что однажды ему придется смотреть на нее так же, как на Сильви этой ночью, а ведь девчонка жила и не думала, что смерть подстережет ее так внезапно. Он вытягивает руку так, что она попадает в пространство, освещаемое настольной лампой, и видит, что под ногтями и в складках кожи еще осталась кровь. Он может снова пойти в ванную и попытаться смыть ее, но фарфоровая раковина и так вся в красных разводах, и ему кажется, что если он на них посмотрит, то может потерять контроль над собой. И поэтому Шерман стискивает кулаки, засовывает руки в карманы куртки и пытается совладать с дрожью во всем теле.

В окно Шерман видит силуэт огромного человека, темнеющий на фоне звездного неба. Он, наверно, сантиметров на сорок пять выше Шермана, несравнимо сильнее и несравнимо печальней. Шерман на острове Датч чужой. Он родился и вырос в Биддфорде, к югу от Портленда, где и по сей день живет вместе с женой и двумя детьми. Смерть Сильви Лотер и ее друга Уэйна стала для него ужасным ударом, но, Шерман, в отличие от человека за окном, не знал их с раннего детства. Он не член этого тесного сообщества. Он чужак, и так будет всегда.

Но и великан в некотором роде тоже чужак. Его колоссальное тело, его неуклюжесть, память о бесконечных насмешках, непрекращающийся шепоток за спиной — все это сделало его таким. Он родился здесь, здесь и умрет, но так и не поверит, что это его дом. Шерман решает, что присоединится к великану через некоторое время, но не сейчас.

Не сейчас.

Неожиданно великан поднимает голову, будто все еще слышит, как отплывает лодка Портлендского пожарного управления, увозящая тела Сильви и Уэйна на материк для вскрытия. Через пару дней островитяне соберутся на местном кладбище, чтобы увидеть, как два гроба опустят в могилы. Сильви и Уэйна похоронят друг рядом с другом после небольшой церемонии в маленькой баптистской церкви. К родственникам, друзьям с материка и прессе присоединится и большая часть тех, кто остается зимовать на острове. Пятьсот человек пройдут от церкви к кладбищу, а потом будут пить кофе с сэндвичами в «Американском легионе», а кто-то, если потребуется, что-нибудь покрепче.

И великан будет среди скорбящих, будет плакать вместе с ними и мучаться вопросами, потому что ему передали последние слова девушки, и ему почему-то страшно.

Они мертвы, но у них огни. Зачем мертвым свет?

Но сейчас на острове тихо и спокойно. На картах он числится как остров Датч, маленький клочок суши, что в полутора часах езды на пароме от Портленда, расположенный на самой границе залива Каско. Для тех, кто поселился здесь недавно (таких немало: некоторые не хотели оставаться на материке, другим это было не по карману), это действительно остров Датч. Остров Датч для репортеров, которые будут освещать похороны; для законодателей, которые определят его будущее; для торговца недвижимостью, ведущего переговоры о ценах на жилье; для туристов, которые летом приезжают сюда на день, неделю или месяц, до конца не проникаясь его истинным духом.

Но есть и те, которые называют остров старым именем, тем, которое первые поселенцы — о них Молоху снятся сны — дали ему перед тем, как были истреблены. Они называли его Убежищем, и он все еще является таковым для Ларри Эмерлинга, Сэма Тукера и его сестер, старого Торсона и немногих других, но они именуют его так только в узком кругу; произносят это название они всегда с каким-то благоговением, а порой с некоторым налетом страха.

Для великана это тоже Убежище, потому что отец рассказал ему историю острова, а тому, в свою очередь, его отец — так она и передавалась из поколения в поколение в их семье. Немногие чужаки знают ее, но семья великана владеет большими участками земли на острове. Они скупили ее, когда она никому не была нужна, даже государство не хотело покупать земли в заливе Каско. Именно благодаря управлению этих людей остров остается нетронутым, его наследие ревностно берегут и хранят память о былых временах. Великан знает, что остров этот необычный, и называет его Убежищем, как и все, кто чувствует, что чем-то обязан этому клочку земли.

Возможно, остров остается Убежищем и для мальчика, что сейчас стоит у полосы прибоя в Сосновой бухточке и смотрит вдаль, в море. Кажется, он не чувствует холода, и сила прибоя не заставляет его подаваться назад, и волны не грозят утянуть его за собой, лишив опоры. Его одежда сшита из грубого холста, за исключением куртки из коровьей кожи, которую смастерила для него мать. Она сидела у костра, подбирая лоскут за лоскутом, а он терпеливо ждал.

Лицо мальчика очень бледно, глаза темны и невидящи. Ему кажется, будто он пробудился после долгого сна. Он осторожно прикасается к синякам на лице, там, где рука мужчины оставила свой след. Затем он дотрагивается до шрама на горле, оставленного ножом. Его пальцы распухли, как если бы он долго был в воде.

Для мальчика, как и для острова, не существует прошлого, только вечное настоящее. Он оборачивается и видит некое движение в лесу; из-за деревьев появляются силуэты. Их ожидание почти закончилось, его невысказанное обещание тоже скоро будет выполнено.

Он вновь обращает взор к морю и продолжает нести свою бессонную вахту, наблюдая за миром, лежащим перед ним.

