— Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей?
— Спокойно, сестра София.
— Во Влахерне на заре распустились розы…
Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день…
Так молился инок. Бессчетное число раз слышала Она слова эти на заутренях и вечерях, в ектеньях и акафистах, в литургиях и песнях херувимских. Все люди были похожи друг на друга, как братья единоутробные. Впрочем, разве не братья они? Разве не одна и та же кровь течет в них, в людях? И вина ли братьев в том, что так жестоки они друг к другу? Все они равно молятся Богу, уповая на облегчение страданий своих и усугубление страданий ближнего. Как будто слышит Он их. Да и нужно ли Ему это слышать?
Дай мне всецело предаться воле Твоей Святой…
Многие молились здесь, и все они походили друг на друга. Перебирая бесценные сокровища из самых дальних тайников своей памяти, Она не могла припомнить, чем один из приходивших к Ней отличался от другого. Хотя нет, этого инока Она уже не забудет. Был он молод, огонь истинной веры горел в его глазах, хотя и был он увечен на ногу. Подобных ему Она знавала и прежде, но времена нынче наступили такие мрачные, что любой светлый лик сиял, как солнце, навечно врезаясь в память. Он молился ночью, один, в темном Храме, не для кого-то — для себя, и было Ей слышно биение его сердца. Ну что же, пусть оно согревает долгой холодной ночью то, что подарит Она иноку — вернее, даст на сохранение.
Во всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня…
Сильно хромал инок, с самого рождения, потому и молился он нынче во Храме да менял свечи, а не копал рвы и не мешал раствор на стенах. Иные — да и сам он — считали, что такие нынче Городу без надобности, ибо какая польза от калеки в бою? Однако не покинул инок столицу, когда была такая возможность. Был он родом из Дечан, с берегов Белого Дрина. О чем думал он в час молитвы? Вспоминал ли поросшие лесом предгорья да чистые горные ручьи страны своей? Или лица родичей своих, опаленные горячим солнцем? Недобрые ветры занесли его в Город меж двумя морями — Черным и Белым в такое страшное время. Тяжко было ему жить в каменном мешке, но еще тяжелее было вспоминать о том, что оставил он там, на берегах Дрина. Он никогда ни с кем не говорил об этом, но Она читала мысли его, ибо были души людские для Нее раскрытой книгой. Целый год присматривала Она за ним — сгодится ли, справится? Достанет ли сил? Но время торопило, сроки были на исходе, а черная туча накрыла уже своим крылом Великий Город. И Она решилась.
— Покоя просил ты, брат Димитрий, дабы достойно встретить то, что несет тебе день грядущий? Он дарован тебе.
Умолк инок, осмотрелся по сторонам, однако же вскорости вернулся к молитве своей. Почудилось ему, что тихий женский голос вроде бы доносится откуда-то из-под темного купола, но на самом деле нет ничего этого, просто он, брат Димитрий, переусердствовал в посте и молитве. Людям всегда хочется быть не такими, как все, быть особыми и избранными. А уж как сладки эти мечты в годину суровых бедствий, когда так хочется одним махом спасти свой народ и выехать вперед на белом коне, подобно святым воителям! Как хочется верить, что уж кто-кто, а ты-то не по зубам всякой там нечисти, обломает она об тебя ядовитое жало. Только все это мечты, пустые мечты… Инок уже смирился с тем что он самый обычный смертный — за исключением, пожалуй что, кривой ноги, из-за которой не брали его на стены. Сам калека, а туда же, в святые Георгии ладится! Жил он как все, и умрет, как все, когда турки захватят Город. И схоронят его в общей могиле, куда свалят все тела, не разбирая рода-племени. И ничего не случится из того, что указывало бы на избранность его. Уже почти убедил себя в этом инок Димитрий, а тут…
— Хотел ты всецело предаться высшей воле? Тебе дано это право.
Оторопел инок. Встал на ноги — криво и косо, уж как умел — и поднял глаза, всматриваясь в темный купол Храма, порой отвечавший на язычок свечи в руке его золотыми мозаичными всполохами. Почудилось иноку, что слышал он глас свыше. Привидится ж такое! Похолодело внутри у него — не из страха пред гласом неизвестным, а из боязни, что нет его, этого гласа, что это только ветер завывает в пустых хорах, где некому стало петь нынче — все певчие ушли на стены, а он, инок, опять ошибся, приняв желанное за сущее. Более всего страшился он потерять последнюю надежду, что так нежданно осенила его. Она ведала о том и была покойна — выбор Ее оказался правильным. И промолвила Она вновь:
— Во всякий час наставлю и поддержу тебя, брат. Не бойся. Верь мне.
Рухнул инок на колени и осенил себя крестным знамением. Глаза его, потемневшие от ужаса и нечаянной радости, смотрели ввысь с надеждой.
— Не бойся меня, брат. Ты избран.
Сколько раз говорила Она эти слова! И все они смотрели одинаково, тщась различить Ее черты в золотом мерцании мозаик, но так ничего и не видели пред собой, ибо нельзя было узреть Ее внешним взором, только внутренним.
— Что хочешь Ты от меня? Что должен я делать? Что? Подскажи!
Нет, он и впрямь был другим, не таким, как все. Быстро понял он, чего от него ждут! Видать, давно предчувствовал что-то. Не следует низко оценивать людей — среди них всегда найдутся такие, кто по праву поднимает главу свою выше других и кому открыто больше, нежели кажется на первый взгляд.
— Главное, брат, — это хранить тайну. А тайна эта в том, что ты знаешь обо мне и слышал мой голос. Об этом никому нельзя говорить, никому. Тайну сию хранили все, кто был избран до тебя. Сохранишь ли и ты ее?
— Всеми святыми клянусь, что сохраню, Божественная Премудрость!
Если бы мог он видеть Ее, то узрел бы улыбку на ее тонких устах.
— Сестра, просто сестра.
— Клянусь, сестра!
— Но это еще не все, брат…
— Если потребна Тебе жизнь моя — забирай! Скажи только — зачем? Зачем все это? Почему агнцы побиваемы, а душегубы благоденствуют? В чем смысл того, что зрим мы каждый божий день? И есть ли он, этот смысл? Дай мне знать!
Изумилась Она. Пришли в движение потоки эфира под куполом, затрепетало пламя одинокой свечи. Был инок сей готов к тому, что уготовила ему судьба.
— Я дам тебе смысл, брат. А пока — ступай, отдохни от трудов своих праведных. Доброй ночи тебе.
Он молчал, не решаясь двинуться с места. О нет, без надобности была Ей жизнь его. Она никогда не брала их жизней. Ныне намеревалась Она забрать не жизнь, но смерть его — так зачем ведать ему о том прежде срока?
— Ступай, брат Димитрий, ступай. Если пожелаешь говорить со мной — приходи в Храм, я отвечу тебе.
Встал инок с колен и пошел к выходу, прихрамывая. Но громом отдавался каждый шаг его под могучими сводами Храма, приближая неизбежное.
24 мая 1453 года
Через несколько дней цесарь с патриархом и архиереями, снова собрав весь клир церковный, а также весь синклит царский и множество народа на богослужение, вознесли молитвы, славя и благодаря в них всемогущую и живоначальную Троицу — Отца, и Сына, и Святого Духа, и пречистую Богоматерь. И предали город и весь народ в руки святой Богородицы Одигитрии, говоря: «Ты же, непорочнейшая владычица и Богородица, человеколюбивая по природе своей, не оставь город этот милостью своей, но, как мать христианскому роду, защити, и сохрани, и помилуй его, наставлял и поучая во все времена как человеколюбивая и милостивая мать, да прославится и в нем и возвеличится имя великое твое вовеки!»
— Утро доброе, сестра Мария.
— Доброе, сестра София.
— Как почивали, брат Иоанн?
— Благодарствую, сестра. Не жалуемся.
— Не мешал ли кто, сестра Ирина?
— Нет, сестра. В Акрополисе было покойно.
— У Харисийских ворот ночью трудились строители — углубляли рвы, чинили стены…
— И что же, брат Георгий? Это нарушило твой покой?
— Нисколько, сестра.
— Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей?
— Спокойно, сестра София.
— Ах, как пахнут розы во Влахерне…
Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душою и твердым убеждением, что на все Твоя Святая воля…
На другой день люди пришли в Храм на литургию. Давно не видала Она в стенах этих так много народа. Светило по-летнему яркое солнце, и купол, изукрашенный мозаикой с Богородицей Перивлептой, будто воспарял над сиянием, льющимся через сорок окон. «Подвешенный с неба», «небо на земле», «второй рай» — так нарекли этот купол смертные. За тысячу лет Она привыкла к их изумлению и восторгу. В сей же час все они стояли с непокрытыми головами — друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи — и молились бок о бок, чего прежде не бывало, ибо никогда еще не сгущались вокруг Великого Города столь черные тучи.
Во всех словах и делах моих — руководи моими мыслями и чувствами…
Впереди стоял император Константин, базилевс базилевсин, в тяжелых златотканых одеждах. Талар его был богато шит жемчугами и самоцветами. Пурпурная мантия, изукрашенная золотыми тавлионами, с драгоценной фибулой на правом плече, устилала мраморные плиты, будто была на них кровь. Адамантовая стемма сияла на челе базилевса, двуглавый орел Палеологов расправил на ней свои крыла. Величественен и тверд был Константин, как скала, и мало кто знал, что поутру лишился он чувств от черного отчаяния, когда прознал, что христианские государи не придут на помощь осажденному Городу. Отправил он послов к наихристианнейшим престолам — но не получил от них ответа, а турки меж тем уже обложили Город с суши и с моря, и крепко заперли Босфор крепости их Анатолу и Румели.
Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобою…
Немало автократоров повидала Она. Были среди них и хорошие, и плохие. Были и вовсе никакие. Но невесело стали жить в великой некогда империи в последние годы. Зело нагрешили базилевсы, упокой Господь их души. Предавались они всем грехам — ублажали плоть преизобильными яствами, и прекрасными женщинами, предавали отцов и убивали братьев своих, увешивали себя золотом так, что еле могли подняться с носилок, предавались праздности и блуду. Тратили они свое бесценное время на пиры и застолья, часами обсуждая, как правильно готовить те или иные блюда и в каком порядке подавать их к столу — про подробности сии застольные составлялись трактаты столь могучие, что отцам вероучителям впору.
Под ласкающий аромат благовоний вкушали правители великой империи запеченных целиком фазанов, обсыпанных корицей и начиненных оливками и бараньими языками, жаренных на углях пулярок, фаршированных устрицами и айвой. Жир лился с августейших пальцев на тончайшие шелка. Куропаток подавали с цикорием, а цесарок — с миндалем и тмином, и повар, нарушивший сей закон, претерпевал немалые поношения. Едали ли вы журавля в соусе из пафлагонского сыра? А истекающую нежнейшим соком зайчатину с ароматическими травами, привезенными из Индии, за которые на рынке давали золото по весу самих трав? А молочных поросят с фригийской капустой, плавающих в густом пряном жиру? А жаркое из медвежатины с тыквой?
Нежную лиманду принято было вкушать в вареном виде, с гвоздикой, осетрину — в копченом, таврийскую берзитику начиняли истолченной в порошок макрелью, а кефаль — дольками лимона. Омары щедро приправлялись майораном, а каракатицы — чесноком, хотя некий повар родом из Трапезунда имел наглость при дворе самого императора подать их с медом и горчицей, чем навлек на себя немилость августейшую. Завершались пиршества великих сладостной мусталеврией с лепестками роз и персиками в гранатовом сиропе, игравшем на солнце, как рубин.
После трапезы вкушали пирующие плоды из золотых и яшмовых ваз, кои вследствие непомерной тяжести своей спускались с потолка на увитых позолоченной кожей канатах. Вино самых лучших лоз рекой текло в кубки, выточенные из цельных кусков оникса и горного хрусталя. «Холмы хлеба, леса зверей, проливы рыбы и моря вин», возмущавшие святых отцов (впрочем, далеко не всех), затмили разум многим базилевсам, и не только им. Доваров назначали стратегами, а поварят — архонтами. Аристон плавно переходил в дипнон, а тот, в свою очередь — в вечерю, коя завершалась далеко за полночь, сменяясь предрассветными любовными утехами в благоухающих розами влахернских садах, под соловьиные трели.
Жили в просторных светлых дворцах из мрамора и порфира, украшенных бесчисленными статуями, фресками и мозаиками, с тончайшими, колышимыми слабым морским ветерком занавесями. Давали расслабление своим холеным и изнеженным телам в бассейнах с розовой водой. Возлежали на широких ложах, устланных атласными подушками лебяжьего пуха и ценными мехами, кои у европейских варваров шли на королевские мантии. Надевали на себя одежды из узорчатой парчи и цельнозолотного алтабаса. Ездили в золоченых колесницах — из-за их верениц во время больших празднеств в Городе нельзя было проехать по улицам. Их жены и наложницы облачали свои умащенные благовониями тела в расписные шелковые туники и водружали на головы венцы с расходящимися во все стороны лучами, что блистали на солнце жемчугами и каменьями драгоценными. Били копытами в их конюшнях (отделанных хоть бы и храмам впору!) лучшие скакуны — с упругими боками и вьющимися гривами, куда вплетались ленты, цветы и маленькие серебряные колокольчики.
Базилевсы жили как боги, динаты — как базилевсы, купцы — как динаты, а простые люди могли позволить себе почти то же самое, только через день. Даже нищие — те, кто палец о палец не ударил за всю никчемную жизнь свою, — всегда имели в пропитание хлеб, рыбу и фрукты, а уж в праздники для них по всему Городу накрывались столы, на которых громоздились туши жареных поросят, а вино выставлялось на площадях в огромных бочках. Последние гистрионы в цирке и актрисы с улицы Наслаждений облачались в пурпур — до тех пор, пока базилевсы не запретили им это под страхом смерти. Не было в Городе лачуг и развалюх, все сплошь дворцы да дома добротные, улицы же мощены были гранитной брусчаткой. Некий эпарх так усердствовал в возведении по всему Городу больших домов, что базилевс указом своим запретил ему строить здания выше десяти этажей. Повсюду журчали фонтаны и благоухали цветы, среди которых вальяжно вышагивали походкой, сделавшей бы честь императору, жирные пышнохвостые павлины.
В бесчисленных лавках крытой имполы на Средней улице можно было купить все на свете: были здесь шелка и фарфор из Китая, янтарь с берегов далекого Балтикума, тончайшее венецианское стекло, дамасские клинки, прочные стальные панцири из Страсбурга, персидские ковры, благовония из Индии, слоновая кость из Эфиопии и златотканые сирийские материи. Со всего подлунного мира везли купцы в Город Константина все самое лучшее. Столы торговцев на форуме Быка ломились от фруктов, свежих и сушеных, от белоснежной валашской брынзы, густого и терпкого египетского меда, диковинных сладостей восточных. В бочках дожидались своего часа изысканные критские вина, киликийский мускат и дешевый мареотик. Из открытых дверей таверн сочились неземные ароматы, заставлявшие ноги путников и моряков сворачивать по направлению к застеленным белыми скатертями столам. Нельзя было пройти мимо бесчисленных пекарен, где румянились в печах рассыпчатый белый с золотистой корочкой силигнитис и сладкие крендели на меду. И даже крибанон — черные лепешки для бедняков — были чудо как вкусны! А уж про константинопольские термы и ипподром так и вовсе ходили легенды.
Не было такого изобилия и процветания ни на диком, вечно кочующем Востоке, ни на грязном и нищем Западе, ни на обдуваемом холодными ветрами Севере, ни на жарком, ссохшемся Юге. Но куда подевалось все это? Бог ли плохо хранил империю ромеев или люди не уберегли ее? Осетры и фазаны были съедены, вина — выпиты, золото — истрачено да украдено, драгоценности — проданы или заложены генуэзцам (а это еще хуже, нежели украдены). Дворцы никто не чинил, плющ да дикие розы увили беломраморные колоннады. Юные прелестницы постарели, мужи поседели, стали слабы их десницы, и некому было взять в руки оружие. Пока жили-поживали себе автократоры великой империи, тратя накопленное, то мирно, то воюя друг с другом и с соседями, приходила в упадок благословенная страна, дичал народ. Заброшен был дивный сад, заколочен старый храм, и некому было зажечь там лампаду. Редко звучали в пышных чертогах детские голоса.
Как-то само собой вдруг вышло так, что жителей в Городе стало вдвое меньше, чем в прежние годы, да и то — было среди них немало магометан и латинян, коим все равно, кто восседает на древнем престоле — потомок благородных базилевсов, султан или черт лысый, главное — чтобы торг шел хорошо да наполнялась мошна. Многие окрестные земли давно уж отложились от столицы в поисках лучшей доли — правда, обрести ее никому покамест не удалось. А ведь когда-то все племена окрестные, все провинции страждали слиться с империей, стать частью ее. Не покоряла их империя огнем и мечом — сами они очарованы были красотой ее и мощью. Но потом вдруг оказалось, что столица высасывала из них соки, а они терпели, маялись, и восторженность однажды сменилась разочарованием.
Были времена, когда жизнь была понятной и размеренной и всегда можно было узнать, что и кого ждет на многие годы вперед. Нынче же все изменилось. Все бурлило и менялось каждый день, и, ложась спать, нельзя было быть точно уверенным, что проснешься. Если прежняя жизнь походила на прямую, ровную, мощенную камнем дорогу, то нынешняя все более напоминала болотную тропку: одно неверное движение, и угодишь в трясину. Мелкие случайности, на кои раньше и внимания не обратили бы, теперь стали превыше законов. В базилевсовой казне не осталось ничего, кроме воздуха, пыли да эпикуровых атомов. Богачи ходили подобно нищим, а уж нищие… Это только наживается добро столетиями — проедается оно быстро, за пару поколений, и случилось это задолго до Константина и отца его, императора Мануила. Начиналась когда-то великая империя с Города — Городом ей и завершаться.
Но последний император… Он был не таким, как его предшественники. Порода древних властителей проявилась в нем, хоть и мнилось Ей, что не будет уже у Византии достойного правителя. Но вот он, родился — не для того, чтобы начать, но для того, чтобы завершить начатое. Отец его, базилевс Мануил, слыл благородным и праведным государем. Один только был у него порок — слабость. Всю жизнь колебался базилевс, как щепка в море, — то на Запад глядел, то на Восток озирался, то латинской прелестью умилялся, то полумесяцем, то в Лондон наезжал, то к султану. Но сколько бы ни колебало его злыми ветрами, а все одно концы с концами не сходились: прибрали генуэзцы к рукам всю торговлю византийскую, губили они державу исподтишка, а что до турок, так те просто брали дань немалую — все равно что грабили средь бела дня. И те и другие убивали империю, но не было у императора сил, дабы помешать им.
Нет, не повезло базилевсу Мануилу с эпохой. Надо было родиться ему на пять веков ранее. Зато повезло базилевсу с женой. Красива была Елена, княжна благородного сербского рода Драгашей, красива и умна. Текла в ней кровь славных родов Неманичей и Деяновичей. Единственной из племени своего взошла она на престол константинопольский, да еще и в столь грозную годину. И почему не родилась базилисса, подобно супругу своему, прежде, когда блистала Византия под стать достоинствам ее? Блеск сей так подошел бы к ее тяжелым золотым косам и ясным, как лазурь Мраморного моря, глазам. Но выпала императрице иная доля — ежечасно умиротворять страну, укреплять супруга своего, дабы не предался он черному отчаянью, да провожать туда, откуда не возвращаются, тех, кто дорог.
