Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дункан Мак-Грегор

Чужая клятва

Там, где три четверти года снежные равнины темны полный день и полную ночь, изредка лишь озаряемые всполохами чудесного небесного сияния, где холод сменяется морозом, а тьма — мраком, далеко на севере, за тундрой, меж Кезанкийскими горами и Гирканией лежит маленькая страна Ландхаагген. Древние пергаменты, коих в архивариях Белого дворца сохранилось не более десятка, гласят: «Счастливая земля Хааггена мала и плодородна; холмы, но не горы, кусты, но не деревья окружают ее со всех сторон; реки текут чистые и быстрые, и тварей чешуйчатых, для еды пригодных, в них великое множество. Жители высоки ростом, бледны лицом и белы волосами; глаза имеют голубые либо синие, тела крепкие, а нрав спокойный. Вечно зеленая ветвь маттенсаи хранит благостное место сие для жизни долгой, для мира и порядка».

С той прекрасной поры миновали сотни лет. Плодородная земля Хааггена покрылась льдом, в лед превратились реки, и ледяные глыбы выросли на месте цветущих холмов. Холод и мгла воцарились тут; мрак вошел в души людей, большинству из них сократив срок существования, так что вскоре вся страна заключилась в пределах единственного города с тем же названием, и был этот город пустынен и тих. Дома в Ландхааггене стояли прежние, полуразвалившиеся, утепляемые изнутри мхом и ветошью. На узких, некогда уютных улочках ныне сквозь толщу снега и льда уже не проглядывал камень, и даже в короткое светлое время, когда лучи мутно-желтого тусклого шара слегка, но достигали все же сих печальных жест, холодный белый покров стаивал лишь чуть, с самого верха.

В центре города, рядом с широким и низким храмом Эрлика, возвышался Белый дворец, днем и ночью обдуваемый порывистыми колючими ветрами — там жил правитель Мольдзен, молчаливый, угрюмый, безучастный ко всему старец с длинными седыми волосами; жизнь утомляла его; каждый вздох ожидая конца своего долгого века, он не жалел уже и не помнил ни о чем; закутавшись в шерстяное покрывало, он часто всматривался во тьму небес, где недвижимо висели редкие неяркие звезды, но не было в том занятии для него ни смысла, ни интереса.

На много дней пути — если бы решился кто-либо совершить подобное путешествие — раскинулась снежная равнина, что окружала Ландхаагген. Дальние деревушки, числом не более трех, давно уже не имели с городом никаких связей. Жители их одичали, с трудом добывая себе скудное пропитание; тощая домашняя скотина давала жалкий приплод только летом, в светлое время; халупы, по самые окна, а то и крыши заваленные снегом, едва спасали от холода и ветра.

Так постепенно страна вымирала, и через половину века жизнь замерла бы здесь навсегда. Только медведи и олени, да еще большие черные птицы с белыми грудками и короткими лапами бродили бы в холоде и безмолвии по искристому твердому насту, на коем давно уже не осталось следов человека…

Глава 1. Постоялый двор

Дождь лил с самого утра без перерыва. Затянутое облаками небо ровного серого цвета опустилось совсем низко и застряло на верхушках гор, что простирались далеко на восток; мокрые скалы тускло блестели; по ним струились водные потоки, с шумом падая на землю с обрывов и унося с собой вырванные с корнем мелкие растения, камни, труху.

Величественные, с первого взгляда необитаемые горы Кофа принимали подобное омовение нечасто — обыкновенно они трещали и плавились под лучами божественного ока Митры, то гневно, то ласково взирающего сверху на землю; и богохульствовал одинокий путник, пытаясь укрыться от палящего солнца в раскаленных камнях, и птицы пролетали мимо в поисках тенистых рощ, и звери прятались от зноя в глубоких норах, выходя наверх только ночью. Но теперь огнедышащий яркий шар, еще накануне сиявший в голубой выси, скрылся в иных мирах, куда нет пути земному существу.

День близился к концу, а дождь все не прекращался. Потемнело серое небо, уже почти сокрытое от глаз сплошной, стеной льющейся воды, и человек, что пробирался по узенькой тропке меж мокрых холодных скал, заспешил. Где-то в этих краях, точно по направлению к Хоршемишу, находился постоялый двор — приют беглецов и бродяг, коих по свету болтается великое множество, — и пока мгла не опустилась с небес к самым ногам, следовало его найти.

Тропа вихляла не между гор, но по самой горе, иной раз становясь не шире трех ладоней, так что путнику приходилось двигаться боком — едва дыша, спиной обтирая шершавый отвесный склон; под ним, далеко внизу, зияла блестящая от воды черно-зеленая рябь, что скрывала в себе острые камни и глубокие ямы. Но порой тропа резко сбегала вниз, и тогда путник, чавкая сандалиями по слякоти, съезжал по ней, скользя на листьях, на траве и громко рассказывая окружающей среде все, что он думает о личной жизни богов и их внешнем виде.

Он промок до нитки, устал и проголодался, и сие последнее обстоятельство заставляло его шагать все быстрей, сквозь дождь пристально вглядываясь вдаль в надежде узрить маленький, приветливо сияющий в горах огонек. То и дело сплевывая с губ воду, он прыгал с булыжника на булыжник, с кочки на кочку, чуть не падая, перешагивал провалы, и наконец долгий путь его завершился именно так, как и предполагалось: обогнув высокую остроконечную скалу, он увидел желтые окна постоялого двора и, подгоняемый завываниями ветра и желудка, припустил туда, мысленно уже отдавая хозяину приказ немедля принести ему баранью ногу, ломоть хлеба побольше и пару кувшинов пива.

Возле деревянного строения в два этажа, ютившегося на крошечном пятачке меж огромных валунов и крутых скал, странник заметил деревянный же навес, а под ним еле различимые в вечернем полумраке силуэты лошадей. На плоской крыше дома громоздилось заброшенное гнездо; в окнах мелькали чьи-то тени; голоса сливались в гул, который показался путнику приятной музыкой по сравнению с шумом надоевшего давно дождя. Не желая делать на улице и одного лишнего вздоха, он быстро прошел к крыльцу, перескочил четыре ступеньки разом и толкнул дверь мощным плечом.

* * *

Жаркий спертый воздух паром вырвался наружу. Шесть ртов в мгновение захлопнулись, а шесть пар глаз с нескрываемым любопытством уставились на нового гостя — рослого парня с гривой длинных черных волос. Под мокрой, облепившей тело одеждой четко вырисовывались бугры мышц; молодое, но уже суровое лицо с крупными чертами не отличалось особой красотой, тем более что у правого глаза краснел кривой глубокий шрам — несомненно след недавней стычки; пушистые черные ресницы его намокли от дождя; на поясе в потертых ножнах висел меч внушительных размеров, даже для старого воина бывший слишком велик, но для этого юного великана — в самый раз. Он ответил всем не менее пристальным, но гораздо менее любопытствующим коротким взглядом, прикрыл дверь и, оставляя за собою мокрую дорожку, прошел к длинному столу посреди комнаты, где восседали на широких табуретах с толстыми ножками всякого рода оборванцы. Перед каждым стояла глубокая миска с дурно пахнущими бобами и большая глиняная кружка, откуда так и несло кислятиной. Впрочем, судя по удовлетворенным физиономиям постояльцев, они мало обращали внимания на качество угощения, из чего путник незамедлительно заключил, что они, подобно ему самому, знавали деньки и похуже, чем нынешний.

Один, быстроглазый, всклокоченный парень с приятным смуглым лицом, явно был дезертиром из туранской армии наемников — на плечах его висела черная куртка с вензелем на правой стороне груди и вшитым в воротник медным треугольником — знак сайгада, старшего тройки; он пережевывал свои бобы с таким рвением, словно то были его личные враги, коих он желал уничтожить как можно скорее. Второй, бородач с сизым вислым носом, ерзал на табурете и беспрестанно вздыхал, хотя с тонких губ его не сходила нахальная плутовская ухмылка — этот казался торговцем, что потерял все состояние, но сохранил достоинство. Разглядеть третьего не представлялось возможным, ибо, узрев мокрого незнакомца, возникшего в сей обители столь неожиданно и стремительно, он уронил голову на руки и тотчас уснул, как будто очам его явился сам Хипнош — бог сна. У четвертого, щуплого человечка с длинными сальными волосами, рожа напоминала изъеденную молью старую тряпку, давно утерявшую первоначальный свой цвет, по всей видимости, серый либо зеленый; после каждой ложки бобов и каждого глотка пива он подмигивал дезертиру и, когда тот сердито поднимал брови в ответ на подобное проявление чувств к своей особе, мерзко хихикал и облизывался. Пятый и шестой сидели по правую и левую руку от пришельца, так что определить, каковы они и кто, он поначалу не смог.

Тем не менее именно с ближайшим своим соседом он и познакомился прежде остальных.

— Эй, хозяин! — зычным густым голосом прогремел тот, чью мускулистую, покрытую черными вьющимися волосами руку он видел справа от себя. — У нас новый гость! И по виду — варвар! Так что тащи-ка бобы, да поторапливайся, пока парень с голодухи не сожрал мои вместе с миской… Иава Гембех, — представился он, поворачиваясь, — родился в Шеме, жил в Шеме и вернусь туда же… Когда-нибудь… А ты, парень, кто и откуда?

— Конан, из Киммерии, — буркнул тот, с удивлением замечая, что у шемита один глаз черный, а другой зеленый.

Решив про себя, что сие есть знак богов и особого их расположения к этому человеку, молодой киммериец тут же забыл об Иаве, озабоченный собственным, весьма плачевным состоянием. Струйки воды с легким журчанием стекали с него на пол, образовывая вокруг табурета лужу, так что вскоре он сидел уже будто на острове, дрожа и поджав под себя ноги.

— Варвар… Я никогда не ошибаюсь, — насмешливо произнес Иава. Взгляд его переместился вниз, на лужу у табурета.

— Сырости от тебя, приятель! — Он критически осмотрел Конана, покачал головой и достал из кармана плоскую флягу. Глубоко вздохнув, шемит поколебался мгновение, затем быстро вытащил крепкими белыми зубами пробку, обмотанную намокшей тряпицей, и протянул сосуд с живительной влагой киммерийцу.

— А ну-ка, выпей. Это бранд. Сразу согреешься.

Конан благодарно кивнул и приник губами к узкому горлышку. Словно горячий луч огненного ока Митры обжег его глотку; ароматный, тягучий напиток, чуть горький, чуть сладкий, действительно согрел лишь за несколько вздохов. Почти ополовинив флягу, киммериец с сожалением оторвался от нее и вернул владельцу.

— А теперь садись поближе к огню, — заботливо предложил шемит, приподнимаясь и небрежно сталкивая с табурета щуплого.

— Кш-ш! Пусти парня погреться.

В очаге, обложенном с трех сторон круглыми булыжниками, весело трещал огонь; блики его, особенно яркие сейчас, когда за окнами стало совсем темно, подрагивали на лицах, на стенах, отражались в мутной желтизне, плавающей в глиняных пузатых кружках. Конан пересел на табурет щуплого, вытянул ноги, с наслаждением чувствуя, как тепло проникает в него всего, как бурлит разогретая еще брандом кровь, и… как он голоден. От этой мысли киммериец даже вздрогнул. Обернувшись, он обвел взглядом зал, морщась от сразу ударившего в нос запаха протухших бобов из мисок постояльцев, и хрипло позвал:

— Хозяин!

Однако он успел уже совсем согреться, когда наконец хозяин, вынырнувший откуда-то из глубины зала, молча подскочил к нему и шмякнул на стол миску все с теми же бобами. Конан, содрогаясь при мысли о том, что и ему, может быть, предстоит отведать сие вонючее блюдо, ухватил наглеца за штанину, подтянул к себе и угрожающе прорычал:

— А ну, толстяк, волоки сюда мяса, и побольше! Чтоб на всех хватило! Не то, клянусь Кремом, вместо барана я поджарю тебя!

Если не считать короткого знакомства с шемитом, то были первые его слова здесь, на постоялом дворе. Шесть ртов опять захлопнулись, а шесть пар глаз уставились на киммерийца — как видно, ранее им и в голову не приходило требовать у хозяина что-либо, кроме предложенного лично им. И даже тот, что спал, сейчас пробудился от звуков голоса варвара — пробудился и выпучился на него с изумлением, граничащим с ужасом, хотя вряд ли и сам мог объяснить происхождение таких глубоких чувств — смысла речи Конана он слышать не мог, а потому не должен был и пугаться. Но каковы бы ни оказались причины его страха, он взял-таки себя в руки и смолчал, несмотря на то, что ему безумно хотелось визжать и плакать.

А хозяин, который и в самом деле не отличался стройностью фигуры, возмущенно пискнул и, лягнув гостя свободной ногой, попытался вырваться. Напрасно. Тот держал его штанину только двумя пальцами — так, словно брезговал, — но все прыжки и скачки толстяка не увенчались успехом. Под общий громовой хохот он лишь пыхтел, сопел и фыркал, не осмеливаясь оскорбить грозного пришельца словом, но как стоял на одном месте, так стоять и остался.

— Ну? — вопросил наконец киммериец, подвигая миску с бобами поближе к хозяину. — Ты побежал за мясом?

— Да! — в отчаянии выкрикнул несчастный, отворотя нос. И тут же, сопровожденный весьма ощутимым пинком под зад, полетел вдоль стола, в конце которого грохнулся сначала на живот, а затем перекатился на спину.

— Мя-аса! — заревел шемит и швырнул на пол свою миску.

