Джон Коннолли
БЕЛАЯ ДОРОГА
Дарли Андерсону
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Кто он, третий, вечно идущий рядом с тобой? Когда я считаю, нас двое, лишь ты да я, Но, когда я гляжу вперед на белеющую дорогу, Знаю, всегда кто-то третий рядом с тобой, Неслышный, в плаще, и лицо закутал, И я не знаю, мужчина то или женщина, Но кто он, шагающий рядом с тобой? Т. С. Эллиот. Бесплодная земля. Перевод А. Сергеева
ПРОЛОГ
Они приближаются.
Они приближаются — в грузовиках и легковушках, и синеватые выхлопы стелются в ясном предвечерье смутным, как пятна на душе, плюмажем. Они едут с женами и детишками, друзьями и любовницами, судача об урожае, скотине и предстоящих разъездах; о церковных звонах и воскресных школах; о свадебных нарядах и именах еще не рожденного потомства; о том, кто что сказал так, а кто эдак; о малом и великом, о пустячном и важном; они — плоть от плоти множества городков и весей, как две капли воды похожих друг на друга.
Они едут со снедью и питьем, и благоухание жареной курятины и свежеиспеченных пирогов дразнит им аппетит. Едут с не вычищенной из-под ногтей грязью, кисло пованивая выпитым пивом. Едут в наглаженных рубашках и узорчатых платьях; волосы у кого причесаны, у кого растрепаны. Едут с хмелящей радостью в сердце и сладким мстительным предвкушением, тугим змеистым обручем теснящим изнутри утробу.
Едут смотреть, как будут сжигать человека. Заживо.
Невдалеке от берегов реки Огичи — там, где шоссе уходит на Каину, — на бензоколонке Сиберта Йекена остановились двое. Вывеска колонки гласила: «Самая заправская заправка на всем Юге». Вывеску в далеком шестьдесят восьмом Сиберт нарисовал сам яркими красно-желтыми буквами и с той поры из года в год в первый день апреля педантично влезал на плоскую крышу и подновлял цвета, чтобы солнце из всегдашнего своего упрямства не выбелило этот символ радушия. Каждый день в отведенное время вывеска исправно затеняла чистенькую стоянку, цветы в подвесных корзинах, надраенные бензонасосы и ведра с водой для заезжих автомобилистов, чтобы могли стереть с лобового стекла останки всякой мошкары. А за стоянкой тянулись невозделанные поля, и сассафрас в зыбком мареве все еще жаркого сентября колыхался, казалось, в безмолвном танце. Бабочки мешались с опадающими листьями, а дымчатый рыжеватый простор с пролегающими по нему тенями палевых облаков дремливо колыхался за кормой у проезжающих машин, придавая пейзажу сходство с цветастыми парусами среди морской зыби.
Сам Сиберт со своей сидушки у окна высматривал машины и по номерам других штатов прикидывал, сколько выказать доброго старого южного гостеприимства; может, удастся между делом продать кофе с булочкой, а то и сосватать дорожный атлас-путеводитель, линялая от солнца обложка которого предательски намекает, что срок годности вот-вот истечет.
Сиберт и одевался под стать гостеприимному деду-южанину: синий комбез с именной нашивкой на левой груди; старенькая, с каким-то ископаемым логотипом бейсболка, сидящая так, будто хозяин ее, добряк и простак, только и делает, что в задумчивости скребет себе затылок. Волосы у него были седые, а усы загнуты похлеще, чем у Марка Твена, чуть ли не до подбородка. Те, кто знал Сиберта, за глаза подтрунивали: дескать, у старика там кукушка гнезда вьет; впрочем, подтрунивали вполне безобидно. Сиберт со своим семейством в этих местах слыл старожилом, а значит, истинно своим. В окне его магазинчика при бензоколонке рекламировались домашняя выпечка и все для пикника, а сам старик безотказно жертвовал на любое доброе дело, когда его просили. Если декоративная внешность и помогала ему продать лишний галлон бензина и пару шоколадных батончиков, что ж в этом плохого? Наоборот, молодец дед; флаг ему в руки.
Над деревянным прилавком, за которым Сиберт дневал и ночевал все семь дней в неделю (лишь изредка его подменяли жена с сыном), висело подобие доски объявлений с фасонистым заголовком: «Гляньте, кто здесь побывал!» К доске были пришпилены сотни и сотни визиток. Визитки были и на стенах, и на оконных рамах, и на двери в служебную каморку Сиберта. Тысячи Робов Н. Заурядных и Бобов 3. Простецких, кочуя через Джорджию по своим торговым делам (краска для ксероксов, средства гигиены), оставляли у старого Сиберта визитки, запоминаясь тем, что посетили «Самую заправскую заправку на всем Юге». Карточки эти Сиберт никогда не снимал, и они, накапливаясь, образовывали нечто вроде осадочной горной породы. Понятно, некоторые визитки с годами отваливались или соскальзывали куда-нибудь в укромные места — но в целом, если какому-нибудь Робу Н. или Бобу 3. доводилось заезжать сюда снова (иной раз ведя в поводу уже нового Робика или Бобика), они почти всегда при желании могли обнаружить под этими напластованиями свои прежние визитки — этакие артефакты прошлой жизни, нечто из области приятных воспоминаний, в которой можно заново отыскать себя прежних.
Однако двое, что около пяти пополудни заплатили за бак бензина и залили воду в исходящий паром радиатор своего раздолбанного «тауруса», были явно не из тех, которые раздают визитки. Сиберт усек это сразу — можно сказать, почуял нутром, стоило им лишь мельком на него взглянуть. Они излучали ту характерную, смертоносную зловещесть, какую сулит взведенный пистолет или обнаженный клинок. Сиберт едва кивнул, когда они зашли расплатиться, и, дураку понятно, никакой визитки на память не спросил. Желания запомниться эти двое явно не испытывали; наоборот, если вы человек со сметкой (а Сиберт таковым безусловно был), то уж постарались бы забыть их как кошмарный сон, едва лишь оплата за бензин (понятное дело, наличностью) была сделана, а пыль от колес развеялась. Потому что если вы вдруг решитесь когда-нибудь вспомнить об этих двоих — скажем, когда к вам с расспросами и фотографиями нагрянут копы, — то может статься, что они об этом прознают и, в свою очередь, тоже решат вспомнить о вас. И тогда тот, кто в следующий раз явится проведать старого Сиберта, будет иметь при себе цветы, а сам Сиберт навстречу даже не приподнимется и не предложит купить у него линялый путеводитель, потому что будет мертв и заботы о лежалом товаре и выцветающей краске совершенно перестанут его к той поре волновать.