Родила базилисса восьмерых сыновей. Старший сын Иоанн наследовал отцу престол. Был он благочестивым базилевсом, даром что Унией опозорил империю православную — за то и прибрал его Господь. Второй сын умер во младенчестве. Третьим сыном был Константин, что ныне носил адамантовую стемму с орлом Палеологов. Потом родился Феофил — всем братьям брат, математик и философ, да только и от него не жди подмоги в трудное время — не приведет философ к стенам осажденного города войско, не пришлет флот отогнать захватчиков от стен. Андроник тоже хорошим был братом, да только постригся он в монахи, и помощь теперь от него — токмо для укрепления духа. Шестого сына — Михаила — тоже прибрал Господь прежде времени. Димитрий и Фома, деспоты морейские, не сказать чтобы плохими были братьями, да только и от них не ждать базилевсу подмоги — перессорились братья, друг на друга ножи точат, да так увлеклись сим занятием, что турок проспали у границ своих.
Остался император Константин Драгаш один-одинешенек во всем большом доме Палеологовом. Некому было помочь ему в трудный час, некому было дать верный совет, некому было подставить плечо, дабы оперся на него уставший базилевс. Потому и молился он всегда по-особому, вкладывая в слова смысл, коего не было у иных. Потому и не надеялся он боле на помощь, что вдруг нежданно-негаданно свалится к нему с неба. Потому и подписывался он сразу двумя именами — отцовским и материнским, ибо любил свою мать и почитал род ее славный, хотя и от него тоже помощи особо ждать не приходилось — хоть сами бы от турок проклятых отбились!
Подле базилевса молились брат его Феофил и верный отрок Иоанн. Здесь же в скорби стояла инокиня Ипомони, некогда сама императрица Елена Драгаши, мать Константина, правительница Византии, постригшаяся после смерти супруга своего. Когда-то носила она скарлату, багряную атласную столу, пурпурную мантию и золотистый лорум, шитый богато жемчугами да самоцветами. Диадема базилиссы сияла на челе ее, тяжелые ожерелья и браслеты украшали лебединую шею и изящные руки. Златовидные косы ее, блестящие на солнце и мерцающие при свечах, кольцами вились вокруг головы. Но сменила императрица оперение райской птицы на простую белую фелонь, белое покрывало легло ей на голову и плечи, и не снимала она отныне траура до конца дней своих. Выпала ей горестная доля — быть последней императрицей и пережить многих из тех, чья смерть была для нее хуже собственной. Косы ее давно уже стали седыми, а глаза — мутными, как Черное море в бурю. И куда девалась их ясная синева?
Поодаль, среди латинян, стоял кондотьер Джустиниани. Был он предводителем генуэзцев и венецианцев, пришедших-таки на помощь братьям во Христе. Правда, не за спасибо пришли рыцари с Запада защищать Град Константина от османов — немало утвари церковной и драгоценностей Дома императорского пошло на переплавку, дабы заплатить благородным рыцарям за дело святое. А сверх того, по снятии осады с Города обещан был Джустиниани остров Лемнос. Намедни на совете увещевал он базилевса либо принять веру латинскую и уповать на помощь папы да государей христианских, воинство коих готово было при таком условии сразу прийти на помощь осажденному Граду, либо же сдать его без боя. Умным и своевременным был сей совет, но не лежало к нему сердце. Возблагодарил базилевс мудрого воителя, но к совету его не прислушался.
По другую руку от алтаря, в окружении соплеменников своих, молился и другой гость — Георге, князь сербский, деспот Косовский из славного рода Бранковичей, родич императрицы Елены. Высок был Георге и широк в плечах, глас его был громок, а нрав — тяжел. Как стукнет кулаком по столу — так стол и рушится, а ведь разменял князь уже седьмой десяток. И при Варне меч свой обнажал, и в крепости Шабац, и у Железных врат на Дунае — не брала его покамест сталь турецкая. И ныне пожаловал князь не с пустыми руками. На золото его залатаны были прохудившиеся стены Города — только б выдержали они! — углублены рвы да укреплены ворота. Привел он и воинство свое — пусть не столь многочисленное, зато не раз бывавшее в деле, а в Городе каждая пара рук была на счету. А еще привез князь хлеба в осажденный Город. Не забыл косовский деспот союзного долга, хотя и мог столкнуться в грядущем бою с соплеменниками своими, ибо немало было в войске османовом нынче христиан. Когда-то гордые византийцы почитали сербов за варваров, но прошло время, и глядь — а они уже чуть ли не единственные, на чью помощь можно рассчитывать. Слишком многое изменилось в этом мире.
Молился в окружении семейства своего многочисленного и мегадука Лука Нотар, богатейший динат византийский и стратег флота имперского — в алом плаще и раззолоченных узорчатых доспехах, которые ему, впрочем, были без надобности, ибо ни разу не видали мегадуку в бою. Зато громко раздавался глас его в собраниях высоких, и не забыл еще никто, как накануне громогласно вещал он, что предпочтет скорее, чтобы в Городе господствовала турецкая чалма, нежели папская тиара. Золото же, добытое базилевсом такой ценой и отпущенное на флот, чудесным образом затерялось в бездонной мошне мегадуки. Говорили злые языки, что нечист князь Лука на руку, а золотом от турок откупиться хочет. И были они правы — хотя как может быть правым злое? Не за спасибо выгораживал мегадука турок в глазах базилевсовых — а и много ли поимеет он от своих новых хозяев? Намедни на совете увещевал он базилевса принять веру магометанскую и склонить главу пред султаном, воинство коего готово было при таком условии уйти из-под стен константинопольских. Если же базилевс не желал делать это, то Город следовало сдать без боя. Умным и своевременным был сей совет, но не лежало к нему сердце. Возблагодарил базилевс храброго мегадуку, но к совету его не прислушался.
Молился подле базилевса на свой, латинский, манер и Франциск, рыцарь испанский. Прибыл он в Град Константина вместе с генуэзцами, кои объявились здесь для защиты его от османов, но пока все больше защищали негоциантов своих да торг их. Только все реже видели Франциска среди братьев по вере, в тавернах сидящим, и все чаще — во дворцах влахернских. Изумило рыцаря благородство базилевсово, покорило оно его сердце, ибо мнилось ему прежде, что не может быть в Византии достойных властителей, а те, что есть, — погрязли во лжи да в грехе. Вот до чего дошла великая некогда империя, что так думали о ней! Стал Франциск все чаще бывать подле императора во всех делах его, а после и вовсе стал тому другом — а и не бывало у императоров византийских друзей уже много поколений, не приживались они во влахернских хоромах.
Тихонько стоял за колонной человек в простом скаранике. Он не плакал и не молился — он смотрел. Нет, не латинский прознатчик то был и даже не османский. То был Лаоник Халкокондил, летописец. Жадно внимал он всему, что видел, ибо именно ему выпала честь описать падение Града Великого.
Был в Храме в тот день и апокрисиарий Фома Катаволинос, облаченный в богатый зеленый скарамангий, подпоясанный золотым поясом с большими изумрудами. Верой и правдой служил Фома базилевсам византийским. И к латинянам с посольствами ездил, и к османам. И верил ему Константин как самому себе — да напрасно. Давно уже переметнулся Катаволинос на сторону врагов, ждал только времени, когда выгоднее ему обнаружить измену свою. Отрекся от Христа дьяк Фома, тайно принял магометанство и стал верой и правдой служить султану Мехмеду под именем Юнус-бея. Она давно все знала, но не говорила, ибо никто не спрашивал.
Не все явились нынче в Храм. Не было многих воинов, ибо стояли они на стенах, вглядываясь в туманную утреннюю дымку, в которой шевелилось, как огромный дикий зверь, воинство османское. Не было генуэзцев из крепости Галат, что на том берегу Золотого Рога, — ожидали они вроде бы внезапного нападения турок с моря, посему и не оставили постов своих. Не было многих горожан и купцов, ибо покинули они Город. Не было в Храме и мастера Урбана. Сей искусный муж родом из Венгрии служил немало лет базилевсам в деле пушечном, да только оставил службу и к нехристям переметнулся. Говорили, что посулил ему султан вдвое больше золота, а мастер не стал раздумывать. Не было в Храме и патриарха Георгия Мамми, бежавшего в Рим, папскую туфлю лобызать — то ли со страху, то ли преисполнившись благости латинской. Вместо него вел службу митрополит Геннадий Схоларий, ученик неукротимого Марка Эфесского. Уж таких-то противников Унии еще поискать надо было, да только одна беда — страждал митрополит более всего занять престол патриарший, от того все беды его и приключались.
В этот день все они стояли с непокрытыми головами — друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи — и молились бок о бок. У всех были свои помыслы да дела свои. И настолько увлеклись люди бренным, что позабыли о вечности. А вечность такого не прощает.
Прислуживал митрополиту Геннадию инок Димитрий. Когда же завершилась литургия и покинули люди Храм, поднялся инок на солею и долго всматривался в сияющий купол. Видел он там одну лишь мозаичную Перивлепту, ничего более, но продолжал беззвучно звать, пока не услышал ожидаемого:
— Чего тебе надобно, брат Димитрий?
— Я пришел к тебе, божест… сестра, дабы спросить — не будет ли ко мне обращено каких твоих пожеланий?
— Нет, брат, ступай, укрепляйся духом. Доброго дня тебе.
