Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Родриго Кортес

Часовщик

Час первый

Возбужденная толпа вывернула из-за угла, и Томазо положил руку на эфес — рев становился все более угрожающим.

— Бей его!

Томазо прищурился. По залитой солнцем, раскаленной брусчатке волокли привязанного за ноги к ослице мальчишку лет пятнадцати.

— За что его?

Томазо обернулся; из дверей храма осторожно выглядывал падре Ансельмо — глаза испуганы, рот приоткрыт.

— Не знаю, святой отец. Наверное, вор.

— Прости его, Господи, — торопливо перекрестился Ансельмо; он и сам был ненамного старше преступника.

Рокочущая толпа протекла мимо них, и стало ясно, что это баски. Именно они дважды в год привозили на ярмарку сырое железо, и полный ремесленников город оживал — до следующего завоза.

— Хотя… откуда здесь воры? — вдруг засомневался падре. — Два года служу, а тюрьма как стояла пустой, так и стоит.

Исповедник четырех обетов[1] Томазо Хирон ничего на это не сказал и лишь проводил окровавленное тело затуманившимся взглядом. Именно так, за ноги, со съехавшей до горла бурой от пыли и крови рубахой волокли его самого — в далеком Гоа. И если бы не братья…

— Свинца ему в глотку залить! — взвизгнули из уходящей толпы.

Томазо мгновенно покрылся испариной, — так свежи оказались его собственные воспоминания. Он тогда спасся чудом.



Нет, поначалу, когда португальские моряки обнаружили в Индии огромную христианскую общину, Ватикан исполнился ликования: найти опору в Гоа, самом сердце азиатского рая, — о такой удаче можно было только мечтать. И лишь когда люди Ордена ступили на Малабарское побережье, стало ясно, сколь трудным будет путь к единению. Здешние христиане, яро убежденные, что их общину основал сам апостол Фома, тяжко заблуждались в ключевых принципах веры.

Пользуясь оказанным радушным приемом, братья внедрились во все структуры общины, изучили храмовые библиотеки и пришли в ужас. Мало того зла, что индийские христиане-кнанайя были потомками беглых евреев, они оказались еще и верными учениками египетских греков. Старые астрономические таблицы, свитки с указами Птолемеев, труды отцов-ересиархов — все буквально кричало о том, что именно здесь, в Индии, недорезанные донатисты[2] спрятали остатки еретической Александрийской библиотеки.

Работа по исправлению незаконной религиозной традиции предстояла долгая и кропотливая. Но англичане уже появились у берегов Гоа, угрожая перехватить инициативу, а потому Ватикан ждать не мог. Папа распорядился немедленно взять епископаты Индии в свои руки, принудительно ввести в них латинские обряды, а истребление еретических Писаний и ненужных летописей поручить Святой Инквизиции. И рай превратился в ад.

Исповедник четырех обетов поежился. Отпор последовал незамедлительно, и, боже, как же их били! Его так не били с того самого дня, когда, совсем еще неопытным щенком, размазывая по лицу кровь и слезы, Томазо понял, что его таки приняли в Орден.



Толпа завернула за угол, и рев начал отдаляться. Однако спокойнее не стало. Из каждого дома, из каждой лавки, из каждой мастерской выбегали все новые и новые люди, и все они отправлялись вслед за разъяренной толпой басков — на центральную площадь.

— Что произошло? — ухватил за шиворот чумазого мастерового Томазо.

— Не знаю, ваша милость, — хлопнул глазами тот. — У нас такого отродясь не было.

Томазо отпустил его, прикрыл шпагу плащом и решил, что идти на площадь, невзирая на жару, придется.

Уже когда его повалили наземь и начали бить, Бруно с недоумением осознал, что жить ему от силы четверть часа. Баски не прощали обид, а уж за своих стояли стеной. Так что, когда полгода назад Бруно убил старшину баскских купцов Иньиго, он сам подписал себе смертный приговор. И это было странно: Бруно совершенно точно знал, что у него иная судьба.

Поскольку баски кричали на своем, Бруно так и не понял ни кто его выдал, ни что именно с ним собираются делать. А потом его привязали за ноги к ослице, к толпе начали присоединяться горожане, и до Бруно стало доходить, сколь трудно ему придется умирать.

— Свинца ему в глотку залить! — орали вокруг. — Чтоб неповадно было!..

И задыхающийся от боли Бруно уже не успевал прикрываться от ударов.

— Постойте! Это же Бруно! Подмастерье дяди Олафа!

Бруно с трудом приоткрыл залитые липкой кровью глаза. Но так и не понял, кто из горожан его опознал.

— За что вы его?!

Баски разъяренно загомонили на своем варварском языке.

— За что тебя?..

Бруно сосредоточился. Это был непростой вопрос.



Собственно, все началось, когда старшина баскских купцов Иньиго решил, что пора поднимать цену сырого железа. Для Бруно и его приемного отца Олафа по прозвищу Гугенот это означало потерю ремесла: свои запасы железа они израсходовали на храмовые куранты. А по новым ценам пополнить запасы невозможно — даже если изрядно задержавший оплату курантов падре Ансельмо наконец-то отдаст долг.