Так что Сиберт без слов принял деньги. А потом смотрел, как один из тех двоих — тот, что пониже и белый, который на въезде долил воды в радиатор, — листает дешевые компакт-диски и небольшой запас книжек в мягкой обложке; их Сиберт держал на полке у двери. Второй, рослый афроамериканец в черной рубашке и модельных джинсах, непринужденно оглядывал углы потолка и заставленные сигаретами полки над прилавком. С удовлетворением убедившись, что камер нигде нет, он вынул бумажник и, отсчитав пальцами в перчатках две десятки за бензин и пару банок колы, спокойно подождал, пока Сиберт разберется со сдачей. Их автомобиль стоял у колонок в одиночестве. Номера на нем были нью-йоркские, причем донельзя замызганные, так что различить можно было разве что цвет и модель машины и еще фигурку Свободы, укоризненно проглядывающую сквозь грязь.
— Может, карту желаете? — больше для проформы спросил Сиберт. — Или дорожный атлас?
— Да нет, не надо, — ответил афроамериканец.
Сиберт завозился с кассовым аппаратом. По какой-то причине у него затряслись руки. От волнения он стал нести всякую бессмыслицу. Часть его сознания словно со стороны наблюдала, как старый дуралей с обвислыми усами роет себе могилу своей болтовней.
— Вы, наверное, где-то поблизости остановились?
— Нет.
— Тогда, пожалуй, больше нам с вами не увидеться.
— Может статься, что и так.
Что-то в голосе незнакомца заставило Сиберта оторвать глаза от кассового аппарата. Руки у старика были влажны от пота. В правую ладонь случайно скользнула монетка — двадцатипятицентовик, кажется, — и застряла между большим и указательным пальцами; он не сразу сумел от нее избавиться, прежде чем она, звякнув, упала обратно в лоток кассы. Темнокожий по-прежнему безмятежно стоял по ту сторону прилавка; горло же Сиберту неизъяснимым образом перехватило. Ощущение было такое, будто посетитель перед ним не один, а их сразу двое: один в черных джинсах и рубашке, с мягким южным выговором, другой же — невидимка, каким-то образом проникший за прилавок и теперь медленно душащий старого Сиберта.
— А может, когда-нибудь еще и пересечемся, — продолжил фразу незнакомец. — Вы же тут надолго?
— Н-надеюсь, — выдавил Сиберт.
— Думаете, вы нас запомнили?
Вопрос был задан непринужденно, вроде шуточки, но истинный его смысл проглядывал четко.
— Мистер, — Сиберт сглотнул, — да я вас уже забыл.
Темнокожий на это кивнул и вместе со своим товарищем удалился, а Сиберт не мог выдохнуть, покуда их машина не исчезла из виду и тень от рекламной вывески вновь не пролегла по опустевшей стоянке.
А когда через денек-другой с расспросами насчет этих двоих нагрянули копы, Сиберт покачал головой и сказал, что знать про таких не знает и не помнит, проезжал ли хотя бы кто-нибудь похожий на этой неделе. Черт возьми, да кого только не носит по дороге, что ведет к 301-му шоссе или к федеральной трассе, успевай только калитку отворять. Вдобавок черные все на одно лицо, как же их меж собой различить, а уж тем более запомнить.
Копов он угостил дармовым кофе с «Твинкис» и, лишь благополучно их проводив, второй раз за неделю напомнил себе, что надо выдохнуть.
Он обвел взглядом визитки, пришпиленные на стене где только можно, после чего потянулся и смахнул пыль с ближней. Под пылью открылось имя Эдварда Боутнера — согласно карточке, торговца запчастями из Геттисберга, штат Миссисипи. Что ж, если этот Эдвард когда-нибудь снова здесь объявится, то сможет взглянуть на свою карточку. Она по-прежнему будет на месте, поскольку Эдвард не возражал против того, чтобы его запомнили.
А тех, кто запомниться не хотел, Сиберт в памяти и не удерживал.
Человек он был дружелюбный, но не тупой.
На отлогом склоне, что к северу от зеленого поля, стоит черный дуб с растопыренными в призрачных лучах лунного света костяными сучьями. Дерево это старое-престарое; кора у него седая, с глубокими продольными бороздами — окаменелый след давно отступившего прилива. На стволе местами виднеется рыжеватая внутренняя кора, у нее горький, неприятный запах. Дуб тот густо порос глянцевитой зеленой листвой — уродливой, как будто изрезанной грубыми ножницами, отчего кончики листьев смотрятся зубьями.
Но это не подлинный запах черного дуба, стоящего на краю поля Адас-Филд. Теплыми ночами, когда мир утихает, словно с зажатым ладонью ртом, и томный лунный свет разливается по опаленной земле под древесной кроной, черный дуб выдает иной запах — несвойственный дубовой породе и вместе с тем столь же присущий этому одинокому дереву, как и листва на сучьях и корневища в фунте. Это запах бензина и горелой плоти, человеческих выделений и паленых волос, плавленой резины и вспыхнувшего хлопка. Запах мучительной смерти, страха и отчаяния; последних мгновений, отжитых под смех и улюлюканье зевак.
Стоит подойти ближе, и становится видно, что нижние сучья опалены дочерна. Вон, видите там, внизу на стволе, выщербину? Теперь она слегка заросла, а раньше была отчетлива — как раз в том месте, где кору пробили резким ударом. Человек, оставивший отметину — последнее свидетельство своего пребывания на этом свете, — был рожден как Уил Эмбри; у него были жена, ребенок и работа в овощном магазине по ставке доллар в час. Жену звали Лила Эмбри — в девичестве Лила Ричардсон, — и тело мужа после отчаянного последнего порыва, увенчавшегося таким ударом обутой ноги о ствол, что кора оказалась пробита насквозь, ей так и не возвратили. Вместо этого останки сожгли, а почерневшие кости пальцев и ступней разобрала на сувениры толпа. Лиле прислали предсмертное фото ее супруга, которое Джек Мортон из Нэшвилла распечатал в пятистах экземплярах на открытки: Уил Эмбри с искаженным, распухшим лицом стоит у подножия дерева, оскалив зубы, а у ног человека, которого Лила любила, разгорается пламя от брошенного факела. Труп был утоплен в омуте, где рыбы доглодали все, что осталось на костях от обугленной плоти, а там и кости распались и рассеялись по илистому дну. Кора в том месте, где Уил Эмбри оставил отметину, так и не затянулась. Неграмотный простолюдин навек запечатлел след своего ухода в дереве, да так прочно, как если бы оставил его в камне.
На этом старом дереве есть места, где листва с той поры не растет. Туда не садятся бабочки и не вьют гнезда птицы. Когда на землю падают желуди в буром мохнатом пуху, они так и остаются гнить: даже вороны отводят от тлеющих плодов свои черные глаза.
Вокруг ствола вьется растение-паразит. Листья его широки, а из каждого узла на стебле распускается согнездие мелких зеленых цветков, пахнущих так, будто они разлагаются, гноятся; днем они черны от мух, которых влечет зловоние. Это Smilax herbacea, синюха. Другой такой не встретишь на сотню миль вокруг. Как и черный дуб, это растение держится особняком. Здесь, на Адас-Филде, эти два сапрофита сосуществуют и паразитируют: одного подпитывают соки дерева, другое же словно само держится на сопричастности к потерянным и мертвым.