— Мяса!!! — заорали остальные, топоча ногами.

— Мьяс-с-са… — прошелестел душевнобольной, плохо соображая, о каком мясе идет речь.

Перепуганный хозяин, встав на четвереньки, быстро пополз в укрытие; но, хотя он и продемонстрировал сейчас скорость, удивившую даже его самого, протухшие бобы так и сыпались на голову, лопаясь и растекаясь по волосам; шмыгнув в темный узкий коридорчик, отделявший его комнату от общего зала, толстяк вскочил, задыхаясь не столько от перенесенных страданий, сколько от омерзительного запаха собственного блюда, прыгнул за дверь и, с треском захлопнув ее за собой, поспешно задвинул железный штырь — теперь он был спасен. И все же его баранам, что томились в сарае позади дома, вряд ли предназначалась богами долгая безмятежная жизнь. Они были робки, покорны и плодовиты, но даже сия праведность не могла спасти их от ножа, ибо — и хозяин твердо в это верил — так и только так они могли уберечь его от той же печальной участи.

Утешая себя подобным образом, толстяк взял огромный кухонный тесак и, вытирая слезы не жалости, но жадности, вылез через окно на задний двор.

* * *

— Что же, киммериец, — с набитым ртом проскрипел щуплый, — обсох ли ты? Могу ли я снова занять свое место?

— Сиди где сидишь, — ответил за Конана дезертир, с тем же рвением, что и некоторое время назад бобы, пережевывая свежее сочное мясо. — Благословение Иштар, отсюда мне не видать твою рожу, гаденыш.

— Ты всегда ешь мясо вместе с волосами, о смердящая ящерица? — добил щуплого презрением Иава. — Пф-ф…

Сам он уплетал кусок за куском с удивительной для такого бывалого бродяги аккуратностью, облизывая пальцы и весело кося на Конана круглым черным глазом. Варвар с неудовольствием поморщился: до того, как хозяин приволок огромный чан, полный баранины, он наслаждался всеобщим молчанием. В тишине был слышен только треск огня да сиплое дыхание простуженного бородача — после грохота ливня и такие звуки казались киммерийцу приятной музыкой. Теперь же оживленные богатым угощением постояльцы молчать явно не собирались.

Щуплый убрал из миски длинные сальные пряди пегих волос, обиженно вскинул подбородок и обратился к дезертиру.

— Я не нравлюсь тебе, сайгад?

— А ну, тихо! — властно прикрикнул шемит на обоих, заметив, как побагровело от злости тонкое смуглое лицо парня.

Конан одобрительно хмыкнул. Несмотря на молодость, он уже знал: для того, чтобы предотвратить ненужную драку, смелости требуется не менее, чем для того, чтобы подраться. Он подмигнул сайгаду, который шипел подобно разъяренной змее и пытался убить щуплого взглядом, и снова вцепился зубами в баранью ногу. Слева от него душевнобольной вяло грыз кость, время от времени громко и грустно икая, а справа, низко склонив белокурую голову, сидел юноша с бледными тонкими руками. Одежда его была бедна и ветха, и несомненно принадлежала не ему, а более широкому в плечах и в вороте мужчине, однако все прорехи тщательным образом заштопаны, а рукава неровно обрезаны и так же тщательно обшиты толстой суровой нитью.

Конан не сразу обратил на него внимание — до того, как он занял место щуплого, он сидел между шемитом и этим парнем, но тот до сих пор молчал, не шевелился и ни на кого не смотрел. И внезапное появление на постоялом дворе киммерийца, и танец позора здешнего хозяина не произвели на юного бродягу должного впечатления; казалось, собственная, очень важная и глубокая дума занимала его всего. Варвар не мог видеть его глаз, но не сомневался тем не менее, что в них прочел бы он тоску либо давнишнюю боль. Конан был молод — до двадцати лет ему оставалось еще пять лун, — но успел уже повидать в своей жизни и немощных, и душевнобольных, как сидящий сейчас слева от него бедняга, и усталых не от долгого пути, а от самой жизни, и воинов и разбойников, и бедных и богатых, и честных и бесчестных… Вряд ли он вспомнил бы их имена, да и не всегда знакомился с ними, но выражение глаз каждого помнил отлично, так что теперь без труда мог угадать по жесту, по осанке, по посадке головы то, что таилось в глубине зрачков, в душе, в сердце.

Правда, в данный момент его меньше всего волновали чувства сего молодого человека. Он утолял голод — это занятие было для него гораздо важнее всего прочего. А насытившись, он обычно предпочитал хороший сон любой, даже самой интересной беседе, и посему, отложив в сторону кость, бывшую всего дюжину глубоких вздохов назад бараньей ногой, он широко зевнул, обвел комнату осоловевшим от вкусной еды и тепла взглядом, смачно рыгнул и поднялся. Хозяин, чутко стороживший всякое движение последнего гостя, тут же подскочил и, беспрестанно кланяясь, повел варвара на второй этаж, в его комнату.

За окнами давно уже царила ночь — вязкая, словно болотная грязь, мокрая и зябкая; ни одной звезды не проявилось в черноте небес, лишь с невидимых туч все продолжал сыпаться дождь, то мелкий и колючий, то многоводный, шумный, плотный… Он равномерно бил по крыше, настораживая, но и усыпляя, и с ним опускался на землю тревожный, похожий на обморок сон. Конан сорвал с себя одежду и только прилег на широкий деревянный топчан, как тут же члены его ослабли, и без того путаные мысли в голове смешались и исчезли в тумане, а веки смежились так крепко, что без усилия разверзть их не представлялось возможным. Но киммериец и не собирался этого делать. Он начал поворачиваться набок, дабы устроиться поудобнее и так провести ночь, но не успел: сон сковал его всего…

* * *

Когда в голубом небе меж легких белых облачков засверкали теплые солнечные лучи, Конан пробудился. Бездумно смотрел он в чистую высокую даль, куда медленно подымался невидимый ему пока огненный шар. День обещал быть жарким, но свежим — дождь смыл полугодовую пыль с земной поверхности, обновил воды рек и озер, вернул к жизни растения, кои не погибли от засухи. Сколько таких дней будет еще в его жизни? Сколько раз над головой его поднимется око благого Митры, согревая могучее тело варвара мягкими лучами? О том мог знать лишь сам Хранитель Равновесия, чья власть сурова, но справедлива, чей взор кроток, но тверд, чье имя — Митра — произносят люди с благоговением и надеждой.

Конан, по правде говоря, не относился к числу таких людей: с уст его не раз срывались проклятья в адрес Подателя Жизни, что же касается остальных богов, то их он вообще оскорблял постоянно, и обладай они менее спокойным и невозмутимым нравом, варвару пришлось бы туго.

К счастью для него, боги давно привыкли к тому, что неблагодарные двуногие существа поносят их почем зря, и если б они задались целью каждого хулителя отправлять на Серые Равнины, то вскоре все население земли составило бы не более пяти-шести человек. Так что Конан не особенно опасался подвоха со стороны богов. Небожителям недосуг хитрить, обманывать, подстерегать и предавать — все эти занятия присущи людям, им и только им, киммериец был уверен в своих выводах. А выводы сии основывались не на одних умозаключениях, а истинно на собственном его опыте, что для жизни несравнимо дороже, нежели любое, даже самое изысканное философическое измышление.

Опустив руку, Конан нащупал на полу влажный комок, встряхнул, и, поймав вывалившиеся из него штаны, с гримасой отвращения начал натягивать их на себя. После недолгого раздумья рубаху он отшвырнул в сторону, а надел лишь кожаную безрукавку; затем влез в сандалии, подошвы которых истончали за время долгого его пути; порывшись в глубоких карманах, он обнаружил там среди залежей всевозможных нужных и не слишком нужных вещей серебристых нитей шнурок, коим стянул свои длинные густые волосы в хвост. На этом утренний туалет его завершился.

Внезапно с заднего двора, куда выходили мутные, никогда не мытые окна конановой комнаты, послышался душераздирающий вопль, могущий лишить жизни слабонервного человека. Варвар вскочил, треснувшись при этом макушкой о деревянный потолок и послав очередное проклятье Нергалу и его приспешникам, и ринулся к окошку. То, что он увидел, заставило его моментально ощутить вдруг образовавшуюся в желудке пустоту: вооруженный огромным топором хозяин, тряся жирным животом, бегал по двору за упитанным, дико визжащим петухом, весьма на него самого похожим. Петух, по всей вероятности, предназначался на завтрак ему, Конану, как дорогому гостю, чей здоровый кулак показался хозяину более веским аргументом, нежели деньги прочих, не таких капризных постояльцев. В мыслях уже представляя петуха в жареном виде, покоящемся на блюде в окружении разного рода овощей, киммериец поспешил вниз, дабы перед трапезой промочить глотку свежим пивом.

В общей комнате кроме шемита никого не было. Остатки ночного пиршества украшали длинный стол — огрызки, кости, пивные лужицы, хлебные корки; пол, усеянный раздавленными бобами, сверху оказался еще полит какой-то дрянью, и вонял так, что Конану, чей нос слыхивал и не такие запахи, вдруг захотелось уйти отсюда немедленно и навсегда. Но — только с петухом в желудке. А поскольку птица сия, по расчетам варвара, пока что только собиралась занять достойное для нее место на сковороде, он уселся рядом с Иавой и, подозрительно понюхав горлышко кривобокого глиняного кувшина, в один миг почти опустошил его.

— Хорошо ли почивал ты, варвар? — вежливо осведомился шемит, с обычной улыбкой своей глядя на киммерийца.

— Почивал неплохо, — ответствовал Конан. — А ты, сдается мне, совсем не ложился?

— Какое там… Наш хозяин — да будь он сожран с костями Золотым Павлином Сабатеи — утаил дюжину бочонков отличного пива, плут… А я терпеть не могу кислятины! Вот и пошел этой ночью на поиски… в его погреб… Понравилось тебе нынешнее пиво?

— Угу… хр-рм… — промычал варвар, допивая остатки. — А больше в погребе ничего не осталось?

— Уж не думаешь ли ты, приятель, что я способен за ночь вылакать всю дюжину? — Шемит наклонился, сунул руку под стол и выудил оттуда еще один кувшин. — Пей! И да не замучает тебя жажда на пути твоем, киммериец!

Конан хмыкнул, отмечая про себя, что после ночного возлияния Иава стал слишком многословен и сентиментален.

— Я заплатил этой жирной крысе за постой два золотых, — продолжал шемит, грозя кулаком куда-то вдаль, по всей видимости, полагая, что жирная крыса находится именно там, — два золотых! А он подсунул мне кислое пиво и протухшие бобы! О, жадность! Ты, ты правишь подлунным миром! Веришь ли, Конан, когда я нашел в погребе сие чудесное, ароматное, свежее пиво, слезы навернулись на глаза мои… Ты пей, пей… И воскликнул я в печали: «О жадность…»

— Ты это уже говорил, — буркнул киммериец, наконец отрываясь от кувшина. — И я согласен, что жадность — великий грех. Будь я на месте Митры, я б каждого скареду наказывал плетьми, пока не подобреет… Но миром правит все же нечто другое…

— Что?

— Не ведаю. Может, отвага и честь, а может, зло и обман.

— Любовь!

Нежный, мелодичный, но слабый голос заставил обоих мужчин с удивлением оглянуться. На лестнице, ведущей на второй этаж дома, стояла девушка, вернее — девочка, та самая, которую прошлым вечером Конан принял за парня. Если бы варвар мог облечь мысли свои в слова, он сказал бы, что юная красотка эта похожа на мальчика, который похож на девочку. Белокурые волосы ее, коротко обкромсанные тупым ножом, были перехвачены кожаной ленточкой; одежда мешком висела на тоненькой невысокой фигурке, не скрывая, но подчеркивая ее изящество и стройность; в чистых голубых глазах киммериец даже с такого расстояния узрел то, о чем он догадался еще не заглянув в них — затаенную боль и тоску, развеять которую вряд ли могли и хорошее вино, и дружеская беседа. Но и скрытая сила чувствовалась в девушке — Конан уловил ее еле заметные импульсы, насторожился.

— Миром правит любовь, — повторила она, спускаясь. Шла она странно — осторожными шагами, слегка покачиваясь, словно только недавно очнулась после тяжелой болезни.

— Что же, — ухмыльнулся немного смущенный Иава, — если я в кого-либо влюблен, значит, я обладаю некой силой, недоступной другому человеку? Так по-твоему?

— Нет, не так, — проворчал Конан, разглядывая девушку. — Слыхал я такие речи, и не раз. Она толкует тебе, шемит, о любви ко всем. Я прав, красавица?

— Продолжай, — кивнула она, чуть улыбнувшись бледными губами. Северный говор ее, так хорошо знакомый киммерийцу, смягчал и растягивал слова, каждое из которых звучало в ее устах словно начало песни. — Не знаю, как объяснить, но это что-то вроде веселой пирушки в кабаке. У тебя полный кошель, а у твоих приятелей пустой. И ты не жалеешь своих денег на то, чтоб они напились хорошенько за твой счет. А в другой раз кто-либо из них угостит тебя, понял?

— Если ты накормил меня мясом, а я напоил тебя пивом, сие не означает, что мы влюблены, варвар. А тем паче я не собираюсь любить каждого, кто устроит свою задницу за моим столом… О, Конан! Я вижу, ты не теряешь времени…

Иава схватил со стола кувшин и сунул в него нос.