Опустил инок голову и побрел вон из Храма, но уже у самых дверей окликнули его:
— Постой, брат! Слыхала я, во Влахерне расцвели розы… Хотелось бы мне… почувствовать запах… Ежели принесешь цветы, просто положи их на алтарь. Я буду благодарна тебе за это, очень благодарна.
25 мая 1453 года
Поэтому и непорочная владычица, мать Христа, Бога нашего, во все времена царствующий град хранила, и берегла, и от бед спасала, и избавляла от тяжких напастей. Вот таких великих и неизреченных благодеяний и даров пресвятой Богородицы удостоился город сей, с которым, думаю, и весь мир не может сравниться. Но так как по природе своей мы грубы сердцем и нерадивы, и, словно безумные, отворачиваемся от милости Бога и щедрот его к нам, и обращаемся на злодеяния и беззакония, которыми гневим Бога и пречистую его мать, и славы своей и чести лишаемся, как писано: «Злодеяния и беззакония разрушат престолы могучих», и еще: «Источат гордые мысли сердца их, и низвергнут могучих с престолов», — так и этот царствующий город бесчисленными согрешениями и беззакониями лишился стольких щедрот и благодеяний пречистой Богоматери и в течение многих лет страдал от неисчислимых бед и различных напастей.
— Утро доброе, сестра Мария.
— Доброе, сестра София.
— Как почивали, брат Иоанн?
— Благодарствую, сестра. Не жалуемся покамест. Ночью, говорят, галеры турецкие вышли в море…
— Не мешал ли кто, сестра Ирина?
— Нет, сестра. В Акрополисе было покойно.
— Подле Харисийских ворот ночью шумело воинство латинское.
— И что же, брат Георгий? Это нарушило твой покой?
— Ну… латиняне — это ведь не турки, правда?
— Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей?
— Спокойно, сестра София.
— Сестра! А правду ли говорят прихожане, что Мехмед обложил Город ратью бесчисленной, как песок на берегу моря Мраморного? И что переволокой затащили турки в Золотой Рог корабли свои, а генуэзцы из Галата перешли на их сторону? Правда ли, что ни один из христианских государей не пришел нам на помощь? Что делать нам, сестра?
— Что делать? Что всегда. Стоять, братья и сестры! Стоять!
Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая…
По обыкновению стоял инок на коленях в пустом Храме и молился. Поутру пришел он с охапкой влахернских роз — кроваво-алых и девственно-белых, чуть тронутых розоватой дымкой восходящего солнца и багрово-пурпурных, нежных и величественных. Они распустились на рассвете, капли росы еще сверкали на лепестках, подобно адамантам. Она издали почуяла их аромат, аромат еще не умерших цветов. Он отличался от того елея, коим потчевали Ее каждый божий день. Запах роз… Она чуть не забыла, как он прекрасен. Инок положил цветы на алтарь и ушел, а когда вернулся к обедне — их уже не было. Тогда обратился он к Ней:
— Возлюбленная сестра моя! Раз владеешь ты сокровенным знанием — скажи, как случилось так, что вечная и непоколебимая империя, простоявшая тысячу лет, подобно скале, вдруг рушится в единочасие?
Она задумалась. Непросто было объяснить ему то, что не имело объяснения. Все беды одновременно обрушились на империю. Перевелось в ней золото, не стало хлеба, нечего стало есть, нечем платить за еду. Плохо управлялась империя — то одни базилевсы приходили, то другие, перстами водили все в разные стороны. Не было порядка должного, осмелели динаты с деспотами, каждый делал что хотел, ни на кого не оглядываясь. А тут с Востока да с Запада тучи ветром нагнало. Но такое бывало не раз, почему же только ныне начало рушиться здание тысячелетнее? Не потому ли, что не менялось оно со дня своего основания — хотя мир вокруг ох как изменился? Не потому ли, что не могло оно меняться, ибо были крепко-накрепко сложены его стены из глыбин гранитных, залитых густым раствором? Когда трясется земля, рушатся дворцы да колокольни высокие. Не могло сие здание быть перестроено, могло оно только рухнуть. А те люди, что возводили его, устали и выдохлись, не построить им теперь нового. Подумала Она так — и ответила:
— Она просто состарилась, брат мой. Империи старятся так же, как и люди.
— Но что делать нам, простым смертным? Как противостоять той черной мгле, что окутывает сердца наши? Поглотит ли она их? Или свет однажды пробьется сквозь тьму?
— А как бы ты хотел, брат?
Непривычно было иноку. Впервые слышали его там, наверху, — прежде-то все молитвы уходили под сияющий купол, как дым в облака.
— Я хотел бы, чтобы после долгой ночи наступило утро и солнце, вставая над Босфором, золотило бы кресты на куполах.
— А ежели ночь будет долгой, очень долгой?
— Да пусть хоть сто лет она длится — главное, увидеть рассвет!
— Сто лет, говоришь? А двести, триста, пятьсот? А целую тысячу? Согласен ли ты тысячу лет ждать рассвета?
— Я согласен на все, лишь бы это было не напрасно.
Она помедлила, хотя медлить было уже нельзя.
— Брат мой… Мнится мне, что готов ты постичь предназначение свое. Так слушай же. Есть в Городе святыня нерукотворная. В ней заключена частичка души всех живущих. Слыхал ли ты, брат, про Одигитрию?
— Да кто ж не слыхал о ней! — воскликнул инок. — Чудотворная икона Пресвятой Богородицы, небесной покровительницы Града нашего. Исполнена она, говорят, евангелистом Лукой, привезена со Святой земли императрицей Еленой, матерью императора Константина, который основал наш Город. Сейчас на сохранении она во влахернском храме Святой Марии. И вправду — нет у нас святыни более ценной и хранимой.
О да! Не было в граде Константина того, кто хоть раз не слышал бы об Одигитрии! Ей молились, оклад ее покрывали поцелуями, до блеска отполировав драгоценный металл. Но никто не знал о ней того, что знала Она. Великая сила сокрыта была не в самой иконе, а в хранящейся в ней Омофоре — куске белой ткани, что была, по преданию, нерукотворным покровом Богородицы. Стоило омочить полы Омофоры в волнах Золотого Рога и воззвать к высшим силам о спасении, как откликались они, поднималась страшная буря и сметала все, что угрожало Великому Городу, — но сам Город обходила сия буря стороной. Никогда не пыталась Она объяснить людям, что такое Омофора, откуда сила ее. Люди верили в Богородицу, им проще было думать, что Дева Мария защищает их. Она с этим смирилась, да и Ей так было покойнее. Но была Омофора не всесильна — могла она спасти только трижды. Дважды бушевала уже буря, вызванная ею. Теперь мог спастись Город всего один, последний раз.
Когда-то давно осадили Константинополь русы-язычники, приплывшие с Севера на ладьях, — все море вокруг, насколько хватало взгляда, было заполнено ими. Страшно бесчинствовали варвары у стен Города, грозясь превратить его в руины, жгли дома и истребляли люд ромейский. Вышел тогда на берег Золотого Рога крестный ход, и впереди патриарх Фотий нес Омофору в руках. Омочил он полы ее в волнах морских и воззвал к Богородице. Говорят дальше, что услышала его Богородица и накрыла город белым своим покровом. И пошел вдруг сильный снег — да такой, что в двух шагах ничего не было видно, а было то в летнюю пору. Говорят еще, что видели в тот день над заливом женщину со светящимися крылами за спиной и царским венцом на челе, всю преисполненную небесным светом, с белым платом в руках, что шла будто бы по воздуху. Ну и порешили с тех пор, что защитила Город сама Богородица. Она с людьми не спорила, для нее главным было, что был Город спасен. На спокойном дотоле море поднялась вдруг страшная буря — ладьи русов тонули, как скорлупки, раздавленные стеной воды. Не выдержал такой бури Скьельдольф, безжалостный конунг русов, и отдал приказ ладьям своим отойти восвояси. В священном ужасе повернул великий воитель свой непобедимый флот. Он, никогда и ничего не боявшийся и ни пред кем не отступавший, ушел вдруг обратно на Север, никем не гонимый. Так спасен был Город в первый раз.
С тех пор хранили бережно святыню, глаз с нее не спускали. Когда захватили латиняне Константинополь и бесчинствовали в нем, посадив на престол нечестивого Балдуина, Одигитрия чудотворная сокрыта была иноками, исповедовавшими истинную веру. А когда первый император из рода Палеологов, Михаил, снова занял дворец во Влахерне, вернулась Одигитрия в свой Город, чтобы уже не покидать его. Тогда и построили для нее церковь — Святой Марии во Влахерне, — дабы нерукотворный образ лучше сохранился в рукотворном, и никто об этом не ведал. Только блаженных изредка посещали видения, в которых преисполненная света крылатая женщина, принятая ими за Богородицу, протягивала к ним руки свои с развевающейся по ветру белой Омофорой. Она улыбалась, ибо блаженные, подобно другим, тоже ничего не ведали.
Прошли годы — и вновь сгустились черные тучи над Градом Константина. Почти полвека назад турки впервые вторглись в пределы благословенной империи и одолели союзное ромеям воинство царя сербского Лазаря на поле Косовом. Поклялся тогда нечестивый султан Баязид. прозванный подданными своими Молниеносным, всем чародейством своим, что возьмет Константинополь и воссядет на троне базилевсовом. И не только поклялся — осадил Город с моря и суши. Купцы генуэзские да венецианские пошли уже к султану на поклон — как мало изменились они с тех пор! Прямой и короткой была дорога Баязида на Град Константина — да только не судьба была ему пройти по ней. Вынес патриарх тогдашний во второй раз Омофору к берегу Золотого Рога, омочил полы ее в волнах морских и воззвал к Богородице. Ничего не случилось в тот миг — не пошел снег сплошной стеной, буря не разыгралась. И даже помыслили маловерные, что потеряла Омофора силу свою. Да только ошибались они.
