Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дункан Мак-Грегор

Похищение Адвенты

ПРОЛОГ

Песнопевец Агинон аккуратно пристроил цитру у ног своих, принял из рук слуги огромную чашу, доверху наполненную золотистым аквилонским вином, и тремя глотками тут же ополовинил ее. Затем чуть затуманенный взор его вновь обратился на молодого Тито, чернобрового и черноокого красавца, который отвечал ему взглядом почтительным, хотя и не без тени усмешки: он едва успел отведать этого знаменитого аквилонского, в то время как Агинон употребил уже две чаши и теперь принялся за третью.

— Что, Титолла, приумолк? — ласково вопросил песнопевец, рукою поглаживая крутой бок чаши. — Или бражка не хороша показалась?

— Бражка ли? — с сомнением покачал головой юноша. — Да я такого вина еще и не пробовал. В груди от него горячо, в душе весело, а на языке приятно. Если позволишь, я возьму в дорогу один кувшин…

— Проку нет. Сон себе попортишь — и вся радость… Отец мой, помню, говаривал: «Что бы ни было в сосуде, но если он один — в нем только вода…» Ты уж возьми с полдюжины, милый, а останется — друзей угостишь… — Агинон степенно отер ладонью губы и клинышек бородки и переправил пустую уже чашу на край стола, дав слуге знак наполнить ее снова. — Погляди-ка, Титолла, луна какая желтая — будто бы свежая лепешка с сыром, так и хочется укусить… А звезды, звезды!.. Люблю я ночное небо — душа моя там и без вина поет, кружась в танце таких же легких душ… Ох, я и не заметил, что ночь наступила… Заговорил я тебя, сынок, — гляжу, глаза твои уж закрываются. Отправляйся теперь почивать, а поутру я сведу тебя на базар. Поизносился ты, надо одежонку добротную купить…

С этими словами песнопевец расправил складки на своем сером в черную крапинку балахоне дорогой мягкой шерсти, собранные им в начале беседы для удобства, сдернул с плеч накидку и бережно завернул в нее цитру, затем допил из чаши последний глоток вина и со вздохом поставил ее на стол. Юноша в продолжение сего обычного, хорошо знакомого ему ритуала смотрел на него с недоумением и обидой, но пока молчал. Когда же Агинон, кряхтя, стал подыматься из глубокого кресла, Тито нахмурил брови и быстро сказал:

— Но, дядя, ты обещал нынче всяко поговорить со мной! Неужели я для того приехал в Аквилонию, чтоб тут по базарам ходить? Будь добр, погоди ложиться. Я…

— О-хо-хо-о… Митра свидетель, Титолла, ну мне ли надо спать? Я стар, и давно уже ночи мои наполовину бессонны! Но ты — ты так молод, а в молодости силу питает обильная пища да крепкий сон…

— Нет уж, — перебил его Тито, упрямо мотнув головой. — Мою силу питают более наши с тобой беседы, так что… Я груб, дядя, прости меня… Но я так надеялся, что ты расскажешь мне новую историю… Если ты меня любишь, конечно, — хитро добавил он, видя, каким умилением наполняются темно-зеленые глубокие глаза песнопевца.

— Ах, милый, ну разве могу я тебе отказать?

С видимым удовольствием Агинон пристроился в кресле заново, опять собрав складки балахона под животом внушительного размера, скинул с цитры накидку, дернул струны и бодро завел сочиненную им самим песнь. Простые слова о том, что человек изначально живет любовью и надеждой, но есть еще вечная война, которая, в конце концов, уничтожит эти великие чувства и тогда-то мир погибнет, больно ранили чистое сердце юноши, хотя он слышал их не в первый раз. Представляя себя воином, идущим на смертельный бой ради спасения любви и надежды, он шепотом вторил низкому бархатному голосу дяди, и душа его трепетала от невыносимо сладостных мгновений предвосхищения собственного будущего.

Прекрасные глаза Тито наполнились слезами: сейчас он был действительно счастлив. Мысленно он горячо благодарил Митру за то, что его отец, простой сапожник из Ханумара — маленького городишки на севере Немедии — родился от одной матери и одного отца с таким мудрым и добрым человеком как дядя Агинон, который еще в ранней юности ушел из дому, с тем чтобы странствовать по свету, познавать мир и людей, в сем мире живущих, изучать науки и исцелять болезни. Тито не уставал перечитывать его записи о прошлом, коих накопилось без малого четыре дюжины свитков, с наслаждением погружаясь в неведомую ему пока сущность самой жизни. Дядя Агинон знал астрологию и происхождение металлов, умел объяснить короткое дыхание цветка и молчание рыбы, твердо верил в странную шарообразную форму земли и не боялся называть ее такою же звездой, какие мерцают ночью в далекой черной выси; он легко слагал весьма простые, но удивительного философического содержания песни (почему-то он считал это своим основным занятием), и слушателю оставалось лишь напрячь внимание, а потом где-нибудь мимоходом пересказать песнь сию своими словами, чтобы сразу же прослыть ученым мужем; он понимал суть войны и ненавидел ее так, как только мог столь мягкий человек; наконец, он полагал учение основой всего дальнейшего, при этом утверждая, что начинаться всякое учение должно с установления моральных принципов, без которых оно бессмысленно и даже вредно.

Подобные знания и убеждения привели к неожиданному результату: великий Конан, король жемчужины Запада Аквилонии, прослышал о бродячем песнопевце, призвал его к трону своему и после целого дня и половины ночи беседы с ним повелел остаться во дворце, дабы помогать ему в делах государственных и общественных мудрым советом.

Агинон раздумывал недолго: в преклонные года нелегко ходить по свету с торбой за плечами, да и пришла уже пора начинать главное, намеченное еще с юности дело — создание летописи хайборийской эры, продолжение какового документа, кстати, по его смерти должен был исполнить он, Тито Чилло, ибо являлся единственным наследником не только всего имущества дяди (а его обеспечил король Конан), но и всех его трудов. Итак, вот уже третье лето песнопевец Агинон жил в столице Аквилонии — великолепной Тарантии — и занимался тем, ради чего и призвал ныне племянника раньше положенного срока, то есть писанием вышеупомянутой летописи.

— Да, Титолла, — закончив песнь, сказал Агинон, — война это не только смерть тысяч и тысяч, но и шаг к гибели всей земли. — Иногда он любил говорить так, словно продолжал петь. — Кажется, наш владыка Конан уже начинает сие понимать…

— Дядя, расскажи мне о нем. Правда ли то, что нет равных ему в боевом искусстве? Правда ли то, что он мудр и справедлив? Я читал в твоих записях, что он родом из Киммерии, и мне трудно поверить, что варвар…

— Тш-ш-ш, сынок… Голова моя и так слаба от этого чудесного аквилонского вина, а тут еще твои вопросы… Составь список, я после тебе отвечу… — Песнопевец усмехнулся, тем самым давая понять племяннику, что сии слова следует воспринимать как шутку, и снова протянул руку за чашей. — Твои глаза горят, мои же слипаются… А все должно бы быть наоборот… Знаешь, милый, отпусти-ка ты меня спать, а?

— Дядя! — Тито умоляюще приложил к груди изящные белые руки. — Да что ж это такое?

— Надеюсь, ты помнишь, где хранятся мои записи? — С улыбкою Агинон смотрел в растерянные черные глаза юноши, мысленно также благодаря светлого Митру за то, что у младшего брата его родился такой прекрасный сын. — Или успел забыть?

— Дя-а-адя! — укоризненно покачал головой Тито. — Ну как я могу забыть, если нынче с утра с ними работал?

— Ну, так пойди и возьми их, — песнопевец встал во весь свой огромный рост, широко зевнул, — и загляни в самый конец. Там ты найдешь то, что так тебя интересует… А теперь — не обессудь…

Агинон наклонился, поцеловал племянника в висок и тяжелой поступью вышел из зала. Зная своего мальчика, он был уверен, что тот, не теряя и мгновения, помчится сейчас на третий этаж, заберется в маленькую каморку в конце коридора, найдет среди рукописей последние и с юношеским пылом углубится в чтение его рассказов о великом киммерийце Конане, который «ножищами, обутыми в грубые сандалии, попрал изукрашенные самоцветами престолы земных владык»… Именно с этих строк, коими Агинон весьма и весьма гордился, Тито начнет свое первое знакомство с нынешним аквиловским правителем, а потом… О чем же писано в следующем свитке? Песнопевец примостил большое тело свое в пуховых подушках, закрыл глаза, в тот же миг ощутив приятное головокружение, предшествующее крепкому сну, и вспомнил: «В черном небе, обложенном серебряными точками звезд, еще видев был мерцающий хвост кометы…»

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой описывается несчастная судьба хона Буллы, властителя хонайи на западе Коринфии

В черном небе, обложенном серебряными точками звезд, еще виден был мерцающий хвост кометы, но постепенно он растворялся в заоблачной выси, оставляя за собою лишь светлый клин, который, однако, тоже — медленно и неумолимо — уже поглощала вселенская тьма. Конан подавил облегченный вздох и отнял вспотевшую ладонь от рукояти меча: огненный дракон улетел, даже не заметив его, и вряд ли можно было ожидать, что он вернется.

— Конан?

Не получив ответа, хон Булла сошел с крыльца во двор и, помахивая тускло горящим светильником с пальмовым маслом, подошел к киммерийцу.

— Я думал, ты давно уже спишь…

Он задрал голову, по старой привычке вглядываясь в ночь, но, конечно, кроме сплошной черноты да доброй тысячи ярких звезд ничего там не узрел, а Конан не стал рассказывать ему про дракона, не желая пугать такого радушного хозяина, как хон Булла. Нынче тот принял его в своем доме словно самого дорогого гостя: напоил лучшим вином, накормил лучшими кушаньями, многие из которых юный варвар и видел-то впервые, а затем предложил выбрать из своего, гарема лучшую девушку, дабы она скрасила его одиночество в черной, чернее мрака и угля, коринфийской ночи. Ильяна и скрасила; только потом, когда она уснула, разметав по тахте пушистые белокурые волосы, Конан решил выйти во двор и подышать свежим ночным воздухом — в доме хона было жарко и душно, несмотря на то, что и окна и двери не закрывались вообще, — тут-то и заметил он в небе огненного дракона, стремительно летящего под самыми звездами.

— Молодость, молодость, — с улыбкой обратился хон Булла к варвару, вставая на цыпочки, чтоб заглянуть в синие глаза гостя. — И дальняя дорога не утомляет, и любовь…

— Утомляет, — буркнул Конан, отворачиваясь. — Но уснуть не могу.

— Отчего же? — Круглая добродушная физиономия старика немедленно омрачилась и вроде даже похудела, так расстроило его признание варвара: для истинного коринфийца покой гостя превыше всего, и если ночью храп его не сотрясает дом, значит, хозяин был недостаточно приветлив или — что еще хуже — скуп. — Отчего же? — нетерпеливо повторил вопрос хон Булла, обходя Конана с другой стороны и вновь пытаясь заглянуть в его глаза.

— Думой мучаюсь, — успокоил его киммериец, но только открыл рот с целью развить мысль, как вдруг понял, что, отвлекшись на огненного дракона, совершенно позабыл, какой такой думой мучился. Тогда вместо слов он небрежно сплюнул, дружески хлопнул хозяина по пухлому плечу и заключил так: — Да ладно, это моя забота…

— Пока ты гость мой, меня она тоже касаема, — возразил хон Булла. — Присядем, ты поведаешь мне о своей печали. Кто знает, может, я и смогу сделать для тебя эту ночь светлее…

— Нет, — отказался от помощи киммериец, тем не менее усаживаясь по примеру хозяина на широкую скамью у дома. — Но ты можешь сделать для меня эту ночь веселее.

Конан любил послушать истории убеленных благородными сединами старцев, особенно если земной путь их был не ровен, а извилист и многотруден. Хон же Булла, как понял варвар из беседы во время вечерней трапезы, за свои семьдесят и семь лет успел обойти весь мир, о чем упомянул лишь вскользь, тем самым вызвав еще больший интерес молодого гостя.

— Сдается мне, сундуки твоей памяти забиты байками о разных странах и приключениях. Клянусь бородой Крома, я не прочь послушать парочку — чтоб потом лучше уснуть.

— Хм-м-м… Задал ты мне задачу, — покачал головой старик. — Я уж давно все перезабыл. Ты же видишь, Конан, — пальцы левой ноги моей уже касаются порога Серых Равнин… Нет-нет. — Он поднял руку, увидев, как помрачнело и без того суровое лицо варвара. — Ты мой гость, и твое желание для меня закон. Позволь только сходить в дом за кувшином вина, дабы рассказ мой не показался тебе сух…

Улыбнувшись, хон Булла поднялся и проворно устремился к крыльцу, оставив киммерийца созерцать сияние звезд — за неимением чего-либо иного черной ночью. В самом деле сейчас с темнотою слились даже очертания редких здешних дерев, а светильник с пальмовым маслом, оставленный хозяином на траве у скамьи, освещал лишь ноги Конана и еще отбрасывал желтый густой блик на его колени, более же ничего нельзя было разобрать вокруг ни рядом, ни подале. Глубокая, словно сон, тишина царила здесь, сообщая покой всему живому; и в стрекотанье цикад, и в легком шорохе растений и ночных зверушек тоже слышалось умиротворение, кое казалось вечным, но, конечно, все равно всякий знал, что утром оно исчезнет бесследно. Конан вдохнул душный, чуть влажноватый воздух, чувствуя, как вместе с ним в грудь, в душу, во все поры проникает нечто невесомое и чистое, ранее изведанное и все же каждый раз как новое, и приглушенно — словно не желая нарушить эту тишину — засмеялся.