День первый

\"И вновь они спросили, как мое имя, И вновь они спросили, как мое имя. И двое упали замертво, не успев сойти с места, Двое упали, не успев сойти с места. Я сказал: \"Вот мое имя. Вот мое имя, Если вы хотите его знать...\" Английская народная песня
Глава 1

Великан опустился на колени и смотрел, как открывается и закрывается клюв чайки. Шея птицы была изогнута под неестественным углом, так что в том глазу, который он видел, его отражение исказилось: лоб сплющился, нос стал огромным и выдавался вперед, рот сузился и растворился в складках подбородка. Он застыл в бесконечной темноте зрачка птицы, и его боль слилась с болью чайки. Сухой лист упал с ветки, выделывая озорные перевороты по траве, перекатываясь через черенок, пока ветер не унес его; тот улетел, слегка задев перья чайки. Птица, застывшая в своей агонии, не обратила на это никакого внимания. Над ее головой нависла рука великана, этот жест был полон милосердия и обещал скорую кончину и избавление от мук.

— Что с ней случилось? — спросил мальчик. Ему недавно исполнилось шесть, он жил на острове около года. За всю жизнь он ни разу не видел умирающего животного, до сегодняшнего дня.

— Шея сломана, — ответил великан.

Ветер, налетающий с Атлантики, трепал его волосы и прибивал куртку к спине. С того места, где он расположился на корточках, было видно, как восточный берег уходит в океан. Там были скалы, не пляж. Старый художник Джиакомелли держал на берегу, у опушки, под прикрытием деревьев, лодку, но пользовался ею от случая к случаю. Летом, когда море было поспокойней, старика иногда можно было видеть в лодке, и леска, закрепленная у борта уходила в воду. Великан не знал, поймал ли Джиакомелли, или Джек, как его называли островитяне, в своей жизни хоть что-нибудь, но, похоже, Джек и не стремился к этому. Художник нечасто затруднялся тем, чтобы насадить на крючок какую-либо приманку, и, даже если какая-нибудь безмозглая рыбина все же умудрялась зацепиться, Джек, едва замечал подергивание лески, как правило, освобождал ее и отпускал обратно в море. Рыбалка была предлогом, чтобы вывести лодку в море. Старик всегда делал наброски, пока леска оставалась неподвижной: его рука быстро работала угольным карандашом, увеличивая, казалось, бесконечную коллекцию пейзажей острова.

В этой части острова жило совсем немного людей. Некоторым она казалась слишком незащищенной. Овечий щавель, белена и высокие кусты черной смородины заполонили участки сухой и оголенной земли. Но в основном здесь росли деревья, по мере приближения к утесам они попадались все реже и реже.

На западном побережье немного домов: тот, в котором живут мальчик с матерью, еще один на возвышенности, к северу от них, и несколько коттеджей в относительной близости — можно дойти пешком. Пейзаж был прекрасен, конечно, если вам нравится вид пустынного моря.

Голос мальчика прервал размышления великана:

— Ты можешь ей помочь? Вылечить ее?

— Нет, — покачал головой великан. Он не мог понять, как птица оказалась здесь, на земле, со сломанной шеей. Казалось, он видел, как ее клюв слегка дрогнул и маленький язычок коснулся травы. Может, на чайку напало животное или другая птица, однако на ее теле не было ран. Великан оглянулся, но не увидел вокруг ничего живого. Была только эта одинокая умирающая чайка, единственная представительница рода чаек в пределах видимости. Мальчик опустился на колени и вытянул палец, желая прикоснуться к ней. Но рука великана схватила его ручонку — она почти полностью утонула в его ладони — и не позволила притронуться к птице.

— Не надо.

Мальчик взглянул на него. В его взгляде нет жалости, подумал великан. Только любопытство. Но если нет жалости, значит, нет и понимания. Мальчик был слишком мал, чтобы понимать, и именно поэтому он нравился великану.

— Почему? — удивился мальчик. — Почему я не могу дотронуться до нее?

— Потому что ей больно, и, прикоснувшись к ней, ты сделаешь ей еще больнее.

Мальчик обдумал его слова.

— А ты можешь убрать боль?

— Да, — сказал великан.

— Тогда сделай это.

Великан протянул обе руки, положив левую на тело чайки — она обхватила его, словно ракушка, — а указательный и большой пальцы правой — ей на шею.

— По-моему, тебе следует отвернуться, — сказал он мальчику.

Мальчик покачал головой. Его взгляд был прикован к рукам великана, и теплому тельцу птицы, зажатому в его объятиях.

— Я должен сделать это, — сказал великан. Его большой и указательный пальцы сомкнулись, сжав шею чайки, при этом выкручивая ее. В результате ее голова развернулась на сто восемьдесят градусов, и боли пришел конец.

Ошарашенный увиденным, мальчик секунду молчал, а потом принялся плакать.

— Что вы сделали! — всхлипывал он. — Что вы сделали!

Великан поднялся на ноги и хотел было похлопать мальчика по плечу, но вдруг осекся, словно испугался силы своих огромных рук.

— Я избавил ее от страданий, — сказал великан. Он уже осознал свою ошибку: не следовало лишать птицу жизни на глазах у малыша, но у него не было опыта общения с такими маленькими детьми. — Это был единственный выход.

— Нет, ты убил ее! Убил!

Великан отдернул руку.

— Да, — сказал он. — Убил. Ей было больно, и ее нельзя было спасти. Иногда все, что мы можем, это лишь избавить от боли.

Но мальчик уже бежал назад, к дому, к матери, и ветер доносил до великана его крики, когда он стоял на аккуратно подстриженной лужайке. Очень осторожно великан взял тельце чайки и отнес к опушке, где выкопал небольшую ямку и засыпал птицу землей и сухими листьями, поместив на могиле небольшой надгробный камень. Когда, наконец, великан поднялся с колен, он увидел, что по лужайке к нему направляется мама мальчика, а сам малыш жмется к ней.

— Я не знала, что ты здесь, — начала женщина. Она была смущена, но в то же время взволнована поведением сына и пыталась изобразить на лице улыбку.