— Пусто! Ах ты, киммерийская рожа… Пока я толковал о любви, он выдул все пиво! Чтоб тебя жажда замучила когда-нибудь, бездонное брюхо!

— Чтоб ты всю жизнь пил кислятину! — парировал Конан, едва сдерживая смех при виде вытянутой физиономии шемита.

Услышав такое жестокое пожелание, Иава ахнул, сложил руки на груди и вперил в варвара укоризненный взгляд, но затем уголки губ его дрогнули, глаза потеплели; рассмеявшись, он ткнул нового приятеля увесистым кулаком в плечо.

— Ну, пес… Ну и… пес. На! Пей! — Волосатая рука шемита снова нырнула под стол. — И красотку угости!

— Меня зовут Мангельда, — тихо сказала девушка, ежась, словно от холода. И тотчас в комнате в самом деле стало как будто зябко. То ли ветер внезапно рванул на улице, проникая в широкие щели окон, то ли из глаз Мангельды потянуло той тоской, что леденит кровь подобно прикосновению снежного пальца Имира, но и шемит, и киммериец ощутили вдруг некий неуют, сопровождаемый мурашками по коже и дрожью в груди, где-то около сердца.

Конан тряхнул головой, отгоняя наваждение, и подозрительно посмотрел на девушку.

— Кром… Не хочу тебя обидеть, но… Ты, случаем, не суккуб?

Мангельда вздрогнула. Нежная и без того бледная кожа ее побелела; пожав плечами, она чуть приоткрыла пухлые губки, явно желая ответить варвару, но смолчала. И только опять в глазах ее он увидел ответ — та же боль, коей никак не может страдать жаждущая чужой крови тварь…

Конану вдруг захотелось обнять ее, чтобы взять на себя хотя бы малую часть этой боли, этой тоски, согреть ее так, как может согреть лишь чистое сердце — отдав свое тепло. Он решительно встал, взял тонкую хрупкую руку Мангельды так бережно, как только мог, и повлек девушку за собой, наверх. Из головы его вмиг улетучились все мысли о жареном петухе и новом приятеле Иаве, что остался за столом один на один с кувшином отличного пива; он забыл о том, куда и зачем пробирался через горы Кофа; он и не желал сейчас знать ни о чем. Девушка — девочка, идущая за ним покорно, словно ребенок, ведомая им, и, как ни странно, но искренне любимая им, в сие солнечное утро занимала его всего без остатка. Пинком распахнув перед нею дверь своей комнаты, Конан провел Мангельду внутрь, посадил на топчан и укрыл покрывалом — теперь они могли поговорить.

Глава 2. Мангельда

— Откуда ты, Мангельда? Из Гипербореи?

— Почти, — с трудом разлепила бледные пересохшие губы девушка. — Я из Ландхааггена…

— А это еще где? — удивленно поднял брови варвар. — Сколько живу на свете, о такой стране не слыхивал.

— На севере, за тундрой… Там только снег и лед, только снег и лед…

— Невесело, должно быть… — На этом вежливом замечании Конан решил завершить светскую часть беседы и перейти к делу. — Знаешь, трудно мотаться по свету с таким камнем у печени… Что тебя гнетет, красавица?

Девушка молча покачала головой, опустила глаза, словно догадавшись, что именно они выдают ее боль.

— Послушай, Мангельда… Тьфу! Я не умею разговаривать с детьми! Сколько зим тебе? Десять? Двенадцать?

— Пятнадцать…

— Кром! И ты прошла от тундры до самого Кофа одна? Как же отец отпустил тебя?

— У меня нет отца.

— А мать?

— Никого уже нет… — тихо, едва слышно произнесла Мангельда. Глаза ее закрылись — тяжело, как у старого, смертельно уставшего человека, — а губы зашевелились, то ли шепча молитву, то ли прощаясь с кем-то очень близким. Глядя в отрешенное лицо этой девочки, Конан вдруг совершенно ясно понял, что жизни в ней уже нет, но не скрытая болезнь тому причиной, а нечто иное, чужое и пока непознанное им, а может, и никем другим. И холод, исходящий от нее, несомненно был того же происхождения — в смерти нет тепла, есть лишь мрак и звонкая, недосягаемо высокая нота, от которой дрожь в груди и мурашки по коже… Губы варвара искривились в злобной ухмылке — мысленно он уже вонзал острие своего меча в ту тварь, что держала девочку в волоске от Серых Равнин, но не отпускала еще, как бы наслаждаясь ее медленным угасанием… В том, что такая тварь существует в действительности, Конан не сомневался ни на миг, как не сомневался в том, что путь его в Султанапур окажется несколько длиннее, чем он предполагал ранее. Только мимолетно испытал он чужую боль и тоску, но и этого было вполне достаточно. Теперь он не собирался оставлять Мангельду. Он отправится вместе с ней, куда бы она ни шла, и грязной обезьяне придется сначала помериться силой с ним, с Конаном, прежде чем ей удастся услышать последний вздох девочки.

Киммериец и сам не ожидал от себя подобных чувств — его суровой натуре свойственны были действия, и только. Он всегда мог вступиться за того, кто нуждался в том, но страдать заодно с кем-то… Нет, такого еще не было. Что ж, не было — так будет. До того остро он ощутил в облике Мангельды, в ней самой тот баланс меж юностью и дряхлостью, жизнью и смертью, словно ступил на невидимую грань неизведанного еще человеком, и стоило ему сделать даже не шаг — короткое движение туда, как иной мир откроется его глазам и душе, мир, в котором, возможно, и предстоит ему остаться навсегда. Но там все же было не место человеку — не умом, но некими колебаниями сердца осознавал это молодой киммериец. Там — смерть, оборотная сторона Серых Равнин, с неизвестным никому названием, но с понятной сутью. Ощущение сие оказалось на миг страшным даже для него — могучего варвара с суровых земель Киммерии… Конан стиснул зубы, стараясь унять в груди бешеный пляс сердца, и легонько тронул тонкую, бледную, почти прозрачную руку Мангельды.

— Эй… Пусть твой Имир обратит меня хоть в ледяной столб, но я пойду с тобой. Слышишь?

— Зачем? — Мангельда открыла глаза, обдав киммерийца холодной сонной мутью.

— Затем, что… Кром… Я так хочу! И ты не дойдешь одна!

— Я дойду. Я должна, — ровным голосом произнесла она, пытаясь улыбнуться. — Я дойду, Конан.

— Куда?

— К морю Запада.

— А там что? Что ты будешь делать там?

— Возьму лодку, поплыву к югу, к Желтому острову…

— А дальше?

— Да поможет мне Иштар…

— Иштар не поможет, Мангельда. Я помогу. Говори, что дальше!

— Он живет на Желтом острове. Он — Гринсвельд, у нас его называли Горилла Грин… Он похож на обезьяну. Старики рассказывали, будто он и есть обезьяна, будто его подкинул сам Сет к дому Фьонды — рыбачки из соседней деревни… — Мангельда говорила медленно, слабым безжизненным голосом, как будто усталость наконец одолевала ее. Казалось, она хочет спать — так пусты становились с каждым словом чистые голубые глаза. — Сам Сет… К дому Фьонды…

— Постой-ка, красавица… — Конан достал из глубокого кармана штанов плоскую флягу, ранее принадлежавшую шемиту, сковырнул ногтем пробку, и, отпив небольшой глоток, остальное предложил Мангельде. — Пей, пей все, там не больше трети. Ну? Тебе не стало лучше?

Бледные впалые щеки девушки чуть порозовели; она благодарно взглянула на Конана, но тут же снова отвернулась.

— А теперь продолжай, Мангельда. Что натворила эта горилла?

— Гринсвельд… Горилла Грин… Полуобезьяна-получеловек, воспитанный рыбачкой Фьондой. Он… он украл вечно зеленую ветвь маттенсаи. Наша страна — Ландхаагген, я слышала, когда-то давно, во времена деда моего деда, была плодородной и теплой, подобно южным королевствам, а люди красивы, здоровы и тихи нравом… Это вечно зеленая ветвь маттенсаи — она хранила Ландхаагген долгое время… А потом трон занял Третий Мольдзен — отец нашего нынешнего короля… О-о, Мольдзены живут долго, так долго, что три поколения простых людей уходят на Серые Равнины за это время… Тот король, рассказывали старики, лица имел два, и души имел две — одна сторона черная, душная, гнилая, другая — благостная, кроткая… Как сладить с собой такому человеку? Когда верх брала первая сторона — Мольдзен лютовал хуже всякого зверя, сотню за сотней отправлял он в темницу, сотню за сотней на страшную казнь. Люди звали его в такие дни Мольдзен Блэханд — Черный Мольдзен. Но случалось, верх одерживала вторая сторона, и тогда на площадях раздавали хлеб, казни отменялись, а из темниц выпускали тех, кто не умер еще от голода и пыток… Мольдзен Вайханд — Белый Мольдзен, так называли короля в эти счастливые для всех дни… Но… время шло, Конан, и все реже черное сменялось белым.

Девушка замолчала, отрешенно глядя куда-то в стенку, мимо киммерийца. Румянец сошел с ее щек, губы вновь побелели — видимо, душа была уже необратимо больна, и жаркий, будоражащий кровь бранд не мог помочь ей надолго.

— Что дальше, Мангельда? — Конан старался говорить как можно тише, но все равно его сильный, низкий, чуть хрипловатый голос пророкотал в маленькой комнатке подобно раскату далекого грома.

Мангельда посмотрела на него мутным, невыразительным взглядом; с каждым вздохом она слабела, и киммериец, чувствуя это, отчаянно удерживал ее здесь, в этом мире — глазами, сердцем, словом… Паузы быть не должно, иначе тонкая нить ее жизни прервется… И Мангельда, чуть вздрогнув от звука его голоса, продолжала свой рассказ.

— Вечно зеленая ветвь маттенсаи покрылась льдом, и вся страна покрылась льдом. Избранный богами край, оазис мира и плодородия среди холодных северных пустынь… Но боги покинули нас, ибо Мольдзен Блэханд совершал грехов неизмеримо больше, чем Мольдзен Вайханд успевал замаливать. Да и умерла уже к тому времени светлая сторона его души… Ландхаагген покрылся льдом… Голубые, зеленые глыбы льда повсюду… Вечная ночь и короткий-короткий день. Ветер, сбивающий с ног даже здорового сильного мужчину. Но сначала три луны подряд шел снег… Он не переставал идти и на миг — все валил и валил, хлопьями, целыми охапками… И даже мы не могли ничего сделать. — Мы?

— Мы, антархи — «обладающие знаниями». Мое племя произошло от Асвельна, юного хеминга с берегов Ванахейма. Кочевые племена хемингов в ту пору разбойничали и в Гиперборее, и в Бритунии, и даже в Немедии… Асвельн был моложе меня, когда их отряд сравнял с землей деревню на границе Ландхааггена. Легенда гласит, что после того, как последний житель деревни упал с кинжалом в сердце, небесная твердь обрушилась на хемингов, раздавив их всех, всех до одного, — Мангельда выдохнула, чуть покачнулась, но тут же открыла глаза, впервые за все время посмотрев на Конана прямо и спокойно. Мальчишеская челка ее белых, словно седых волос дрогнула — из-за плотно прикрытой двери потянуло вдруг сквозняком, и таким зябким, сырым, что и варвару стало несколько неуютно в этой крошечной каморке. Он криво ухмыльнулся, пожимая плечами, и жестом просил Мангельду продолжать.

— Когда солнце поднялось над равниной, все лучи его собрались в один, раскаленный, ослепительно красный луч, который ударил в то, что совсем еще недавно было телом Асвельна… И он встал — как прежде юный, красивый и стройный, но голубые глаза его обрели иной взгляд, идущий из глубины — нет, не его сердца, а глубины времени и опыта земного, не приобретенного им самим, но полученного как… как получают наследство. Избранник богов, Асвельн… От него и произошло племя антархов — мое племя. Мы живем… жили… у реки Скарсааны, там, где раньше никогда не бывало холодно, а теперь никогда не бывает тепло. И вечно зеленая ветвь маттенсаи хранилась у нас, до тех пор, пока Гринсвельд не похитил ее…

— Ты идешь за ней?

— Да.

— Но почему именно ты? Или в Ландхааггене не осталось мужчин?

— Никого… Никого не осталось… Ландхаагген погибает… Скоро на месте его будет ледяная пустыня… И мы… Без маттенсаи мы, антархи, скоро исчезнем с лица земли. Она — сердце нашего племени. Ее должны вернуть стране мы… И если мы не сумеем, то никто не сумеет. Я поклялась найти ее… Поклялась сама себе. Но я никогда не нарушу мою клятву… Это моя клятва… Только моя… Клятва…

Глаза Мангельды закрылись; она всхлипнула — уже во сне — тонко, жалобно, как ребенок; хрупкое тело ее расслабилось, мягко повалилось на деревянный топчан Конана. Он встал, поправил на ней покрывало, и вышел.

* * *

— О-о-о! Конан! — будто маслом налитые глаза шемита чуть прояснились при виде киммерийца. — А я тут к твоей птичке пристроился! Садись и ты!

— Я предупреждал его, храбрый воин, волею небес посетивший мое ничтожное пристанище, — заюлил хозяин, обретавшийся здесь же, — кушанье сие готовилось только для тебя, отважный лев. А он, гляди-ка, откусил ногу — да и ест ее себе, нечестивец… И тебя поминал… ой, недобрым словом… Варвар, мол, и без петуха обойдется…

— Пошел вон! — прогремел Иава, замахиваясь на толстяка обгрызенной петушиной лапой. — Не слушай его, приятель. Садись и принимайся за благородную птицу, что жизнью пожертвовала ради твоего и моего желудков.