— Ты смеешься, — заметил наблюдательный хон Булла, появляясь так неожиданно, как только может человек его комплекции. — И я тоже — над собой. Не знаю, где в собственном доме хранится вино… Пришлось разбудить Майло, хотя и не хотелось его тревожить…

— Мне нравится твое вино, — проворчал варвар, принимая из рук хозяина крутобокий кувшин. — Последние пять лун я пил только дешевую кислятину в придорожных трактирах, а ел такую дрянь, от одного запаха которой сдох бы твой нос… — Он отхлебнул пару добрых глотков, крякнул от удовольствия и вытер губы рукавом куртки. — Отличное вино… Послушай, достопочтенный, нынче я никак не мог понять, что ты так носишься с этим Майло? Ведь он не сын тебе?

Хон Булла, растаявший от похвалы гостя, не сразу уловил момент перехода от вина к Майло. Хмыкнув, он помолчал немного, осмысливая свой ответ — за это время Конан опустошил кувшин на четверть, — и наконец, со вздохом пояснил:

— Конечно, нет. Он бел — я черен, он высок — я низкоросл, он тонок — я толст…

— Прах и пепел! Да будь он хоть сусликом, а ты крокодилом! Разве суть в этом? Знавал я одного шемита, чьим отцом был гипербореец, а матерью кхитаянка!

— Да? — удивился старик, про себя умиляясь сему заявлению молодого гостя, высказанному тоном уверенным и твердым. — Гм-м… Право, это очень интересно… Но если ты столь осведомлен в вопросах видов и подвидов человеческих, как же тогда ты догадался, что Майло не сын мне?

— Ты добр — он зол, вот и все! — Конан решительно рубанул могучей рукой своей воздух, подкрепляя сказанное.

— Э-хе-хе… — Чередой вздохов хон Булла замаскировал смешок, уже булькнувший в его горле. — Когда б все было так просто… Только Майло не зол, Конан, совсем не зол. Он капризен и раздражителен, но сердце у него чистое, поверь. Я люблю его как сына, хотя иногда мне хочется его убить…

— Откуда он взялся?

— Он достался мне семидневным младенцем двадцать пять лет назад при подходе к Коринфии, и сие происшествие заставило меня на некоторое время осесть на родине… А в общем, история долгая.

— Рассказывай, — требовательно сказал гость, устраиваясь на скамье поудобней — то есть подворачивая под себя ногу в рваном сандалии и передвигая меч, упиравшийся в землю, себе за спину.

— Послушай лучше про вендийские джунгли. Я был там в молодости и…

— Я и сам там когда-нибудь буду, — перебил Конан. — А сейчас расскажи про Майло — ты ведь уже начал.

— Ты мой гость, — уныло согласился старик. — И твоя воля для меня закон… Признаться, ныне мне кажется сном все, что случилось тогда. Порою я смотрю на Майло и думаю: «Кто это? Откуда он взялся?» И он будто чувствует… Бросает на меня злобные взгляды и шипит… Ты слышал, Конан, как он шипит? Бр-р-р…

Итак, я возвращался на родину после многих лет странствий — путь мой был долог, и проходил через Ванахейм, Киммерию, Аквилонию и Немедию; до Ванахейма я два года жил в Асгарде, а до Асгарда в Гиперборее, и… Впрочем, сие не имеет отношения к этой истории…

Направляясь по Дороге Королей к западу моей Коринфии, я ощущал такое томление в груди, какое вряд ли смогу передать теперь словами. Утро было чудесное — светлое и тихое, как душа юной девы; я пел (до того я не пел лет пятнадцать), и шаг мой становился все четче и быстрее; ни одного человека не встретил я до самого полудня и немало был этим доволен, ибо свидание с родиной не терпит чужих глаз.

И вот, когда хонайя, владетелем коей я стал спустя три года, уже виднелась вдали, из густого кустарника на дорогу вышла молодая особа примерно твоих, Конан, лет. Тебе ведь уже двадцать?

— Почти, — с неудовольствием кивнул киммериец, заметив, что слово «уже» хон Булла произнес через запинку, очевидно заменив им более неприятное для гостя слово «еще».

— Лицом девица была бела и нежна, — продолжал слегка смутившийся старик, — волос имела тоже белый — вот как у Майло, — а в руках она держала корзину, такую тяжелую, что тонкий стан ее сгибался чуть ли не вдвое. Скажу сразу, что отсутствие спутника, полные скорби прекрасные глаза и писк, доносящийся из корзины, тут же открыли мне истину: неверный возлюбленный оставил несчастную с ребенком! Когда же я, незанятый никакими иными заботами, посмотрел на нее внимательнее, то увидел богатый, хотя и уже чуть запылившийся наряд. Увы, знатная семья обладает теми же предрассудками, что и простая деревенская… Конечно, бедняжку выгнали из дому, как только узнали о ее позоре!

Сердце мое сжалось. Приблизившись, я просил её разделить со мной мою скромную трапезу (сам я не был голоден, но она наверняка была, что немедленно подтвердилось), объяснив свое предложение тем, что душа моя пребывает в печали, освобождению от которой вовсе не способствует одиночество. Она согласилась.

Вдвоем мы довольно быстро справились и с бутылью вина, и с половиной большого круглого хлеба, и с куском солонины. Поначалу девица не желала встречаться со мною взглядом, но потом немного оттаяла и даже назвала мне имя свое и ребенка. Ее звали Майана, а мальчика — Майло, и шла она из той самой хонайи, владетелем коей мне потом предстояло стать. При этом родом она была из Немедии, из самой Нумалии. Как выяснилось еще позже, все мои догадки оказались верны: Майана, дочь богатого барона, полюбила нищего бродячего менестреля и зачала от него дитя. С сей поры и начались ее несчастья… Парень, страшась праведного гнева родителя девушки, тайком скрылся из баронства в неизвестном направлении; она хранила тайну сколько было возможно, по ночам проливая горчайшие слезы; затем, когда признаки бремени стали явны, призналась отцу, который тотчас с позором изгнал ее из дома.

Майана отправилась к тетушке в Коринфию — та любила ее и всегда звала к себе. Увы и еще раз увы. Добрая женщина, в ужасе и негодовании призывая богов преждевременно изъять плод из чрева племянницы, не оставила ее даже переночевать. Помаявшись в хонайе без крова и денег, девушка нанялась, наконец, в таверну подавальщицей и там-то служила до самого появления на свет маленького Майло. Но кому нужна несчастная с младенцем? Конечно же, ее тут же снова прогнали — третий раз за короткое время! — и она, положив сына в корзинку для белья, пошла обратно в Нумалию, горячо надеясь, что при виде внука отец ее смилостивится и примет их обоих. К слову, Конан, я очень сомневаюсь, что жестокосердый барон мог простить дочь…

Я выслушал сию печальную историю, к концу которой слезы катились из глаз моих, и осмелился предложить Майане половину своих денег и совсем немного еды — все, что осталось в моем заплечном мешке. Девушка тоже прослезилась и с благодарностью приняла мою помощь. Затем мы, оба уставшие от душевных переживаний, улеглись под кустом и мгновенно (во всяком случае, я — мгновенно) уснули. А проснувшись… А проснувшись спустя четверть дня, я обнаружил, что Майана мертва… О, Митра… Если позволишь, Конан, я закончу утром…

Хон Булла всхлипнул, отер слезы ладонью и, не дожидаясь милостивого разрешения своего молодого гостя, бегом ринулся в дом.

* * *

Перед самым рассветом, когда верная спутница ночи — тишина — еще не улетела в заоблачные дали, киммериец пробудился. Ильяны рядом уже не было; остался только ее запах, легкий, цветочный, заново возбуждающий желание любви, да белокурый волнистый волос, зацепившийся за жесткую, словно лошадиную, черную Конанову прядь. Тем не менее, сердце юного варвара билось ровно, и исчезновение Ильяны он спокойно отнес к тому сну, что видел только что. Странно — вдруг показалось ему, — что сей сон был смутен и мрачен и даже оставил некое неясное ощущение тревоги в душе: последние пять с лишком дней путь его, вплоть до самого дома хона Буллы, ни разу не прерывался чужой волей либо непогодой, да и в прошлом не таилось ничего такого, что могло бы навеять дурь и забвенье. Он только что вернулся из далекого снежного Ландхааггена, где отыскал деревню племени антархов и передал им символ их существования в мире — вечнозеленую ветвь маттенсаи, отнятую ценой жизни друга у злобного монстра, что обитал на Желтом острове в море Запада, а это дело составляло суть девятнадцатого года его бытия, так что можно было считать, что душа его вполне спокойна, ибо свободна.

Откуда же та щемящая тоска в груди? Обыкновенно истоки ее в прошлом, но вдруг это природное чутье варвара уловило нечто в будущем? Нет, сия мысль оказалась киммерийцу не под силу. Он сердито зевнул, возвращаясь в явь, и рывком встал с тахты.

Подойдя к огромному — почти во всю стену — открытому окну, Конан убрал тонкую полупрозрачную занавесь, что едва заметно колыхалась от нежного дыхания зарождающегося дня, и всмотрелся в уходящую ночь. Где-то там, очень высоко, за невидимыми сейчас облаками, куда она поднимется через несколько мгновений, находятся Серые Равнины — приют мертвецов… Там в вечных сумерках и маете бродит и его верный друг Иава Гембех, и девочка Мангельда из племени антархов, и… И он сам тоже рано или поздно попадет туда же… Что ж, если боги устроили мир так странно, что каждый непременно должен умереть, Конан вполне согласен, только лучше все-таки не слишком рано и не слишком поздно…

Первый свет озарил, наконец, равнину, простирающуюся перед домом хона Буллы, и ночь, растворяясь во взоре ясного ока Митры, освободила все звуки — засвистали, зачирикали птицы, пробудилась земля, глубоким вздохом своим наполняя все живое, зашуршал туфлями Майло, отправляясь по нужде во двор, заплескались в полном голубоватой чистой воды наузе юные наложницы…

— Ко-онан!.. — шепотом пропел хон Булла, появляясь в проеме дверей Конановой комнаты. — О, ты уже встал? Я пришел звать тебя к столу.

Киммериец с готовностью кивнул, живо натянул легкие полотняные штаны и, завязав спутанные длинные волосы свои в хвост, пошел за хозяином. Восьмиугольный приземистый стол красного дерева был уставлен блюдами, чашами и сосудами так, что меж ними и ребенок едва бы смог просунуть палец. Виноград, коим Коринфия славилась издавна, в новорожденном солнечном свете играл всеми цветами от ярко-желтого до фиолетового; оранжевые апельсины, светло-зеленые продолговатые дыни, розовые в крапинку жирные абрикосы даже сквозь кожуру распространяли тонкий нежный аромат; сочные куски холодной телятины, проложенные дольками лимона, занимали самое большое блюдо посреди стола; вино, поданное в высоких узкогорлых бутылях матового стекла, разнилось не только крепостью, цветом и происхождением, но и вкусом, и запахом, оттенки коих не оставили бы равнодушным и самого что ни на есть важного и привередливого ценителя. Конан же, узрев все это великолепие, издал лишь одобрительный присвист — а более от него никто и не ожидал, — после чего принялся за еду с завидным аппетитом, проворно поглощая все без разбора, тем самым заслужив фырканье и шипение злобного Майло.

В отличие от киммерийца приемный сын хозяина ел не то чтобы степенно, но так лениво и с таким надменным выражением длинного белого лица, что у более чувствительного гостя своим видом вызвал бы изжогу. Отламывая крошечные кусочки мяса, он отправлял их в рот и потом долго и нудно жевал, сопровождая труд сей глубокими вздохами. Покончив с телятиной, Майло тщательно, с причмокиваньем, облизал пальцы и принялся за виноград, причем косточки он выплевывал прямо на стол, то и дело попадая в блюда и чаши. Хон Булла, сам давно привыкший к подобным манерам приемыша, в присутствии гостя смотрел на него с укоризною, и совершенно напрасно: все его взоры проходили сквозь него, как луч солнца сквозь стекло, — он просто не обращал на них ни малейшего внимания.

Насытившись, Конан довольно рыгнул и, откинувшись на спинку кресла, впервые за все время трапезы повернул голову к Майло, который тут же зашипел, приподняв верхнюю губу к самому кончику длинного носа. Хон Булла, от стыда уже едва способный принимать пищу, в страхе поглядел на варвара — одна только мысль о том, что он может оскорбиться и покинуть дом, приводила его в ужас. Многие годы он славился своим гостеприимством, поступая строго по закону общежития, гласящему: «Как ты любишь человека, так и он любит тебя»; несомненную истину сего хон Булла не раз имел счастье испытать — отправляясь по делам в Коф, Офир, Немедию, Замору и Бритунию, он всегда мог надеяться на такое же радушие тамошних знакомцев, кои ради него терпели даже Майло. Но все они за плечами несли груз от пятидесяти лет и выше, то есть обладали определенным жизненным опытом, который в числе прочих наук содержал и дорогое умение скрывать свои чувства, чего никак нельзя было заподозрить в молодом киммерийце, явно склонном открыто выражать все, что думает в данный момент. Однако, с удивлением и приязнью вдруг обнаружил хон Булла, Конану, по всей видимости, было глубоко наплевать на выходки его приемыша. Длинным ногтем мизинца ковыряя в зубах, он рассматривал аристократические черты Майло с детским любопытством, вовсе не реагируя на яростный ответный взгляд его зеленых глаз.