— Просто проходил мимо, — сказал великан. — Решил зайти проведать вас. Потом я увидел, что Дэнни сидит на траве, и подошел поближе, чтобы посмотреть, в чем дело. Там была чайка, умирающая чайка. Я...

— Что ты с ней сделал? — перебил его мальчик.

На его щеках остались следы слез и грязные разводы — явный признак того, что он пытался утереть слезы руками.

Великан взглянул на него сверху вниз.

— Я похоронил ее, — сказал он. — Вон там. Я пометил место камнем.

Мальчик оторвался от матери и полный подозрений, будто был уверен, что великан похитил птицу, желая как-то использовать в своих темных целях, пошел к деревьям. Увидев камень, малыш остановился перед местом погребения чайки, как вкопанный. Носком правой ноги он поворошил землю в надежде обнаружить оперенное крыло, припорошенное почвой, словно сброшенное свадебное платье, но великан закопал чайку достаточно глубоко, и на поверхности ничего не было видно.

— Ее можно было спасти? — спросила мама мальчика.

— Нет, — ответил великан. — У нее была сломана шея.

Она взглянула на мальчика, и увидела, чем он занимается.

— Дэнни, отойди оттуда.

Он подошел к ней, все еще не решаясь посмотреть в глаза великану. Она приобняла его рукой за плечо и притянула поближе к себе.

— Никто не смог бы ей помочь, Дэнни. Птица была сильно покалечена и очень мучилась. Джо поступил единственно возможным образом.

А потом, обращаясь к великану, мама мальчика шепотом добавила:

— Не стоило ему смотреть, как ты убиваешь ее. Надо было подождать, пока он уйдет.

Услышав это, великан покраснел.

— Прости, — сказал он.

Женщина про себя улыбнулась: теперь она успокаивала не только своего сына, но и этого большого, сильного, по крайней мере на вид, человека, который, тем не менее, чувствует себя неловко из-за того, что расстроил мальчика, а еще из-за чувств, которые испытывает к его матери. Как это странно для меня, думала она, кружить вокруг этого человека так же, как он кружит вокруг меня, хоть это и приятно по большей части. Ему потребовалось столько времени...

— Он еще маленький, — доверительно сказала она. — В свое время все сам поймет.

— Да, — кивнул великан. — Думаю, что да.

Он печально улыбнулся, на мгновение обнажив крупные редкие зубы. Но вдруг понял, что прорехи между ними видны окружающим, и улыбка быстро сошла с его лица. Он присел на корточки, так что его лицо оказалось на одном уровне с лицом мальчика.

— До свидания, Дэнни.

Мальчик все еще стоял, уставившись на могилу чайки, и ничего не ответил.

— До свидания, Мэриэнн. Надеюсь, наш ужин не отменяется?

— Нет, конечно. Бонни вечером посидит с Дэнни.

Он чуть снова не улыбнулся.

— Попрощайся с офицером Дюпре, Дэнни, — сказала женщина, когда великан уже собирался уходить. — Попрощайся с Джо.

Но мальчик только отвернулся, зарывшись лицом в ее юбку.

— Я не хочу, чтобы ты шла с ним, — пробубнил он. — И я не хочу оставаться с Бонни.

— Замолчи, что ты говоришь! — только и смогла сказать его мама.

И великан по имени Джо Дюпре побрел к своему «эксплореру»; под его ногтями скопилась земля, а ладони еще помнили тепло птицы. Если бы какой-нибудь незнакомец увидел сейчас его лицо, печаль, которая на нем отражалась, наверно, он замедлил бы шаг и задумался, в чем дело. Но для местных, островитян, такое выражение лица полицейского Дюпре было столь же привычным, как звук прибоя или вид мертвой рыбы на берегу.

В конце концов, не просто же так его называли Джо-Меланхолия.

* * *

Он родился большим. Его мать часто шутила, что, если бы Джо был девочкой, он мог бы сам родить ее, приложи он к тому определенные усилия. Врачам пришлось прибегнуть к кесареву сечению, и больше детей ей не хотелось. К тому же, когда Джо родился, его матери было почти сорок, и они с мужем решили остаться семьей с одним ребенком.

А мальчик все рос и рос. Одно время они боялись, что у него акромегалия, болезнь великанов, и что их сына быстро не станет, что его жизнь станет в два, а то и в четыре раза короче, чем обычно. Старый доктор Брадер, который тогда был еще не таким старым, послал их на консультацию к специалисту, и тот после проведения некоторых анализов заверил родителей, что мальчик здоров. По правде сказать, в жизни и здорового великана поджидают опасности, связанные с его габаритами: сердечно-сосудистые заболевания, артрит, проблемы с легкими. В будущем можно было провести курс лечения специальными препаратами, но тогда оставалось только ждать.

И Джо Дюпре продолжал расти. Он возвышался над своими одноклассниками в начальной школе, а впоследствии и в средней. Парты были слишком маленькими для него, стулья — слишком неудобными. Среди своих сверстников он был словно семя раскидистого дуба, занесенное в другой участок леса и вынужденное прорастать среди семян ольхи и падуба; его несоответствие окружающим бросалось в глаза, к нему невозможно было привыкнуть. Старшие мальчишки дразнили Джо, относясь к нему как к инвалиду. Когда он пытался дать им сдачи, они брали над ним верх за счет хитрости и численного превосходства. На спортивной площадке он тоже чувствовал себя не в своей тарелке. При немалом росте Джо был тяжелее всех своих сверстников, а вот ловкости и умения ему не хватало. Он не был совсем необъятным или силачом, что могло бы сослужить ему неплохую службу. Ему не хватало инстинктов и способностей. На футбольном поле его большой вес был обузой, мешал он и в борьбе. Казалось, ему предначертано судьбой падать и снова вставать на протяжении всей своей жизни.