— Пиво осталось? — прорычал Конан, сверху вниз глядя на хозяина темными синими глазами.

— Осталось, ловкий гепард, осталось. — Толстяк сразу понял, что речь идет отнюдь не о кислом пиве для простых гостей. — Прошу тебя, отведай, острый меч…

Конан забрал кувшин, даже не потрудившись проверить, свежее ли пиво, и прямо из-под носа Иавы ухватил петуха за оставшуюся лапу.

— Тебе хватит, шемит…

Обеспечив таким образом приличный завтрак себе и Мангельде, варвар двинулся прочь.

— Эй! — хитро улыбаясь, шемит повертел в воздухе волосатой ручищей. — Флягу от бранда вернешь?

— Верну, — усмехнулся Конан и, больше не оборачиваясь, пошел по лестнице на второй этаж.

* * *

— Когда Горилла уволок ветку?

— Пять зим назад. Мы готовились к смандангу — это ритуал обращения к богам через маттенсаи. Мы долго ждали… После смерти Мольдзена Блэханда в прошлом столетии у нас появилась надежда вернуть Ландхааггену его первоначальное, подаренное богами состояние мира и плодородия. Но сначала должны были появиться на свет два близнеца, два воина-антарха. Воины рождаются только от старейшины, Конан, от прямого потомка Асвельна, потому мы и ждали так долго… Но пять зим назад Имада — жена старейшины — родила близнецов, и мы стали готовиться к смандангу… В первый же день на верхних листьях маттенсаи растаял лед — знак того, что боги благосклонны к нам по-прежнему и вскоре нам удастся освободить Ландхаагген от власти мрака и льда! На второй день оттаял ствол, почти до середины, и берег Скарсааны показал свои темные воды… Только берег, но я и того не видала за всю жизнь! А на третий день… А на третий день вечно зеленая ветвь маттенсаи пропала. Как это могло случиться? Никто объяснить и понять не мог, даже сам старейшина. Уныние охватило всех… Мы связаны маттенсаи с богами и… с жизнью. Без нее не только Ландхаагген, но и все племя антархов погибнет. Так и произошло.

— Твое племя погибло?

— Да. Почти все. На шестую луну после пропажи вечно зеленой ветви маттенсаи старейшине явился во сне Асвельн — он и поведал, кто похитил ее… Остальное мы узнали сами, это было нетрудно. Гринсвельд давно подбирался к нам. Он хотел обладать нашими знаниями, но он — не антарх. У нас и маленькие дети, которые лишь только научились ходить, знают то, что недоступно простому человеку. Это знание заложено в них с самого мига зачатия.

— И что же это?

Мангельда слабо улыбнулась. Короткий сон и еда снова оживили ее, вернули немного сил. Надолго ли — варвар не знал, а потому и не давал ей замолкнуть, заставляя продолжать рассказ.

— Ты не поймешь, Конан, ибо сие не столько мысленно, сколько чувственно, а передать чувства гораздо сложнее, и времени требует несравнимо больше. Да и зачем тебе? Мы — хранители страны, в этом наша сила. Мы — хранители тайного знания и самой тайны сущего. Мы — хранители равновесия на небольшом кусочке суши, и пока есть антархи, в Ландхааггене никогда не будет войны. Мы — избранники богов, но мы потеряли с ними связь…

— Маттенсаи?

— Маттенсаи… Мы позволили чужаку не только коснуться ее, но и завладеть ею, а это великий грех, великий… Но Гринсвельд, как выяснили мы потом, вовсе и не был просто плохим человеком. Темная оболочка его оказалась лишь прикрытием. Под ней мы обнаружили страшные провалы, а в них — тоже тайны, но не опыта и знания, а смерти и… То была демоническая сущность, Конан. Ему она принадлежала, нет ли, установить мы не смогли. Но маттенсаи похитил человек тьмы, будь то Гринсвельд или… Впрочем, это не имеет значения. Сначала мне надо попасть на Желтый остров… Первым туда ушел старейшина. Мы ждали его пять лун — напрасно. За это время в нашей деревне умерли его близнецы и еще две женщины. Потом пошел мой брат… Но и он не вернулся. Мы ждали его три луны, и за это время умерло уже вдвое больше — и среди них мой отец и моя мать… Так за маттенсаи отправлялись один за другим те антархи, которые еще могли ходить. Остальные тихо угасали, ожидая и не дожидаясь их. Наконец… Наконец осталось только трое. Я — Мангельда, внучка старейшины, мой маленький брат и девочка, младшая сестра моего друга. Им — продолжать род антархов, им — исполнять сманданг и спасать Ландхаагген от мрака и льда, если я сумею найти вечно зеленую ветвь маттенсаи. Если же не сумею — значит, и они умрут вслед за мной, ибо без маттенсаи в нас нет крови…

— И ты надеешься добраться до Желтого острова, а потом еще и сразиться с Гринсвельдом? Кром! Я вижу не девочку, но мужа!

— Каждый антарх становится воином, когда того требуют обстоятельства. Не думай, Конан, что я слабая девочка. Сил и нужных знаний во мне столько, что если я доберусь до Желтого острова, Горилле Грину не поздоровится. И он это знает. Поэтому, скорее всего, он попытается остановить меня прежде, чем я подойду к морю Запада… Как он остановил других… Но у меня есть перед ними одно преимущество…

— И какое же?

— Я должна это сделать. Я последняя. Если не я — то кто?

Глава 3. Чужая клятва

— Зачем же Гринсвельду ваша ветка?

По тонкому лицу Мангельды блуждала отстраненная улыбка — она была уже в своем мире, за пределами понимания киммерийца. Сила ее, которую ощутил он с самого начала, дремала в ней и никак не могла пробудиться, задавленная более мощной чувственной волной тоски, тяжести долга и боязни поражения.

Но Мангельда пыталась освободиться не тем способом, какой был бы действен в этой ситуации: потеряв близких, заполнив всю себя клятвой, пройдя огромное расстояние пешком, одна, она невероятно устала, а потому боролась именно с усталостью, хотя ни сон, ни беседа уже не помогали ей. И все же какое-то тревожное колебание вокруг себя она уловила уже давно. Открыв незаметно для других внешнюю оболочку сначала одного, потом второго постояльца, а потом и остальных и не найдя в них ничего, лично для нее опасного, Мангельда немного успокоилась. И только ударившись о невидимый и совершенно непробиваемый панцирь Конана, она заволновалась, потеряв при этом большую половину оставшейся в ней жизни; но затем поняла, что закрытость молодого варвара объяснялась не принадлежностью его к чуждому и враждебному ей миру, а исключительно могучей силой его, истоки которой она ощутила в самом далеком прошлом. То есть с его стороны она могла ждать только помощи, более того: только от него и могла она ждать помощи. Сила этого киммерийца, от самого сотворения земли пополнявшаяся опытом поколений, не обретенная, но впитанная им, его сущностью так же, как и ею были впитаны тайные знания антархов — с момента зачатия, делала его незаменимым помощником, а может быть, и ведущим. Сейчас, когда Мангельда ослабла так, что и без постороннего враждебного вмешательства вряд ли достигла бы даже моря Запада, спутник был ей необходим. Осознав это, она поведала Конану историю Ландхааггена и племени антархов; доверившись ему, она облегченно вздохнула, хотя и не была убеждена в том, что поступила правильно — не потому, что сомнения в этом парне одолевали ее — если Мангельда принимала решение, она не меняла его под воздействием лишь мимолетных колебаний, но потому, что не привыкла взваливать свою ношу на чужие плечи. Впрочем, иного выхода у нее не было.

— Зачем Гринсвельду маттенсаи? — повторил вопрос Конан, но ответа так и не получил. Мангельда крепко спала — толстое покрывало прятало под собою ее худенькое детское тельце, и только тонкая, прозрачно бледная рука безвольно свешивалась к полу. Варвар осторожно коснулся расслабленных пальцев ее, тут же ощутив с жалостью и удивлением их слабость, и вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь.

А внизу Иава уже орал во все горло благодарственную оэду Птеору, обнявшись с сайгадом и щуплым, кои, кажется, за это время нашли наконец общий язык; бородач путано рассказывал что-то душевнобольному, но тот не слушал — с восхищением глядя на шемита, он тоненько подвывал его разухабистой песне, сбивая ритм, и плакал. Хозяин, сумрачно наблюдавший из дальнего угла это гулянье, загибал пальцы, явно подсчитывая убытки, и Конана встретил жалкой кривоватой улыбкой — от этого гостя следовало ожидать беспокойства больше, нежели от всей компании.

Под приветственные вопли гуляк киммериец уселся за стол, и был приятно удивлен, обнаружив, что пьют они не пиво, а вино, причем вино хорошее — туранское красное, славящееся неповторимым ароматом и исключительной крепостью. Опрокинув первую кружку в свою действительно бездонную глотку, варвар с мрачной усмешкой оглядел постояльцев. Иава заразил-таки песней остальных, и теперь, обнявшись, пели все, понятия не имея, кто такой Птеор, но зато раскачиваясь то влево, то вправо не жалея сил, так резво, что сей шемитский бог непременно должен был быть удовлетворен.

Конан не имел слуха и все песни обычно исполнял одинаково — выкрикивая слова и старательно протягивая последний слог каждой строки, и чем громче он кричал, тем больше нравилось ему собственное исполнение. Но когда так же пели другие, а он еще не успел вступить, девственный слух его страдал невыносимо. Благодарственную оэду Птеору варвар знал отлично и помнил, что поют ее высоко и торжественно, и сердце сладко замирает при первых же звуках волшебной мелодии. А от самозабвенных воплей шемита и его подпевал он чувствовал лишь зуд и звон в ушах, да еще острое желание заткнуть чем-нибудь их пасти, вот хотя бы бараниной — но вряд ли идею эту поддержал бы хозяин, и негоже за два дня грабить его столь бессовестно. Сколько сундуков и сколько кошельков обчистил Конан в свое время в Шадизаре — не счесть, но никогда он не брал последнего, а у здешнего хозяина, кажется, все запасы уже подошли к концу, судя по кислой его физиономии да по дюжине бутылей прекрасного вина на столе. А посему киммериец решил потерпеть те жуткие стоны, издаваемые набравшимися по самую макушку постояльцами, и выпить немного — а может, и много, на все воля Митры — туранского красного, закусить хлебом и луком, и пойти проведать Мангельду.

Эта девочка не выходила у него из головы и на миг. Привыкший к тому, что всякая женщина, будь она красива или умна, или и красива и умна, рано или поздно дарила ему свою любовь — навсегда ли, на одну ночь ли, не имело значения, — Конан даже в мыслях не допускал что-либо подобное в отношении к Мангельде. Чистота ее внешняя и внутренняя определила поведение варвара с первых же мгновений знакомства; сейчас, рассчитывая в уме путь отсюда до моря Запада, он думал только о том, как уберечь ее от Гориллы Грина в ближайшее время и впоследствии, ибо как велика степень его коварства — трудно было предугадать. Но Конан, коему приходилось уже в жизни своей сталкиваться с существами иного мира, темного и странного, совершенно точно знал, что Гринсвельд наверняка «ведет» Мангельду с самого начала ее долгого путешествия — недаром не вернулись назад те, кто ходил за маттенсаи до нее, недаром упоминала она о его демонической сущности. В этих тварях нет ни беспечности, ни жалости, и надо собрать все умение, все силы для того, чтобы защитить девочку — будь она хоть трижды антархом — от такого монстра. Варвар, знакомый со знаниями и возможностями друидов, обитавших на пиктских землях и бывших, по сути, молочными братьями антархов, возлагал немалые надежды на Мангельду — безусловно, она могла противостоять Гринсвельду, но…

Что бы она ни говорила, Конан отлично понимал, что и ее сила не беспредельна, да и кто знал, каково могущество твари, сумевшей похитить прямо из-под носа у антархов их священную ветвь маттенсаи. Обдумав все это, киммериец пришел к выводу, что полагаться стоит — как и во всех прочих ситуациях — только на себя самого. Он поставил себе цель: сопроводить Мангельду к Желтому острову, помочь ей справиться с монстром и довести ее обратно, до Ландхааггена. А потом уже можно будет с чистым сердцем следовать в Султанапур, которому, увы, придется немного подождать Конана-варвара.

В задумчивости поглощая кружку за кружкой, киммериец не замечал настойчивых призывов Иавы присоединиться к их общему бодрому пению, не заметил он и того, как мысли в голове его начали путаться, а бутыль перед носом превратилась в Гориллу Грина и грозила ему толстым кривым пальцем, бормоча оскорбительные ругательства. Презрительно хмыкнув, Конан ответил Гринсвельду отборными проклятьями и вскоре, грозно уставившись в темное нутро бутыли, вовсю бранился с ним, то угрожая, а то уговаривая плюнуть на все и вернуть маттенсаи антархам. Гринсвельд не соглашался, и варвар, никогда не отличавшийся терпением, наконец взъярился и тяжелым кулаком со всего размаха ударил Гориллу. И лишь когда тот разлетелся на мелкие осколки, слегка порезав недругу руку, глаза Конана чуть просветлели, и он понял, что разбил всего-навсего бутыль, в которой даже оставалось немного вина.