И песня, которую поет в ветвях ветер, — это отзвук скорби и горя, боли и расставания. Он разлетается над невозделанными полями и однокомнатными лачугами, проносится над зелеными акрами кукурузы и над дымчатой белизной хлопка. Он взывает к живым и мертвым, летя тенью, к которой льнут старые призраки.
А вон там, на горизонте, сейчас видны огни; это едут по дороге машины. На дворе 17 июля 1964 года, и они приближаются.
Чтобы посмотреть, как будут заживо сжигать человека.
Вирджил Госсард, ступив на парковку у таверны Малыша Тома, громко рыгнул. Над ним простиралось безоблачное ночное небо, где убийственно сияла полная луна. На северо-западе виднелся хвост созвездия Дракона, под ним различалась Малая Медведица, а сверху созвездие Геркулеса. Хотя Вирджил был не из тех, кто засматривается на звезды (неровен час, можно пропустить за этим занятием монетку на дороге), так что расположение небесных тел было ему, мягко говоря, побоку. Из деревьев и кустарника доносился стрекот еще не успевших угомониться кузнечиков, на которых не действовали ни машины, ни люди. Этот отрезок дороги был достаточно укромный — дома, а тем более людей здесь можно по пальцам перечесть: народ давным-давно, побросав жилье, разъехался кто куда в поисках лучшей доли. Цикады уже утихли, и леса скоро подернет дремотный зимний покой. Скорей бы уж. Все это жучье Вирджил недолюбливал. Вот нынче он лежал себе в кровати, и тут какая-то зеленая пакость в поиске клопов на несвежих простынях взяла и укусила в руку — тоже мне, ночной охотник. Понятное дело, он тут же ее прихлопнул, но место укуса все еще почесывалось. Потому Вирджил и смог назвать копам конкретное время, когда приехали те люди. Он тогда, чеша руку, как раз глянул на зеленоватые циферки часов: девять пятнадцать.
Машин на стоянке было всего четыре; четыре на четверых. Остальные все еще кучковались в баре, смотрели повтор хоккея по задрипанному телику Малыша Тома. У Вирджила Госсарда душа к хоккею особо не лежала. Зрение у него было не ахти, да и шайба мелькает так, что башка кружится. Хотя, если на то пошло, для Вирджила Госсарда все двигалось излишне быстровато. Такой уж он был человек, и ни куда от этого не деться. Сметкой он не блистал, но, по крайней мере, отдавал себе в этом отчет, а значит, не такой уж он был и недотепа. Это другие, может, корчили из себя кто Альфреда Эйнштейна, кто Боба Гейтса. Но только не Вирджил. Он знал, что туповат, а потому держал рот закрытым, а глаза по возможности открытыми; так и обретался.
Почуяв тяжесть в мочевом пузыре, он вздохнул. Надо было, прежде чем выйти из бара, отлить — хотя у Малыша Тома сортир вонял еще хуже, чем сам Том. Такой, понимаешь, смердяй, как будто помирает изнутри, а то и вовсе уже помер. И пусть, черт бы его подрал, помирают так или иначе все — кто снаружи, кто изнутри, — но нормальный человек по крайней мере раз в год принимает ванну, чтоб хотя бы отогнать мух. А вот Малыш Том Рудж, пожалуй, что и нет: если б он полез в ванну, вода бы из протеста дала оттуда деру.
Вирджил, почесав в паху, неуютно попереминался с ноги на ногу. В бар возвращаться не хотелось, но если Малыш Том подловит его за ссаньем на парковке, домой точно придется ковылять с Томовым ботинком в заднице, а дома и так проблем хватает; не хватало еще одной проблемы в виде гребаной кожаной клизмы. Можно, правда, отлить подальше, у дороги, но времени на раздумья уже нет: страсть как хочется. Нутро так и разрывает; еще секунда, и…
Нет, ждать нельзя. Вирджил дернул молнию и сунул руку в штаны, одновременно семеня к боковой стене таверны. Времени на это приготовление у него ушло ровно столько, чтобы выписать свои инициалы — пожалуй, единственное, что Вирджил осилил в плане грамотности. Под долгий сладостный выдох давление в мочевом пузыре пошло на убыль. Вирджил прикрыл глаза в кратком экстазе. Блаженство прервалось вместе с тем, как за левое ухо Вирджилу ткнулось что-то холодное, и он, стоя на месте, распахнул глаза. Внимание было теперь сосредоточено на приставленном к коже металле, на звуке струи по дереву и камню, а также на присутствии за спиной крупной фигуры.
Затем послышался негромкий голос:
— Слышь, отброс, предупреждаю: одна капля вонючих твоих ссак мне на ботинок, и придется новый череп искать, чтобы в гробу прилично выглядеть.
Вирджил тревожно сглотнул.
— Как же я остановлюсь? Оно вон как хлещет.
— Я не прошу тебя останавливаться, дебил. И вообще ни о чем не прошу. Просто говорю: боже упаси, чтобы хоть одна капля твоих гребаных ссак попала мне на обувь.
Вирджил, страдальчески всхлипнув, попытался направить струю правее. Он и выпил-то всего три пива, а теперь, гляди-ка, из него будто извергалась сама Миссисипи. «Перестань, ну прошу тебя», — мысленно заклинал он струю. Осторожно покосившись, слева увидел черный ствол в черной руке. Рука тянулась из черного рукава пальто. На том конце рукава виднелось черное плечо, черный лацкан, а над ним край черного лица.
Ствол жестко ткнул в череп — дескать, а ну смотри перед собой, — но Вирджил успел-таки ощутить внезапный прилив негодования. Подумать только, ведь с оружием был ниггер, да еще на парковке у таверны Малыша Тома. Вообще убеждений у Вирджила по жизни было не так чтобы много, но одно оформилось четко — а именно, насчет ниггеров со стволами. Беда Америки не в том, что в ней чересчур много стволов, а в том, что их слишком много в руках не тех людей, а самые из них не те — это, понятно, ниггеры. По Вирджилу, белым людям оружие нужно для самообороны от всяких там вооруженных ниггеров, в то время как все эти ниггеры стволы держат для того, чтобы стрелять из них в других ниггеров, а также, если моча в голову ударит, то и в белых. Решение вопроса — в том, чтобы отнять стволы у ниггеров, а тогда и белых людей с оружием, глядишь, станет меньше, ведь им уже не придется так страшиться; да и число ниггеров, шмаляющих других ниггеров, тоже поубавится, и преступности станет меньше. По сути, штука-то простая: ниггеры — не те люди, которым можно давать оружие. И вот как раз сейчас, в данную минуту, один из таких неправильных людей прижимал свой неправильный ствол Вирджилу к башке, и Вирджилу это совершенно не нравилось. Это лишь доказывало его правоту. Ниггерам нельзя иметь стволы, а…
Тут спорный ствол жестко постучал Вирджилу за ухом, а голос произнес:
— Эй, ты че там такое бормочешь, а?