Приемный сын хона Буллы и впрямь ничуть не походил на своего доброго покровителя. Ростом он был много выше его и макушкой доставал почти до бровей киммерийца; красивое чистое лицо портила постоянная гримаса недовольства — казалось, губам Майло вообще незнакома улыбка, а глазам теплота; сквозь тонкую веснушчатую кожу просвечивали голубые вены, особенно заметные на веках и висках; худые длинные руки были покрыты редкими золотистыми волосками; прямые белые волосы, аккуратно расчесанные и закинутые за спину, достигали самых лопаток. Он был тощ, но жилист и широкоплеч, и производил впечатление человека безусловно сильного, что варвар тут же решил при случае проверить.

Пристальный взор гостя, наконец, вывел Майло из себя. Он выплюнул косточку абрикоса прямо в свою чашу с вином, резко поднялся и вышел из комнаты, напоследок злобно рыкнув в сторону хона Буллы. Старик вздрогнул, но, переведя взгляд на Конана, виновато улыбнулся и пожал плечами, словно извиняясь за столь отвратительное поведение приемыша.

— Отведай еще осетринки, — робко предложил хозяин, подвигая узкое длинное блюдо поближе к варвару.

— Боле не хочется, — важно ответствовал тот фразою, слышанной однажды от богатого аргосского нобиля, при этом все-таки захватывая целое звено осетрины и целиком запихивая его в рот. — Только ты, достопочтенный, не спеши за Майло. Кромом клянусь, я не прочь послушать твою историю дальше.

— Гм-м… Ну что-же… — На сей раз хон Булла согласился рассказывать с видимым удовольствием. — Пойдем в сад. Под сенью груши я устроил себе место отдохновения… там и поведаю тебе остальное…

* * *

— Выкопав неглубокую яму, я положил в нее тело несчастной Майаны и прикрыл его ветками. Для этого мне пришлось ободрать чудесный куст с огромными фиолетовыми листьями, но зато ни одна птица (ты знаешь наш обычай?) не могла увидеть лица умершей. Потом я открыл корзинку.

Кроме Майло, который в то время был гораздо более мил, нежели теперь, там оказались кое-какие вещи, отныне принадлежащие ему: свернутый в трубку тонкий ковер работы искуснейшего мастера, на коем выткана была птица Лоло, воспевающая жизнь и любовь; короткий обоюдоострый кинжал с рукоятью, усыпанной крупными драгоценными каменьями, как прибрежная скала чайками — такие распространены среди немедийской знати; серебряный медальон — необычно большой и тяжелый — с изображением благого Митры. Внимательно рассмотрев небогатое наследство мальчика, я сложил все обратно и стал думать, что же мне делать дальше. Бросить ребенка я не мог, поэтому самый простой вариант отпадал сразу. Пойти в Нумалию и постараться отыскать его деда? Да, Конан, когда мне пришла в голову эта мысль, я тоже сказал «Ха!» — вот как и ты сейчас. Можно ли надеяться на благородство человека, всего три луны назад изгнавшего из дома единственную дочь? Стоит ли проходить неблизкий путь до Немедии, откуда я только что пришел, чтобы услышать брань заранее неприятного мне типа и потом с камнем у сердца вновь идти в Коринфию? Нет. Вот если бы прошло лет пятнадцать — время, за кое он мог бы одуматься и раскаяться… Кстати, позже я не раз предлагал Майло его найти, но мальчик так и не пожелал…

Итак, оставалось одно: продолжать прежний путь, забрав ребенка с собою. Я, никогда не имевший семьи и вообще родного человека, со страхом смотрел в будущее — теперь-то мне не трудно в этом признаться. Конечно, я не мог позволить себе таскаться по дорогам с младенцем, и сие означало конец кочевой жизни, к которой я привык и оставлять которую до того не намеревался. Но не только и не столько это заставляло сердце мое сжиматься и трепетать в тоске: я был нищ! У меня не было дома и не было денег, чтобы его купить; я не знал, чем кормить ребенка, когда и даже — как; кроме того… Впрочем, не стану утомлять тебя описанием всех кошмаров, кои терзали меня в тот день, да и в последующие дни тоже.

Исполненный печали, я шел по Дороге Королей с корзинкой, в которой уже начал пищать проголодавшийся Майло, и вскоре — незадолго до сумерек — оказался вот в этой самой хонайе. Тогдашний владетель ее, хон Гамарт, нравом обладал крайне мерзким, и свободные коринфийцы уже не один раз подавали сенатору прошение, где просто умоляли избавить их от тирана. Но — хонайя наша слишком невелика (всего четыре деревеньки), чтобы высокий чин из самой Катмы обращал на нее свое драгоценное внимание.

Так что когда я после многих лет отсутствия вернулся, наконец, на родину, меня ждало горькое разочарование: полуразрушенные дома, толпы побирушек, наполовину незасеянные поля, тощий скот… О, Митра, не хватит и целого дня, чтобы передать тебе все мои первые впечатления от родного края…

В трактире я купил молока для Майло и хлеба с пивом для себя. Молодая женщина, увидев в руках моих такого крошечного младенца, помогла мне сменить те тряпки, которые были на него намотаны, и посоветовала купить для него теплую одежду, потому что грядет сезон дождей, обычно сопровождаемый холодами, и мальчик может простудиться и умереть. Ох, Конан… Стыдно мне говорить об этом, но тогда я вдруг подумал, что это был бы наилучший выход для нас обоих… Тем не менее, теплую одежду я ему, конечно, купил, после чего денег осталось лишь на то, чтоб заплатить за комнату на постоялом дворе за две луны вперед и последний раз съесть кусок хлеба… Как просто мне рассказывать об этом сейчас, но в каком же отчаянии пребывал я тогда!..

Я проклинал незнакомого мне барона, отца Майаны и деда Майло, за то, что вынужден нести бремя, по справедливости предназначенное ему. Я сетовал на саму Майану за то, что она умерла именно в тот момент, когда, кроме меня, рядом с ней никого не было. Я богохульствовал, требуя у нашего светлого бога ответа на вопросы: почему я так жестоко наказан? чем провинился я перед ним и перед людьми?

Но однажды на постоялом дворе (где я жил, питаясь объедками и опивками и ими же потчуя Майло) появился местный скотовладелец. Он желал нанять пастуха для своих овец, коих развел великое множество, причем пастуха непременно из приезжих, чтоб платить поменьше. Как ты понимаешь, выбирать мне было не из чего — я подошел к нему и с поклоном просил взять меня… Послушай, Конан, — неожиданно прервал свое повествование хон Булла, — до того я не осмеливался спросить тебя… У нас принято ждать, когда гость пожелает сам рассказать о себе, но… Я подумал, может быть…

— Прах и пепел! — прорычал варвар. — У вас, коринфийцев, речь слишком длинна и цветиста! Спрашивай!

— Откуда идешь ты и куда?

— Куда — и сам не знаю. Может, в Зингару, а может, в Шем. А иду из Ландхааггена — есть такая страна…

— О, это так далеко! — удивленно воскликнул старик. — Я бывал там однажды, еще в юные годы… Снег и лед — вот и вся тамошняя природа.

— Теперь уже нет, — самодовольно усмехаясь, сказал киммериец. — Я вернул вечнозеленую ветвь маттенсаи антархам, и они возродят жизнь в Ландхааггене. Сдается мне, сейчас там все цветет не хуже, чем в твоей хонайе!

— Светлейший Митра… — Пораженный до глубины души, хон Булла смотрел на Конана, и синие глаза триумфатора светлели до голубого под этим восхищенным взглядом. — Ты… Ты спас целую страну?..

Этого юный варвар уже не мог вынести. В конце концов, впереди — полагал он — его ждут не менее славные победы, а потому не стоит тратить время на пустые словеса… Нахмурившись, он отвернулся от хозяина и своим низким, чуть хрипловатым голосом велел ему продолжать повествование о прошлом.

— Но я могу надеяться, что ты погостишь у меня пару дней перед дальней дорогой? — вопросил хон Булла и, получив ответ в виде милостивого кивка киммерийца, с облегченным вздохом повел рассказ дальше. — Я рад. Ну а моя история не столь интересна… Вообще-то она уже и кончена. Но если ты хочешь послушать о моих дальнейших приключениях… (Конан ухмыльнулся.) Хорошо, я расскажу.

Итак, я стал пасти овец — не за плату, а за стол и кров, да к тому же теперь у меня всегда было молоко для Майло. Спустя всего полгода счастье улыбнулось мне… Шестнадцатилетняя дочь моего хозяина отдала мне свое чистое юное сердце, и, как это ни кажется мне странным даже сейчас, отец ее не стал возражать — он просто нанял другого пастуха, а меня поставил управляющим и перевел из флигеля в дом. К тому времени я был уже не так одинок, как прежде. Кроме моей милой Даолы у меня появилось множество друзей, коих привлекало ко мне… Да не знаю, что их привлекало ко мне. Может быть, то, что я был всегда приветлив и спокоен?

Казалось, жизнь моя, наконец, наладилась. Красавица жена, влюбленная в меня, старого, уродливого и нищего пастуха, кроме этих сомнительных достоинств еще имеющего маленького ребенка; добрые друзья, готовые помочь в любое время дня и ночи; огромное хозяйство, со временем должное перейти в мои руки полностью; толстый смышленый карапуз Майло… Я всё это — всё! — потерял в один день!

Как-то ночью я проснулся от странного чувства тоски, причем такой жгучей, такой жестокой, что чуть было не завыл во весь голос. Что со мной произошло? Я не знал. Встав с постели, дабы не разбудить жену, я подошел к окошку и посмотрел в черное — такое же как прошлой ночью — звездное небо, и сердце мое оборвалось. Я понял, чего мне хотелось более всего на свете — уйти. Вечная дорога — вот мой удел. В этом я был уверен в тот момент… И я ушел. Не простившись с Даолой, не поцеловав Майло, не сказав добрых слов друзьям… Мечтатель — дурной человек, Конан, даже если он по сути чист и помыслами и душою…

И опять я ходил по Немедии и Бритуяии, по Киммерии и Аквилонии; опять ночевал под открытым небом; опять ел черствый хлеб и пил прокисшее пиво или простую воду. Разница в моей прошлой и нынешней жизни состояла в том лишь, что теперь мне было что терять — вернее, кого… Все чаще и чаще вспоминал я Даолу, Майло, друзей… С тех самых пор, как я покинул дом, сердце мое не знало покоя… И я пошел обратно. Ну не смешно ли? Старик, которому уже давно стукнуло пятьдесят лет, болтается невесть где и с невесть какими намерениями!

О, как быстро я шел!.. Пожалуй, никогда прежде я не ходил так быстро. Из головы у меня не выходили думы о близких. Мне все казалось, что, пока я отсутствовал, Майло задавила взбесившаяся лошадь, Даолу задушила лихорадка, а все друзья разорились и умерли от голода. И все же — в подтверждение моих слов о мечтателе — я направился в Коринфию через Офир, хотя через Немедию было гораздо ближе! Но в Офире, видишь ли, я давно не был! Тьфу! Прости меня, Конан, но и сейчас, рассказывая об этом, я презираю себя… Я смеюсь над собой! А в общем, мне просто очень стыдно…

Я не был дома два года. К счастью, все мои страхи оказались напрасны: Майло, здоровый и крепкий мальчуган, встретил меня у порога и — не узнал. Конечно! Ему едва исполнился год, когда я бросил его… Даола тоже ничем особенно опасным для здоровья не страдала, если не считать того, что прекрасные живые глаза ее потухли, а улыбка уже не красила ее личико, а искажала… То есть она, милая хохотушка, разучилась смеяться! Никогда бы прежде не поверил в такое… Нет, она не разлюбила меня, как можно было бы предположить — завидев меня с Майло на руках, она молча кинулась ко мне и прижалась так крепко, что я едва мог пошевелиться. Но и потом, день спустя, луну спустя, год — она оставалась столь же бледной и неулыбчивой. Она никогда больше не смеялась…

Рассказывая мне о том времени, что они жили без меня, Даола вскользь упомянула о болезни отца. Я спросил, что с ним случилось. «О, ничего особенного, — ответила моя женушка, — он немного кашляет и плохо спит». Ее удивляло только то, что это продолжается уже восемь лун, и сколь ни пробовала она всяческих целебных трав и средств, сколь ни приглашала знахарей из хонайи и округи — ничего ему не помогало. Я задумался. За годы странствий мне пришлось видеть и прокаженных, и припадочных, и калечных, и я совершенно точно знал: любая болезнь (будь она хоть прыщом на… на носу), которая длится более двух лун, ведет обладателя своего прямиком к Серым Равнинам.

Мне не хотелось пугать Даолу — она так любила отца! — но надо было подумать о том, чтобы поискать хорошего врачевателя в городе — в близлежащей Катме либо даже в дальнем Шабароне. Так я и сделал: улыбкой успокоив жену, на следующий же день я послал в Катму конюха под предлогом покупки коня для выезда и велел ему привезти самого лучшего лекаря, какой только там есть. Увы, было уже поздно…

Тут хон Булла смолк, задумчиво уставившись в частое голубое небо. Его черные небольшие глазки потускнели, кустики бровей приподнялись, придавая круглому добродушному лицу несвойственное ему выражение отрешенности. Конан не стал ждать, когда почтенный хон придет в себя. Рассказ рассказом, но в горле его уже пересохло, а потому он решительно поднялся, вышел на тропку, засыпанную мелкой галькой, и направился к дому, влекомый естественным желанием взять кувшин с вином…

* * *

— Хей, достопочтенный, — окликнул киммериец старика, который так и сидел неподвижно, словно изваяние. — Выпей глоток немедийского и оставь свое сердце в покое. Все это дурь, да и только! Что попусту терзать себя?