Варвар пожал плечами, мутным взором окидывая соседей по столу, и в этот момент песня, что орали они охрипшими уже голосами, задела какую-то струну в суровой душе Конана; он прокашлялся и густым, хриплым голосом взревел гимн Крому, широкими взмахами могучих рук помогая себе, а заодно и призывая остальных присоединиться к нему. Гости не заставили себя упрашивать. С восторгом подхватили они незнакомые слова, кто визжа, кто гудя, кто блея, и миг спустя хор под руководством киммерийца уже гремел, сотрясая весь постоялый двор, и хозяин, опасаясь возможных горных обвалов, поспешил укрыться в подвале, а заодно и припрятать оставшиеся запасы.

Солнце уже садилось за горизонт, красными лучами прощально озаряя комнату, когда постояльцы все же утихомирились. Бородач упал под стол, словно соблюдая давнюю традицию всех пьяниц; сайгад и щуплый удалились, обнявшись — причем щуплый нежно поддерживал гораздо более крупного и гораздо более нализавшегося сайгада, заплетающимся языком щебеча ему что-то на ухо; душевнобольной дремал, положив голову на стол и широко раскрыв рот, Из которого словно белый флаг побежденного торчала дочиста обглоданная баранья кость. Куда подевался Иава, киммериец сразу не понял, но с трудом приподняв себя с табурета и выйдя во двор по надобности, там же нашел и шемита — тот привалился боком к навесу и так спал, храпя не хуже лошадей, что удивленно косили на нового соседа и отвечали ему дружественным мелодичным всхрапом. Из лучших побуждений Конан повалил бесчувственного Иаву на землю, зарыл его в солому под навесом, дабы тот почивал спокойно, и удовлетворенный, удалился к себе.

* * *

Конан проснулся от яркого горячего света, бьющего прямо в глаза. Он зажмурился, заерзал, пытаясь укрыться в тени, но солнце уже стояло высоко в небе, и комната сплошь была залита его ослепительными лучами. Тогда киммериец глубоко вздохнул, с отвращением учуяв тяжелый кислый запах, извергнувшийся из его рта — следствие неумеренных возлияний прошедшей ночью; сел, и, потирая ноющее бедро, кое отлежал на полу, бросил взгляд на топчан. Там никого не оказалось.

Розовые круги поплыли перед глазами, и в них смутно проявились чьи-то лица, как будто знакомые, но в то же время неузнаваемые. Конан мотнул головой, прогоняя видения, встал, слегка покачиваясь, подошел к окну. И сквозь те же розовые круги он узрел на заднем дворе то, от чего сердце его вдруг ухнуло вниз, да так там и осталось. Тело его одеревенело, а ноги, напротив, ослабли — чуть не падая, варвар ухватился за оконный выступ, ощущая страшную сухость во рту и необъяснимо тяжелую пустоту внутри.



…И подари нам жизнь и любовь.
Пусть буря грянет, пусть снег повалит,
Пусть трясется под нами земля —
На все твоя воля, пусть рушится все,
Но только не жизнь и любовь…



Эти строки из благодарственной оэды Птеору пронеслись в голове киммерийца в одно всего лишь, но невероятно длинное мгновение. Он рванул на себя оконную раму и, глухо застонав, втиснул свое массивное тело в небольшой проем.

Он спрыгнул на землю мягко, как прыгал всегда — подобно дикой кошке; на негнущихся ногах подошел к Мангельде, насквозь пронзенной тонким, в три пальца деревянным колом, и опустился рядом на колени. Глаза девочки были широко открыты, боль и тоска застыли там, в голубой, уже чуть замутненной смертью глубине. Конан осторожно убрал со лба Мангельды косую белую челку, а потом долго смотрел на струйку розовой крови, вяло стекавшую из уголка рта.

Вечно зеленая ветвь маттенсаи, Гринсвельд, Ландхаагген, антархи… Чужие слова, ставшие неожиданно его личными, как тот меч, что всегда висел на поясе, монотонно крутились в голове, завораживали, отвлекали от действия. Да и какое действие могло быть теперь, когда он остался один на один с тайной, ему не принадлежащей. Направление его пути обозначилось совершенно определенно — Султанапур; сейчас следовало встать, найти для Мангольды последнее пристанище, дабы не потревожил ее тело никто, ни зверь, ни человек, и снова двинуться в дорогу. То, что было задумано ранее, обязательно должно осуществиться. Как видно, Митре все же угоден был его путь в Султанапур, если так безжалостно позволил он прервать жизнь этой девочки… Потому что Конан непременно пошел бы с ней… А может, все дело в Ландхааггене? Может, он уже не нужен богам? Киммериец вопрошал в пустоту, и сам понимал это, ибо боги давно уже предоставили людям решать свои проблемы самостоятельно, даже если они неразрешимы…

И он встал. И, с яростной силой выдернув кол, отбросил его в сторону, взял на руки хрупкое, почти невесомое тело Мангельды. И пошел, сам точно не зная куда, лишь бы подальше от посторонних глаз; злобная ухмылка исказила его до того каменное лицо — он проклинал Митру, Иштар, Эрлика, всех, кого вспомнил; он проклинал себя — особенно проклинал он себя, свои беспечность и глупость, что стоили Мангельде слишком дорого… «И подари нам жизнь и любовь…» Девочке из странного племени антархов досталось немного жизни, и совсем не досталось любви. Совсем…



Пусть буря грянет, пусть снег повалит,
Пусть трясется под нами земля —
На все твоя воля, пусть рушится все,
Но только не жизнь и любовь…



Наконец Конан остановился. Вокруг него были скалы — давно высохшие под жарким оком Митры, взирающим на киммерийца и сейчас. Оглядевшись, он увидел чуть правее глубокую нишу в слоистой черной скале, прошел туда. Он не захотел прощаться с Мангельдой так, как это делали гиперборейцы и бритунцы, туранцы и шемиты, так, как это делали в его родной Киммерии. Он лишь бросил взгляд на ее тонкое белое лицо с заострившимися чертами, но тут же и отвел его. Опустив девочку на землю, сухую и твердую, словно сердца богов антархов, он продвинул ее в нишу так далеко, как только достала рука. Затем, сжав зубы, выворотил из земли длинный и узкий обломок скалы, и им плотно прикрыл могилу, законопатив все щели выдранным с корнями мхом. Удостоверившись, что никто не сумеет отодвинуть камень и проникнуть внутрь, варвар поднялся, постоял мгновенье и, погрозив кулаком куда-то вдаль, сам толком не зная кому, пошел назад.

* * *

К вечеру Конан напился вмертвую, а проснувшись на рассвете следующего дня, он уже знал, что ему делать дальше. Путешествие в Султанапур все-таки отменялось. Об этом он догадывался еще тогда, когда нашел на заднем дворе убитую кем-то Мангельду, но догадка сия была призрачна и исходила не из ума — да и в той каше, что варилась в голове его в тот день, вряд ли могла родиться здравая мысль, — но из сердца. Теперь же все для него прояснилось окончательно: чужая клятва по наследству перешла к нему — сие не подлежало сомнению и на миг, да Конан и не думал сомневаться. Он твердо решил взять на себя то, что должна была сделать Мангельда, а именно разыскать Гринсвельда и отнять у него (украсть, купить, взять силой — пока не имело значения) вечно зеленую ветвь маттенсаи.

Лежа на своем топчане, Конан пытался увидеть мысли Мангельды: может, в последнюю ночь ей явился Асвельн? Ведь не рассчитывает же он, в самом деле, на двух детей, что остались от племени антархов… Но, как хитроумно ни ставил вопрос варвар, взывая к Митре — если у него осталась еще хоть капля благородства, в чем Конан после хладнокровного убийства неизвестным злодеем Мангельды сильно сомневался, — никакого ответа он не получил. Как видно, Митре, так же как и Асвельну, было совершенно все равно, кто владеет священной маттенсаи — антархи или Горилла Грин. Киммериец в раздражении сплюнул на пол: а почему тогда ему, Конану, должно быть не все равно? Уж он-то к антархам совсем не имеет отношения!

Зарычав от бессилия, варвар перевернулся на живот, уткнувшись носом в щель меж досками. Весь прошедший день заливая вином огонь, полыхавший в его груди, он всячески увиливал сам перед собой от причастности к клятве Мангельды, ибо предстоящее ему путешествие к Желтому острову не сулило выгоды — ни богатства, ни славы, — а только риск, вряд ли оправданный тем, что какая-то горилла тиснула прямо из-под носа у антархов ветку, лично для Конана никакого интереса не представляющую. Стоило ли ему продолжать чужой путь с чужой клятвой в сердце? Всякому известно, что нет пути труднее и ноши тяжелее…

Но, как ни уговаривал он себя забыть Мангельду и ее историю и двинуться к Султанапуру, ничего путного из этого не выходило. Покоя на душе не было — то виделись ему тоскливые глаза девочки, то воображение рисовало Гринсвельда, сзади коварно вонзающего кол в ее спину, то слышался плеск волн у скалистых берегов Желтого острова. Так что к утру он принял твердое решение — идти за маттенсаи — и более уже не сомневался. И только он прорычал вслух раздраженно: «Нергал с вами, пойду…», как на душе моментально стало легко и свободно, и долгожданный покой согрел его сердце — видимо, усмехнулся про себя варвар, те, с кем, по его мнению, пребывал Нергал, остались довольны его решением… Что ж, если Митра благословляет его на сие деяние, он пойдет к морю Запада, а потом поплывет к Желтому острову… Конан широко зевнул — мысли опять перепутались, стали повторяться; веки отяжелели вдруг после целой ночи беспробудного сна; но варвар не стал задумываться об этом особенно, а повернулся набок, подложил руки под щеку и сладко уснул — первый раз за последние дни со спокойной душой…

Глава 4. Гринсвельд

Н а этот раз он уже не был так спокоен. В приступе бешенства он разодрал на себе длинную синюю тунику кхитайского шелка, а затем и собственную грудь, заросшую черной шерстью так, что не видно было кожи. Кровь, брызнувшая из глубоких царапин, не привела его в чувство — напротив, взбесила еще сильнее, хотя, казалось, сильнее уже некуда. Захрипев, он обвел обезумевшими, побелевшими глазами огромный зал Желтой башни, с рычанием ринулся вон и, скатившись по широким мраморным ступеням, рухнул у каменной статуи Густмарха. Несколько раз двинув головой круглые густмарховые колени, он набил здоровенную шишку на лбу, но пришел немного в себя и, тяжело дыша, поднялся.

И в тот же миг, глянув в бесстрастные каменные зрачки своего бога, рассмеялся.

— О, мой Гу, не побеспокоил ли я тебя? Разведя руки в стороны, Гринсвельд склонился перед статуей в шутовском поклоне, фыркая от душившего его смеха. Он всегда мгновенно переходил из одного состояния в другое, даже диаметрально противоположное, и тем весьма гордился. Ну, в самом деле, кто еще мог после такого припадка бешенства рассмеяться весело и беззаботно? Никто. Только он, Горилла Грин, как совершенно справедливо называли его в Ландхааггенской деревне. Зачатый одной матерью, рожденный другой, он воспитывался третьей — благочестивой и работящей, и ее-то ненавидел более всех именно за то, что она была самым настоящим кладезем доброты, мудрости и кротости, а таких Гринсвельд терпеть не мог с раннего детства. Он знал, кто его отец — черная вонючая тварь из мрака Нергалова царства, безмозглый похотливый демон, вызывавший ужас и отвращение даже у мерзкой обезьяны, что зачала от него Гринсвельда; он знал, кто родил его — отупевшая от бесконечных издевательств рабыня из кхитайского городишки Шепина, тучная, белокожая и рыжая. Гринсвельд помнил ее, смутно, но помнил, особенно ее сплошь покрытые веснушками полные руки. И ее он тоже ненавидел. За все — за то, что она рабыня, за внешность, за тихий голос, за покорный рыбий взгляд… Она была недостойна быть его второй матерью, носить его во чреве — его, Гориллу Грина, красавца с холодной черной кровью в жилах, способного вершить судьбы человеческие, а теперь и обладателя вечно зеленой ветви маттенсаи.

Гринсвельд скачками поднялся по лестнице снова в зал, крадучись, как ходил всегда, подошел к маленькому круглому столику у высокого и узкого окна и, кривя в довольной улыбке толстые губы, протянул руку к маттенсаи. Он поставил ее на самом солнце, но лед на стволе и листьях не таял — все заклинания антархов превратились в прах, в ничто, когда за дело взялся сам Гринсвельд. Тронув кривым, покрытым шерстью пальцем край обледеневшего, но все равно зеленого листа, он вдруг вспомнил, отчего пришел в такую ярость; зрачки его на одно мгновенье снова сузились, и в глубине их, бездонной и темной, вспыхнули красные искры. Но спустя вздох Гринсвельд расслабился и даже позволил себе мило улыбнуться. Киммериец принял на себя клятву этой девчонки? В жизни не слышал он ничего смешнее. Уж если Горилла справился со всем племенем антархов, то чем ему может навредить простой варвар?

Он захихикал, не замечая, как потекла слюна по скошенному подбородку, капая на роскошный мозаичный пол. В жизни не слышал он ничего смешнее… Наверное, только Густмарх, его бог, его хозяин, знал, как в действительности погано сейчас в черной душе Гориллы, ибо — и себе самому он признавался в этом, скрежеща зубами от злости — с антархами он справился так легко лишь потому, что завладел маттенсаи, а значит, обескровил их, лишил силы. На варвара могущество сей чудесной ветви не распространялось, из чего следовало, что остановить его нет никакой возможности.