— Тьфу, бля, — сказал Вирджил и на этот раз себя расслышал.
Первая из машин сворачивает на поле и останавливается, выхватывая фарами старый дуб, так что тень от него вытягивается и ползет вверх по склону, словно след темной крови, струящейся по земле. С водительского сиденья слезает мужчина и, обойдя автомобиль спереди, открывает дверцу женщине. Им обоим за сорок; люди с суровыми лицами, в дешевой одежде и обуви такой штопаной-перештопаной, что от первоначальной кожи осталось, можно сказать, одно воспоминание. Мужчина достает из багажника соломенную корзину, содержимое которой бережно укрыто салфеткой в выцветшую красную клетку. Корзину он передает женщине, а сам из-за запаски вытягивает потрепанную простынь и расстилает по земле. Женщина усаживается, подогнув под себя ноги, и снимает салфетку. В корзине четыре куска жареного цыпленка, четыре сдобные булки, тазик с капустным салатом, а также две бутылки домашнего лимонада, плюс сбоку две тарелки с вилками. Тарелки она аккуратно обтирает салфеткой и ставит на простынь. Мужчина грузновато опускается рядом и снимает шляпу. Вечер стоит теплый, но уже берутся за свое дело москиты. Пришлепнув одного, мужчина какое-то время изучает на ладони его останки.
— Вот же херь, — говорит он.
— Попридержи-ка язык, Эсау, — делает ему замечание женщина, скрупулезно деля еду на две части, заботясь, чтобы мужу достался кусок получше: несмотря на склонность к сквернословию, супруг у нее хороший работник, и ему надо справно питаться.
— Извиняй, — говорит Эсау, принимая тарелку с цыпленком и салатом, в то время как жена укоризненно покачивает головой, недовольная сквернословием супруга.
Следом за ними подъезжают и паркуются машины. Здесь и супружеские пары, и старики со старушками, и юнцы лет пятнадцати-шестнадцати. Кто-то прибывает на грузовиках, везя в кузове обмахивающихся шляпами соседей. Тут тебе и открытые двухдверные «бьюики», и коллекционные «доджи» с жестким верхом, и «форды» всех мастей, и чуть ли не музейный «кайзер манхэттен». Что примечательно, нет ни одной машины моложе семи-восьми лет. Люди угощают друг друга едой или же, прислонясь к капотам своих машин, потягивают из бутылок пиво. Всюду рукопожатия, дружеские похлопывания по спине. Вскоре как вокруг поля, так и на нем самом скапливается не меньше четырех десятков легковушек и грузовиков. Фары светят на черный дуб. В ожидании собралась уже сотня с лихвой человек, и с каждой минутой их все больше.
Возможность вот так сообща встречаться нынче, увы, не столь часта. Достославные годы поджаривания негров на костре миновали, а старые законы гнутся и проседают под новыми, извне привносимыми веяниями. А ведь некоторые старики еще помнят, как в 1899 году линчевали в Ньюмене Сэма Хоуза; тогда были организованы специальные экскурсионные маршруты, по которым отовсюду съехалось две с лишним тысячи человек полюбоваться, как народ Джорджии разделывается с черномазыми насильниками и убийцами. И неважно, что Сэм Хоуз никого не насиловал, а плантатора Крэнфорда убил чисто из самообороны. Смерть черного негодяя должна была послужить наглядным уроком остальным, а потому его вначале кастрировали, затем отрезали ему поочередно пальцы и уши, затем содрали с лица кожу и лишь после этого применили нефть и факел. Толпа расхватала на сувениры его кости, при этом не обошлось без драк. Сэм Хоуз оказался одной из пяти тысяч жертв публичного линчевания, и число это набежало менее чем за век. Причем насильниками из них, говорят, были считаные единицы; линчевали в основном убийц. А были и такие, кто просто распускал язык и даже всуе угрожал, вместо того чтобы иметь голову на плечах и помалкивать в тряпочку. Ведь от подобных разговорчиков недалеко и до бунта; мало ли сброда, способного прислушаться и учинить опасные беспорядки. Всякую такую болтовню следует пресекать прежде, чем она перерастет в крик, — а что утихомирит смутьяна вернее, чем петля или костер?
Великие, славные дни.
И вот примерно в половине десятого слышится гудение трех приближающихся грузовиков, и по толпе проходит взволнованный рокот. Головы дружно поворачиваются туда, где по полю бегут огни фар. Каждая машина везет как минимум шесть человек. В середине держится красный «форд», в кузове которого сидит на корточках темнокожий со связанными за спиной руками. Рослый, под два метра; мышцы на плечах и спине надуты как дыньки. Голова и лицо окровавлены, один глаз заплыл.
Вот он, здесь.
Тот, кому суждено гореть.
Вирджил был уверен, что жить ему осталось считаные минуты. Ишь, как морду свело, создав, возможно, последнюю на его веку проблему. Одно хорошо: скоро вообще не будет проблем.
Но благодушный Господь, похоже, все еще Вирджилу улыбался, хотя и не так милостиво, чтобы отвадить от него громилу со стволом. Наоборот, громила придвинулся ближе, и Вирджил ощутил у себя на щеке его дыхание и запах лосьона — судя по всему, дорогого.
— Скажешь еще раз такое слово, и тогда постарайся побольше удовольствия получить от своего излияния. Потому что оно будет последним.
— Прошу прощения, — выдавил Вирджил. Попытка отогнать бранное слово никак не удавалась, с каждым разом оно навязчиво возвращалось в мозг. Вирджила прошиб пот. — Прошу прощения, — только и повторил он.
— Да ладно тебе. Ну что, закончил?
Вирджил кивнул.
— Тогда прибери отросток. А то сова решит, что это червячок, да еще склюнет.
У Вирджила смутно мелькнуло, не оскорбление ли это, но он на всякий случай быстро заправил свое мужское хозяйство в ширинку и вытер руки о штаны.
— Оружие есть?
— Не-а.
— Небось жалеешь, что нет.
Вирджил не нашел ничего более умного, чем кивнуть, и тут же спохватился: вот дурак-то, со своей честностью.
Он почувствовал, как его ощупывают, хотя ствол при этом был все так же приставлен к черепу. Получается, ниггер не один. Никак, черти, всем Гарлемом сюда приперлись. Сведенные за спиной запястья Вирджилу сдавило: ясно, наручники.
— Так. Повернись направо.
Вирджил повиновался. Он смотрел теперь на открытую местность за баром — зелень до самой реки.
— Отвечай на вопросы, и отпущу тебя гулять вон в те поля. Усек?
Вирджил тупо кивнул.