На другой день ушли вдруг турки из-под стен городских, растаяли галеры их в дымке морской. А через некий срок узнали в Городе — поднялась большая буря далеко-далеко, на Востоке, поднялась — и накрыла поганое царство турецкое. Пришел по душу османскую великий и страшный воитель Тамерлан, прозванный Железным Хромцом. Не оставлял он после себя в захваченных землях ни одного живого человека, будь то муж, жена или ребенок.
Перед битвой при Анкаре встретились Тамерлан и Баязид на поле брани. Едва взглянул султан на пришельца с Востока, как смертельная тоска охватила чародея. На черном знамени Тамерлана расправил крылья свои золотой дракон, как бы попирающий когтистыми лапами весь мир. На зеленом же знамени Баязида красовался полумесяц. Не хотел Баязид верить в судьбу свою, хотя давно уже была она ему предначертана. Оглядывая знамя врага своего, сказал султан надменно: «Какая наглость думать, что тебе принадлежит весь мир!» В ответ, показав рукой на знамя султаново, произнес Тамерлан: «Еще большая наглость думать, что тебе принадлежит луна!» Ошиблись две рати, взял золотой дракон верх над полумесяцем. Поглотила черная буря с Востока Баязида со всем воинством его — и будто бы растаяла. А самого султана Тамерлан держал в клетке, разговаривая с ним подолгу, пока тот не испустил дух в страшных мучениях. Не помогло Баязиду его чародейство. Ему ли было идти против судьбы?
И не ведал никто, отчего это вдруг объявился Железный Хромец в такой дали от степей своих, почему шел он на Север — но свернул вдруг с проторенного пути. Только Она знала, в чем дело. Там, на Севере, почти дойдя до богатых сарматских земель, взял и сжег по обыкновению Тамерлан безвестный город, а в ночь после этого явилась пред войском его крылатая женщина с царским венцом на челе, идущая как бы по воздуху, вся в лучах солнечных, и держала она в руках белое покрывало, как бы простирая его над землями сарматскими и закрывая путь. Узрев ее покрывало, в священном ужасе повернул великий воитель свое непобедимое воинство. Он, никогда и ничего не боявшийся и ни перед кем не отступавший, вдруг ушел обратно в свои степи, никем не гонимый. И присыпал следы от копыт скакуна его снег, нежданно выпавший летом.
Погнала Омофора бурю туда, где не ждали ее, и обрушила ровнехонько там, где нужно было. И хотя не ведали ромеи про то доподлинно, но сходство жены, явившейся Тамерлану, с той, что показалась когда-то над Золотым Рогом, было несомненным. И укрепилась тогда в Городе вера, ибо поняли люди, что и на сей раз спасла их Одигитрия, укрыла своим покровом, подняла бурю на Востоке, сокрушившую врагов на Западе. Возносились в Храме похвалы Богородице, и Она была рада.
Но прошли годы — снова окутала Город черная туча, и посвященные тогда вновь обратили взоры свои на Одигитрию. Последний раз предстояло ей укрыть Город, последний раз сокрушить врагов… И спросила Она инока, помедлив какой-то миг:
— Только ли иконой славна Одигитрия? Не припомнишь ли, брат Димитрий?
— Конечно же, образом чудотворным! А чем же еще, сестра?
— Значит, не ведаешь ты… Ну так слушай. Сила заключена не в иконе. Икона — это только вместилище. Сама же святыня сокрыта внутри нее от жадных глаз людских. Это — Омофора, которую почитают как нерукотворный покров Богородицы. Обрели мы реликвию сию давно, очень давно. Императрица Елена, благословенная матерь императора Константина, по основании Города привезла ее со Святой земли, а уж как она ее там добыла, то долгий разговор. И настрого наказала всем перед смертию императрица — не отдавать Одигитрию в чужие руки, ибо сила в ней страшная и не всякому под силу совладать с ней. Понимаешь ли ты меня, брат?
— Понимаю, сестра. Должен ли я укрыть святыню от поганых?
Он не видел, как Она торжествует.
— И такая сила в Омофоре, что горы разгладит равниной, а равнину вздыбит горами, поворотит русла рек, небо опустит на землю, а море поднимет до самых облаков. Негоже, чтобы попала она туркам в лапы. Не миновать тогда беды. А время пробудить силу ее не настало еще. Не настало… Так слушай. Завтра пойдет крестный ход с Одигитрией. Поднимут ее на носилки пышные, вынесут из храма Святой Марии и двинутся по всему городу — по Влахерне, мимо Харисийских ворот и церкви Святого Георгия, по Средней улице, мимо форума Феодосия, до самых Друнгарийских врат, а оттуда — к берегу Золотого Рога. Там извлечет митрополит Геннадий из иконы Омофору, и полы ее омыты будут в воде с молитвою. Много людей прошествуют вслед за иконой, бережно будут иноки нести ее по Городу. Тебе же предстоит незаметно для всех взять икону, сдвинуть оклад, вынуть оттуда реликвию и сокрыть ее, а икону возложить на место прежнее, как стояла, дабы никто не заметил пропажи. Возьмешься ли за такое, брат?
Опешил инок. Впервой ему было думать о том, как украсть, да не кошелек у купца какого, а такую святыню.
— Но как можно сотворить такое на глазах у толпы?
— Ты ответствуй сперва — возьмешься иль нет. А ежели возьмешься, то будет тебе от меня помощь.
Изумился инок:
— Если во власти Твоей сделать видимое невидимым, то почему Тебе, сестра, не сокрыть сию реликвию? Ведь тогда не нужно будет Тебе полагаться на хромого и недостойного…
— Так ты отказываешься, брат?
— Нет! Как можно, сестра? Я сделаю все, что Ты пожелаешь. Разум мой слаб, как и любой разум человеческий — не может он постичь промысел высший, но должен только следовать за совестью, а маяк сей отныне ярко светит мне.
— Итак, ты согласен?
— Да!
— Так слушай же. Нет у меня ни рук, ни ног, не могу я взять Омофору и сокрыть ее. Но могу я сокрыть тебя вместе с ней. У всякой святыни должен быть хранитель. Святыня без хранителя все равно что книга без букв. Без хранителя Омофора — кусок материи, не слишком белой, не слишком чистой, в коей нет ни силы, ни ценности. Как хранитель мыслит о святыне — так и пребывать ей вовеки. Я не смогу быть хранителем — мне скоро покидать эти края…
— Навсегда?
— О нет, брат! Не бойся. Я вернусь. Правда… будет это не скоро. Тебе выпало дожидаться меня и сохранить реликвию к моему приходу. Но теперь слушай внимательно. Слушай и запоминай. Нынче ночью захворает инок в церкви Святой Марии. На рассвете придешь ты к отцу-настоятелю и попросишься у него нести носилки с иконой. Возрадуется он приходу твоему и сразу дозволит то, что просишь, на хромоту твою даже не посмотрит. Когда будете с другими братьями нести икону по Средней улице, жди удобного случая — как выпадет он, сразу поймешь. Едва случится это, незаметно для других возьми икону и достань то, что внутри нее спрятано. Укрой это под фелонью и не оставляй ни днем, ни ночью. А теперь — ступай…
Склонился инок в поклоне и тенью скользнул мимо мозаичных стен — хромота уже не мешала тому, кому был открыт смысл.
26 мая 1453 года
Так вот и ныне, в последние времена, по грехам нашим, — то из-за нашествия неверных, то из-за голода и болезней, то в междоусобных распрях, — утратили могущество свое сильные, и обнищал народ, и в уничижение впал город, и ослабел безмерно, и стал точно шалаш в саду и словно амбар посреди цветника. Узнав обо всем этом, властвовавший тогда турками безбожный Магомет, Амуратов сын, который жил в мире и согласии с цесарем Константином, поспешно собрал множество воинов на суше и на море и, неожиданно приступив к городу, окружил его большими силами.
— Утро доброе, сестра Мария.
— Доброе, сестра София. Только не такое уж оно и доброе…
— Что-то встревожило тебя, сестра?
— Неспокойно было ночью, я глаз не сомкнула. И слышала все время — турки били в свои барабаны…
— Я тоже слышал, сестра! Их неисчислимое множество! Мне слышны были даже говор чужой и ржание лошадиное! Прихожане слезами заливаются — жечь и убивать идут поганые. Вроде потребовал султан сдачи Города и посулил свободный выход из него жителям, но базилевс отказался…
— И что же, брат Георгий? Ты полагаешь, ошибся базилевс?
— Разве базилевсы ошибаются, возлюбленная сестра? Только чует мое сердце… Говорят еще, что турки взяли приступом две крепостицы в предместьях — Ферапию и Студиос — и всех пленных оттуда вздели на колья прямо пред стенами городскими…
— Богородица, сохрани и помилуй!
— Ох, что же будет-то?! Море все заполонили галеры турецкие. Узрели поутру парус белый на горизонте. Подумали было, что вот он, флот долгожданный, посланный нам на подмогу государями христианскими. Да только оказалось, что наш это корабль, и плавал он на Запад за помощью да вернулся ни с чем…
— Что поделаешь, брат Иоанн. Разве должен Запад помогать нам? Разве не самим нам отвечать за себя? Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей?
— Всю ночь воины шумели, ходили туда-сюда, под утро громыхали повозки с камнями. Неспокойно было, сестра.
— Не мешал ли кто, сестра Ирина?