Оборвав смех, Гринсвельд тонко взвыл от бессилия. Проклятая девчонка! Жаль, что он позволил ей дойти до самого Кофа. С другой стороны, большего наслаждения он еще не испытывал: смотреть, как она идет через тундру, покрытую плотным ковром лишайников, мхов и карликовых кустарников, через Кезанкийские горы, где часты и внезапны обвалы, идет, ежедневно и еженощно желая гибели ему, Горилле Грину, голодная, одинокая и никому не нужная, а главное — последняя (двух малышей, оставшихся в деревне, Гринсвельд не считал, полагая их уже мертвецами)… О, это возбуждало его, это придавало ему сил… Каждый день ее пути он собирался отправить ее следом за остальными антархами на Серые Равнины, но наслаждение было так велико, что он решил не торопиться. К тому времени он уже успокоился, уверовав в свою силу, соединенную с силой маттенсаи: оказалось совсем нетрудно справиться с изможденными, не подозревающими подвоха людьми. Первого, седовласого старейшину, он утопил в Хаусенском болоте меж Бритунией и Немедией. Второго сбросил со скалы на острые камни, третьего… О, безумный Густмарх… Эта идея принадлежала ему… Третьего он повелел отдать тиграм, и Горилла чуть было не упустил его — все же антарх не простой человек и мог бы одолеть тигра, если б Гринсвельд не спохватился… А потом осталась только Девчонка. Горилла не ожидал, что она тоже пойдет за маттенсаи, но она пошла, и он допустил ее до Кофа, глупая обезьяна, за что сейчас и клял себя, не жалея.

Он подошел к своему креслу, в спинку которого с обратной стороны было вделано зеркало, повернул его к священной ветви. Затаив дыхание, Гринсвельд всматривался в мутное оконное стекло за маттенсаи — там отражалось зеркало, по коему сначала пробежала рябь, а потом вдруг желтые всполохи. Снаружи солнце слепило глаза, но Горилла этого не замечал. Он ждал, когда на оконном стекле появится изображение, и оно появилось. При виде огромной фигуры юного варвара с синими глазами и черной гривой густых нечесаных волос Гринсвельд зашипел, в глубине души надеясь, что маттенсаи внемлет его ненависти и поможет ему истребить мальчишку еще до того, как он причалит к Желтому острову. Увы, ни один лист не шелохнулся на священной ветви — по всей видимости, маттенсаи совершенно не интересовали чувства Гориллы Грина, а зря: она была отнюдь не повелителем его, но рабом, и придет время, когда Гринсвельд напомнит ей об этом…

Он смотрел, как собирается в дорогу варвар, как выторговывает у владельца постоялого двора хлеб и кусок солонины, а у красавчика сайгада отличный обоюдоострый кинжал за два золотых. Мощные плечи киммерийца, выпиравшие из кожаной безрукавки, теперь украшала отличная кожаная же куртка — недоумок хозяин, отчего-то расчувствовавшись, сам преподнес ее варвару в подарок. Но более всего Гориллу раздражило то обстоятельство, что парень, как видно, отправлялся в путь не один: здоровенный шемитский нобиль, а ныне ворюга и рвань, явно набивался ему в попутчики. Вот чего еще не хватало Гринсвельду! Судя по разбойничьей роже этого недоноска с ним немало придется повозиться, пока и он не отправится туда, где вечная тьма окутывает тени, бывшие когда-то людьми,

И все же варвар беспокоил обезьяну несравнимо больше. Он, как и Мангельда, почуял в нем ту первозданную силу, что могла помочь ей, но уничтожить его, и дело было вовсе не в могучих мышцах и ловких руках — Гринсвельд тоже умел держать меч, и неплохо. Суть заключалась во внутренней силе, которая пропитала всего киммерийца с пальцев ног и до головы. Горилла кожей ощущал эту мощь, волнами бьющую даже из отражения варвара на оконном стекле. Вот он усмехнулся шемиту в ответ на какую-то шутку, несомненно, дурного толка, и его синие глаза холодно скользнули по физиономии Гринсвельда — тот даже вздрогнул, хотя киммериец никак не мог его видеть; а вот он легонько хлопнул по плечу хозяина постоялого двора, и тот бухнулся в пыль, не устояв; вот шемит широко шагает за ним по узкой тропе, вещая что-то и размахивая ручищами, а он молча идет впереди, нахмурив черные брови, и не слушает приятеля… Если бы Гринсвельд мог узнать, какая дума занимает сейчас его, он бы дорого заплатил за это!..

Что там? Кто? Словно чей-то хвост мягко мазнул по стене — ш-ш-ш — и все, но у Гориллы от постороннего незнакомого звука даже защемило виски. Замерев, он прислушался — тихо.

— Гу? — Он вжал голову в плечи и оглянулся. — Густмарх, это ты?

Но только его собственная тень, согбенная, огромная, до потолка, темнела на стене белого, с желтыми прожилками мрамора. Не меняя позы, Гринсвельд хихикнул и подмигнул ей, ногой отшвыривая кресло в сторону от окна. Хватит! Он уже насмотрелся на варвара до галлюцинаций. Никогда прежде не чудилось ему, что сзади подбирается Густмарх — обычно он беседовал с ним в открытую… Ухмылка исчезла с его губ в какую-то долю мига; выпрямившись, он презрительно посмотрел на маттенсаи и смачно сплюнул, надеясь, что его отношение будет понято ею именно так, как он показал. Мягко ступая, Гринсвельд прошел мимо своей тени, которая почему-то не шелохнулась («опять проделки Густмарха?»— подумалось ему), и покинул зал.

* * *

Желтая башня, окруженная со всех сторон остроконечными скалами, издалека всякому мореплавателю казалась верхушкой такой же скалы, а поскольку подобраться к отвесным берегам острова никто не отваживался, он считался необитаемым. Но и в самом деле, кроме Гориллы Грина никто здесь не жил — только чайки да поморники, невесть откуда прилетевшие на Желтый остров, гнездились на прибрежных скалах, пронзительными криками заглушая тихий шелест моря.

Треугольная башня, широкая у основания, к верху сужалась и завершалась тонким шпилем; узкие и высокие бойницы, числом всего не более семи, расположены были неравномерно и стекла имели темные, цветом почти неотличимые от грязно-желтого камня башни; входа же и вовсе не наблюдалось — сим секретом весьма гордился хозяин этого странного сооружения, — а находился он в восемнадцати шагах от одной из трех стен, возле ничем не примечательной скалы.

Таким образом Гринсвельд отлично обезопасил себя от постороннего вторжения на свою территорию, а если б кого и обуяло вдруг нестерпимое любопытство и он сумел бы проникнуть на остров, у Гориллы нашлось бы немало способов переправить нахала в следующий пункт — то есть на Серые Равнины, где таких любопытных накопилось уже великое множество. И посему он был спокоен здесь так, как никогда не бывал спокоен в Ландхааггене, куда его занесло еще в младенческом возрасте по странной прихоти недоумка-папаши.

Впрочем, вполне возможно — размышлял на досуге Гринсвельд, — что имелась все же определенная цель его пребывания там: вечно зеленая ветвь маттенсаи. Промедли он день-другой — и Ландхаагген вновь мог превратиться в цветущую страну, где огненное око Митры светит всегда так мягко, в любимое на земле место богов, у границ коего даже ветра замедляют свой быстрый полет. Нет, такого, конечно, нельзя было допускать. На миг Гориллу Грина вдруг обуяло чувство гордости за свою самоотверженность, с коей он борется с богами, но оно сразу угасло при воспоминании о варваре. Вот когда мальчишка покинет эту землю навсегда — можно будет и похвалить себя. А пока, увы, не за что. Не успела мысль сия прийти к завершению, как Гринсвельд начал гордиться собственной справедливостью, надув щеки и громко пыхтя. Густмарх должен быть им доволен! Он все сделал, как нужно. Он все рассчитал, и каждый ход его до сих пор был верен!

И тем не менее, несмотря на столь удачно складывающиеся до сих пор обстоятельства, спокойствие Гориллы Грина было грубо нарушено этим мальчишкой варваром, глупцом, взявшим на себя чужое дело. Всю ночь хозяин Желтой башни провалялся на роскошном ложе без сна; всю ночь ему виделись холодные синие глаза киммерийца, меч в его могучей руке, бросок, удар, и — черная кровь, хлынувшая из перерезанного горла; всю ночь он проклинал демона, что распоряжался его судьбой лишь по праву ближайшего родственника, Мангельду, разбойника шемита и, конечно, самого варвара. А на следующее утро Горилла снова сидел у оконного стекла и наблюдал за изображением киммерийца. Его влекло сюда весь прошедший вечер, и он едва справился с собой, обещая себе с первыми же лучами солнца поставить зеркало. И вот — он вновь смотрел, как идет по узкой горной тропе огромный парень с длинными черными волосами, завязанными в хвост, а за ним, шныряя своими разноцветными глазами по сторонам, следует шемит, непонятно с какой такой радости взявший на себя функции помощника варвара. Кстати, рожа его кажется очень знакомой… Где он мог его видеть? И когда? Но тут же он и забыл обо всем, увидев, как ловко перепрыгнул варвар широкую и глубокую щель между скалами, и толстобрюхий приятель его, ни на миг не задумавшись, повторил этот трюк с удивительной легкостью…

Гринсвельд даже широко зевнул от огорчения, представив на своем острове этих непрошеных гостей. Но что он мог сделать сейчас? Разве что попробовать устроить им горный обвал? Тогда надо обратиться к Густмарху с нижайшей просьбой помочь…

Горилла в задумчивости пожал плечами, убрал кресло от окна, втиснул между подлокотниками широкий свой зад. Да, Гу бывает порой невероятно упрям, недаром к его телу — такому же, как и у всех людей — приделана ослиная голова. Сам Гринсвельд, хотя и был зачат демоном и обезьяной, выглядел совершенно обычным человеком, несколько волосатым, несколько низколобым и длинногубым, с толстым мясистым горбом от середины спины и до шеи, но все же человеком, а этот… Горилла искоса бросил взгляд на дверь в зал: от Густмарха можно ожидать чего угодно, даже прочтения мыслей на расстоянии… Поэтому он заставил себя похвалить своего бога в паре высокопарных фраз, и, успокоившись окончательно, прикрыл глаза. Довольно забивать себе голову всякими глупостями, думать о варваре и его спутнике, о маттенсаи, о Гу… Довольно. Тяжелые веки Гринсвельда опустились, нижняя губа свесилась к подбородку (вот сейчас он выглядел именно тем, кем и являлся на самом деле, то есть обычной обезьяной); все мысли его спутались или пришли в полную негодность. Без усилия он выкинул их прочь и спустя всего вздох уже спал. Сон его был страшен…

Глава 5. В пути

— Клянусь бородой Крома, Иава, никак я не могу взять в толк, зачем ты увязался за мной, — проворчал Конан, за половину дня уже уставший от беспрерывного щебетанья спутника за спиной.

— Клянусь бровями Крома, приятель, я и сам никак не могу этого уразуметь, — весело ответствовал шемит, догоняя варвара и пытаясь заглянуть ему в глаза. — А не поведаешь ли ты мне, кто такой Кром? Уж не братец ли зловещего Имира, о коем слышал я столько небылиц, сколько не рассказывают люди даже о пресветлом Адонисе и луноликой Иштар?

— Нет, — покачал головой Конан и вдруг усмехнулся, представив себе в одной колыбели двух пухлых бородатых младенцев. — Не думаю я, что эти парни — родственники. Наверняка они даже не знакомы. Кром — бог моей Киммерии. Только из чрева матери покажется на свет новорожденный, Кром бросает на него сумрачный свой взгляд, тяжелый, что твоя сума со жратвой… — Конан примостился в углублении горы, сел и достал из заплечного мешка кусок хлеба.

— И что? — поинтересовался шемит, следуя примеру приятеля.

— Есть такие, что от взгляда его отправляются прямиком на Серые Равнины. Ну, а кто выжил — тот настоящий киммериец, воин…

— Злобный старикашка ваш Кром. И слабые имеют право на жизнь…

— Ха! — вскинул голову варвар, намереваясь возразить Иаве, но вспомнил тут о Мангельде. Пожалуй, встреча с этой девочкой все же сдвинула что-то в его жизни. Он ясно увидел вдруг ее тонкие руки, огромные, полные жуткой тоски глаза, узкие плечи и хрупкую шею, которую, наверное, любой мало-мальски крепкий мужчина смог бы переломить двумя пальцами… Но была ли она так уж слаба в действительности? Нет. Конан отлично представлял себе прежнюю, незнакомую ему Мангельду. То же изящество, но — без надломленности стана; та же бледность, но — без признака болезни и усталости; и голубые глаза ее тогда, вероятно, частенько искрились весельем, присущим всем юным девушкам… А принадлежность к племени антархов, да еще прямая родственная связь со старейшиной рода несомненно ставили ее в особое положение, придавали ей гораздо больше сил и знаний, нежели другим… Тем не менее и в ее жизни наступил такой момент, когда природная, подаренная богами внутренняя сила оставила ее… Но желал ли Конан ее гибели только потому, что слабость овладела всеми ее членами, ее душой? Нет.