Его зычный голос, в утренней тишине прозвучавший как глас с небес, вывел хона Буллу из оцепенения. Вздрогнув, он повернул голову к Конану и несколько мгновений взирал на него с искренним недоумением, явно силясь понять, кто этот огромный черноволосый парень с ясными синими глазами и что он делает в его саду.

— Хей! — Гость помахал перед носом хозяина могучей дланью. — Ты что, уснул?

— Конан! Как я рад тебя видеть! — всплеснув руками, воскликнул хон Булла с энтузиазмом, тем самым предлагая юному варвару очередной вопрос о странностях бытия: что есть старость и как прожитое количество лет влияет на ум и память человека? — А почему ты стоишь? Тебе надоела моя история? О-о-о, я знаю, я замучил тебя…

— Нет, — буркнул Конан, решив не связываться со стариком и не обнаруживать его слабость. — Валяй, рассказывай дальше. Вина хочешь?

Хон Булла от вина отказался, зато не прочь был продолжить свой рассказ, который к этому времени уже увлек не только киммерийца, но и самого повествователя. Хотя былое и разделялось с настоящим двумя десятками лет, сейчас ему казалось, что все это случилось недавно — может быть, луну или две назад. Живые чувства испытывал он, называя имена тех, кого так любил когда-то; он отлично помнил каждого — черты лица, голос, улыбку и глаза; мысленно переносясь в события прошлого, он заново страдал, но то были не те, прежние, тяжелые, гнетущие душу страдания — нынешние наоборот согревали сердце и вообще не трогали душу, ибо родиною имели не бренную землю, а высокие небеса, и были сродни томлениям скучающего поэта — такие же бесплотные и никчемные. Тем благотворнее оказывалось их действие на хона Буллу: страдая сейчас, он освобождался от гнета вины, которую на протяжении всех лет чувствовал беспрестанно.

— Лекарь приехал в хонайю на следующий же день. — Старик начал точно с того места, на коем прервал рассказ. — Он был молод и важен, и если бы искусство врачевания заключалось в умении хмурить брови, то этот юнец бесспорно был бы наилучшим. Отобрав у меня десять золотых, он осмотрел отца Даолы, заставил его покашлять, что тот и так делал беспрестанно, потом пустил ему кровь из вены на сгибе локтя и дал выпить глоток горькой настойки, от которой наш бедняга сразу стал еще и чихать. Я спросил лекаря, что за болезнь поразила старика (кстати, он был моложе меня лет на шесть), на что получил такой туманный ответ, какой даже не могу тебе передать, поскольку не запомнил ни единого слова. Лекарь уехал, а спустя всего луну отец Даолы поменял место жительства, переселившись на Серые Равнины. Странно, но ему за все время болезни так и не стало ни лучше, ни хуже, если не считать того момента, когда он выпил горькую настойку шарлатана…

После его смерти Даола совсем зачахла. Сердце мое сжималось от боли, когда я смотрел на ее бледное личико, слушал ее тихий голосок… Ах, Конан, как же я казнил себя за то, что два года назад поддался глупому мальчишескому порыву и ушел из дому! Впрочем, что толку говорить об этом сейчас! Да и тогда тоже…

Жизнь наша текла ровно, без происшествий. По возвращении я не терял и мига попусту — занимался хозяйством, приводил в порядок дом и двор, разбирал тяжбы… Да, я забыл сказать тебе, что зловредный хон Гамарт без участия сенатора покинул сие место, утонув в ручье в тот самый день, когда я вновь ступил на порог своего дома, и добрые местные жители немедленно отправили прошение в Катму о новом хоне… Вот, ты видишь его перед собой. — Хон Булла смущенно потупился, словно и в этом чувствовал какую-то свою вину, но затем пухлые губы его дрогнули в улыбке и он — к облегчению Конана, который решил уже, что старик снова впадает в забвение — продолжил рассказ. — То было очень хорошее для меня время. День мой начинался еще затемно, а кончался поздней ночью. Я мало спал, но зато крепко и спокойно, ибо усталый человек не знает бессонницы (если, конечно, он душевно здоров)… Даола, всеми силами помогая мне в делах домашних и общественных, ожила, и порою я даже замечал на обычно бледных щеках ее нечто похожее на румянец — то есть что-то розовое… Хотя, может, это была цветочная пыльца?..

Майло огорчал меня. От природы имея прекрасные качества, могущие только радовать родителя, он вследствие недостатка воспитания был капризен и склонен к истерикам, что, естественно, пугало и ужасало меня. Да, я сам был виноват. Я зацеловывал его и заваливал подарками, но никогда не спрашивал, о чем он думает, что ему нравится и что не нравится, любит ли он, как я, смотреть в ночное небо… Стоило мне не купить ему в Катме, куда я стал частенько наведываться по делам хонайи, ту игрушку, которую он просил, и он с визгом бросался на пол, начинал кататься и кувыркаться, бить кулачками себя по голове… О, Митра, я не знал, что мне делать. А к тому времени ему исполнилось уже шесть лет, и что я мог ожидать в будущем от этого ребенка… Бр-р-р… Теперь-то мне это известно… — Последние слова хон Булла произнес шепотом, воровато при этом оглянувшись по сторонам.

— Ну, а дальше? — зевая, спросил Конан, коего совершенно не трогало плохое воспитание Майло.

— Дальше? Дальше наш дом посетила великая радость — однажды утром Даола объявила мне, что ждет ребенка… Клянусь тебе, я в жизни не испытывал подобных чувств! Душа моя ликовала, и каждое с тех пор мгновение было для меня праздником!.. Вот теперь я хотел жить. Я так хотел жить, Конан, что стал все время бояться умереть. Нет, я не был мрачен и хмур — напротив! Я веселился как умел! Но при этом часто вздрагивал от странного и внезапного ощущения пустоты внутри… Сие, наверное, и называется страхом… А что, если сердце мое разорвется вдруг и я уйду на Серые Равнины прежде, чем увижу своего ребенка? Это может случиться в поле, во дворе, в доме; это может случиться, когда я буду есть или спать; это может случиться, когда я буду играть в кости…

Такими мыслями я поделился как-то с друзьями. Они поняли мой страх, но помочь ничем не могли, кроме разве что слов участия… Но один из них — старый, давно отошедший от дел купец Менельс сказал: «Я знаю средство против страха!» С надеждою я спросил его, о каком средстве он ведет речь, и он ответил мне так: «На северо-востоке нашей Коринфии, в Карпашских горах, живет древняя колдунья. Добраться к ней нелегко, ибо дикие звери и беглые разбойники лучшие стражи ее жилища. Но она — только она — может избавить тебя от любого чувства, если оно по какой-либо причине мучает тебя или неприятно тебе…» Тогда я подумал: «Что за беда — чувство? Оно ничем не угрожает моей жизни, так зачем же я потрясусь к старой ведьме, которая к тому же живет в Карпашских горах?» Так я решил и пошел спать. А на другое утро, поцеловав мою женушку и Майло, собрал свой видавший виды заплечный мешок… Да, Конан, и отправился в путь. Я должен был вырвать страх из моей души. Я знал, что если он не оставит меня, то я и в самом Деле могу умереть, потому что слабый человек есть лакомый кусочек для тварей с Серых Равнин…

Для бывшего бродяги переход из одного конца страны в другой — сущий пустяк. Так что добрался я туда довольно легко, чего нельзя сказать о моем восхождении на сами горы. Не буду утомлять тебя описанием встреч с гепардами и львами, с гиенами и змеями, а также с парой отвратительных рож — бандитов, бежавших сюда из Шема. Не раз я думал, что путешествию моему пришел конец, не раз сердце мое падало в желудок словно камень со скалы, но — я все-таки дошел.

Колдунья оказалась маленькой седой старушонкой с тонкими кривыми ногами и редкими желтыми зубами. Она злобно посмотрела на меня, лишь только я переступил порог ее развалюхи, но не прогнала. «Что нужно тебе, человек?» — проворчала она неожиданно низким и густым голосом. Я улыбнулся и сказал что. Тогда она молча протянула руку ладонью вверх — крошечной сморщенной ладонью вверх — и я положил туда пять золотых. Знаком она велела мне сесть, а потом, мерзко усмехаясь, сообщила: «В тебе нет больше страха. Ты прошел через Карпашские горы, где мог погибнуть четырнадцать раз (я потом подсчитал — именно четырнадцать), и страх ушел из твоего сердца. Теперь ступай домой».

Первые несколько мгновений я боролся с сильным желанием ее убить. Для чего же я проделал такой путь? Для того лишь, чтоб узнать, что я могу преодолеть свой страх? Да я в жизни своей прошел тысячи дорог, и не раз подходил к краю пропасти Серых Равнин!.. Но потом я решил, что сие хороший урок для меня. Кто виноват в том, что я, старый дурень, потащился в Карпашские горы за колдовскими чарами? А пять золотых… Митра свидетель — мне не жалко. Только зачем ей деньги? Впрочем, это было не мое дело… Итак, я сдержал негодование; поднявшись, я низко поклонился ей и пошел к выходу. «Погоди!» Я обернулся. На тонких бледных губах ее уже не было ухмылки: она смотрела на меня сурово и даже с каким-то отвращением. «Дай мне еще пять золотых, и я скажу тебе нечто важное». Я дал. «Через пять лун у тебя родится дочь. Я хочу навестить ее». Честно говоря, мне не слишком понравились ее слова. Нет, не потому, что у меня будет не сын, а дочь — сын у меня уже был, и для полного счастья мне не хватало как раз таки дочери. А потому, что я не понимал, зачем ей сдалось навещать моего ребенка. Но тут же я подумал, что ее алчная душонка просто жаждет еще денег и надеется легко получить их у такого непроходимого глупца, как я. Что ж, пусть ее! Я кивнул, соглашаясь принять старуху в день рождения моей дочери, и вышел из хижины.

Обратный путь оказался несколько проще: я чуть не погиб всего шесть раз. Потом, в городе Шабароне, что близ Карпашских гор, я купил на оставшиеся деньги лошадь и припустил во всю прыть к себе в хонайю. Даола ждала меня с нетерпением, и Майло, кажется, тоже. Радость ожидания дитя скрашивала каждый наш день, и страх более не мучил меня — теперь я почему-то был уверен, что буду жить долго, очень долго. И вот спустя ровно пять лун с того самого дня, как я посетил колдунью, моя милая женушка разрешилась от бремени — чудесной девочкой, такой курносенькой черноглазенькой малышкой с небольшим родимым пятнышком в форме звездочки на левой коленке. К вечеру того же дня в хонайе появилась и колдунья…

…Она была одета в прекрасное платье, больше подошедшее бы юной красотке, нежели старой карге, которая в нем выглядела просто уродливо. В седые жидкие волосы свои она вплела красную ленту, видимо, полагая, что это украсит ее гнусную физиономию… О, Митра, я гневлю тебя этими словами… А в общем, Конан, старушка была вполне симпатичная… Конечно, к тому времени я забыл обиду, да и не то время было, чтоб сердиться. Я радовался! У меня родилась дочь! Даже Майло против обыкновения не дулся и не фырчал, а улыбался своей новорожденной сестренке… Так что все было хорошо, и никакого повода для злости или раздражения я не видел. Усадив колдунью на почетное место, я велел слугам внимательно следить за тем, что она ест и что она пьет, и подносить ей любимые кушанья и вина почаще. Потом мы все — а гостей набралось более сотни — плясали до утра, и музыканты уже валились с ног от усталости!.. Плясала и старая ведьма, причем, Конан, она всё подбиралась поближе к молодым красивым парням, не желая замечать, что они шарахаются от нее как от прокаженной. Ну, я пожалел бедняжку, и сплясал с ней…

Вечером следующего дня она уезжала. Я приготовил для нее удобную тележку, запряженную чудной лошадкой, и дал десять золотых, хотя она и не просила… Забирая деньги, старуха вдруг посмотрела мне в глаза и сказала так: «Ты добрый человек, хон Булла, истинно добрый, и я хочу вознаградить тебя за это. Дочь свою ты назовешь Адвентой, что значит Самая Счастливая, и через двадцать лет наденешь ей вот это кольцо (она протянула мне золотое кольцо, усеянное крошечными бриллиантами). Оно предназначено только ей, и никому другому. Любовь и огромное богатство ждут тогда ее… Теперь прощай и помни — через двадцать лет!» На миг я онемел от счастья. Но не успел я искренно поблагодарить старушку, как тут вдруг откуда-то выскочил Майло и вцепился ей в платье с диким визгом: «А мне? А мне что?..» Я кинулся к нему и начал отрывать его пальцы от подола ее прекрасного платья. Он извивался, лягался, плевался и вопил во всю глотку… И вот, когда я уже почти отцепил его, он вывернулся и в злобе зубами впился в ее тощую икру… Колдунья позеленела. «Ах ты, маленький гадкий щенок! — сказала она, задыхаясь от ярости. — Ты тоже хочешь от меня подарочек? Так получай же! Скоро с твоей сестрой случится несчастье, и виною тому ты, ублюдок! А если через двадцать лет она не наденет мое кольцо, вы оба сдохнете в муках! Пока же — оставайся таким омерзительным гаденышем как сейчас, и пусть всем будет противен даже вид твой! Тьфу!»