— Нет, сестра. В Акрополисе было покойно. Слишком покойно… Опустели дома и улицы, не слышен детский смех…
Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и всех событий его…
На другой день случилось все так, как и предрекала иноку Димитрию новоиспеченная сестра его. Едва поутру пожаловал инок в церковь Святой Марии во Влахерне — а отец-настоятель уж встречает его с распростертыми объятиями. Всю ночь трудились иноки на стенах, таскали камни, месили раствор — иные и поныне заняты были сим делом богоугодным. Один из иноков упал с лестницы, ушиб себе бок, лежать ему еще долго. Димитрий был хромым с рождения, посему не брали его на стены, но для того, чтобы нести носилки с иконой чудотворной, дано было ему достаточно сил. Не смутил калека-инок отца-настоятеля, на все была воля высшая.
Ясным было небо в тот день, лазоревым, ярко светило солнце, как будто и не было вовсе турок и латинян, Востока и Запада, а была лишь она, молодая и сильная империя, со священным Градом в сердце, а вокруг цвела вечная весна. Тихо вынесли иноки из церкви носилки пышные с образом, тихо прошли по Влахерне, ибо мало людей встречало их среди дворцов да хоромин заброшенных.
Когда-то легенды о неземной красоте чертогов императоров византийских ходили по всему свету, но дала слабину империя, сокрушили ее коварные латиняне, прошлись по ее величию коваными сапогами. Тогда порушен был Великий Город, сожжен и разграблен. Она не забыла, как выламывали «рыцари Гроба Господня» золотые кресты, усыпанные самоцветами, из алтарей, как лакали брагу из церковных потиров, как жрали, давясь, истекающее кровью мясо с дискосов храмовых и как бродили потом по улицам, пьяные аки свиньи, увешавшись драгоценными женскими уборами. Времени немало прошло с тех пор. Раны, оставленные Западом, затянулись слегка, но вылечить их было не под силу никаким лекарям. Потому и стояла некогда кичившаяся роскошью Влахерна в руинах и запустении. Зато разрослись в ней розы — а Она их очень любила.
Прошла процессия по пустой Влахерне, вышла к Харисийским вратам и церкви Святого Георгия — а уж там встречал ее народ. Воины, монахи, купцы, простой люд — все вышли просить Богородицу о заступничестве. Каждый жил здесь и сейчас, и тяжело было людям думать, что время для заступничества еще не настало. Толпы народа стояли вдоль Средней улицы, каждый хотел увидеть образ и поклониться ему, а иные — так и дотронуться. Но зорко охраняли святыню иноки, шли через толпу, как судно по волнам — прямо, гордо и никуда не сворачивая. Опасался Димитрий, что не выпадет ему удобного случая при таком-то скоплении народа сделать дело свое, но укреплял неустанно себя в вере и ждал знака. А ждущий всегда дождется.
Как дошел ход до пересечения Средней улицы с Триумфальной дорогой, затянуло небо белесой пеленой — почти такой же, что заставила некогда убраться восвояси жестокого конунга русов. Но недоброй была эта пелена, сердитой какой-то. Да и раньше положенного времени надвинулась она — не были еще омочены полы Омофоры в волнах Золотого Рога. А как дошла процессия до форума Феодосия, потемнело небо, как ночью, загрохотал гром, первый в этом году. Испугался народ, креститься начал. И понял Димитрий, что вот, настал его час. Как ступили они с форума на улицу, ведшую к вратам Друнгарийским, так полил ливень, да с таким крупным градом, какого не видели в этих местах. Вода текла со всех сторон, сверху и снизу, поднимаемая ветром. На узкой мощеной улице поднялась она выше колена, снося людей. Криками наполнился Город. Хотели иноки прикрыть бесценный образ от дождя хламидами своими, да только накренились носилки — и упала на камни икона чудотворная.
Недобрый знак это был. Не пришла еще пора Богородице защищать Город. И тогда обуял людей суеверный ужас, падали они в воду и рвали на себе волосы. Один лишь Димитрий не растерялся, ибо был он избран и ведомо ему было более, нежели другим. Пока братья его и простой люд стенали да руки заламывали, подхватил Димитрий икону, почти из воды ее выудил, укрылся с ней за носилками перевернутыми, раздвинул оклад и быстро сунул за пазуху то, что внутри нащупал. Никто не приметил этого, а когда носилки были-таки подняты, водрузил на них Димитрий спасенную от воды икону, как будто и не падала она. Тут буря и прекратилась — так же внезапно, как началась. Никакого вреда не нанесла она туркам — ни на воде, ни на земле. Недоброе это было знамение. Повернул ход крестный обратно в церковь Святой Марии. Опустилась на Город печаль.
Уже ввечеру еле-еле добрел Димитрий по залитым водой улицам до Храма. Тут и здоровому мужу несладко пришлось бы, не то что увечному. Вошел в Храм — и сразу к Ней.
— Сестра! Вот, я принес то, что просила ты!
И занес он руку, дабы вытащить из-за пазухи Омофору, но услыхал:
— Тише, не надо! Я уже чую, что здесь она, у твоего сердца. Благодарю тебя, брат Димитрий. Теперь сохрани реликвию — не говори о ней никому, не расставайся с ней и не выходи из Храма. Спать можешь на хорах пустых. Здесь смогу я защитить тебя. А как придет время закончить то, что начато, — оповещу тебя.
Говорила Она слова сии, и купол будто бы наполнялся сиянием. Не понял инок — то ли в глазах у него светится, то ли в паникадилах масла прибавилось. Только светло стало вокруг, и мозаика под куполом вся зажглась, заиграла золотыми искрами. Такова была улыбка сестры его. Но тут услыхал инок шаги. Кто-то вошел в Храм. Был поздний гость высок и закутан в темный сагион. Сразу узнала Она его, хотя и был он одет в плащ простого ратника. Узнала по особенной осанке и поступи — такая бывает только у багрянорожденных. Повинуясь знаку Ее, бесшумно скрылся инок среди колонн.
Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить…
К Ней обращал он молитву свою — хотя и не ведал о Ней ничего доподлинно. Она и прежде говорила с базилевсами — с теми, кто готов был слышать Ее. Хорош был последний император, давно таких не видала Византия. Не так важно, как жила империя, — важнее, как она погибала. Шептали губы его:
— Прости меня, Господи! Нет, можешь и не прощать — пощади хотя бы их! Много грехов вершилось, много ошибок было сделано. Пусть все на мне будут. Если б не я — процветал бы народ ромейский…
Наговаривал на себя базилевс. Делал он все, что возможно. И что невозможно — тоже делал. Все ждали голода в Городе осажденном, но отдал он последнее золото из казны, купил хлеба, и каждая семья получила себе пропитание — немного, но достаточно, как раз чтобы не голодать. Все ждали, что в осажденном Городе не будет воды, но загодя повелел базилевс починить древний резервуар — Цистерну Базилику, — построенный еще при основании Города и питавшийся подземными источниками. Располагался он под землей, вели к нему пятьдесят две ступени, по которым и днем, и ночью теперь таскали воду. Велик он был, на весь Город хватало. Поддерживали Базилику над ним триста тридцать шесть мощных колонн, по двадцать восемь в каждом из двенадцати рядов. Не схватили Город за горло костистыми лапами ни голод, ни жажда.
— Не виновен ты, Константин. Встань с колен, — был ответ.
Но казалось базилевсу, что это сам он говорит с собой.
— Не виновен, речешь? Сколько раз предлагали мне сдать Город — и султан предлагал, и латиняне, и Джустиниани, и мегадука… Не слушал я их, стоял на своем, как осел упрямый. А ныне погублен Город, ибо не сможем мы удержать его.
— Думаешь, изменило бы согласие твое хоть что-нибудь? Или веришь до сих пор в лживые посулы султанские? Те, кому суждено погибнуть, — погибнут. То, чему суждено сгореть, — сгорит. То, чему суждено прорасти, — прорастет. Веками стояла империя на перекрестье дорог с Запада на Восток и с Севера — на Юг, из Черного моря — в Белое, питая и защищая мир христианский от диких орд. Теперь приходит конец служению ее. Не устоять Городу, но не твоя в том вина.
— Я мог бы забыть о гордости своей и признать первенство папы — но я не сделал и этой малости для народа своего.
— И что, полагаешь — обошлись бы латиняне с ромеями лучше, нежели турки? Или забыл ты, как хозяйничали рыцари в Городе твоем? Варвары с Запада мало чем отличаются от варваров с Востока.
— Я был недальновиден. Доверял не тем, кому надо доверять, изгонял тех, кто говорил мне правду. Я не думал о том, что впереди, и не помнил того, что сзади. Вина моя тяжка.
— Всякий человек ошибается. Не ошибается только Бог. Будь покоен, нет в том твоей вины.
— А кто, кто ж тогда ответит за все?
— Кто виновен. Один раньше, другой — позже, но ответят все. Латиняне ответят, когда узрят зеленые флаги с полумесяцем под стенами Вены, турки — когда за то, что ты турок, будут убивать еще в утробе материнской. Всяк за свое ответит, а кто не успеет — за того детям ответ нести. Иль усомнился ты в этом?
— Но что же делать мне? Смотреть на гибель Города своего и веры?
— Вера бессмертна, ежели это истинная вера. А вот Город… Знаешь ли, базилевс, — умирают все, только живут немногие. Всему приходит конец — городам и империям, автократорам и простолюдинам. Пал Рим когда-то — падут и иные империи Востока и Запада. Никто не избежал еще смерти. Только по-разному умирать можно. Возьми хотя бы предков своих, базилевсов: кто от удара ножом в спину преставился, а нож тот в руке брата был, кто от яда, подсыпанного супругой любимой, скончался в страшных муках, кто задушен был по приказу сына родного. Даже те, кто умирал на мягкой перине своей смертию, — разве не страдали они? Твоя же смерть будет иной.
— Погибнуть базилевсу как простому ратнику…
— Так что с того? Это лучшая смерть для базилевса, мало кто заслужил такую. Но тебе она пожалована будет в награду за стойкость твою и благородство.
— Только кого выбрать мне — магометан или латинян? Запад или Восток?