Повторив еще раз себе это «нет», киммериец пожал плечами, удивляясь тому, что собирался возражать Иаве. И ребенку ясно, что изначально право на жизнь имеют все, ибо дана она богами. Другое дело, как все сложится дальше, в какую сторону поведет человека…

— Кром — это мой бог, шемит, и не тебе его судить. У него своих дел полно, чтоб еще чужими заниматься… — счел нужным заступиться за Крома варвар. — И он не злобный старикашка, а справедливый и…

Он хотел добавить еще собственные измышления по поводу поведения богов, как тут новая мысль забрела по чистой случайности в голову Конана, но такая сложная и неоднозначная, что оформить ее он не смог; стараясь удержать ее в себе, запомнить, а потом уже с ней и разобраться, варвар сосредоточился, улавливая клочки чего-то интересного и непонятного, и совсем уже было поймал свою мысль за хвост, как тут шемит оглушительно чихнул, подняв клубок серой пыли, и все пропало. Голова киммерийца опустела — он сплюнул в досаде, оторвал крепкими зубами ломоть хлеба и начал остервенело жевать его, чувствуя, как подвывает желудок, в данный момент не менее пустой, чем голова. Иава и тут последовал его примеру. Солнце не успело и на локоть склониться к земле, а спутники уже благостно смотрели на мир сквозь полуопущенные веки, разморенные духотой и приятной сытостью.

Вяло потягивая из бутыли пиво, безвозмездно переданное им человеколюбивым хозяином постоялого двора, они не разговаривали — каждый ворошил в уме нечто личное, и прошлое и настоящее, а может, и будущее; каждому дальнейший путь представлялся по-своему. И если шемиту вряд ли была ясна цель их путешествия, то Конан, напротив, отлично знал и саму цель, и возможные средства ее достижения. Воспоминание о Мангельде все еще ранили его сердце, но уже совсем не так больно, как нынешним утром; чувства уступили место расчету — здесь варвар несомненно был в своей стихии. Мысленно он спустился с гор Кофа к границе Аргоса и Шема, мысленно миновал небольшие по территории, но опасные гланские топи, мысленно прошел равнину, за которой лежало величественное море Запада. Уяснив для себя мерзкую и подлую суть Гринсвельда, молодой киммериец предполагал, что на пути им еще встретятся некие препятствия и заранее отблагодарил за них Гориллу тем, что назвал его ослиной мочой и послал к Нергалу — его не могли испугать каверзы злобной обезьяны, пусть она даже обладает демонической сущностью. Все же что бы ни говорила Мангельда, а сражаться со всякой дрянью должен воин, а не храбрая маленькая девочка. А посему варвар хотя и укорял себя за необдуманное решение принять чужую клятву, но укорял слегка, потворствуя лишь расчетливой натуре своей. Вторая же сторона конавовой души требовала бурной, неспокойной жизни, такой, какой привык он еще в Шадизаре. И, вероятно, Гринсвельд способен устроить Конану такую жизнь — как и Конан ему…

Знакомые картины мелькнули перед сонными глазами варвара: лачуга Ши Шелама в воровском квартале «Пустынька», где он, Конан, провел немало времени, то сбывая Ловкачу Ши добычу, то выслушивая его доклад о следующем объекте охоты; бесценный петух купца Хирталамоса, на котором киммериец сумел неплохо подзаработать, И три прекрасных жены того же купца, с которыми он провел три чудесные ночи; затем узрел он пленника подлого мага Яры — некогда сильное, а после жалкое и уродливое существо, сотворенное в иных мирах иными богами — в башне Слона он избавил его от мук способом, отвратительным даже для него, чей меч порой не ведал жалости… Содрогнувшись, Конан отогнал прочь видения и вновь вернулся мыслями в настоящее. Он бросил взгляд на шемита — тот уже спал, умиротворенно сложив могучие руки на округлом тугом животе. Голову его с поредевшими уже и местами побелевшими жесткими волосами прикрывал подобно шлему большой зеленый лист, свалившийся на него невесть откуда еще в начале их совместной трапезы. Варвар усмехнулся — сейчас Иава был похож на гигантский гриб, поеденные червями особи коих видел он в диких лесах близ Рабирийских гор.

Конан действительно не мог понять, зачем шемит пошел с ним, но задумываться о том серьезно не имел причин. Его вполне устраивал легкий, на первый взгляд беззаботный характер спутника, а что там таилось в глубинах его души — Митра ведает… Киммериец уяснил уже, что Иава более двадцати лет странствовал по свету в поисках каких-то новых знаний; что сносил он за это время столько сандалий, башмаков и сапог, сколько хватило бы, чтоб обуть половину шемской наемной армии; что он был и купцом, и воином, и разбойником, и даже пиратом, но то были лишь краткие вехи его жизни — прежде всего он был бродягой, а сам называл себя путешественником и, по всей вероятности, сие определение находилось ближе к истине; что бывал он во многих переделках, и не всегда ему удавалось выйти из них победителем… Да и то сказать, есть ли на земле люди, кои никогда не проигрывают? При этой мысли Конан неожиданно для себя самого горделиво выпятил нижнюю губу, но тут же вспомнил, что и у него случались промашки и сбои, что и его порою дурачили, как то было, например, в Шадизаре, когда заезжий туранский вор Кимшохада примитивнейшим образом подменил ему истинный священный кинжал Гро Балан, подсунув обычный клинок, не стоящий и пары медных монет.

Скривившись при этом малоприятном воспоминании, киммериец подумал вдруг, что так или иначе, но в мире постоянно сохраняется равновесие — сие есть закон, как сказал бы сумеречный дух Шеймис, его старый знакомый — и поражение не бывает одного толка: иной раз оно может унизить, привести в ярость, может даже нанести глубокую рану, но затем довольно быстро забывается, и впоследствии только легкая досада заденет — не сердце, а ум; но случаются и другие поражения — их нельзя забыть до конца жизни, они разрывают душу, они мучают в ночных кошмарах и в видениях при свете дня… Конан сам видел людей, которые испытали это на себе. Не придется ли и ему вкусить подобной отравы? Ведь его поход к Желтому острову любой здравомыслящий человек назвал бы безумием! И хотя Конан и на миг не допускал печального для себя исхода в битве с Гринсвельдом, все же какая-то неясная тревога угнетала его, вызывая мимолетное томление души — так морская волна легко касается прибрежного камня, не омывая, а лишь оставляя на нем влажный след.

— Хей… — тихо позвал киммериец спутника. — Поднимайся, разноглазый… Нам пора.

— Ах ты, киммерийский бык, — не поднимая ресниц пробурчал Иава. — Ты что, никогда не спишь?

— Сплю, — пожал плечами Конан. — Но редко. А теперь я не могу терять время на такой пустяк как сон. Хочешь храпеть тут — оставайся, а мне надобно идти.

Он развернулся к приятелю спиной и двинулся вниз по тропе, будучи в полной уверенности, что шемит последует за ним. Так и вышло. Иава проворно собрал в сумку остатки припасов и, призывая на голову варвара всевозможные кары, припустил следом.

У подножия горы Конан остановился. Впереди была огромная отвесная скала, лишь в некоторых местах покрытая пучками полузасохших растений. Она тянулась на много сотен локтей и вправо и влево, словно неприступная стена великого города, но сотворенная самой природой. В этом месте кончилась и тропа, оборвавшись перед заросшей травой узкой и неглубокой канавкой, что виляла меж кустами и валунами-исполинами. Недолго думая, киммериец перешагнул ее и уверенно направился прямо к высокой, гладкой, без единого выступа скале. Прежде ему не раз приходилось одолевать казавшиеся неприступными стены — хотя вес его был не меньше веса молодого льва, он и двигался подобно льву: взлетал наверх одним пружинящим прыжком, — замирал там, а потом так же бесшумно соскальзывал вниз.

Сия скала, однако, такой мощной громадой возвышалась пред ним, что только птица достигла бы ее вершины. Варвар остановился у основания, в задумчивости гладя ладонью теплый, нагретый за день солнечными лучами камень. Скорее всего, придется обходить эту стену стороной, на что уйдет не меньше четверти дня… Ну уж нет… Киммериец скинул сандалии, связал их и перекинул через плечо, затем нащупал на ровной поверхности небольшое углубление, а повыше — еще одно. Оттолкнувшись от земли, он в долю мига очутился на стене и медленно, очень медленно полез наверх, нашаривая незаметные для глаза выступы. — Ты забыл про меня, Конан? Иава расположился на толстой мягкой кочке под огромным валуном и оттуда наблюдал за варваром, довольно верно насвистывая все ту же благодарственную оэду Птеору. В наглых глазах его Конан, обернувшись на зов, и на расстоянии заметил насмешливый блеск, а заметив, на удивление себе самому не взъярился, как-то бывало всегда прежде, ибо он не выносил, когда над ним насмехались; фыркнув, он лишь передернул плечами и свистнул шемиту, призывая его лезть за ним.

— Прыгай, приятель, — Иава не спеша поднялся, отряхнул штаны. — Прыгай. Уже двадцать первую весну я хожу по свету и за это время истоптал столько…

— Слышал, — невежливо перебил киммериец, тем не менее спрыгивая на землю. — И что с того?

— Я уже бывал здесь, и не раз… Подойди-ка поближе…

Конан усмехнулся, но повиновался. Когда шемит велел ему спрыгнуть, он и не задумываясь сразу понял, что тот знает какой-нибудь другой, менее сложный путь. Не стал бы он иначе звать его — бывалый путешественник никогда не заставит спутника проделывать трудный переход дважды. Так и вышло. В ожидании киммерийца Иава не двинулся с места, и когда тот встал рядом с ним, он зацепил крепкими пальцами пук травы, торчащий из кочки, и с силой дернул его. С громким чавкающим звуком кочка оторвалась от земли — будто голову врага поднял ее вверх шемит, и глазам изумленного киммерийца открылась вдруг большая черная дыра, видимо, весьма глубокая, ибо из нее несло такой вековой сыростью и затхлостью, какой не может быть у поверхности земли.

— Заходи, — скомандовал Иава, аккуратно опуская кочку рядом с дырой.

Более Конан не раздумывал. Встав на колени, он ловко нырнул в мрачную пасть ногами вниз и в один только миг уже исчез там весь. Крякнув, Иава полез за ним, таща за собой кочку — ею нужно было снова заткнуть вход. Шемиту оказалось гораздо труднее втиснуться в эту дыру, чем гибкому варвару, все тело которого состояло из одних тугих мышц: сначала пришлось втянуть зад, поджать живот и скрестить на груди толстые руки; но все же и он через несколько тяжелых вздохов спустился вниз.

Мрак цвета сырой земли окутал спутников здесь. В жуткой недвижимой тишине, густой и вязкой, любой звук, любой шорох слышался иначе — то как стон неведомого монстра, то как хруст его же зубов… Сколько людей погибло в таких лабиринтах от голода и страха, не зная выхода на свет, и сколько из них сошло с ума, прежде чем умереть… Впрочем, в данной ситуации вряд ли было целесообразно задумываться о таких вещах, да варвар и не задумывался — за него этим занимался более чувствительный шемит, семенящий вслед за приятелем по длинному прямому коридору.

Опускаясь вниз, Конан был готов к тому, чтобы ползти какое-то время на брюхе, но, свалившись на дно ямы, выяснил, что попал в настоящий подземный ход — высотой почти в его собственный рост, широкий и достаточно сухой. Поднявшись, он подождал Иаву, который миг спустя со стоном грохнулся к его ногам, и пошел вперед, вытянув перед собою руки, дабы не треснуться носом о возможное препятствие.

Слава Митре, ни грызунов, ни насекомых не было в этой дыре. Пару раз Конан наступил, правда, на что-то мягкое, но оно не пискнуло и не дрогнуло под его ногой — он решил, что это комки грязи, и более уже не останавливался и на вздох. Он шел быстро: глаза его немного привыкли к темноте, и теперь он отлично разбирал дорогу; Иава едва успевал за стремительно идущим варваром, дышал тяжело, бормотал сквозь зубы проклятья на своем языке, но не просил приятеля подождать. Он третий раз уже бывал здесь, и сейчас ему казалось, что тогда, давно, лет восемь назад, в коридоре не было скользких комочков грязи, что так противно хлюпают и ежатся под ногами. Его не пугали ни крысы огромных размеров, ни гигантские жуки с прозрачными крыльями, ни склизкие улитки, плюющиеся едкой дрянью, каких он видал в разного рода подземных переходах, и все же тонкая натура шемита не выносила всякой вонючей и уродливой мрази, особенно, если она была мокрой. Почти варварская грубость и нежная поэтическая нота его души уживались друг с другом замечательно в большом, крепком теле Иавы. Он любил и хорошую драку, и веселую пирушку, и грустную песню одинокого бродяги, и ласковые девичьи речи, и птичьи трели, и легенды, слагаемые разными народами, и порою даже тихие слезы печальной радости после особенно жаркой ночи любви.