— Томас Рудж, Уиллард Хоуг, Клайд Бенсон. Они сейчас там, в баре?
Вирджил был из тех, кто врет обо всем напропалую машинально, иной раз даже безо всякой для себя выгоды. Лучше солгать, а потом как-нибудь извернуться, чем сказать правду и иметь головняк изначально.
А потому он, как всегда, по инерции мотнул головой.
— Точно?
Вирджил кивнул и открыл было рот, чтобы приукрасить вранье. Вышло так, что клекот слюны у него во рту совпал с тычком ствола в основание черепа — таким сильным, что голова треснулась о стену.
— Ладно, — вкрадчиво прошелестел голос. — Мы все равно туда сейчас заглянем. Если их там нет, тебе не о чем волноваться, по крайней мере до следующего нашего прихода с расспросами, где они прячутся. Если же окажется, что они сейчас там и посасывают у стойки холодненькое, то утречком они даже мертвые будут смотреться живее тебя. Ты меня понял?
Вирджил понял.
— Они там, — угловато кивнул он.
— А остальных сколько?
— Никого, только они втроем.
Темнокожий (Вирджил в мыслях снизошел чуть ли не до уважительности) отвел от его головы ствол и легонько похлопал по плечу.
— Вот и спасибо, — сказал он. — Извини, не расслышал, как тебя зовут.
— Вирджил, — сказал Вирджил.
— Что ж, спасибо, Вирджил, — поблагодарил темнокожий, прежде чем грохнуть недотепу рукояткой по голове. — Молодчага.
Под черным дубом на нужное место подогнан старый «линкольн». К нему подчаливает красный грузовик, из кузова вылезают трое в капюшонах, предварительно спихнув на землю афроамериканца. Он падает на живот, лицом в сухую грязь. Его вздергивают на ноги сильные руки, и он пристально смотрит в темные неровные дырки, прожженные в наволочках спичками и сигаретами. Чувствуется запах дешевого пойла и бензина.
Его звать Эррол Рич, хотя место его упокоения не суждено пометить ни надгробию, ни кресту. С того момента, как Эррола силой забрали из материнского дома под вопли мамы и сестры, он перестал существовать. Теперь все следы его физического наличия на этом свете сотрутся, и память о его жизни останется лишь с теми, кто его любил. А память о том, как он умер, останется вот с этими, собравшимися в душной ночи.
Зачем он здесь? А затем, чтобы сгореть за то, что отказался согнуться, встать на колени. За то, что выказал неуважение людям, которые выше его по умолчанию.
Эррол Рич должен принять смерть за разбитое стекло.
Он вел грузовик — свою старенькую облезлую колымагу с треснутым лобовым стеклом, — когда услышал окрик:
— Э, черный!
Тут в него, раня лицо и руки, брызнули осколки лопнувшего лобового стекла, а между глаз что-то припечатало. Он машинально дал по тормозам, одновременно почувствовав на себе мокрое. Оказалось, в него прилетела пивная бутылка, успевшая опростаться на сиденье и штаны.
Моча. Они сообща в бутылку помочились и запустили ею в машину. Эррол отер жидкость с лица (окровавленный рукав при этом отделился) и увидел троих мужчин, торчащих у обочины возле бара.
— Кто бросил бутылку? — невозмутимо спросил он.
Никто из троицы не ответил, но тайком все порядком струхнули. Эррол Рич был рослым, атлетического сложения. Они-то думали, что ниггер утрется и проедет мимо, а он мало того что остановился, так еще может и двинуться один на троих.
— Ты, Малыш Том? — Эррол остановился перед Томом Руджем, хозяином бара. Тот лишь отвел глаза. — Если так, то лучше признайся сейчас. Или я сожгу дотла твой сраный сарай.
Малыш Том нерешительно промолчал, и тогда Эррол Рич, который этого крысенка всегда недолюбливал, подписал себе приговор тем, что выдрал из кузова доску и повернулся к троице, которая оторопело застыла — вернее, не застыла, а попятилась, ожидая, что чернокожий сейчас напустится. Но вместо этого Эррол швырнул полутораметровую планку в переднее окно заведения Малыша Тома, после чего сел в грузовик и уехал.
И вот теперь Эррола Рича предадут смерти за лист замызганного стекла, и весь городишко съехался, чтобы это лицезреть. Эррол смотрит на них, этих богобоязненных людей — соль здешней земли, скромных тружеников и тружениц, — и чувствует жар их ненависти, предвкушение грядущей расправы.
«Я умею чинить вещи, — думает он. — Беру то, что сломано, и налаживаю».
Мысль эта приходит словно из ниоткуда. Эррол пытается ее прогнать, но она, как ни странно, упорствует, не желает уходить.
«У меня дар. Я могу взяться за движок, за приемник, даже за телевизор, и починить. И не надо мне ни инструкции, ни на кого-то учиться. Это дар. Дар, которого скоро не будет».
Эррол оглядывает толпу, застывшие в ожидании лица. Он видит подростка лет четырнадцати-пятнадцати. Глаза мальчишки возбужденно горят. Эррол узнаёт его, а также отца, приобнявшего мальчика за плечи. Помнится, этот человек как-то приносил свой радиоприемник, упрашивал починить его до начала лошадиных бегов в Санта-Аните, так как без скачек ему не жизнь. И Эррол приемник починил, заменив в нем испорченный динамик. Вы бы видели, как этот человек его благодарил и доллар положил сверху за то, что Эррол пошел навстречу.
Поймав на себе взгляд Эррола, человек поспешно отводит глаза. Помощи ждать неоткуда. Ни помощи, ни пощады от этих людей. И теперь ему предстоит умереть за какое-то разбитое окно, а свои движки и приемники эти люди доверят кому-нибудь другому, пусть даже чинит он хуже, а за работу берет больше.
Ноги у Эррола связаны, и на «линкольн» он вынужден взбираться мелкими скачками. На крышу драндулета его взволакивают все те же люди в клобуках и, тычком заставив опуститься на колени, надевают на шею веревку. На предплечье самого крупного из них Эррол замечает наколку: ангелочки держат знамя с надписью «Катлина». Эта рука и затягивает веревку. На голову Эрролу льется бензин; Эррол вздрагивает. Вот он поднимает взгляд и произносит слова, свои последние слова на этом свете.
— Не жгите меня, — просит он.
Он уже смирился с неотвратимой участью — с тем, что этой ночью ему предстоит уйти. Но так не хочется гореть!
— Господи, прошу, не дай им меня сжечь.
Остаток бензина человек с наколкой выплескивает Эрролу Ричу прямо в глаза, ослепляя, и слезает на землю.
Эррол Рич начинает молиться.