К восемнадцати годам Джо Дюпре возвышался на семь футов и два дюйма от земли и весил больше двухсот шестидесяти фунтов[2]. Внушительные габариты оставались его бременем во всех сферах жизни. Он был умен, но выглядел простаком, и сверстники считали его тупицей. А Джо вместо того, чтобы доказать им, что они не правы, стал для них тем, кем его считали. Он был чудаком, островным чудаком (то обстоятельство, что он вырос на острове, тоже наложило отпечаток на его дальнейшую жизнь; в Портленде он сразу стал аутсайдером, потому что там ребята были невысоко мнения об островитянах, даже нормальных размеров).

Он замкнулся в себе и после школы стал работать водителем на предприятии Кови Джейфа. Только когда его отец начал собираться на пенсию, Дюпре поступил на службу в полицию Портленда, причем его размеры были почти непреодолимым препятствием, пока там не приняли во внимание историю его семьи. Когда старик Дюпре наконец вышел на пенсию, всем показалось вполне логичным, что Джо должен идти по его стопам и стать постоянным полицейским на острове, которому бы помогали сменяющие друг друга помощники с Большой земли.

Отец Дюпре умер три года назад, через полгода после смерти своей жены Элоизы. Он просто не смог жить без нее. Не было другой причины резкого ухудшения его здоровья, что бы там ни говорили доктора. Эти двое жили вместе на протяжении сорока семи лет в скромном домике на отдаленном острове и были важной частью тесного сообщества.

Джо сильно скучал по ним обоим, особенно по отцу, потому что парню пришлось идти по жизни его дорогой, ездить по тем же местам, здороваться с теми же людьми, носить ту же форму, что и его отец в свое время. Между отцом и сыном существовала связь, которую нельзя было разорвать, и Джо усиливал ее с каждым новым рабочим днем.

Когда Дюпре было совсем плохо, он вспоминал свои детские годы, как отец рассказывал ему истории, взятые из Библии и древних легенд: о Голиафе, что был ростом шесть локтей; о кровати короля Ога в девять локтей длиной; о титанах из древнегреческих мифов, детях Неба и Земли, которых уничтожили обитатели Олимпа и погребли под землей, создав таким образом все горы в мире; об Огельмире из северных мифов, который явился первым живым существом, отцом великанов, чье тело было использовано, чтобы сотворить землю. Не боги, не низшие духи, а великаны были существами вне времени, а боги и люди заявляли, что они должны быть уничтожены.

Дюпре понял замысел своего старика: тот хотел, чтобы мальчик чувствовал себя особенным, частью великого наследия, даром богов, может быть, даже самого Господа. Он рассказывал сыну истории о Билле Пекосе, Поле Баньяне, об армии великанов, созданной Фридрихом Великим. Это было частью великого замысла, заключавшегося в том, чтобы его сыну было легче жить и не стыдиться самого себя. Но замысел не оправдал себя, потому что в Библии не было историй о смеющихся девочках и дразнящихся мальчиках, а с великанами из мифов могли справиться лишь при помощи оружия и разорительных войн, но никак не при помощи обидных слов и бойкотов. Впрочем, Джо все равно любил отца и ценил старания.

Дюпре обернулся в сторону дома Мэриэнн Эллиот. Дэнни уже вошел внутрь, а его мать стояла на крыльце и смотрела на темное море и на белые барашки, похожие на островки солнечного света, прорезающие грозовые тучи. Джо попытался припомнить, как часто он видел ее в таком состоянии. Поначалу ему казалось, что море загипнотизировало ее, как случалось с теми, кто перебрался на остров из других мест, поскольку они не были знакомы с его характером.

Но раз или два, когда она не замечала, что он наблюдает за ней, его поразило отсутствие спокойствия и умиротворения в ее лице. Скорее в нем были обеспокоенность и, иногда, страх. Он думал, может, море забрало у нее кого-то и она чувствовала его притяжение, как чувствуют его вдовы рыбаков, не желающие покинуть край этой огромной могилы, которая не выпустит из своей пучины их любимых. Вот сейчас она как будто ощутила, что он наблюдает за ней, потому что повернулась в его сторону и помахала на прощанье рукой, после чего вошла в дом вслед за сыном.

Дюпре завел свой «эксплорер» и вырулил на дорогу, идущую вдоль побережья. Некоторые дорожки к северо-западу от Переправного холма и к юго-западу от Голодной бухты были практически непроходимы для машины, но, поскольку там никто не жил, отсутствие коммуникаций не было большой проблемой. Тем не менее, каждую весну Дюпре водил группу добровольцев в эти места, и они вырубали заросли деревьев и кустарника, которые спускались к морю, на тот случай, если сюда все же понадобится вести ответвление главной дороги. Это была утомительная работа, но, определенно, она была более осмысленной, чем прокладка просеки через целинный лес спустя пару лет, не говоря уже о необходимости продираться через дебри в экстренной ситуации.

Круглый год на острове жили около тысячи человек. Эта цифра утраивалась в летний сезон. Остров был довольно большой — пять миль в длину и почти две в ширину, один из 750 островов, островочков и выступающих из воды рифов, разбросанных по заливу Каско. По размеру он превосходил Большой Чебег, но из-за такой огромной территории многим людям приходилось жить в уединении, прежде всего тем, кто обосновались вдали от сообщества, образовавшегося возле главной паромной пристани, в месте под названием Бухточка. Конечно, летом численность населения увеличивалась, но все равно в несравнимо меньших масштабах, чем на других островах залива Каско, расположенных ближе к материку, таких как Пикс, Большой Чебег, или Лонг-Айленд; а Датч лежал дальше к востоку и был наиболее незащищенным из всех. На зиму здесь оставались только старые семьи. Их история была связана с историей острова, а их фамилии эхом звучали в здешних лесах на протяжении сотен лет: Эмерлинги и Тукеры, Отоны и Холлы, Доути и Дюпре.