О, Халана… Шемит вдруг вспомнил — совсем некстати во мраке дыры — черноокую девушку, которую любил в Эруке еще в пору своей и ее юности. То была единственная его истинная любовь… Сколько же лет ей сейчас? И жива ли она? Халана… Вслух прошептав это имя, Иава вздрогнул, ощутив, как по коже побежали колючие мурашки, и на вздох замер. В тот же момент что-то липкое коснулось его ноги. Очнувшись от грез, он с удивлением посмотрел вниз. Сидящее у самой сандалии его чудовище на шести тонких кривых лапках, с огромными выкаченными глазами на длинной змеиной голове, с раздувшимся бородавчатым тельцем, было как раз-таки мокрым — мало того, с него просто-напросто стекала слизь! Шемит дернул ногой — бесполезно. Присосавшись к ноге всеми лапами, тварь и не думала слезать. Рот Иавы искривился от отвращения; зажав нос пальцами, он наклонился и, стараясь коснуться маленького монстра не кожей, но только рукавом куртки, резко толкнул его. Чудовище всхлипнуло и — вдруг выпустило на ногу человека толстую струю какой-то гадости, вероятно, ядовитой, потому что в голове шемита помутилось; качнувшись, он ухватился за стену, другой рукой разрывая воротник. Ничего не заметивший варвар уже ушел далеко вперед, и только тихий звук его уверенных шагов еще слышался Иаве, который медленно сползал на пол, уже не пытаясь удержать ускользающее сознание…

…Тем временем далеко впереди Конан узрел крошечное светлое пятнышко — несомненно, выход на ту сторону. Довольно хмыкнув, он прибавил шаг: еще совсем чуть, и они с шемитом окажутся на воле. Киммериец успел соскучиться по свежему воздуху, по свету и дневным, настоящим звукам. А здесь — Кром, ну и скука! — какая-то толстая тугая тишина. Кажется, ничто не пробьет ее — ни слово, ни песня…

— Хей, шемитская рвань, а не споешь ли ты мне оэду Птеору, а? — Конан громко захохотал, радуясь своей шутке, и обернулся, желая увидеть оскорбленную физиономию приятеля.

Никого.

— Хей! Иава, где ты?

Варвар сделал несколько осторожных шагов назад, вытягивая шею в надежде разглядеть спутника… Никого. Не мог же он спрятаться… Да здесь и негде… В раздражении сплюнув, Конан нашарил на поясе верный свой меч и решительно двинулся обратно.

Глава 6. Лемминги

Конан нашел Иаву скоро: пройдя еще с десяток шагов, он наткнулся на его распростертое тело, на коем гордо восседала мерзкая, неизвестного киммерийцу происхождения склизкая тварь. Одним коротким и резким ударом меча варвар разрубил тварь пополам, едва успев отскочить от фонтанчика слизи, брызнувшего из ее нутра, и, скинув кончиком клинка на землю ее вонючие останки, присел возле своего поверженного спутника.

Казалось, Иава уже не дышал. И в темноте видна была мертвенная бледность его тугих щек. Но темные густые ресницы все же чуть подрагивали; киммериец осторожно поднял голову приятеля, зачем-то подул на его лоб, потом достал из его сумки запечатанную бутыль, вытащил из нее пробку, и, пальцем раздвинув зубы шемита, влил ему в рот пива. Шемит, все еще пребывая в беспамятстве, зачмокал губами, но предложенный приятелем напиток проглотил и же приоткрыл рот в ожидании следующей порции. Усмехнувшись, Конан убрал бутыль — такой больной может ставить их обоих вообще без пива! С трудом приподняв здоровенную тушу спутника, он взвалил ее себе на плечо и, воздавая хвалу Крому, одарившему его недюжинной силой, медленно пошел к выходу.

Как видно, Кром, который весьма редко удостаивался похвалы юного варвара, был доволен, ибо ни одной гадости более не встретилось на дороге Конана, и до лаза, ведущего наверх, он добрался быстро и без ненужных приключений.

Вывалив Иаву на землю, киммериец с наслаждением вдохнул чистый предвечерний воздух; огненный глаз Митры, готовясь опуститься за горизонт, потускнел, мимо него плыли на легком западном ветре светло-серые пухлые тучи, и небо, подобное им по цвету, казалось такой же тучей, только огромной, растекшейся по всему миру… Сидя на теплой еще земле рядом с неподвижным телом шемита, Конан смотрел в это небо, рассеянно жуя хлебную корку, и вновь вспоминал Мангельду. Но образ ее, еще утром такой ясный, сейчас почему-то едва проявлялся в воображении варвара: черты были зыбки, расплывчаты, и ему никак не удавалось восстановить их в памяти, а тонкий изящный силуэт колебался, чуть подрагивая, как колеблется и дрожит в воздухе дыхание костра. И только тоску, исходящую из глаз ее, Конан помнил отлично — словно и тоска вместе с клятвой перешла к нему по наследству. Хорошенькое наследство! Киммериец усмехнулся невесело, качнул головой. Надо же было именно ему наткнуться на Мангельду, едва живую от невероятной тяжести боли и долга… Видно, и впрямь боги пересекли их пути в горах Кофа, ибо кроме Конана никто не принял бы на себя чужую клятву, которая, к тому же, сопровождалась всевозможными неприятностями: и дальняя дорога, ни разу не совпадающая с прямым и людным трактом, а проходящая по горам, лесам, топям и самому морю Запада; и риск, поджидающий всякого путника, всякого бродягу в любом его путешествии; и сомнительная честь сразиться с полудемоном-полуобезьяной — варвар предпочел бы, честно говоря, кого-нибудь попроще, да вот хоть десяток-другой разбойников либо солдат… И нельзя забывать еще про обратный путь! Мало добыть вечно зеленую ветвь маттенсаи — потом надо доставить ее двум ребятишкам, что живут почти на другом краю земли от моря Запада!

От последней мысли Конану стало дурно. Он совсем забыл о конечной цели своего предприятия. Тащиться в неведомый нормальному человеку Ландхаагген? Через Кезанкийские горы, через тундру, а там — вечная мерзлота, снега и льды, бр-р-р… И попробуй в этой мрачной и холодной пустыне отыщи деревню антархов! А что, если к тому времени малыши погибнут?

Давно киммериец не испытывал такой досады на самого себя. Дурень! Истинно дурень! Как можно было не подумать о том, что отобрать у Гринсвельда маттенсаи — лишь половина дела… В ярости Конан несколько раз сильно ударил себя в грудь, громко предлагая Крому как-нибудь наказать неразумного сына своего — но лишь далекий шум донесся до его ушей, и было то согласие киммерийского бога или нечто иное, понять он не мог. Посидев пару вздохов молча, сверля взглядом низкую рыхлую тучу, плывущую, казалось, всего-то в сотне локтей от него, варвар вдруг словно очнулся. Он прислушался к себе, с удивлением ощущая бурление в желудке, недоверчиво хмыкнул, но разбираться не стал, а быстро извлек из мешка ломоть хлеба и уплел его, ибо хотя он и пообедал довольно плотно всего один короткий переход под землей назад, но от переживаний у него разыгралось чувство голода, а голод — это тот бог, которому Конан всегда потворствовал и был готов приносить ему жертвы хоть дюжину раз на дню. Правда, бог сей предпочитал обычно нечто более существенное, нежели хлеб, но сам варвар считал, что привередничать не стоит. Бывают в жизни моменты, когда и простой хлеб кажется лакомством…

— Пи-ить…

Слабый тонкий голос достиг ушей киммерийца. Он оглянулся на Иаву. Тот лежал все в той же позе, в какой был сброшен на землю варваром, но бледные щеки его значительно порозовели, и губы окрасились в обычный свой цвет. Вот только глаза, поблескивающие тускло из-под полуприкрытых век, были пусты. С изумлением заглянул Конан в их бессмысленную черноту, надеясь заметить хотя бы искорку прежней насмешливости или хотя бы наглости. Но печать далеких миров как маска лежала на лице шемита, отражаясь и в зрачках его. Варвар быстро выхватил из его сумки бутыль с пивом и, сам глотнув лишь раз, остальное начал аккуратно вливать в чуть приоткрытые губы приятеля. Когда в сосуде оставалось уже не более четверти, Конан, не спускавший пристального взгляда с окаменевших черт Иавы, узрел вдруг хитрый огонек, мелькнувший между щеточек ресниц. Он тут же заткнул бутыль пробкой и уселся, скрестив ноги, рядом с тушей спутника.

Киммериец уже подозревал, что дело тут нечисто — прежде не приходилось ему встречать умирающих, способных вылакать столько пива за раз, а потому он решил восстановить справедливость, то есть шемиту более ни глотка не давать — пусть утоляет жажду простой водой, коей здесь, в горах, сколь угодно. Если хорошенько поискать… По правде говоря, Конан не был уверен в том, что хитрый огонек в глазах спутника ему не померещился, но наказание отменять не собирался. К тому же, вполне возможно, что укушенный неведомой тварью Иава в скором времени отправится на Серые Равнины, и тогда никакого пива, да и воды, ему не потребуется вовсе. Смерть так близка, она всегда рядом; из мрачного царства Нергала тянутся ее длинные руки, шарят жадно по земле в поисках новых жертв, и находят — каждый миг находят. Может, маленький вонючий монстр, на коего имел неосторожность наступить шемит, и есть посланец Серых Равнин?

Конан потряс головой, прогоняя странные, несвойственные ему размышления о смерти. Он знал о ней немного, но того, что знал — с самого раннего детства — было вполне достаточно, чтобы не стремиться на Серые Равнины, но и не бояться туда попасть. Только бы смерть оказалась достойной — в бою, от руки сильного и отважного врага, с которым ты дрался до последнего вздоха, но он поразил тебя в сердце, а потом выпил за тебя кружку доброго крепкого вина в какой-нибудь захудалой харчевенке… Кром… Жаль, если Иаве суждено погибнуть иначе. Конан, напрочь уже позабывший про хитрый огонек, с сожалением посмотрел на шемита и… и кулаки его мгновенно сжались от ярости, а литые мышцы напряглись и дрогнули под кожей.

— Пи-ить, — протянул Иава, в упор глядя на приятеля насмешливым взором. Как видно, его ничуть не смутили вмиг похолодевшие синие глаза варвара и его же внушительные кулаки; напротив, столь опасная для него ситуация лишь забавляла шемита, и скрывать этого он не собирался.

— Пи-ить, — явно дразнясь, повторил он.

Тенью гепарда-охотника метнулся Конан к спутнику. В нем, ослепленном сейчас яростью, в долю мига лишь проснулось первобытное чувство, и без того довольно редко дремавшее — убить обидчика, и немедленно. Коршуном падая на недвижимое тело Иавы, он ощутил уже в руках своих его толстую шею, рыча, он торжествовал уже победу, как вдруг осознал, что никакой шеи в руках его нет, и лежит он вниз лицом, уткнувшись носом в колючую кочку, а спину его прижимает жирное колено шемита.

Дикий рев вырвался из глотки варвара. Подобного унижения он еще не испытывал. Тряхнув головой так, что длинные черные пряди волос отлетели назад, он извернулся — мускулы спины перекрутились подобно веревке — и со злобой загнанного зверя вцепился зубами в ногу Иавы чуть выше колена. Взвизгнув, тот отпустил Конана и отпрыгнул в сторону. Получивший свободу киммериец не стал ждать и вздоха. Он вновь кинулся на шемита, желая сейчас только одного: растерзать эту кучу мышц, мяса и костей на соответственно мышцы, мясо и кости. В затуманенном яростью мозгу его не было места разумным мыслям, и пролетая опять мимо Иавы, он грохнулся оземь уже почти в полном безумии. И кто знает, чем закончилась бы эта потасовка, если б, приземляясь, Конан не треснулся со всего маху лбом о камень; миг — и все, что кружилось еще в несчастной голове парня, рассыпалось в прах и улетело в небо, а то, что осталось — звалось пустотою, в чьем бесконечном черном коридоре не бывает ни мыслей, ни чувств…

* * *

— О, пресветлый Адонис и любовь твоя Иштар… О, прекрасная Иштар и любовь твоя Адонис… Вдохните жизнь в заблудшую душу юного воина… Пролейте свет и тепло в сохранившиеся извилины его серого камня… А-а-а-а… И-и-и-и… Э-э-э-э…

— Кром… Перестань выть… — хрипло попросил варвар, со стоном отрывая голову от земли. Словно тонкие короткие стрелы чернокожих туземцев вонзились в его виски, впрыснув яд под кожу; от боли искры вспыхнули в глазах киммерийца. Усилием воли повернулся он набок и, приподнявшись на локте, с удивлением посмотрел на шемита.

— Где… Где я? На Серых Равнинах?

— Ты в горах Кофа, Конан. Я не был на Серых Равнинах, но сдается мне, природа там несколько иная. Но напугал ты меня, варвар, ох и напугал. Всю ночь возносил я молитвы всем богам по очереди, и Крому твоему тоже… Уж не знаю, кто из них внял моим мольбам, только ты очнулся наконец, и я рад.

— Хватит болтать! — взмолился киммериец, пытаясь сесть. Яркий свет тут же ударил ему в глаза и он невольно отпрянул снова в тень. — Утро уже… Тьфу! Скажи лучше, что со мной? Я попал под горный обвал? Или внезапная молния врезала мне между глаз?

— Гм-м… Хм… Под горный обвал.

— И ты меня вытащил? Что ж, благодарить не буду. Я бы тоже тебя вытащил.

— Да, конечно… Еще бы! Ну и ну… — горячо, но не слишком понятно отреагировал Иава, отворотя глаза.

Конан подозрительно посмотрел на чем-то весьма смущенного шемита, но, поскольку он решительно ничего не помнил из прошлого вечера, то и дознаваться более не стал. Поднявшись, он ощупал свой лоб, с неудовольствием обнаружив здоровенную саднящую шишку, и, подхватив с земли мешок, пошел вперед, нимало не заботясь тем, что Иава еще не успел собраться.

Не успел он отойти и десяти шагов, жмурясь от ослепительных солнечных лучей, как неясный шум вдали, чем-то напоминающий шелест крыльев птичьей стаи, летящей в небесной выси, заставил его остановиться и настороженно прислушаться. Иава бесшумно подошел сзади и тоже встал. Лицо его было странно мрачно, черные брови насуплены; напрягшись, он вглядывался в бесстрастные громады гор, залитые ярким светом, как бы думая увидеть там источник этого шума.