Первым в бар зашел невысокий белый. В нос здесь шибала застойная кисловатая вонь пролитого пива. Вокруг стойки пыльным сугробом высились подметенные, но не убранные окурки. Пол в тех местах, где подошвы и каблуки затаптывали мерцающий пепел от сигарет, был в смазанных черных пятнах. Оранжевая краска стен взбухала и лопалась нарывами, как пораженная кожа. Не было здесь ни картинок, ни фотографий — лишь пара-тройка пивных логотипов на стенах, да и то лишь там, где требовалось прикрыть особо вопиющие следы общей убогости.
Это заведение и баром-то назвать можно было с натяжкой: так, забегаловка метров двенадцать в длину да десять в ширину. Стойка находилась слева и имела форму хоккейного конька передним заостренным концом к двери. К залу примыкали кабинетик и кладовая. Туалет находился за баром, возле задней двери. Справа в помещении были четыре отгороженных приватных стойла, слева — пара круглых столиков.
У барной стойки сидели двое, еще один стоял с той стороны. Всем троим было за пятьдесят. Те двое, что у стойки, были в бейсболках, несвежих майках под еще более несвежими рубахами и в дешевых джинсах. У одного на ремне висел длинный нож, у другого под рубахой был спрятан пистолет.
Человек за прилавком в молодости, возможно, был в неплохой физической форме — плечи, грудь и руки все еще мускулистые, но уже обросли подушками жира, а груди как у старой шлюхи. Под мышками некогда белой рубашки с короткими рукавами — желтые пятна застарелого пота, а штаны висят чуть ли не на середине бедер, по подростковой моде, нелепой для того, кто этот возраст давно миновал. Желтые волосы все еще густы, а лицо обильно поросло клочковатой недельной щетиной.
Вся троица увлеченно смотрела хоккей по старому телику над стойкой; тем не менее на вошедшего дружно обернулись. Вошедший был небрит, в грязных кроссовках, мятых слаксах и попугайской гавайской рубахе. Такому место где-нибудь на Кристофер-стрит (если б сидящие еще знали, где она находится).
[1] И все-таки типаж был им определенно знаком.
Неважно, насколько этот тип небрит и как небрежно одет: слово «гей» у него, можно сказать, на лбу написано.
— Можно пива? — спросил он, подходя к стойке.
Бармен с минуту демонстративно не двигался, но все же вынул из холодильника банку «Будвайзера» и пустил по столешнице.
Незваный гость, поймав банку, воззрился на нее так, будто увидел «Будвайзер» впервые.
— А еще что-нибудь есть?
— «Буд» безалкогольный.
— Вау, — ухмыльнулся нахал. — Надо же, какой выбор.
Бармен колкость проигнорировал.
— Два пятьдесят, — сказал он.
Прейскуранта над стойкой не было.
Вынув толстую скатку банкнот, вошедший отсчитал три, после чего положил сверху пятьдесят центов мелочью, чтобы чаевые составили доллар. Три пары глаз проследили, как стройные, изящные руки прячут деньги обратно в карман, после чего взоры вернулись к экрану. Голубоватый гость устроился в кабинке позади завсегдатаев и, припав спиной к углу, задрал ноги и тоже уставился на экран. Так вчетвером они просидели минут пять, пока дверь не открылась и в бар не вошел еще один посетитель, с незажженной сигарой во рту. Он ступал так тихо, что его заметили уже в метре от прилавка, причем один из сидящих сказал бармену:
— Том, глянь-ка, у тебя в баре цветные.
Малыш Том и мужчина с ножом нехотя отвлеклись от просмотра и взыскательно оглядели темнокожего, который уже успел устроиться на стульчике у края стойки.
— Можно виски? — попросил он.
Малыш Том не пошевелился. Нет, подумать только: сначала пидор, а за ним еще и ниггер. Во вечерок. Взгляд бармена с лица темнокожего гостя перекочевал на его двубортное пальто, дорогую рубашку и отглаженные джинсы.
— Ты из дальних мест, мальчик?
— Можно и так сказать, — ответил тот, пропуская мимо ушей второе за полминуты оскорбление.
— В паре миль у дороги есть местечко для гнедых, — сказал Малыш Том. — Там тебе и нальют.
— А мне бы здесь хотелось.
— А вот мне бы не хотелось, чтобы ты здесь торчал. Бери-ка, парень, жопу в горсть и дуй отсюда, пока я не рассердился.
— Значит, здесь мне не нальют? — не очень-то сокрушенно переспросил темнокожий.
— Дошло наконец. Давай-давай, вали по-хорошему. Или мне с тобой по-плохому обойтись?
Слева от него двое завсегдатаев зашевелились на стульях, рассчитывая намять гаду бока. Гад же отреагировал весьма странно: сунул руку в карман пальто и, вынув оттуда бутылку виски в оберточном пакете, скрутил на ней пробку. Малыш Том на это нырнул правой рукой под прилавок. Обратно рука показалась уже с бейсбольной битой.
— Эй, мальчик, — предостерег он. — Не вздумай здесь пить.
— Вот незадача, — отреагировал темнокожий. — Кстати, не называй меня мальчиком. Звать меня вообще-то Луис.
С этими словами он перевернул бутылку вверх дном, а потом задумчиво смотрел, как ее содержимое струится по барной стойке. На углу ручеек сделал аккуратный поворот (стечь на пол ему помешала бровка) и побежал мимо троицы, которая удивленно таращилась, как Луис не спеша раскуривает сигару от медной зажигалки.
Затем Луис встал и пустил шлейф ароматного дыма.
— Держитесь, сучары, — сказал он и уронил в виски зажженную зажигалку.
Человек с наколкой резко стучит по крыше «линкольна». Взревывает мотор, и машина, раз или два взбрыкнув как бычок на веревке, срывается с места в мутном облаке пыли, палой листвы и выхлопов. Эррол Рич на мгновение подвисает в воздухе, вслед за чем его тело вытягивается. Он силится достать длинными ногами до земли, но это не удается, и он лишь беспомощно брыкается в воздухе. Губы его, по-рыбьи шевелясь, пускают пузыри; по мере того как веревка все туже затягивается на шее, глаза вылезают из орбит. И без того темная кожа лица лиловеет от прилившей крови; его начинают бить конвульсии, алые брызги орошают подбородок и грудь. Проходит минута, но Эррол все еще дергается.
Под ним человек с наколкой берет сук, обмотанный смоченной бензином тряпкой, поджигает спичкой и, сделав шаг вперед, показывает этот своеобразный факел Эрролу, после чего подносит огонь к его ногам.
Эррол с воплем воспламеняется и каким-то немыслимым образом, несмотря на сдавленную шею, пронзительно, с жутким завыванием кричит в непостижимой муке. За одним воплем следует второй, но вот пламя доходит до рта, пережигая голосовые связки. Горящий кокон на веревке исступленно бьется; воздух наполняется запахом жженой плоти.
Затем биение прекращается. Горящий человек мертв.
Барная стойка вспыхивает; огненная стенка взметается, опаляя бороды, брови, кудри. Мужчина с припрятанным пистолетом отшатывается, левой рукой прикрывая себе глаза, а правой лихорадочно нашаривая оружие.