Печка в «эксплорере» работала на полную мощность, потому что на улице было очень холодно, даже для января. Поговаривали, будто надвигаются шторма, и Торсон, капитан парома, вывесил объявление о возможной приостановке сообщения с Большой землей на предстоящей неделе. Дюпре уже довелось прекращать жаркие споры, которые возникали возле переправы, когда в адрес Торсона начинали сыпаться обвинения в трусости. Случайному гостю очень сложно понять, насколько связь с материком важна для местных жителей, проводящих на острове круглый год. Паромы залива Каско, регулярно курсирующие между некоторыми из островов, не заходили на Датч по причине его отдаленности и сравнительно небольшого числа возможных пассажиров, хотя почтовое судно останавливалось у его берегов каждый день.

Семья Торсонов обеспечивала паромное сообщение острова с Большой землей уже больше семидесяти лет, отвозя детей в школу, студентов в университет, бабушек и дедушек к их внукам, служащих в офисы, пациентов в больницы, молодых людей к девушкам (или, в случае Дейла Зиппера, к молодым людям; хоть местные жители и предпочитали не высказываться насчет ориентации Дейла, находились такие, кто никогда не посещал и не посетит его ресторан, потому что это, ну, как-то «неправильно»), детей к состарившимся родителям, определенным в дома престарелых, и так далее, и тому подобное. Если кому-то нужно было приобрести новый телевизор, он припарковывал машину у пристани, садился на паром, прихватив с собой небольшую тележку, и отправлялся в «Серкуит Сити», портлендский магазин бытовой техники, а затем на автобусе или на такси возвращался в порт ко времени отправления парома. Старина Торсон помогал ему погрузить телевизор на борт и отвозил домой. То же было и с игрушками под Рождество, кухонными плитами, автомобильными шинами, лекарствами, снаряжением, новой одеждой для детей и всего остального, что только можно упомнить, исключая продукты, которыми изобиловал островной рынок. Но в основном паром Торсона возил людей. Для чего-то большего, например новой машины или фермерского оборудования, следовало нанять грузовой паром Кови Джейфа. Но, если бы не Торсон, осуществляющий ежедневные перевозки, жить на острове было бы не просто трудно, а вовсе невозможно. Прекращать или нет ежедневные рейсы в условиях надвигающихся штормов, решал, конечно, Торсон, но Дюпре обещал себе, что поговорит со стариком в ближайшее время и напомнит, что иногда излишняя осмотрительность бывает хуже бесшабашности, если речь идет о сообщении с Большой землей.

Дюпре сделал несколько обычных визитов, проведывая стариков, выслушивая жалобы, ненавязчиво поучая без дела шатающихся подростков и проверяя летние дома состоятельных жителей, чтобы удостовериться, что двери и окна не взломаны и никто не решил пустить их богатство на более стоящие нужды. Это была его обычная рутинная работа на острове, и она ему нравилась. Несмотря на расписание — сутки на дежурстве, сутки отдыха, снова сутки на дежурстве, а потом пять выходных, — Дюпре приходилось работать сверхурочно и при том совершенно бескорыстно. Это неизбежно, когда живешь на острове, где к тебе могут обратиться возле церкви, в магазине или даже в твоем в собственном доме, пока опрыскиваешь сад или чинишь крышу. Формальности — это для похорон.

Возвращаясь в городок, Дюпре притормозил у старой смотровой башни времен Второй мировой войны, одной из многих, расположенных на островах залива Каско. Коммунальные компании использовали их как склады или как место размещения оборудования, но только не эту. Сейчас дверь в помещение была распахнута, а цепь, когда-то державшая ее закрытой, лежала на верхней ступеньке. Местная молодежь слеталась к этим башням, как мухи на мед, потому что они были укромными местами, причем достаточно отдаленными, где можно было экспериментировать с выпивкой, наркотиками, а зачастую и друг с другом. Дюпре был убежден, что львиная доля нежелательных беременностей в этих местах обязана своим возникновением темным уголкам этих сооружений.

Он припарковал машину и достал из под сидения большой фонарь «Мегалайт», после чего направился по траве к ступеням башни. Эта башня принадлежала к числу небольших, высотой где-то с трехэтажный дом, но из-за растущих рядом с ней деревьев давно потеряла свою значимость как наблюдательный пункт.

Джо удивило то, что некоторые из этих деревьев были срублены, а ветви обломаны на концах.

Полицейский остановился у ступенек и прислушался. Изнутри не доносилось ни звука, но почему-то у него появилось нехорошее предчувствие. Джо вспомнил, что в последнее время это предчувствие не покидало его. В последние несколько недель патрулирование острова, который был ему родным домом уже больше сорока лет, причиняло Дюпре все большее беспокойство. Ему казалось, будто что-то переменилось, но, когда он попытаться объяснить это Локвуду, старшему товарищу, тот просто рассмеялся:

— Ты проводишь здесь слишком много времени, Джо. Тебе нужно совершить экскурсию назад, в цивилизованный мир, и чем раньше, тем лучше. Ты стал каким-то запуганным.

Возможно, Локвуд был прав, когда советовал Джо проводить больше времени вне острова, но вот насчет причины беспокойства своего напарника он ошибался. Например, почтмейстер Ларри Эмерлинг давно поделился с Джо своим ощущением, будто на острове Датч что-то не в порядке, хотя обычно, когда дело касалось подобных вопросов, они использовали старое название.