* * *

Тито прыжками одолел все четыре марша лестницы и вихрем ворвался в трапезный зал, где его давно уже ждал дядя. Черные прямые волосы юноши, обычно покойно лежавшие на плечах, были растрепаны, глаза лихорадочно блестели, а стрельчатые брови сдвинулись к переносице, придавая прекрасному лицу сердитое выражение. Тем не менее, на губах его блуждала довольная улыбка, что не укрылось от внимательного взора песнопевца.

— Я трижды звал тебя к столу, — заметил Агинон, лишь только племянник возник в дверях зала.

— Знаю, — кивнул Тито, усаживаясь на кресло против дяди. — Но ты должен меня простить — я всю ночь читал твои записки о короле Конане и заснул только под утро.

Быстро проговорив необходимые слова оправдания, он набросился на лапшу, густо посыпанную сухими размельченными травами, с такой жадностью, будто не ел, по крайней мере, несколько дней. Запивая ее фруктовым соком, юноша, уже не пряча улыбки, то и дело бросал на песнопевца таинственные взгляды, на что тот лишь мягко усмехался, но ничего не спрашивал. Сам он вместо утренней трапезы всегда пил вино, и потому к приходу племянника глаза его уже тускло поблескивали, а кончик носа покраснел и залоснился, однако серебряная, черненой узорчатой полоской опоясанная чаша наполнялась слугою снова и снова.

Пока Тито давился второй порцией лапши, стараясь доесть ее поскорей, а затем побеседовать с дядей, который не позволял разговаривать во время еды, солнце уже встало перед самыми огромными окнами зала, подбрасывая снопы ослепительных лучей своих прямо на стол, на череду темно-синих бутылей толстого, с палец стекла; веселые разноцветные блики скакали по легким шелковым занавесям, посредине перехваченным золотыми шнурками, по мозаике пола и начищенной бронзе светильников, и, отражаясь в трех высоких, до потолка, зеркалах, вделанных в стену, противоположную окну, снова ускользали на улицу, где и растворялись в общем дневном сиянии. Только сейчас заметив, что время для утренней трапезы уже довольно позднее, Тито смущенно заморгал и отвернул глаза от пристального взора песнопевца. Наполненная до краев слабым белым вином чаша в его руке дрогнула, и большая прозрачная капля стекла по ее изогнутому боку ему на палец, по пути превратившись в тоненькую струйку, кою он не слизнул по детской еще привычке только потому, что стеснялся дяди.

— Что, милый, сыт ли ты? — наконец осведомился Агинон, для которого все невысказанные мысли и скрытые желания племянника вовсе не остались тайной, как, впрочем, и то, что так и вертелось на языке у юноши.

— Да, конечно… — Тито закашлялся. — Кажется, лапшу немного переперчили… Послушай, дядя, накануне ты не стал говорить со мной — ты отослал меня к своим рукописям, и я теперь тому очень рад, но… Может быть, сейчас ты более расположен к беседе?

Песнопевец глубоко вздохнул. Ему было жаль Тито, но он полагал свою жизнь не столь уж длинной, а потому время привык беречь, и каждому делу отводил определенный момент и срок. Нынче он и так перенес свое вечернее занятие философическими измышлениями на утро, благо все равно ждал племянника и пил вино; с этого же мига, не мешкая более, следовало приступить к делам, коих всегда было в достатке.

— Увы, Титолла, — покачал головой Агинон. — Сейчас пора не бесед, а дела. Ты и так спустился поздно — придется отложить наш поход на базар за платьем. И, кстати, в этот раз ты почти не заглядывал в летопись. Мы с тобой должны разобрать мои записи, относящиеся к Черному Кругу, хотя тебе и не нравится сия тема.

— Ну вот, — надулся Тито, первый раз сожалея о том, что дядя его и хорошенько выпив сохраняет работоспособность и ясность ума. — Опять ты откладываешь беседу! А кто же тогда поведает мне давно обещанную историю? Кто объяснит мне смысл жизни? Кто скажет, как называется та чудесная звезда, которую я могу видеть только осенью и только через твое волшебное стекло? Кто расскажет мне ее происхождение и путь? Вместо этого ты предлагаешь мне заняться орденом колдунов, которых я боюсь и…

— Тише, тише, мой мальчик, — поморщился песнопевец, улыбкой смягчая суровость слов. — Всему свое время. Ты будешь здесь еще три дня, и я успею ответить тебе на все твои вопросы, это я могу тебе обещать. Но — не теперь. Нам нужно работать, и много работать. Кроме нас, никто не напишет летопись хайборийской эры, ибо это великий и долгий труд. Не забывай же, когда я покину сей бренный мир, мои занятия станут твоими занятиями, как и моя цитра, и мой дом, и…

— И твое место в королевском дворце! — выпалил юноша, зардевшись от смущения и радости.

— Именно. Я уже говорил владыке о тебе, милый. Он удивлен твоими столь редкими для молодого человека познаниями и желает видеть тебя. Конечно, не сейчас. Мятежи опять потрясли страну… Разрушаются дома, гибнут люди… Вот она, война!

— Я ненавижу войну!

— Я тоже, сынок… — Агинон задумчиво поскреб бородку и медленно допил вино. — Ну, Титолла, пора?

— Пойдем. — Не споря более, юноша поднялся, с любовью взирая сверху вниз на дядину сильно поредевшую за последнее время макушку. — Но ты позволишь мне вечером снова почитать твои записи о короле Конане?

— Если ты разберешься в Черном Круге, — усмехнулся песнопевец, тоже вставая. — И перестанешь бояться колдунов…

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой хон Булла завершает свое печальное повествование и предается унынию, а Конан пробует потолковать с Майло

Последняя звезда таяла в светлеющей выси; ночь стремительно уплывала на легких, невидимых почти облачках в дальние дали; просыпались первые птицы, раскрывали лепестки цветы, и роса на полях уже заиграла в отблеске солнечного луча, робко сверкнувшего один раз из-за полосы горизонта.

Конан открыл глаза, вмиг выпадая из глубокого забвения в явь, рукою пошарил слева от себя и снова не обнаружил там Ильяны. На сей раз он рассердился всерьез, ибо хотя и считал каприз естественным свойством женского нрава, предпочитал все же не испытывать его на себе. На всякий случаи пошарив еще и справа, он в досаде сплюнул на пол и решил на следующую ночь пригласить другую девушку — кроме Ильяны хон Булла неизвестно для каких целей содержал восемь наложниц, не прикасаясь ни к одной из них и запрещая Майло даже близко подходить к гарему.

Киммериец подозревал, что все девицы были взяты им из жалости (либо лишенные крова, либо кем-то обиженные), потому что, по словам все той же Ильяны, за два года, проведенных в доме хона, они успели истосковаться по мужской ласке — конечно, те из них, кто вообще с таковой были знакомы.

Вдохнув свежего предутреннего воздуха, волнами поступавшего из распахнутого настежь окна, и шевельнувшись в мягких подушках, варвар почувствовал вдруг непреодолимое желание выпить холодного пива, можно даже кислого. Видимо, так подействовала на него хола и нега, в коей пребывал он уже третий день подряд. Человеку вообще — а Конану в особенности — в конце концов, приедается однообразие, даже если оно состоит сплошь из удобств, отличной еды и красивых девушек. Как нищий калека жаждет хоть раз вместо черствой корки съесть пышную горячую булку, так и богач иногда лениво подумывает о том, чтоб свою белоснежную тунику поменять на ветхое рубище — ненадолго, конечно… Киммериец представил себе глиняную, с отбитой ручкою кружку с пивом, какие подают в дешевых кабаках, сглотнул слюну, и в этот момент ясно понял тот внезапный порыв хона Буллы уйти из дому, оставив все — и жену, и сына, и богатство… Бродяга — он бродяга и есть…

Тут чуткий слух варвара уловил за дверью шорох, словно муха, пролетая по коридору, задела крылом стену. Вряд ли это был хон Булла: он хоть и ступал мягко, почти неслышно, зато дышал с непременным присвистом и хрипом. Но кто же тогда мог притаиться за дверью? Майло? Конан нахмурился. Да, скорее всего, Майло. Как раз он и ходил и дышал совершенно бесшумно… Тенью киммериец скользнул с тахты к двери, спиной прижался к стене, ожидая действий таинственного незнакомца…

— Конан…

Тихий испуганный шепот заставил его рассмеяться. Ильяна! Она рассказывала ему, как боится темноты — наверняка шла сейчас по коридору с закрытыми от страха глазами и не сразу нашла нужную дверь. Видно, выходила во двор, дабы справить некоторые потребности, а теперь вернулась обратно и готова к любви и ласке… Пискнув, Ильяна прижалась к могучей груди возлюбленного, успокаивая быстрое и частое биение своего сердечка мерным спокойным ритмом его сердца. Она и впрямь перепугалась: прежде она ночевала в гареме с товарками и ночью выходила только с кем-нибудь из них, в каждом шелесте и шорохе подозревая вздох и шаг неведомого чудовища. Но Конана она будить не хотела, да и незачем ему было знать, что она делала во дворе… Семнадцатилетняя Ильяна искренно полагала, что мужчина сего звать не может, и открывать ему секрет не собиралась.

— Я слишком долго ждал, — сурово проворчал Конан ей в ухо, заодно наслаждаясь чудесным нежным запахом ее волос.

— Ждал? Чего?

Девушка лукаво посмотрела в синие глаза варвара и, вывернувшись из его объятий, шмыгнула к тахте. Тень ее мазнула по стене, уже освещенной слабым светом восходящего солнца, и пропала в окне. Легкое покрывало взметнулось, обворачивая хрупкое тело, и мгновение спустя Ильяна уже тихонько посапывала, усиленно притворяясь спящей. Если бы божеству забвения Хипношу случилось в это время пролетать мимо их окна, он мог бы хорошо повеселиться, наблюдая за юной неумелой лицедейкой: ресницы ее подрагивали, губы, боясь внезапной улыбки, сжались в куриную гузку, а курносый носик забавно морщился.

Но что бы там ни думал себе бог Хипнош, а киммериец оценил сию картину по-своему. Зарычав, он прыгнул на тахту рядом с Ильяной, разодрал обвивающее ее покрывало, и жадно приник губами к ее рту; первыми звуками после долгой ночи и тишины были звуки любви. Так началось утро.

* * *

— Посмотри сюда, Конан. Если по этой тропке идти пару дней, то попадешь прямо к северным воротам Ианты. — Стоя рядом с варваром на невысоком холме, хон Булла вытянул руку и указал на тонкую нить в сплошном зеленом ковре равнины. — А за тем ручьем есть еще одна тропа, и ведет она к Карпашским горам. Но я шел к колдунье не отсюда — иначе мне пришлось бы весь путь скакать подобно горному козлу по скалам…

Конан усмехнулся: маленький толстый хон Булла очень отдаленно напоминал горного козла — разве что спьяну можно было спутать…

— А теперь давай спустимся вниз, и я покажу тебе мои любимые места в хонайе.

Старик легко сбежал с холма и, не останавливаясь, прытко посеменил к ручью. Он словно чувствовал, что гость начинает скучать в его большом доме, где всего вдоволь и кажется нечего желать, и старался развлечь его как только умел. Печальная история его, как видно, надоела Конану — за весь вчерашний вечер и нынешнее утро он ни разу не просил его продолжать, хотя хон Булла остановился на самом интересном месте; Ильяна сама по себе не являлась особенным подарком, хотя и была из лучших в гареме, и не могла завлечь гостя надолго; Майло же только отпугивал людей, и на его помощь рассчитывать старик не собирался.

Последние годы жизнь его текла однообразно, и друзья, тоже далеко не первой молодости, не баловали его своими посещениями. Общительный от природы хон Булла невыносимо страдал, когда приходилось целые вечера проводить в полном молчании, потому что от приемыша он мог услышать лишь злобное шипение или, еще того похлеще, рычание. Такие вечера складывались в луны, а луны — в года, и несчастный старик дошел уж до того, что за неимением другого собеседника начал разговаривать с собой, с собой же шутить и спорить, называя себя при том не иначе как Буллочка (имя, придуманное милой Даолой)… Хорошо, что Майло не имел привычки бродить бесцельно по дому: как он поиздевался бы над отцом, нечаянно услышав такое!

Заполучив в гости случайного прохожего, а именно Конана, хон Булла оживился и даже помолодел. Жизнь его, пусть хотя бы на несколько дней, изменилась, сосредоточившись на юном варваре. Все имело значение: его аппетит, его желания, его воззрения; скука, порою мелькавшая в его ярких синих глазах, больно ранила хозяина, и он лихорадочно рылся в памяти, надеясь найти там нечто интересное, вот хотя бы какую-нибудь игру или увлекательный рассказ. Почему-то ему не приходило в голову рассказать свою собственную историю, и даже когда киммериец сам направил его в русло воспоминаний, желания снова окунаться в прошлое не было. И только дойдя до середины повествования, он почувствовал, что ему, кажется, до сих пор только этого и не хватало. Нечто очень важное, сильное, страстное открылось в нем; он припомнил лица и имена, которые прежде так хотел забыть, и сие ничем не поколебало его душевного равновесия, за которое он так страшился всегда — после того, как ушел из дома двадцать с лишним лет назад. Еще и еще раз он повторял — уже в своей комнате и про себя — словно пробуя на вкус: Майана, Даола, Адвента… То же и лица друзей, чьим приютом навеки стали Серые Равнины. И они вставали перед глазами хона Буллы не призраками, но живыми, и душа потом не болела, а только радовалась…

Нынешним утром, за трапезой, с тревогой вглядывался старик в твердые черты гостя, в его ясные глаза, опасаясь увидеть скуку и раздражение. То ему чудилось, что он и видит их, и тогда сердце его с места ухало вниз; то он облегченно вздыхал, замечая на губах киммерийца усмешку…Покончив с едой и вином, тот рыгнул, вытер губы рукавом куртки, потом бездумно уставился в окно, и хон Булла напрасно ждал, что вот сейчас он предложит ему вести рассказ дальше — варвар молчал. И тогда хозяин решил использовать последнее, в общем, довольно слабое средство удержания гостя: прогулку по местности с описанием имеющихся достопримечательностей.