— Ну-ну, — слышится вкрадчивый голос.
В считаных дюймах от него виднеется дуло пистолета «Глок-19», который сжимает в руке гей в попугайской рубашке. Уже нашарившая было оружие рука робко замирает. Невысокий человек, звать которого Ангел, ловким движением изымает пистолет из чужой кобуры, и теперь перед лицом у завсегдатая бара маячит уже не один, а сразу два ствола. «ЗИГ-Зауэр» Луиса наведен на человека с ножом у пояса. За прилавком заливает водой пламя Малыш Том. Лицо у него красное, дыхание учащенное.
— Ну и за каким хером это делать?
Он смотрит на темнокожего, который направляет пистолет ему в грудь. Выражение лица у Малыша Тома меняется; недолгий страх затмевается естественной агрессивностью.
— А что, тебя это волнует? — спросил Луис.
— Не его, так меня.
Это сказал тот, у которого на поясе нож, — стоило отвести от него ствол, как он заметно осмелел. Черты лица у него были до странности впалые: покатый подбородок терялся в тонкой жилистой шее, синие глаза утопали в красноватых глазницах, а скулы во время оно кто-то словно своротил и расплющил. Его мутноватые глаза взирали бесстрастно, а руки были от ножа отведены, но не так чтобы далеко. Уж лучше бы ножа при нем не было вовсе. Человек, который носит такой тесак, безусловно умеет им пользоваться, причем весьма быстро. Эта же мысль, видимо, пришла и Ангелу: один из двух его пистолетов описал дугу.
— А ну расстегни ремень, — велел Луис.
Помедлив секунду, человек повиновался.
— А теперь роняй с него ножик.
Человек ухватил ремень за конец и потянул. Прежде чем соскользнуть, ножны пару раз зацепились, но наконец стукнулись об пол.
— Вот так-то лучше.
— Кому лучше, а кому и нет.
— Да ты что? — посочувствовал Луис. — Это ты будешь Уиллард Хоуг?
Впалые глаза ничего не выдали. Они не мигая, по-змеиному смотрели на обидчика.
— Я тебя знаю?
— Нет, ты меня не знаешь.
В глазах Уилларда что-то блеснуло.
— Хотя вы, ниггеры, для меня все на одну морду.
— Я другого от тебя и не ждал, Уиллард. Вон тот, который за тобой стоит, я так понимаю, Клайд Бенсон. Ну, а ты, — наведенный на бармена «ЗИГ» чуть качнулся, — ты будешь Малыш Том Рудж.
Пунцовость лица Малыша Тома выпитым горячительным объяснялась лишь отчасти. На самом деле в нем разгоралась ярость. Она угадывалась в дрожании губ, в том, как сжимались и разжимались пальцы. Даже зашевелилась наколка на предплечье, как будто ангелы на нем медленно размахивали знаменем с именем Катлина.
И вся ярость была направлена на этого темнокожего, который сейчас угрожал Тому в его собственном баре.
— Ты мне скажешь, что здесь вообще происходит? — спросил Малыш Том.
Луис улыбнулся.
— Что происходит? Расплата происходит, вот что.
Женщина встает ровно в десять минут одиннадцатого. Ее зовут бабушка Люси, хотя ей нет и пятидесяти и она все еще красива, со светом молодости в глазах, а морщин на темной коже не так уж много. У ее ног сидит мальчик лет семи-восьми, но уже росленький для своего возраста. Радио играет «Weeping Willow Blues» Бесси Смит.
На женщине по прозванию бабушка Люси одна лишь ночная рубашка и большой платок, ноги ее босы; тем не менее она поднимается и идет по коридору; медленной, осмотрительной поступью спускается во двор. Следом идет мальчик, ее внук.
— Бабушка Люси, ты куда? — окликает он ее, но та не отзывается.
Позднее она поведает внуку о мирах внутри миров, о местах, где перегородка, отделяющая живых от мертвых, столь тонка, что они могут видеть, касаться один другого. Она расскажет о различии между теми, кто ходит при свете дня, и ночными скитальцами; о требованиях, которые мертвые предъявляют тем, кто остался по эту сторону.
И поведает о дорогах, по которым ходим все мы — и живые, и мертвые.
Пока же она лишь плотнее запахивается в платок и продолжает ступать к кромке леса, а дойдя, останавливается и ждет в безлунной ночи. Среди деревьев появляется смутное сияние, как будто с небес спустилась комета и теперь движется вблизи земли, пламенея и вместе с тем нет; горя, но не совсем. Тепла от нее нет, но что-то в сердцевине этого света неугасимо полыхает.
И когда мальчик заглядывает бабушке в глаза, он видит горящего человека.
— Вы помните Эррола Рича? — спросил Луис.
Вопрос остался без ответа, лишь у Клайда Бенсона появился нервный тик.
— Повторяю: вы помните Эррола Рича?
— Мы не знаем, о ком ты, парень, — произнес наконец Хоуг. — Ты нас, верно, с кем-то путаешь.
Пистолет в руке у Луиса чуть дрогнул. Левая половина груди Уилларда Хоуга плюнула кровью. Его откинуло назад, и он вместе со стулом тяжело завалился на спину. Рука поскребла по полу, словно в поисках чего-то невидимого, и он застыл.
Клайд Бенсон зашелся криком, и пошло-поехало.
Малыш Том нырнул за стойкой бара, ища под раковиной обрез. Клайд Бенсон пнул стульчик в Ангела и кинулся к двери. Он почти добежал до туалета, когда рубаха на его плече вздулась и лопнула в двух местах. Он шатнулся и, истекая кровью, через заднюю дверь исчез в темноте. Сделавший эти выстрелы Ангел устремился следом.
Внезапно смолкли сверчки, а ночное безмолвие обрело странную напряженность, как будто сама природа дожидалась итога происходящего в баре. К тому моменту, как Ангел настиг Бенсона, тот, безоружный и окровавленный, почти успел пересечь парковку, но от подножки грянулся на пыльную землю, окропив ее при этом кровью. Он пополз к высокой траве, как будто та могла каким-то образом обеспечить ему безопасность. Снизу под грудь его поддел ботинок, перевернув на спину; от нестерпимой муки Бенсон зажмурился. Когда он снова открыл глаза, над ним стоял тот, в попугайской рубашке, целя прямо в голову.
— Не делай этого, — взмолился Бенсон. — Пожалуйста.
Лицо стоящего сверху, более молодого, было бесстрастно.
— Ну, прошу тебя. — Грудь Клайду Бенсону рвали рыдания. — Я покаялся в своих грехах. Я обрел Христа.
Палец на курке напрягся, и человек по имени Ангел произнес:
— Значит, тебе не о чем волноваться.
Во тьме ее зрачков виден горящий человек. Пламя рвется, пускает побеги по его голове и рукам, глазам и рту. Нет ни кожи, ни волос, ни одежды. Есть только огонь в форме человека и боль в форме огня.