Они называли остров Убежищем.

В последнее время были... инциденты: периодически вламывались в центральную наблюдательную вышку (при одном таком проникновении сбили самый массивный замок на самой надежной цепи, которую Дюпре только мог найти), растительность на дорожках к Месту начала распространяться невероятными темпами, и это зимой, когда появиться могут только сосульки и темнота. В любом случае, зимой никто не ходил к Месту, где произошло кровопролитие, но, если они совсем зарастут, весной придется проделать чертовски большой объем работы, чтобы их расчистить.

А тут еще этот несчастный случай, в результате которого Уэйн Кейди погиб мгновенно, а Сильви Лотер протянула лишь до прибытия полиции. Авария беспокоила Дюпре больше, чем что-либо остальное. Он стоял за спиной Локвуда, когда девушка произнесла свои последние, такие странные слова насчет огней и мертвых. А еще Дюпре помнил, что говорил когда-то отец:

— Плохую смерть нельзя похоронить даже в самой глубокой могиле.

Джо посмотрел на юг, и ему показалось, что он может различить бреши в стене деревьев там, где расположилось болото, которое и было естественным указателем — Место неподалеку.

Он не бывал там уже несколько месяцев. Вероятно, сейчас настало время исправить эту оплошность.

Из помещения башни послышалось шуршание. Дюпре расстегнул кобуру и положил ладонь на рукоятку своего «смит-вессона». Он отступил в сторону от прохода и громко предупредил:

— Полиция! Выходите оттуда немедленно, слышите?

Звук повторился, на этот раз громче. Затем послышались шаги, а потом раздался голос, низкий и гнусавый:

— Все в порядке, Джо Дюпре. Все в порядке, Джо Дюпре. Это я, Джо Дюпре. Я, Ричи.

Джо сделал шаг назад, и Ричи Клайссен появился у основания главной лестницы; солнечные лучи, проникающие внутрь сквозь одинокое грязное окно, били ему в спину и слегка озаряли его силуэт сиянием.

— Ричи, выходи скорее, — Джо физически ощутил, как напряжение спало.

Чего я испугался? Почему потянулся за пистолетом?

Улыбающийся Ричи вышел из дверного проема. Ему двадцать пять, но интеллект остался где-то на уровне восьмилетнего ребенка. Он любил слоняться по острову, чем доводил свою мать до истерик, но с ним никогда ничего не случалось и, как предполагал Джо, вряд ли случится когда-нибудь в будущем. Ричи-дурачок, наверно, знал остров лучше, чем кто-либо другой, и ничто здесь не могло испугать его. В теплое время года, летом, он даже, бывало, засыпал под звездами. Никто не трогал его, разве что местные умники, когда выпивали бутылку-другую и хотели произвести впечатление на своих подружек.

— Здравствуй, Джо Дюпре, — сказал Ричи. — Как дела?

— Спасибо, хорошо. Ричи, я же тебе говорил, чтоб ты держался подальше от этих вышек.

Улыбка никогда не сходила с лица двадцатипятилетнего малыша.

— Знаю, Джо Дюпре. Держаться подальше от вышек. Я знаю, Джо Дюпре.

— Да? А если ты знаешь, тогда что же ты там делал?

— Там было открыто, Джо Дюпре. Башня была открыта. Я зашел внутрь, чтобы просто взглянуть. Я люблю смотреть.

Дюпре нагнулся и осмотрел цепь. Висячий замок был открыт, но, когда Джо попробовал закрыть его, он не защелкивался, а с негромким щелчком проскальзывал в полости туда и обратно.

— И ты этого не делал?

— Нет, Джо Дюпре. Здесь было открыто. А я зашел, чтобы посмотреть.

Придется вернуться сюда с новым замком, подумал Дюпре. Подростки, скорее всего, снова собьют его, но он же должен был исполнять свои обязанности. Джо закрыл дверь, обмотал ручку цепью, создавая иллюзию, что она заперта. Пока придется ограничиться этим.

— Пойдем, Ричи. Я подброшу тебя до дома.

Он вручил дурачку фонарь и с улыбкой смотрел, как тот направляет луч света на деревья и на вышку.

— Огонек, — сказал Ричи. — У меня тоже есть огонек, как и у других.

Дюпре замер.

— Что за другие, Ричи?

Дурачок посмотрел на него, и его улыбка стала шире.

— Другие... там, в лесу.

* * *

Дэнни взял из холодильника банку содовой и побрел в мамину спальню. Перед ней на кровати были разложены листы бумаги, а сама она сидела на ковре и пыталась их рассортировать. У нее было то же выражение лица, что и в те дни, когда они отправлялись в Портленд на пароме и ей нужно было идти в банк или в автосалон.

— Все в порядке, милый? — поинтересовалась она, обнаружив, что он стоит у нее за спиной.

Он кивнул.

Она села на корточки и внимательно посмотрела на сына.

— Джо должен был поступить так, как поступил, понимаешь? Для чайки это было самым добрым поступком.

Дэнни ничего ответил, но его лицо посуровело.

— Я собираюсь к Джеку, — сказал он.

Под недовольным взглядом матери мальчик насупился еще сильней.

— Что? — спросил он с некоторым вызовом.

— Этот старик... — начала она, но он ее перебил.

— Он мой друг.

— Я знаю, Дэнни, но он...

Мэриэнн замолчала, пытаясь подобрать нужные слова.

— Он пьет, — сказала она наконец. — Иногда он перегибает палку, ты и сам знаешь.

— Но не когда мы с ним вместе.