— В этом ручье, Конан, рыбу можно ловить руками! — с гордостью объявил старик, в душе почему-то испытывая странное смущение — словно он обманывал варвара и рыбу здесь можно было поймать только сетью. — А еще местные ребятишки таскают отсюда раков. Конан, ты когда-нибудь ел раков?

Киммериец отрицательно покачал головой, вообще впервые слыша это название.

— Я нынче же велю сварить для тебя пару дюжин. И Майло будет рад. Наверное… — Хон Булла сник и замолчал. В один момент всё его возбуждение испарилось, исчезло бесследно, да и все остальные чувства тоже; только глубоким вздохом наполнил он разом опустевшую грудь, но — вовсе не Майло был тому причиной. А что — он и сам бы не смог определить, хотя по некоторому размышлению, может быть, такое состояние свое назвал бы просто усталостью. — Так-то…

— Что «так-то»? — Конан поднял с земли камень и швырнул его на середину ручья, отчего по нему сразу побежали низкие частые волны, а от берега метнулся вглубь косяк крошечных серебристых рыбешек.

— Да так… — апатично ответил старик, пожимая плечами.

— Вот что, — решительно заявил варвар, вставая перед хоном Буллой и мощным торсом своим закрывая ему вид на ручей, — ты мне голову не морочь. «Так-то, как-то!..» Я же вижу — тоска тебя грызет. О дочке своей мучаешься? Ну, идем к дому, расскажешь мне все до конца — только без всяких там «как-то»!

Хон Булла с удивлением посмотрел на юного варвара, никак не ожидая от него подобной проницательности. Да, видимо, и в самом деле та жуткая пустота, образовавшаяся в груди вдруг, была следствием вчерашнего воспоминания о прошлом… Он не спал всю ночь, размышляя о несчастной судьбе своей. Чем прогневил он светлого Митру? Какую вину не искупил? На эти вопросы он не знал ответов…

Жалкая улыбка искривила губы старика, и он, стыдясь ее, понурил голову и заспешил к дому, более не пытаясь завлечь гостя прогулкой по хонайе.

* * *

«Тьфу!» Колдунья плюнула прямо мне под ноги, ловко запрыгнула в повозку и велела вознице гнать лошадь на север.

Поначалу я не мог прийти в себя от такого ужасного пророчества, но потом визг Майло вернул меня в настоящее. С печалью в душе я велел противному мальчишке замолчать и отправляться в дом, к приемной матери его Даоле, которая еще не знала о происшествии и спокойно наслаждалась кормлением малышки. Мог ли я смолчать? Мог ли не признаться? Ведь Адвента — а я твердо решил назвать девочку именно так, горячо надеясь на снисхождение старой карги, — дочь моей милой женушки; она ее выносила, она ее в муках родила на свет, так кому, как не ей, нужно знать о происшедшем? И я рассказал…

К удивлению моему, Даола не испугалась, а заметила, что колдунья тоже женщина и в скором времени наверняка простит и меня и Майло, так что беспокоиться особенно не о чем, «правда, дорогой мальчик?» С этими словами она ласково поцеловала нашего сына, что стоял рядом, ныл и размазывал по хорошенькому личику слезы и сопли. «Пра-а-авда-а…»— проревел он басом, припадая к ее плечу. Я вздохнул — а что еще мне оставалось делать? — и пошел во двор, где меня ждали жители хонайи с подарками и поздравлениями…

Несколько ночей подряд мне снились кошмары. Моя Адвента то падала в пропасть (хотя в нашей округе не было не только пропасти, но даже ямы, за исключением ямы с отходами, которая всегда наполнялась до краев), то на нее набрасывались львы (хотя в нашей округе нет зверей страшнее хорьков и лис), то банда разбойников уворовывала ее в темную дождливую ночь… Сердце мое, кое, как я представляю, держится в груди на тысяче тоненьких как волоски жилках, беспрестанно дрожало от ужаса. Дунаю, за те ночи не одна жилка оборвалась… Но со временем, наблюдая, как растет и хорошеет моя дочь, как весела она и мягка нравом, как умиляет она людей своими забавными суждениями о жизни, я успокоился. Адвента нравилась всем — всем!

Вряд ли в хонайе нашелся бы хоть один человек, могущий желать ей худого. Напротив, все так и норовили сунуть ей лакомство или игрушку, в благодарность непременно получая прекрасную, исполненную истинной детской доброты улыбку и ласковый взгляд карих, как у матери, глаз. В общем, ее жизни и здоровью явно ничего не угрожало.

И опять я виноват. Меня обязательно должно было насторожить то, что происходило с Майло. Как ты помнишь, Конан, старуха пожелала ему впредь оставаться таким же злобным и противным, каким он был в тот момент, когда укусил ее. Увы. Так оно и вышло… Если прежде мальчик хоть изредка становился послушным, ластился к нам, дарил нам поделки из щепок и глины, то теперь всякий миг своего существования он отравлял наше. «О, благостный Митра! — не раз я обращался с мольбой к высшей силе. — Дай мне долготерпения! Образумь несчастного сына моего!» Но — каждое утро дом сотрясался от дикого вопля, означавшего пробуждение Майло… Красивое лицо его никогда теперь не находилось в покое, а постоянно кривилось от раздражения; голос стал похож на лай, так отрывисто и грубо он разговаривал — со всеми: со мной, с Даолой, с гостями, со слугами…

Последних он распугал скоро, и спустя год после случая с колдуньей в доме осталась одна только деревенская девушка, которой некуда было идти, но и она однажды пропала; потом ее видели в поле близ Катмы: она пасла коз и была весела и вполне довольна — я же никогда не замечал на лице ее даже подобия улыбки. Нищие, коим и я, и Даола всегда подавали на жизнь то деньги, то хлеб, тоже теперь обходили стороной хонайю — мальчик швырял в них камнями и плевался, причем стараясь обязательно попасть в лицо. Только с Адвентой он был неизменно ласков, но стоило появиться мне или Даоле, как он убегал от нее с обычным визгом и блеяньем.

Так прошло шесть лет. Примечательно, Конан: за все эти годы я ни разу не сопоставил заклятие старухи с настоящим поведением Майло. Видно, его прежние капризы сбили меня с толку. Ведь не белое стало черным, а темно-серое… Что, вино кончилось? Вот еще кувшин, возьми… Это никак туранское? Очень хорошо.

Итак, наша девочка давала нам силы к жизни, а наш мальчик их отнимал… Конечно, мы с Даолой пытались поправить положение. Мы наняли для Майло в Катме учителя астрологии и учителя музыки, в Шабароне — учителя языкознания и учителя география; все они кроме основного предмета занимались с ним еще и пением, рисованием, резьбой по дереву и камню, вышиванием, цифросложением и геометрией. Все же военные науки проходил с мальчиком старый солдат аквилонской армии Винатус, потерявший в последнем своем бою правую руку до самого плеча. Справедливости ради надо сказать, что Майло учился с большим удовольствием и весьма успешно. Хотя с наставниками он тоже был груб и бестактен, но только вследствие привычки к капризу, что они, пару лун пообижавшись, поняли и оценили, с тех пор теша мое сердце беспрестанными похвалами в его адрес. В остальном же все было по-прежнему.

Адвента, добрая и милая девочка, любила брата так искренно, так нежно, что и он в ее присутствии явно старался унять свой буйный нрав, рыча и шипя гораздо тише обыкновенного. При ней он даже не кусался! А когда очередная нянька сбежала от нас из-за его дурного поведения, он стал проводить с Адвентой все свободное от учебы время, отходя от нее лишь тогда, когда отправлялся спать. Скоро я понял, что лучшей няньки для дочери нам не найти: Майло был удивительно внимателен, добродушен, заботлив и несуетлив. А уж как радовалась Адвента, оставаясь с ним! В доме ли, во дворе ли — он всегда находил для нее интересное занятие, делился с ней своими гостинцами, мастерил для нее куколок из глины, и порою я с трудом отдирал их друг от друга перед сном… Да, Конан, он преображался рядом с ней…

И вот однажды возле нашего дома остановился нищий. Даола выбежала ему навстречу с радостью, потому что всем известно, что дающему потом обязательно воздастся, а кому нам было давать, если нищие, боясь обиды, не приближались к хонайе… Этот пришел издалека, и еще не имел счастья познакомиться с нашим дорогим мальчиком. Женушка моя провела его в дом, усадила за стол и накормила, напихала его торбу едой и платьем, а затем только завела беседу. Она любила толковать с убогими и странниками (хотя я мог поведать ей о мире поболе их, но меня она ни о чем не спрашивала; полагаю, по той причине, что, припомнив вольную жизнь, я опять убегу из дома…). Сама она нигде кроме нашей хонайи не бывала, не считая однократного посещения с отцом небольшого коринфийского города Катмы, где он осуществлял перепродажу в Туран трети своего скота, а она весь день просидела на постоялом дворе, ожидая его. Так что можешь себе представить, с каким интересом внимала моя женушка этому бродяге. А он рассказывать умел!

Теперь я опишу тебе его, ибо в моей истории он есть лицо наиважнейшее и наиотвратительнейшее… Ох, еле выговорил слово сие… Но поверь, оно лишь частично выражает его истинную сущность… Фигурой он был довольно изящен, а ростом невелик, только чуть выше меня. Черные, короткие, очень густые волосы его вились барашком и плотно прилегали к голове, образуя как бы шапку; черты лица были не мелки и не крупны, а так, ни то ни се — вернее, и то и се вместе. Голос…

— Погоди, — остановил рассказчика Конан. — Как может быть и то и се вместе? Вот уж не видал такого.

— Очень просто, — успокоил его хон Булла. — Глаза и рот у него были очень маленькие, ну, как у новорожденного. Зато нос преогромный, цвета не белого, как само лицо, а багрового, и к тому же покрытый сплошь прыщами, а черные брови такие кустистые, широкие… В общем, совсем некрасивый человек. Да, и еще прямо под ноздрею большая, с горошину коричневая бородавка. Ну вот. А голос его… Жаль, про голос ничего дурного сказать не могу. Низкий, глубокий, ровный… Так бы и слушал без конца. Даола и слушала — три дня подряд. Иной раз и я рядом с ней пристраивался, но меня все его истории не то чтобы раздражали, а просто-таки бесили, ибо ничего доброго не содержали даже близко. По его словам все люди выходили либо злодеями, либо дурнями, либо скаредами, и каждый так и норовил чем-нибудь обидеть беднягу. Я сам ходил по свету лет так сорок и знаю совершенно точно, что добрых людей немало, нет, немало. Ах, какие чистые, какие светлые души порой встречались мне… А из рассказов нашего гостя выходило, что весь мир населен ублюдками, порожденными Нергалом, как будто и не существует благого Митры, Хранителя Равновесия… В конце концов, и Даола, видимо, заскучала: занялась хозяйством, а бродягу предоставила мне. Я же не чаял, когда он уйдет. Пожалуй, со мной сие случилось впервые. Обычно гость для меня — праздник, и его нрав, его ум не особенно волнуют меня. Я знаю, что почти с любым человеком можно поладить, если быть к нему открытым и доброжелательным и если обстоятельства не побуждают его проявлять некрасивые стороны своей души…

Тем не менее я всеми силами старался ничем не показать такого отношения к гостю. Забыл сказать, что звали его Тарафинелло Фло по прозвищу Гарпинас… Что ты смеешься, Конан?

Но варвар не просто смеялся — он грохотал, схватившись за живот и согнувшись так, что длинный хвост волос подметал пыль на земле.

— Гарпинас… по-аквилонски значит… xa-xa! — гнойный!.. — наконец выдавил он сквозь хохот.

— А, — кисло улыбнулся хон Булла, в отличие от киммерийца не испытывавший особенной приязни к скабрезным прозвищам. — Я не знал. Я вообще из всех языков знаю по пять-семь слов… Зато Майло…

— Ладно, — перебил его Конан, успокаиваясь. — Про Майло я уже наслушался. Говори дальше, что там этот Гарпинас натворил.