— Бедный ты мальчик, — шепчет женщина. — Бедный, бедный мальчик.
В ее глазах скапливаются слезы, тихо струятся по щекам. Пламя начинает мигать, колебаться. Рот горящего открывается безгубой прорехой и вытесняет слова, которые различает лишь женщина. Огонь утихает, из белого превращается в желтый, и наконец остается лишь людской силуэт — черное на черном. Но вот исчезает и он — теперь лишь деревья вокруг и ощущение теплой женской ладони на руке у мальчика.
— Пойдем, Луис. — Бабушка ведет его обратно к дому.
Горящий человек умиротворен. Он упокоился.
Малыш Том поднялся, держа в руках обрез, но не увидел в помещении никого, кроме мертвеца на полу. Шумно сглотнув, Том тронулся влево, к концу стойки. На третьем шаге дерево раскололось, и Малыша Тома прошили пули, раздробив левую тазовую кость и правую голень. Вякнув, он грохнулся как подкошенный, но не унялся, пока не высадил содержимое обоих стволов в гниловатую стойку. В грохоте выстрелов дождем сыпались труха, щепки и битое стекло. Чувствовался запах крови, пороха и пролитого виски. Когда грохот стих, сквозь металлический звон в уши проникали только звуки капающей жидкости и сыплющейся трухи.
И еще слышались шаги.
Покосившись влево, он увидел стоящего над собой Луиса. Ствол «ЗИГа» смотрел Малышу Тому в грудь. В пересохшем рту оставалась смешанная с опилками слюна, и Том сглотнул. Бедренная артерия была разорвана; он попытался зажать рану ладонью, но кровь продолжала неудержимо струиться сквозь пальцы.
— Кто ты? — выдавил Малыш Том.
Снаружи грянули два выстрела, это оборвалась в глинистой рытвине жизнь Клайда Бенсона.
— Еще раз, последний: ты помнишь человека по имени Эррол Рич?
Малыш Том повел головой из стороны в сторону.
— Твою мать, да откуда же…
— Тогда напомню: ты его сжег.
«ЗИГ» смотрел теперь бармену в переносицу. Малыш Том прикрыл рукой лицо.
— А-а, помню, — сказал он сквозь растопыренную пятерню. — Да-да, боже, я же там был. Сволочи, что они с ним сделали…
— Это сделал ты.
Малыш Том замотал по полу головой:
— Нет-нет, ты че! Я там был, но его и пальцем не тронул!
— Не лги мне. Просто сознайся. Говорят, признание идет душе на пользу.
Наклонив ствол, Луис сделал выстрел. Там, где у Тома кончалась правая ступня, брызнули ошметки дубленой кожи и кровь. Он взвизгнул, когда ствол переместился с правой ступни на левую. Слова заклокотали кипящей смолой в бочке:
— Перестань, прошу тебя, не надо. Боже, больно-то как. Ты прав, мы это сделали. И я обо всем сожалею. Мы ж все молодые были, невесть что вытворяли. Я знаю, знаю, нехорошо вышло, ужасно. — Глаза Тома молили о пощаде. Он истекал потом; чего доброго, расплавится. — Думаешь, проходит день, чтобы я о том не вспомнил, не покаялся в содеянном?
— Нет, — ответил Луис. — Не думаю.
— Не делай этого, — запричитал Малыш Том, протягивая умоляюще руку, — прошу тебя. Я найду способ искупить вину. Ну пожалуйста.
— У меня есть такой способ, — сказал на это Луис.
И Малыш Том Рудж перестал жить.
В машине Ангел с Луисом разобрали пистолеты, каждую деталь протерев чистой тряпицей. Части оружия они дорогой рассеяли по полям и ручьям. Они ехали не разговаривая, пока не отдалились от бара на много миль.
— Ну, как ощущение? — прервал наконец молчание Луис.
— Да ничего, — отозвался Ангел. — Вот только спина болит.
— Как тебе Бенсон?
— Нехороший человек. Заслуживал смерти.
— Они все заслуживали.
Видно было, что Ангел думает о чем-то другом, постороннем.
— Ты пойми правильно, — сказал он. — То, что мы с тобой там устроили, меня не заботит. Просто от того, что я его убил, лучше мне не стало — если это то, что ты имеешь в виду. Когда я жал на спуск, перед глазами у меня был не он, не Клайд Бенсон, а Фолкнер.
Оба опять смолкли. Мимо плыли темные поля, тянулись вдоль горизонта силуэты скрюченных домишек.
Молчание на этот раз нарушил Ангел.
— Птахе надо было его тогда, при удобном случае, грохнуть.
— Может быть.
— Никаких «может быть». Надо было сжечь его, и все.
— Птаха не такой, как мы. Слишком много чувствует, думает. Переживает.
— Думать и чувствовать — не одно и то же, — сказал Ангел со вздохом. — А тот старый хер, получается, никуда не делся. И пока жив, всем нам угрожает. — Луис за рулем молча кивнул в темноте. — И меня вон как исполосовал. Так что я себе зарок дал: никто и никогда больше не будет меня резать. Ни-кто.
— Значит, надо ждать, — помолчав, сказал товарищу Луис.
— Чего ждать-то?
— Нужного момента. Верного шанса.
— А если их не будет?
— Будут.
— Ой, не надо, — отмахнулся Ангел и чуть погодя повторил вопрос: — Нет, а если их не будет?
— Тогда мы сами позаботимся, чтобы они появились.
Вскоре они пересекли границу штата и оказались в Южной Каролине, чуть южнее Аллендейла. Никто их не остановил. Позади остались полубесчувственный Вирджил Гроссард, а также безжизненные Том Рудж, Клайд Бенсон и Уиллард Хоуг — та самая троица, что неудачно подшутила над Эрролом Ричем, а затем его же выволокла из дома и предала позорной смерти на потеху толпе.
А вдалеке на Адас-Филде, у северного холма, полыхал черный дуб — бурея жухлыми листьями, обливаясь шипящим, слюной исходящим из коры соком, и сучья на фоне усеянного звездами ночного неба были подобны костям пылающей длани.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Медведь сказал, что видел пропавшую девушку.
Это было неделей раньше — до высадки в Каине, после которой осталось три трупа. Солнечный свет попал в плен к хищным облакам — косматым, грязно-серым, как дым от мусорной кучи. В воздухе стояло безмолвие, предвещающее дождь. Снаружи, беспокойно подергивая хвостом, тряпкой растянулась дворняга Блайтов. Уместив морду меж передних лап, она лежала с открытыми встревоженными глазами. Блайты жили в Портленде на Дартмут-стрит, с видом на воды укромного залива Каско. Обычно там кружится множество птиц — чайки, утки, чирки, — но сегодня пернатых почему-то не наблюдалось. Мир был как будто из стекла, которое должно вот-вот разбиться под действием невидимых сил.