Они спорили на эту тему и раньше, с тех пор как Джек упал и ушибся головой о край стола и Дэнни прибежал к ней весь в крови старика. Мэриэнн сначала испугалась, что он сам поранился, и ее облегчение после того, как она узнала, в чем дело, быстро трансформировалось в гнев за то, что из-за старика она так сильно испугалась, пусть и не надолго. Приехал Джо и оказал что-то вроде первой помощи, после чего провел с Джеком длительную беседу на крыльце его дома, и с тех пор старик был более осторожен. Теперь если он и пил, то только по вечерам. А еще он с удвоенным усердием налег на живопись. Правда, Мэриэнн была и невысокого мнения о его картинах.

— Он просто раз за разом рисует один и тот же пейзаж, — сказала она сыну сразу после того, как они с Дэнни по-соседски зашли в гости к Джеку, прихватив с собой печенье.

— Не один и тот же, — возразил мальчик. — Он все время разный.

Но ей было достаточно одного взгляда на небольшую акварельную картину, которую старик подарил мальчику, когда они уходили: скалы с обеих сторон маленькой бухты — синевато-серые пятна, море — темный, гнетущий зеленый. Картина просто безобразная, думала она. Все картины старика такие. Складывается ощущение, что он не способен воспринимать ничего, кроме обыденного скучного ландшафта, лежащего перед ним. Людей на картинах не было. Черт, он даже не мог нарисовать птиц или облака, а если и мог, то не стал затрудняться и помещать их на свои полотна. Серый, зеленый и размытый синий — вот из чего состояла цветовая гамма всех его картин.

Но мальчик повесил картину Джека над кроватью и гордился ею больше, чем десятками постеров, открыток и заметок, которыми были облеплены стены его комнаты, даже больше, чем своей собственной работой, которая, как считала его мать, была куда лучше, чем все, что сподобится намалевать старый пьяница. Но Мэриэнн никогда бы не сказала этого Джеку в лицо. У старого художника были свои недостатки, но в отсутствии щедрости его никто бы не упрекнул. Дом, ставший для них приютом, они снимали именно у него, и даже по островным стандартам Джек запросил совсем мало. За это она была ему благодарна.

— Ма-а-ам, ну пожалуйста, — тянул свое Дэнни.

Если она сейчас не уступит, то выйдет из себя во время неизбежно последующего за этим спора, а она не могла позволить себе выйти из себя, потому что это отвлечет ее от того, чем она сейчас занимается. Мэриэнн сдалась и отпустила сына, взмахнув рукой:

— Иди, иди. Но, если тебе вдруг покажется, что с Джеком что-то не так, сразу возвращайся домой, слышишь?

Он торжественно кивнул ей и устремился к двери. Мать встала и подошла к окну; из ее спальни была видна дорожка, ведущая к дому Джека. Поначалу она сама водила его туда, либо держа за руку, либо нервно наблюдая, как он трусит впереди. Через некоторое время она стала позволять ему преодолевать небольшое расстояние между двумя домами самому. Она все равно могла наблюдать за каждым его шагом. Мэриэнн казалось, что очень важно предоставить ему некоторую степень личной свободы, свободное пространство, в котором ему предстояло расти. Она хотела, чтобы он вырос сильным, хотя и понимала, какими могут быть последствия того, что она выпустит его из-под своего крыла. Подобная дилемма стоит перед каждым родителем, но одинокая мать, воспитывающая единственного сына, ощущает ее особенно остро. Иногда ей казалось, будто что-то заставляет ее принимать решения, противоречащие ее натуре, только для того, чтобы заполнить пустое место, которое должен был занимать мужчина, отец.

Мальчик спустился по тропинке, все еще сжимая в руке банку содовой, похожую на яркий клочок полотна, а его красная ветровка ярким пятном мелькала на фоне деревьев. Мэриэнн провожала его взглядом, пока он не дошел до двери дома старика. Мальчик постучал, терпеливо подождал, пока дверь откроют, и скрылся за ней.

* * *

Винченцо Джиакомелли, больше известный как Джек, прибыл на остров Датч весной шестьдесят седьмого, после того как потерял работу в каком-то замечательном колледже на восточном побережье. Он был ходячей энциклопедией по истории искусства, хоть теоретические знания и не помогали ему рисовать даже с сотой долей таланта и воображения тех, о ком он рассказывал студентам. Все пошло наперекосяк летом шестьдесят пятого, когда жена ушла от него к профессору физики, который водил такую роскошную спортивную машину, о каких физики (по мнению Джека, они были такими занудами, что по сравнению с ними даже упертые математики казались нормальными людьми) и знать-то не должны были. После ее ухода жизнь Джека начала трещать по швам. А может, все было наоборот: жена ушла от него именно потому, что его жизнь начала разваливаться? Этого Джек не мог сказать наверняка. Вся жизнь с того времени казалась ему размытым пятном. По правде говоря, это пятно несколько увеличилось в размерах пару месяцев назад, когда он упал и ударился головой, а после Джо Дюпре посадил его на стул и поговорил с ним так, как он умеет, — спокойно так, но при этом становится ясно, что, если не возьмешь себя в руки и не воспользуешься его советом, можешь сразу собирать чемоданы, заколачивать окна и двери и отправляться на материк, потому что Джо Дюпре не станет мириться с подобными вещами на своем острове.

Чего Джек не мог понять, так это почему он не испытывал никакой обиды на полицейского. И еще, на протяжении тридцати с лишним лет люди советовали ему взять себя в руки, а он ценил эти советы не больше ломаного гроша. Но с Джо Дюпре дело обстояло по-другому. Вряд ли можно определить феномен этого человека, он просто был не таким, как все. Когда Джо смотрел на вас своим странным печальным взглядом, вы чувствовали себя луковицей в умелой руке повара. Он слой за слоем снимал коросту с вашей души, пока не оставалась одна незащищенная сердцевина.