— Он вскоре ушел. Взял торбу и ушел в сторону Офира, чему я весьма удивился, ибо пришел он оттуда же. После Даола призналась мне, что и в этом виноват был наш Майло, ибо в любой удобный момент норовил либо укусить бродягу, либо состроить ему страшную рожу… Как бы то ни было, но Тарафинелло удалился, и, скажу тебе честно, я только вздохнул свободно… Так прерванное на несколько дней течение нашей жизни снова восстановилось. Снова Адвента нас радовала, а Майло огорчал, снова… Ну, не буду тебя утомлять, рассказывая все по второму разу…

Минуло не больше луны с того дня, как Тарафинелло Фло покинул нашу хонайю, и вот как-то один крестьянин, пришедший ко мне с жалобой на соседа, сказал, что видел недалеко от ручья (где мы с тобой были сегодня) человека, весьма на него похожего. «Не может быть!»— так ответил я, качая головой. Крестьянин настаивал, я не соглашался, полагая, что вышеупомянутый Тарафинелло не станет возвращаться обратно столь скоро. Конечно, потом я забыл об этом споре, а когда вспомнил… А когда вспомнил, было уже слишком поздно. Впрочем, какое это вообще имело значение? Даже если бы я поверил, что этот бродяга снова здесь, ничего бы не изменилось. Думаю, что я сам пригласил бы его опять в наш дом…

Дождливая осень отнимала тогда все мое время. То ручей выходил из берегов и затоплял посевы моих землепашцев, то ливнем пробивало крышу чьего-нибудь жилища, то потоки воды уносили птичьи выводки — и во всяком таком случае всем непременно требовался я; нацепив кожаный плащ с большим капюшоном, я с рассвета уходил из дому, с тем чтоб вернуться только к ночи, все равно промокший до нитки, уставший и печальный. Да, тогда я думал, что вот он пришел — конец моей спокойной жизни. Дожди уничтожили чуть не все хозяйство хонайи, кое к тому времени было усилиями моими, моих друзей и жителей деревень приумножено и равнялось благосостоянию среднего размера городка.

Убыток вышел огромный. Две трети всего скота пало; часть домов и пристроек разрушено; поля и пути размыты, а самое главное… Дорога Королей… Ты знаешь, что мы обязаны содержать в порядке тот ее участок, который проходит по нашей земле… Так вот, он оказался разнесен весь! Каменные плиты местами отошли друг от друга, а местами и вовсе уплыли с водой в неизвестном направлении. Думаю, в конце концов, они оказались в Офире или в Немедии… Но не у нас в Коринфии наверняка. Я посылал людей искать их, но… Ох, Конан, я опять заболтался, старый дурень. Да, значит, я говорил про сезон дождей. А что я говорил?

— Давай про Трафарелло, — напомнил варвар, зевая — сия часть истории хона Буллы показалась ему невыразимо скучной.

— Тарафинелло, — вежливо поправил старик. — Тарафинелло Фло. Он действительно однажды появился возле моего дома — как раз в самый что ни на есть ливень. Меня не было: утром прибежал пастух и сказал, что все стадо овец вырвалось из загона и бежит… Снова я не о том… Конан, прошу тебя, не обессудь же. Выпей еще вина и послушай дальше. Митрой клянусь, осталось совсем чуть. Благодарю тебя, — улыбнулся и он на согласную ухмылку киммерийца. — Итак, в доме были: Даола, Майло, все его наставники и, естественно, Адвента.

Как потом рассказала мне Даола, этот Тарафинелло заявился под вечер, когда уже стемнело и дождь лил без перерыва. Майло на втором этаже продолжал урок с учителем языкознания, а все другие учителя сидели в трапезном зале внизу, где играла и шестилетняя Адвента. На сей раз на безобразном лице его не было ни улыбки, ни даже подобающей всякому гостю приличной мины — он шевелил кустистыми бровями своими и гадко скалил желтые кривые зубы. Только войдя, он злобно сверкнул черными крошечными глазками на Адвенту и смотрел так на нее не одно длинное мгновение. Даола, сама наблюдавшая сей странный взгляд, говорила мне, что девочка наша ничуть не испугалась, а отвечала ему обычной своей доброй улыбкой и даже пригласила поиграть с ней, на что злодей не отреагировал вовсе.

Молчание длилось уже достаточно долго, когда женушка моя, не умом, но сердцем определявшая нечто неладное в поведении посетителя, наконец, осмелилась спросить его о причинах. «Что-то случилось, Тарафинелло?» — дрожащим голоском вымолвила она, но — он и не взглянул в ее сторону. Тогда встал наставник Майло — Винатус (если ты помнишь, Конан, он обучал мальчика воинским наукам). Даола сказала мне, что первый раз слышала в его низком, хриплом, словно простуженном голосе такие суровые и черствые ноты. Обыкновенно старый солдат, несмотря на грубую внешность свою, разговаривал очень мягко, почти шепотом, а уж милее и услужливее его человека не было — так говорила Даола. Но тут он вырос перед нахальным Тарафинелло неприступной глыбой, и теплые голубые глаза его превратились в льдинки… «Ах ты… (он произнес нехорошее слово)!»

— Какое? — оживился Конан.

— Гм-м… Ублюдок… — после некоторого замешательства ответил хон Булла.

— А, — разочарованно кивнул варвар, снова укладываясь на скамью. — Ну и дальше?

— Да, вот он сказал: «Ах ты… Убирайся из этого дома, пока кости целы!» Тарафинелло не двигался, продолжая смотреть жутким взглядом своим на мою Адвенту. «Ну погоди же, — прогрохотал солдат. — Не бойся, хозяйка, сейчас я выброшу его отсюда…» И Винатус решительно сделал шаг к злодею. Но — о, ужас! — в этот самый миг Тарафинелло оторвал взгляд от Адвенты, которая, милая малышка, все улыбалась ему, и посмотрел на солдата…

— И что? — рыкнул варвар, досадуя на старика, что обычно прерывал повествование в наиболее интересном месте — как сейчас: лишь произнеся последнее слово, он смолк и опять уставился вдаль, явно не намереваясь говорить дальше. — Хей, достопочтенный! Если ты не проснешься, клянусь Кромом, я уйду к Ильяне, и Нергал с тобой!

— Нет-нет! — вздрогнув, хон Булла в ужасе замахал руками. — Что ты, Конан! Не уходи! Я передаю тебе сейчас наиужаснейший момент моей жизни, так неужели ты оставишь меня одного?

— Ладно, не оставлю, — проворчал Конан, скрывая довольную усмешку. Как и всякий совсем молодой человек он рад был обращению к нему за помощью столь уважаемого старца. Пусть он боялся остаться наедине всего лишь с воспоминаниями, а не с настоящим Тарафинелло, но и это ясно говорило о его признании всех достоинств киммерийца. — Ну?

— Он посмотрел на солдата… Увы мне, увы… Ибо все это случилось именно в моем доме… В тот краткий миг, когда страшный взор чудовища упал на нашего верного Винатуса, тот окаменел… Ты понимаешь, Конан? Он обратился в камень! «Великий Митра! — воскликнул я, услышав из уст Даолы сие откровение. — Как ты позволил злодею одержать верх над простым и честным человеком? Неужто Зло сильнее Добра? Неужто все мы лишь базарные куклы в руках небожителей?» Но не услышал ответа я… А дальше… Дальше моя женушка поведала мне то, что уши мои не желали слушать…

Наставники моего Майло — надо отметить, все люди благородные — вскочили с мест и как один бросились к злокозненному Тарафинелло, намереваясь схватить его и свершить суд праведный… Но сейчас же взгляд его поворотился и на них… Тут ты и без моего пояснения сможешь понять, что произошло…

— И они обратились в камень? — сумрачно поинтересовался Конан, с момента превращения несчастного Винатуса слушавший повествование хона Буллы крайне внимательно.

— Да… И они… Что творилось с Даолой, когда она увидела весь этот ужас… Она окаменела без участия злодея Тарафинелло — просто от созерцания четырех недвижимых серых статуй, которые одно лишь мгновение назад были обычными людьми.

…Жизнь моя сложилась так, что, странствуя по свету более сорока лет, я наслушался вдоволь баек о магах и колдунах, а также о бесчинствах, ими творимых, но сам никогда — кроме старухи колдуньи, от коей я никаких чудес и не видал — не сталкивался с ними. Поэтому, наверное, тот кошмар, произошедший в моем собственном доме, поразил меня настолько, что первые дни после этого я не мог не то что двигаться, а и вообще соображать; бесчувственным бревном я лежал на нашем с Даолой ложе, открывая рот для того лишь, чтобы выпить медового настоя или съесть ложку каши. Но, конечно, дело тут совсем не во мне. Послушай же окончание страшной сей истории и поскорби со мною вместе о…

— Нет уж, — решительно отказался Конан. — Скорбеть ты будешь один. А я выпью лучше туранского и пойду к Ильяне. Прах и пепел! Ты опять замолчал?

Хон Булла и в самом деле погрузился в воспоминания свои и вроде как вовсе забыл о собеседнике, однако стоило тому в раздражении резко встать, дабы исполнить угрозу и удалиться к Ильяне, как старик тоже вскочил и с мольбою вцепился в полу куртки гостя.

— Ну, прошу тебя, Конан, не гневайся! Там, в тех годах, была вся моя жизнь. Ты думаешь, я и сейчас живу? Нет! Я жду того момента, когда туманы Серых Равнин застят глаза мои — жду каждый день… И я…

И вдруг — к досаде юного варвара — старик разрыдался, повиснув на его куртке и лицом уткнувшись в могучую его грудь.

— Хей, достопочтенный… — пробурчал Конан, осторожно отрывая от себя пальцы хона Буллы. — Клянусь бородой Крома, слезы тебе всяко не помогут.

То ли слова киммерийца оказались неожиданно действенны, то ли в душе несчастного произошел снова сдвиг, только он перестал плакать, а рухнул на скамью и застыл в позе глубоко скорбящего. Но солнечный тонкий луч, что пробивался сквозь густую листву груши, слегка подпортил высокую трагичность ситуации, ибо падал прямо на проплешину в волосах хона Буллы и посверкивал там ярко и весело — да, огненное око светлого бога было равнодушно к терзаниям маленького человека. До того ли ему? Обозревая с высоты своей весь этот огромный свет, на поверхности коего копошились мириады страдальцев, солнце пребывало в вечности, тогда как все живое существовало в этой же самой вечности лишь временно и обязательно имело определенный срок.

Жизнь и смерть — они постоянно рядом, но никогда не вместе… Конан пожал плечами, отвернулся и зашагал к дому, намереваясь вытеснить образовавшуюся вдруг в душе пустоту страстью — Ильяна наверняка ждет не дождется ночи, так почему бы не сделать ночь прямо сейчас?

С такими крамольными намерениями, опровергающими величайшее могущество солнца, варвар подошел к гарему.

* * *

Мрачные мысли одолевали Конана в середине этой ночи. И взор его, устремленный в окошко, за которым блистали бриллиантовые россыпи звезд, тоже был мрачен. Сам того не желая, киммериец вновь ощущал некое томление в области сердца, за которое справедливо винил хона Буллу, поведавшего печальную историю свою именно ему. Его всегда — и прежде, и теперь — влекла вперед жажда действия. Потому, наверное, он и взял на себя чужую клятву, ради исполнения коей проделал долгий и трудный путь от гор Кофа до моря Запада, а потом — на лодке плыл до Желтого острова, а потом — бился насмерть с гориллой Гринсвельдом, а потом — обратный путь, но уже вдвое длиннее и с вечнозеленой ветвью маттенсаи в заплечном мешке… А ныне, когда ни одно важное дело не отягощало юного варвара и тысяча дорог открывалась перед ним, маня блеском золота и влюбленными взглядами прелестных дев, несчастный старик вдруг открыл ему тайну своего прошлого — против воли Конан не мог забыть историю сию и мыслями снова и снова к ней возвращался; вот и сон его оборвался задолго до рассвета, когда привиделись ему те каменные безмолвные фигуры, в упор глядящие на него живыми глазами…

Что было в этих глазах? Он не привык разбираться в чувствах, особенно в чужих, но здесь так ясно различил неодолимую тоску и боль, ужас и безнадежность, что едва не вскрикнул от ярости и отчаяния. Почему он? Почему не кто другой должен взять на себя их беду? В конце концов, с тех пор прошло уж без малого тринадцать лет, и неужели за это время не нашлось никого, кроме него…

Далее Конан не стал продолжать мысль, досадуя на себя за то, что вообще об этом задумался. Пока что его никто и не просил о помощи и вряд ли попросит… Варвар хмыкнул, припомнив, как за вечерней трапезой хон Булла без конца глазел то на него, то на Майло, видимо боясь стычки двух молодых горячих парней, у каждого из которых нрав подобен живому вулкану — даже затихая, бурлит и клокочет жаром… Но Конан не собирался вовсе связываться с Майло. Из рассказа старика он отлично понял, что приемыш его не по собственному желанию так злобен и груб, а потому попросту не обращал внимания на его выходки, сопровождаемые непременным шипением и рычанием… После трапезы гость отозвал хона Буллу в сад и там, побуждаемый скорее так и неизгнанной пустотой внутри, нежели действительным интересом, узнал, наконец, грустный конец истории. Для Майло во всем этом явно ничего хорошего не было…

«…Схватившись за сердце, Даола взирала на каменные статуи, только что бывшие людьми из плоти и крови, и сама не могла пошевелиться. Тут и Адвента уловила чуткой доброй душенькой своей нечто темное и страшное; улыбка сошла с ее алых губ, и слезы появились в прекрасных черных глазах… И в сей миг, словно тоже почувствовав беду, сверху, со второго этажа, сбежал Майло, вслед за которым поспешал его учитель языкознания, громко сетуя на неусидчивость мальчика.

Увидев жуткую картину, центром коей являлся вредитель Тарафинелло, двенадцатилетний сын мой, не медля и мига, с рычанием кинулся на него, норовя вцепиться зубами в горло. На него, кстати, злодей тоже обратил свой колдовской взор, но без толку — на Майло отчего-то он не подействовал; зато злополучный учитель языкознания, случайно попав под него, не успел и испугаться, как застыл подобно остальным.