— Не делай выбора там, где нет его. Выбор между восходом и закатом — разве это выбор? У тебя свой путь, ярко освещен он полуденным солнцем — так иди по нему!
— Может, лучше все-таки отворить врата туркам или отослать султану ключи от Города? Так я хотя бы спасу остатки народа ромейского.
Но молвила Она:
— Не нужно отворять врат, базилевс. Нам ли самим впускать нечестивых в Город?
Хотел император снова предаться молитве, но не мог, ибо завладел разумом его вопрос сей:
— Может, лучше все же отворить врата?
Но сказала Она ему:
— Не нужно отворять врат, базилевс. Пусть нечестивые сами войдут в Город.
И вновь приступил император к молитве своей. Но не стерпел и в третий раз вопросил:
— А может?
И сказала Она:
— Не нужно отворять врат.
— Разве не сломают они их все равно?
— Но зато не сами мы впустим к себе Тьму. Тем и спасемся. Побеждает всегда тот, кто сражается с оружием в руках до последнего. Тот, кто идет вперед к цели, не оглядываясь по сторонам. Ступай же! Смерть твоя да искупит жизнь твоих предков.
Встрепенулся базилевс:
— Кто здесь?! С кем говорю я?! Мой ли это голос призывает меня идти на смерть?
Но никто не ответил базилевсу. Тишина висела под куполом, лишь только эхо тихо шептало: «Кто здесь? Кто здесь? Кто здесь?» Слушал базилевс — но ничего не слышал, кроме гула ветра в пустых хорах. Выронил он из рук молитвенник в кованом переплете — гулким эхом прогромыхал он по мраморным плитам. И молвил Константин:
— Я слышал Тебя! Ты есть, Премудрая! Тебя не может не быть! Говорили мне, что Ты есть, — а я не верил. Давай же условимся, Премудрая. Если Ты есть — останусь я в Городе и исполню то, к чему влечет меня сердце, но чему упрямо противится разум мой. Если нет Тебя — я покину эти места, сяду на корабль и отплыву к братьям моим, деспотам морейским, а там, может, и до Рима доберусь. Выйду я сей же час из Храма. Если встретит меня полная луна, что светила, когда вошел я сюда, — значит, нет Тебя, и все это — морок. Если же луна будет сокрыта — значит, услышали мы друг друга. Прощай же, Премудрая!
Покинул базилевс Храм с неспокойным сердцем. Ну что же, прощай, последний и лучший из императоров. Было Ей грустно и легко. Она как будто видела — вот базилевс вышел на площадь, залитую светом лунным, готов уже он принять решение и покинуть Город, как вдруг… Тень закрыла луну! Сперва часть ее, будто откусив кусок от лунного диска, потом половину, потом — почти целиком, оставляя лишь месяц, столь любимый османами, а потом на Город пала тьма. Не ждал никто лунного затмения. Никому, кроме Нее, не было ведомо, что в эту ночь тень солнца закроет луну и погрузится Город в непроглядный мрак. Замер базилевс и встал посреди площади как вкопанный.
Видел затмение не только базилевс. Видели его жители Города и припали к стопам Богородицы, дабы защитила она их. Видели затмение и воины на стенах — и сжали они рукояти мечей своих да древки копий. Видели затмение и генуэзцы в Галате — и страх поселился в их сердцах, ибо клятвопреступление всегда будет наказано. Перекрестилась Елена Драгаши, а ныне инокиня Ипомони, увидев, как тень солнца закрыла луну, перекрестилась — и слезы потекли по ее щекам, более прекрасные, нежели адаманты из ее короны.
Запечатал Георге Бранкович перстнем своим гербовым послание к соплеменникам, стоявшим у стен Города под султанскими стягами, в котором просил он их не усердствовать при штурме, а в ответ обещал щадить нападающих. Как только скрылась луна, возрадовался князь сербский — верному человеку проще будет незамеченным проникнуть в лагерь турецкий. Запечатал и кондотьер Джустиниани перстнем своим гербовым послание к правителям города Генуи, в котором писал он, что бессмысленно отправлять на помощь Городу войско, а лучше выждать, когда турки ослабнут при штурме, и тогда… Но как только скрылась луна, адская боль пронзила вдруг шею кондотьера, и не знал он, что это с ним творится.
Пересчитал мегадука Лука Нотар все свои монеты золотые, а когда померк лунный свет, охватил его страх, что они ему уже не понадобятся. Видел затмение и мастер Урбан — и показалось ему, что по такой тьме не найдет он дороги домой. Видели затмение и турки — и мнилось им в сокрытии полумесяца что-то жуткое, пали они ниц и взмолились Пророку своему. Видел затмение и Фома Катаволинос, апокрисиарий базилевсов, и почудился ему в ухмыльнувшейся черной луне лик смерти его лютой — в шлеме с головой дракона. Видел затмение и Лаоник Халкокондил, летописец. Видел и тут же записал: «25 мая 1453 года от Рождества Христова на Великий Град Константина пала тень лунного затмения».
Она все ведала, но не говорила никому, ибо никто не спрашивал. И знала Она, что в кромешной тьме на площади пред Храмом подошли к базилевсу три темные фигуры. Нет, были это не тати ночные, а милые его сердцу брат Феофил, отрок Иоанн и рыцарь Франциск, Возрадовалось сердце императора.
— Что делаете вы тут, по времени ночному? — спросил он пришедших.
— Тебя ищем, — был ответ. — Негоже тебе ходить одному в такое время. И в пустой дворец идти негоже, разговаривать там с тенями умерших. Пойдем-ка лучше в кабак, здесь неподалеку как раз есть подходящий. Там подают вино из Моравии, терпкое, его настаивают на смоле. Выпьешь — так сразу забудешь обо всем, только наутро в голове шуметь будет.
Рассмеялся император — в первый раз за последние десять лет:
— И что — по-вашему, станет базилевс пить эту бурду, к которой во времена предков его не всякий простолюдин притрагивался?
— Будет тебе, Константин! Раз уж суждено нам быть пьяными — уж сделаем это вместе и с радостью.
— А и впрямь, — ответствовал император, — пойдем, сразимся с этим редкостным вином! Опьянеть лучше, чем отступить.
И так вместе, рука к руке, направились они к таверне. У Нее навернулись слезы на глаза. Мраморный пол поутру залит будет плавленым воском, но некому будет счищать его. Да и нужно ли? Засветились стены и купол Храма, освещая во мраке путь тем, кто шел один по темной дороге. Видели сияние это жители Города и припали к стопам Богородицы, дабы простила она их. Видели сияние и воины на стенах — и еще крепче сжали они рукояти мечей своих да древки копий. Видели сияние и генуэзцы в Галате — и зависть поселилась в их сердцах, ибо оставшиеся в Городе были избраны, а их, отступников, обделил верой кто-то свыше. Инокиня Ипомони перекрестилась, увидав, как воссиял купол Храма во мраке, перекрестилась — и улыбка тронула ее губы, более светлая, нежели когда-то парча на златотканом ее лоруме.
Видел сияние Георге Бранкович — и возрадовался, ибо счел сие знамением успеха непростого его предприятия. Видел сияние и кондотьер Джустиниани, и отступила боль в шее его, но недобрые предчувствия сжали сердце. Припрятал Лука Нотар свои деньги, а когда засветились стены Храма, пал он вдруг на колени и стал истово молиться. Видел сияние и мастер Урбан — и понял он, что не будет ему прощения, а дом его будет захвачен и разорен теми, кому служит он. Видели сияние турки — и снова пали ниц, молясь Пророку своему. Видел сияние и Фома Катаволинос, апокрисиарий базилевсов, и напомнил ему купол Храма голый череп, скалящийся в ночи. Видел сияние и Лаоник Халкокондил, летописец. Видел и тут же записал: «25 мая 1453 года от Рождества Христова Великий Град Константина озарился светом от купола Святой Софии».
К утру осажденный Город окутал густой туман.
27 мая 1453 года
А сам цесарь с патриархом и архиереями, и весь церковный клир, и толпы женщин и детей ходили по церквам Божьим и молитвы и мольбы возносили, плача, и рыдая, и возглашая: «Господи, Господи! Грозно естество твое и непостижима сила; древле и горы, познав силу ту, затряслись, и все сотворенное содрогнулось, солнце же и луна ужаснулись, и блеск их померк, и звезды небесные ниспали. Мы же, несчастные, всем этим пренебрегли, согрешали и беззаконничали, Господи, перед тобой, и многократно гневили и озлобляли тебя, Боже, забывая твои великие благодеяния и попирая твои заветы, и, словно безумцы, отвернулись от милостей твоих к нам и щедрот, и предались злодеяниям и беззакониям, и тем далеко от тебя отступили. Все, что навел ты на нас и на город твой святой, по справедливому и истинному суду свершил ты за грехи наши, и не можем открыть мы уст своих, ибо нечего сказать».
— Утро доброе, сестра Мария.
— Разве может оно добрым быть, сестра София?
— Что-то тревожит тебя, сестра?
— Что тревожит меня?! Разве это не тревожит всех сейчас? Турки, кругом турки, эти нехристи, и несть им числа! Ночью, говорят, протащили они волоком мимо Галата свои галеры из Босфора в Золотой Рог. Вышли наши корабли в залив под утро, вел их капитан Тревизано. Напали они на турок с тыла, но позабыли, что в Галате засели предатели-генуэзцы, кои принялись кричать и стрелять им в спину. Потопили наши немало галер турецких, пожгли их огнем греческим, но и одно наше судно ушло под воду, а моряков с него турки казнили. Разгневался базилевс и приказал казнить пленников турецких да выставить их головы на стены. Ужас что творится! А тут еще и Омофору злодеи похитили…
— Защити нас, Богородица!