Или пока не оставалось вообще ничего, в зависимости от того, как долго продолжался процесс или насколько многослойной луковицей вы были. Джек даже немного опасался, что если Джо Дюпре приложит больше усилий, то выяснит какую-нибудь ужасную правду, о существовании которой старик и сам не догадывался или по какой-то причине старался забыть. Например, что ему нечего больше предложить миру, кроме плохих картин и пустых обещаний. Если однажды разбередить эти раны, они уже больше не заживут.

После того памятного разговора с Дюпре Джек на некоторое время ушел в завязку. Правда, не надолго. Пожалуй, даже Джо не мог сильно повлиять на такого заядлого пьяницу, как Джек, но теперь старик был более осторожен: он пил только по вечерам и никогда не брал бутылку с собой в постель, как бывало в старые добрые времена. Вместо этого он начал рисовать усердней и быстрее, чем когда-либо раньше.

Рисование уже давно стало его увлечением. Джек даже зарабатывал кое-какие деньги с продажи туристам плохих масляных и еще худших акварельных картин. Иногда он раскладывал их на небольшом прилавке, который устанавливал в солнечные выходные дни на набережной Портленда. При этом Джек старался не выходить из образа старого морского волка, выдумывая что-то вроде истории своей семьи, которую многие сочли бы правдивой, хотя правды в ней было не больше, чем волшебства в трюках фокусника. Но он зарабатывал достаточно, чтобы жить прилично в давно выкупленном доме, который мог теперь передать кому угодно: двоюродным братьям, племянникам или племянницам, да хоть своей сестре Кейт, которая, судя по завещанию Джека, будет единственным недовольным человеком, когда старик окажется в сырой земле.

Раздался звонок. Он рассеянно проследовал в прихожую, неповторимо шаркая своими поношенными кроссовками по дощатому полу. Джеку был семьдесят один год, но он временами все еще чувствовал себя молодым, правда в последнее время тело все чаще напоминало ему об обратном. Старый профессор сильно сутулился, так что нельзя было сказать, что в нем шесть футов роста; его живот выдавался вперед, а давно седые волосы стали тонкими и пожелтели. Сквозь замерзшее стекло двери он с трудом мог разглядеть силуэт мальчика, рассыпающийся на черные и красные точки, словно акварель попала на масляную картину. Он открыл дверь и с притворным удивлением отступил назад.

— Да это же Дэнмонстр!

Мальчик протопал мимо него, не дожидаясь, когда ему предложат войти. Он быстро прошел по коридору и лишь у двери в мастерскую Джека в первый раз посмотрел на старика:

— Можно?

— Конечно, конечно. Заходи, а я присоединюсь к тебе, как только сделаю себе кофе.

Снаружи день уже начал угасать, и в окнах отдаленных домов зажегся свет. Джек захватил с кухни свою чашку с кофе, добавив туда немного кипятка, и проследовал в мастерскую вслед за мальчиком. Это было небольшое помещение, в прошлом кладовка, где старик сделал перепланировку, заменив одну стену раздвижными стеклянными дверями, так что пол плавно переходил в поросшую травой лужайку, а она, в свою очередь, тянулась до деревьев, росших на краю утеса, за кромкой которого простиралась пугающая темно-синяя гладь воды.

Мальчик стоял у мольберта и смотрел на незаконченную работу. Картина была выполнена маслом, на ней старик снова пытался изобразить вид на остров с океана. Еще одна неудачная попытка, как думал Джек. Здесь работало правило изменчивости: чертов клочок суши не переставал меняться и развиваться, так что, пытаясь выхватить один-единственный миг из этого непрекращающегося движения, художник лишь становился соучастником этого обмана. Но, тем не менее, в этом занятии было что-то успокаивающее, пусть Джек и приближался к неудаче с каждым движением руки, с каждым взмахом кисти.

— Она не похожа на другие, — сказал мальчик.

— Что? — переспросил Джек, отвлеченный от размышлений по поводу недостатков картины. — Что ты сказал?

— Я сказал, что она не похожа на остальные, — повторил мальчик.

— В чем не похожа?

Джек встал рядом с мальчиком, прищурился и приблизил лицо к картине. На ней были отметины, будто на волнах появились черные блики. Он посмотрел вверх, на потолок, и попытался понять, могла ли грязная вода каким-то образом протечь сквозь ранее не замеченную трещину, но ничего не обнаружил. Потолок был белым и девственно-чистым.

Джек аккуратно вытянул палец и дотронулся до полотна, а потом медленно отвел руку. Отметины могли быть сделаны краской, хоть он и не ощущал обычную форму мазка. Художник пригляделся получше и заметил, что некоторые из этих отметин были под его горизонтальными мазками, которые он использовал, чтобы отобразить движение волн. Похоже, он рисовал поверх этих вкраплений и ничего не заметил.

Но это невозможно! Он не мог не обратить внимания на эти отметины на бумаге.

Джек отступил на шаг и попытался понять, что означали эти штрихи, наклоняя голову и рассматривая работу под разными углами; остановился и отошел еще дальше, до двери, ведущей в коридор. Теперь все эти странные штрихи приобрели определенную форму, и он понял какую. Он также знал, что никоим образом он, Винченцо Джиакомелли, не мог поместить на свою картину эти штрихи, потому что принципиально не добавлял к реальному пейзажу ничего, кроме собственного вдохновения.

— Это люди, — сказал мальчик. — Ты нарисовал на картине людей.

Мальчик был прав.

На его картине на волнах колыхались два тела.

Два человеческих тела.

* * *