Тарафинелло забеспокоился. Майло, словно разъяренная собачонка, висел на нем и все крепче сжимал зубы на его горле, и никакие наговоры, что судорожно шептал гад, никакие пассы, что делал он тощими руками, на моего сына впечатления не производили. Но тут очнулась, наконец, Даола, и, скажу тебе, Конан, правду — очнулась зря. Вместо того чтоб помочь сыну справиться с Тарафинелло, она стала отрывать Майло от него! Конечно, то была просто привычка спасать от нашего мальчика всякого, кто попадался ему в момент злобы и раздражения… В четыре руки они отодрали Майло от злодея, и тот отшвырнул его в самый угол комнаты, совершенно потеряв самообладание: с маху упав на скамью, он завизжал, разбрызгивая слюну, и в бешенстве засучил ногами. Он призывал на дом мой всяческие кары; он клялся Нергалом, Сетом и прочими демонами, что уничтожит и нас и корни наши; смертоносным взглядом своим он перебил всю посуду, что стояла на столе и на полках, вдребезги расколол светильник и оконное стекло, поджег занавесь… Слава Митре, он ни разу не посмотрел на мою женушку, по всей видимости забыв о ней в ярости. Внезапно он прервал поток изливаемых гадостей, схватил в охапку Адвенту, к сему мигу также онемевшую от ужаса, и вихрем вылетел за дверь! Даола выскочила за ним, но в темноте успела заметить только, как запрыгнул он на коня, огромного будто слон (она слонов в жизни не видала, но я видал, и по ее описанию мог сравнивать), и в момент исчез во мгле и ливне…

Тут только женушка моя поняла, какую глупость совершила, оторвав Майло от гада, но было, конечно, поздно… Стеная, она вернулась в дом.

Мальчик же, к великому несчастью, падая, ударился об стену головой и потерял сознание… Скоро пришел я. Вместе с Даолой мы подняли сына, уложили его в постель и привели в чувство, но не в память — он забыл все, что произошло, а когда вспомнил, минуло уж десять лет…

Да, Конан, не удивляйся. Майло только три года назад узнал, что у него была сестра, а я, следуя его желанию, поведал ему то, что сейчас тебе. Он дважды отправлялся на поиски Адвенты, но нигде не смог найти и следа ее… Теперь он, кажется, смирился и ждет смерти… Помнишь, что сказала колдунья? „Если через двадцать лет она не наденет мое кольцо, вы оба сдохнете в муках!..“ Вот уже истекает этот срок… И вот оно, кольцо… Я не боюсь его смерти, потому что и сам очень скоро уйду за ним на Серые Равнины, хотя надежда у меня еще осталась. Даола была права, когда говорила, что старая карга перебесится и простит нас — я был у нее, и она… В общем, она ничем не могла помочь нам… О, если б я мог обменять свою жизнь на его!..

Вот и все. А, забыл сказать… Женушка моя умерла вскоре после похищения малышки, и порою, лежа во тьме без сна, я даже благодарил богов за то, что она теперь избавлена от этих мук… Надеяться, но ждать его смерти, и снова надеяться… Я знаю, где моя Адвента — я не хочу говорить об этом Майло. Он один у меня остался… Пойми, Конан, двадцать предсказанных старухой лет на исходе, я не могу отпустить его от себя… Вдруг он погибнет в дальнем краю, и вовсе не от заклятия колдуньи, а просто по случайности? А здесь… если она подарила ему жизнь, он будет жить… Великий Митра, зачем ты оставил мне надежду…»

Припомнив подробности рассказа хона Буллы, Конан заворочался на своем роскошном ложе и вдруг локтем наткнулся на Сигну. Девушка вздохнула во сне, но дрема ее была глубока и покойна, так что она продолжала спать, словно покрывалом закрытая длинными рыжими волосами. Варвар усмехнулся: как же понять этих женщин? Все прошлое утро Ильяна дулась на него за то, что он мимоходом поцеловал хорошенькую шемитку из гарема хозяина, а вечером того же дня сама попросила его на эту ночь пригласить не ее, а рыжую желтоглазую зингарку Сигну, ее подружку.

Мол, бедняжка так давно не видела мужчин, что совсем ослабла и скоро наверняка заболеет смертельной болезнью или сойдет с ума. Киммериец пожалел девушку и, изо всех сил стараясь скрыть удовлетворение, с лицемерным вздохом согласился. Надо сказать, Сигна превзошла все ожидания, и если б в порыве страсти она не оцарапала ему плечо и не укусила за ухо, Конан непременно пригласил бы ее и на следующую ночь. Пока же он решил позвать шемитку, а Ильяну сразу после нее… Перебрав в уме такие планы, варвар немного повеселел, но потом вновь вспомнил историю похищения Адвенты и вновь нахмурился.

Он так и не мог понять, что же делать ему, Конану. В свои без малого двадцать лет он отправил на Серые Равнины уйму народу и к смерти — и чужой и своей — относился равнодушно, будучи в твердой уверенности, что от нее все равно никуда не денешься и надо только стараться, чтоб она была достойной, дабы суровый Кром не сжег душу сына своего презрительным взглядом. Однако, несмотря на такие убеждения, юный варвар никак не умел избавиться от мыслей, чуждых ему и его природе изначально: если на Серых Равнинах только скука и маета, то зачем лучшие погибают раньше и чаще ублюдков? Справедливо ли сие? А как быть с невинно казненными? И вообще — маги и колдуны отнимают жизни сотен, а сами живут спокойно и долго… Конан не выносил эту шваль, и когда в рассказе хона Буллы появилась сначала колдунья, а потом и козел Тарафинелло, кулаки его сами собой сжались, а черные прямые брови сдвинулись к переносице.

Чем же хон Булла провинился перед Митрой, что светлый бог пальцем не пошевелил для того, чтоб помочь благочестивому рабу своему? Киммериец ни за что не поверил бы, что старик этот способен был совершить нечто ужасное и непоправимое. Скорее, Митре просто наплевать на него, как, впрочем, и на всех остальных — за исключением, может быть, одних только жрецов его… А Даола? А малышка Адвента? Они-то тем более ничем не могли прогневать Подателя Жизни и Хранителя Равновесия… Конан презрительно усмехнулся. Хранитель Равновесия! Какое ж тут равновесие? Ни малое и ни великое — вовсе никакого нет! Зато гад Тарафинелло торжествует…

Сплюнув в досаде на богов, варвар поднялся. Ему казалось — он хорошо знал, что только казалось, — будто дыхание смерти уже витает в душном воздухе хонайи. Конечно, оно всего лишь волнами исходило от старика и Майло, его самого не касаясь, но и короткая мысль о них, ждущих покорно гибели своей, тревожила сердце киммерийца… Стоя у раскрытого окна, он всматривался в тьму так пристально, словно в ней хотел найти ответы на все вопросы. Но безмолвие — оборотная сторона ночи — царило повсюду, впитываясь в поры земли, как вода и кровь… Что там, за черной далью, холодной, глубокой и беспросветной? Такая же даль? А за нею?

…Сумрачно было на душе варвара, сумрачно и странно. Он качнул головой, сам не соглашаясь со своим внезапным решением, затем подхватил с пола куртку и вышел в окно.

* * *

— Хей, парень, — прошептал Конан, отодвигая занавесь с соседнего окошка и засовывая голову в теплую темноту комнаты. — А ну, вставай!

Голос его, пусть и приглушенный сколько возможно, все равно звучал в совершенной ночной тиши подобно раскату грома — гулко и басовито.

— Кром! Спишь ты, что ли? — удивленно пробурчал варвар себе под нос. Так спокойно спать в ожидании скорой смерти мог лишь обладатель железной воли и твердого характера. — Хей! — попробовал Конан чуть прибавить звук.

— Гр-р-р… — послышалось тут же из глубины комнаты. Легкая занавесь всколыхнулась то ли от дуновения свежего ветерка, то ли от движения человека — киммериец сдернул ее совсем, дабы не искажала представление о действительности, и снова сунул голову внутрь.

— А ну, вылезай! — сурово молвил он тени, что была чернее ночи и таилась в углу.

— Гр-р…

— Проклятие! — шепотом выругался Конан. — Долго я буду торчать под твоим окном, дурень? Вылезай, говорю!

Наконец тень зашевелилась, поднялась, выровнялась и с явной неохотой двинулась к окну, издавая негромкое (ради ночи) шипение. Миг — и высокая костлявая фигура возникла в черном проеме: на белых волосах отразился тусклый звездный свет, блеснув в зеленых глазах. Узрев лишь спину киммерийца, который уже направлялся вглубь сада, Майло замер на вздох, в раздражении повел плечом и легко спрыгнул на землю.

…Все вокруг было погружено в глубокий сон: земля, давно остывшая после солнечного дня, вода в ручье и наузе, недвижимый воздух, чуть влажный и густой… Сквозь листву совсем не проникал и слабый свет звезд, так что ночь цветом своим совершенно сливалась с цветом земли, и всё это была природа — только такую знал человек…

Лавируя меж частых стволов деревьев, Конан вышел на тропку, ведущую к любимому месту отдохновения хона Буллы. Там, под сенью груши, он присел на скамью и с ухмылкой встретил появление рассерженного Майло, который вряд ли видел в темноте так же хорошо, как варвар, судя по треску веток и паданию с них плодов.

— Гр-р-р? — вопросительно прорычал приемыш хозяина, встав в позу памятника королю со сложенными на груди руками.

— Сядь, — велел киммериец.

— Гр-р, — отказался Майло. Во тьме виден был только блеск его злых зеленых глаз, и ничего более, ибо встал он как раз за высоким пышным кустом, но он и одними глазами сумел выразить крайнюю степень своего негодования. — Гр-р! — повторил он, заметив, что бесчувственный варвар вообще не реагирует на его взгляд.

— Тьфу! — разозлился, наконец, Конан. — Ты не особенно разговорчив, приятель. Клянусь Кромом, если ты и дальше будешь рычать, как дряхлый помоечный пес, я пойду за твоей сестрой один!

Майло оцепенел. Но — только на миг. Без единого лишнего движения он вдруг кинулся на киммерийца, который едва успел соскочить со скамьи и подставить ему подножку. Майло кувырнулся в воздухе, длинными своими волосами мазнув Конана по щеке, и ловко приземлился на обе ступни, почти одновременно разворачиваясь и отыскивая глазами противника, уже стоящего как раз за его спиной. Он видел в темноте! Сие оказалось не слишком приятное для юного варвара открытие, ибо до того он полагал, что только ему одному из людей Кром дал почти кошачье зрение… Не желая пока принимать бой, он снова отпрыгнул в сторону, и воинственный приемыш хона Буллы пролетел мимо него, в самый последний момент умудрившись-таки избежать удара головой о ствол груши.

— Напрыгался? — издевательски поинтересовался Конан, несильным пинком под коленку снова опрокидывая Майло на траву. — Белобрысый свиненок! Не пройдет и половины луны, как твоя сестра погибнет точно в день своего рождения, и виною тому будешь ты, ублюдок. — Сам того не заметив, варвар повторил слова старой колдуньи. — Ну, давай, давай — рычи, шипи, брызгай слюной… Тьфу! Смотреть-то на тебя противно!

Злобная ухмылка исказила острые черты Майло, глаза сверкнули во мгле, как крошки упавшей с неба и расколовшейся о камень звезды. По-лягушачьи всеми четырьмя конечностями упираясь в землю, он исподлобья взирал на Конана и, кажется, вот-вот готов был снова броситься на него… Однако в следующее же мгновение он вдруг опустил голову и рукою крепко зажал себе рот. То была первая в его жизни похвальная попытка справиться со своим отвратительным нравом, и Конан в полной мере оценил ее, снова усаживаясь на скамью для продолжения так неудачно начавшейся беседы.

— Твой отец обещал мне хорошую лошадь и двадцать золотых, если я приведу домой Адвенту, — нимало не смутившись, соврал варвар (на самом деле хон Булла даже не догадывался о том, что гость его решил все-таки разобраться в этой давнишней истории и навести там свой порядок). — Я могу поехать и один, но тогда твоя печень сгниет от злости. Конечно, мне плевать на твою печень, но не плевать на хозяина этого дома… Ну?

Конан не знал, как яснее выразить мысль — все свое красноречие он уже исчерпал, пытаясь разговорить Майло, но неожиданно тот сам помог ему. Осторожно поднявшись, он боком присел на скамью напротив и, не отнимая руки от рта, как мог дружелюбнее кивнул варвару.

— Ты со мной? — уточнил Конан.

В знак согласия Майло прикрыл глаза.

— Что же… — Пока Конан и сам не понимал, хочет ли он брать с собой этого странного парня. — Тогда так: отправляемся на рассвете. Я сейчас пойду спать (в конце концов, это не моя сестра), а ты займись делом — приготовь лошадей, мешки со жратвой, ну и прочее… Уже сам разберешься. Да, и не забудь предупредить отца! А то подумает, что и тебя уволок демон…

Тихо рассмеявшись, варвар встал со скамьи и пошел по тропинке к дому, будучи в полной уверенности, что Майло выполнит всё его поручения.

— Гр-р-р…

Услышал он вдруг и в досаде оглянулся.

— Опять?

Майло отрицательно замотал головой.

— Х-х-де-е?.. — протянул он, широко, словно глухонемой, разевая рот.

— Что? — не понял Конан.

— Х-х-хде о-н-на? — Слова давались несчастному с огромным трудом, и киммериец впервые почувствовал в душе нечто вроде жалости к этому парню, чья красота, сила и ум были извращены волей одной гнусной старой карги. — Х-х-х… — снова начал Майло.

— Ладно, я понял, — пробурчал Конан, отворачиваясь. — Я знаю, где Адвента. Но ты — ты узнаешь об этом утром, приятель…

— Гр-р-р!..