— Уверена ль ты, сестра, что похитили?
— Разве могу я ошибиться в этом? Чую я — нет ее более. Уносили образ с ней внутри, а вернули — пустым…
— И кому же могла она понадобиться, сестра?
— Мало ли нынче охочих до добра чужого!
— А может, и хорошо, что взяли Омофору-то? Все ж туркам не достанется. А что помогать она не стала нам — так на то воля высшая.
— И что же, брат Георгий? Полагаешь ты, что это вышняя воля?
— А как же иначе, возлюбленная сестра! И то, что враги стоят у ворот, — это тоже она, родимая. Видать, провинились мы в чем-то, сильно провинились… Скоро, ох, скоро обрушится на нас буря. Я-то и сам ночью глаз не сомкнул, прислушивался к шуму из-за стен.
— Да-да, сестра! Слышал я, сегодня поутру базилевс с воинами своими сделал вылазку, и много турок полегло под стенами — да только их все равно что песка на берегу морском.
— Ох, брат Иоанн, ромеев тоже когда-то много было — да только куда подевались все? Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей?
— И днем и ночью ходят по ней латники туда-сюда, гремят оружием. Не спасет нас на сей раз чудо, как спасало когда-то. Об этом печалюсь.
— А у тебя что, сестра Ирина?
— В Акрополисе тихо. Слишком тихо…
— Так что же все-таки делать нам, сестра?
— Что делать? Что всегда. Стоять!
Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей Святой…
Молился нынче в Храме, стоя на коленях, без малого весь Город. Растаял белесый туман, обнажив правду горькую. В последний раз Мехмед потребовал сдачи Константинополя и посулил свободный выход из Города всем жителям. Базилевс же предложил ему выплатить дань боле обычного — а платил он ни много ни мало, триста тысяч серебряных монет в год! — только чтобы оставить Город под скипетром базилевсовым. «Отдать же Град невозможно ни мне, ни кому другому из живущих в нем. Духом единым все умрем по воле своей и не пощадим живота своего», — таков был ответ императора Константина. Передан он был султану через Фому Катаволиноса. С тем оный Катаволинос от базилевса своего и отложился. А уж как рвал и метал султан — так и не передать словами. Казнил он немало своих сподручных — за то, что проспали вылазки ромеев на море и на суше, — и поклялся, что по обычаям ислама отдан будет Город на три дня на поток и разграбление. Скоро, скоро обрушится гнев султанский на Град Великий!
В этот день многие друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простые люди, севастократоры и стратопедархи малодушно молили Константина, дабы оставил он Город — для того якобы, чтобы вдали от опасности собирать войско, что однажды очистит Град Великий от нехристей поганых, которых намеревались они впустить. Но тверд был император, высоко держал он главу свою: «Немало героев, великих и славных, за отечество свое жизнь отдали. Мне ли не сделать этого? Нет, государи мои, если суждено мне погибнуть — погибну здесь с вами». Не было больше уныния и нерешительности. Прошло время страха. Наступило время стойкости.
Во всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душою и твердым убеждением, что на все Твоя Святая воля…
Едва рассеялся туман, полетели в сторону Города ядра, несущие смерть и разрушение. Супротив укреплений Феодосиевой и Ираклиевой стен стояли четырнадцать батарей, а недалеко от шатра султанского поставил мастер Урбан свою бомбарду длиной в сорок пядей, с жерлом в девять пядей и толщиной железа — в целую пядь.
[32] Могла она стрелять всего пять раз в день — но какие это были выстрелы! Содрогалась и стонала от них земля. Хорошо еще, что наводчики у орудий были плохи, большая часть ядер не долетала до стен, а те, что долетали, падали не туда, куда направляли их. Повелел султан придвинуть батареи ближе к Городу — но напрасно, ибо погибали орудия из-за подкопов да вылазок ромеев. Повелел султан засыпать побольше пороха — да только начали рваться пушки, полетели осколки в шатер султанский, чуть самого не покалечили. Тогда повелел султан поставить пушки на галеры и стрелять по Городу со стороны Золотого Рога, там, где стены были тоньше и ниже. Но взволновалось море, полетели ядра мимо целей, орудия же сорвало и бросило в волны.
Тяжелые времена настали для защитников Города. Рушили ядра стены и башни, немало там людей голову сложило. От ударов своих же орудий турок гибло больше, много больше, но что им сей урон? Слишком мало осталось защитников у Города, все вышли на стены — не только воины, но и старики, и жены, и даже отроки. Все, кто мог держать оружие в руках. И стоило туркам пойти на приступ, как встречали их пули, стрелы, камни и огонь греческий. Заговорила пушка Урбана — и посыпались камни со стен, но выстояли стены. Летело раскаленное железо в город, и всякое ядро не падало на землю, но находило себе жертву — церковь, дом или плоть живую. И хотя сыпалась с неба смерть, как град стальной, никто не покинул постов своих, никто не побежал, только крепче сжимали оружие защитники Города.
Остался инок Димитрий один в опустевшем Храме. Все братья, кто мог на ногах стоять, ушли на стены — а и было там нынче не по-весеннему жарко. Сюда же не долетали ядра, посему и остались здесь только пара немощных старцев, женщины да калеки. Но звук… Звук падающих ядер терзал слух, и вздрагивали все, когда говорила пушка Урбана.
— Сестра София! Сестра! — позвал Димитрий Ту, которой обязан был надеждой. — Сестра, вышли все сроки. Что делать мне далее? Как сохранить святыню, как спрятать ее от нечистых? Ведь найдут ее турки. А ежели не найдут, так просто убьют меня да бросят в яму — калека им без надобности, меня и на рынке не продашь, никто не позарится. Или сгорю на пожаре. Погибнет Омофора, истлеет в огне, вымокнет в грязи да в крови. Как уберечь ее от напастей сих?
— Готов ли ты, брат?
— Зачем спрашивать — разве есть такое, на что я не готов?
— Тогда слушай. Когда турки ворвутся в Город, будь здесь, в Храме, вместе с людьми. Никуда не отходи, держи при себе святыню. Не терзайся понапрасну — не пропустишь ты, как откроется для тебя путь спасительный. Никто другой не сможет за тобой проследовать, ибо откроется сей путь только для тебя.
— А что там, на пути?
— Разве важно это?
— Нет, но… почему мы должны прятаться? Почему не омочить полы Омофоры в волнах Золотого Рога и не испросить у нее помощи? Неужто откажет?
— Не откажет, брат, не откажет. Но время еще не пришло.
Ясно стало Ей, что не смогли пока слова Ее убедить инока. И сделала Она еще одну попытку:
— Возлюбленный брат мой! Нынче гибель Города видится тебе концом света. Но это не так, далеко не так. Погибнет Город — но люди останутся. Греки, турки, генуэзцы, сербы… Много останется и других людей. Будут они рождаться и умирать, пить и есть, воевать и строить, радоваться и грустить. Но всему приходит конец. Погибла империя ромеев — погибнет и империя турок, и империя латинян. Никто не избежал еще гибели. Но однажды придет день, когда не Город ждать будет последнего своего часа, но весь род человеческий. Поднимется большая волна на Западе, но двинется навстречу ей такая же волна с Востока, вскипят валы с Юга — но встретятся они с такими же валами с Севера. Схлестнутся они, и ничто не устоит, а полю битвы снова быть здесь. И будет война сия уже не для покаяния, а для истребления. Где она пройдет, там людей не останется. Железо будет гореть, а камни — плавиться. Огонь и дым с пеплом поднимутся до неба, и земля сгорит. Вот тогда и скажет реликвия слово свое.
— Неужто и за это тревожишься Ты?
— А кому за это тревожиться, кроме меня? Я в ответе за всех, кто живет, кто умер и кто будет жить, ибо все люди — единое целое, хотя они про это и не ведают. Впереди у тебя, брат, много времени, подумай об этом.
Падали ядра на Город, и вздыхал он каждый раз, когда говорила пушка Урбана. Тяжко ранен был Город, но покамест жив и не намерен сдаваться. Были времена, когда стояла столица империи, колеблемая ветрами, и не знала, куда ей преклониться, но времена сии миновали. Теперь не боялась Она за Город. Земной Град построен для того, чтобы разрушенным быть, небесный же нерушим вовеки. Заботило Ее иное. Провидела Она все, что было и что будет, все было открыто Ей, посему жертвовала Она дорогим для Нее во имя спасения еще более дорогого. Черные тучи сгустились над Городом. Но когда те же тучи сгустятся надо всем живущим — на что уповать ему? И вот уже слышала Она голоса из прошлого, настоящего и будущего, и так они перемешались, перебивая друг друга, что сложно было Ей понять, откуда идут они.
Мы будем воевать с теми, которые не веруют в нашего Бога, покуда они не будут давать выкуп за свою жизнь, обессиленные, уничтоженные!
Сколько раз слышала они эти слова! Разными были имена богов, разными были имена людей — но главное оставалось неизменным.
Мы предупреждаем поклоняющегося кресту: ты и Запад будете разбиты!
И смотрела Она это с тревогой и болью.
Мы сломаем крест и выльем вино!
Все люди были похожи друг на друга, как братья единоутробные. Впрочем, разве не братья они?
Мы завоюем весь мир!
Разве не одна и та же кровь течет в них, в людях?
Мы перережем горло неверным, а их деньги и дети станут трофеями наших воинов!
И вина ли братьев в том, что так жестоки они друг к другу?
Мы говорим неверным: ждите того, что сокрушит вас!
Все они равно молятся Богу, уповая на облегчение страданий своих и усугубление страданий ближнего.
Мы продолжаем нашу священную войну!
Как будто слышит Он их. А впрочем — слышит.
Мы не остановимся до тех пор, пока знамя единости не пролетит по всему миру!