— Бруно! — прозвенело в мерцающей тьме. — Ты еще жив?! За что тебя?!

— Я убил… — прохрипел подмастерье.

Его снова одолел приступ удушья, а потому голос вышел чужой, а слова — неразборчивыми. Он и сам бы не понял, что сказал, если бы эти слова часовым боем не звучали в его голове шесть месяцев подряд.

И все же вовсе не подъем цен сам по себе стал причиной, по которой он устранил Иньиго. Старшина иноземных купцов посягнул на самое святое: филигранно выверенный ход лучших из лучших когда-либо виденных подмастерьем часов. А даже сам Бруно — лучший часовщик во всей Божьей вселенной, а возможно, и Некто Больший — использовал свои права на подобное вмешательство с огромной осторожностью.



Бессменный председатель городского суда Мади аль-Мехмед изучал показания каталонского гвардейца, похитившего молодую рабыню сеньора Франсиско Сиснероса, когда прибежал его сын Амир, приехавший на каникулы из Гранады студент медицинского факультета.

— Отец! Отец! Там Бруно убивают! Нашего соседа!

— Где? — не понял Мади.

— На площади!

Судья тряхнул головой.

— На центральной площади? Возле магистрата?

— Да! — выпалил Амир. — Самосуд!

Судья яростно пыхнул в бороду и вскочил. Последний самосуд произошел в его городе сорок шесть лет назад, когда он был еще совсем юным альгуасилом. Мастера цеха часовщиков отрубили пальцы и выжгли глаза португальцу, вызнавшему секрет удивительной точности здешних курантов; они лгали не более чем на четверть часа в сутки.

Мади отнял пострадавшего как раз перед тем, как тому предстояло усечение языка, начал дознание и тут же оказался в юридическом тупике.

— Мы не преступили закона, — уперлись ремесленники. — Цех имеет право на месть.

И это было чистой правдой. Арагонские законы позволяли отомстить чужаку за нанесенный ущерб — малефиций.

— Но я же ничего не успел сделать! — задыхаясь от боли, рыдал изувеченный португалец. — Я только смотрел! Кому я причинил вред?!

И это тоже было правдой. Да, португалец определенно посягнул на интересы цеха, но нанес ли он вред? Ведь ни вывезти секрет, ни построить часы с его использованием он так и не успел.

— Отец! Быстрее! — заторопил его Амир. — Убьют ведь!

Мади схватил шпагу, выскочил во двор здания суда и махнул рукой двум крепким альгуасилам:

— За мной!

Все четверо выбежали на улицу, промчались два квартала и врезались в гудящую, словно пчелиный рой, толпу.

— Прекратить самосуд!

— Посторонись!

— Дайте дорогу!

Горожане, узнав судью, почтительно расступались, и только баски так и гомонили на своем варварском языке, а там, в самом центре площади, уже вился дымок.

— Свинца ему в глотку!

Альгуасилы утроили напор и, расчищая дорогу судье, обнажили шпаги и отбросили самых упрямых смутьянов прочь.

— В сторону, дикари! Судья идет!

— Это он?

Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика.

— Что случилось, Бруно?

Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь.

— Говори же! — потряс его за плечо Мади.

— Часы… — выдавил подмастерье. — Мои часы…

Ни на что большее сил у парнишки уже не было.



Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах — единственном, что у него было…

— Мои часы…

Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый.

Нет, на него не показывали пальцами — сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту — в лавке, в церкви, на сходке цеха — Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза.

Помог Олаф. Приехавший откуда-то с севера мастер был прозван Гугенотом за равнодушие к службам и священникам. Он понимал, что найденный им на детском кладбище монастыря бастард никогда не будет признан равным в среде хороших католиков, а потому сразу же подсунул ему лучшую игрушку и лучшего товарища в мире — часы.

— У честного мастера и часы не врут, — часто и с удовольствием повторял он, — а кто знает ремесло, тот знает жизнь.

Олаф приучил сына к ремеслу почти с пеленок. Уже в три года Бруно целыми днями сидел рядом с приемным отцом в башне городских курантов, разглядывая, как массивные клепаные шестерни с явно слышимым хрустом двигают одна другую; ощущая, как содрогается перегруженная многопудовой конструкцией дубовая рама, и с восторгом ожидая мгновения, когда окованный медью молот взведется до конца, сорвется со стопора и ударит по гулкому литому колоколу.

Вообще, в пределах мастерской Олафа мальчишке дозволялось все. Уже в пять лет отец разрешал ему кроить жесть, в семь — помогать в кузне, а в девять — копаться в чертежах, и даже его не всегда уместные советы Олаф принимал с одобрительной улыбкой.

— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — охотно повторял Бруно вслед за приемным отцом, и его жизнь была столь же прекрасной, сколь и его ремесло.

Он и не представлял, сколько жестокой истины сокрыто в этих словах.



Баски запинались через слово, и Мади нашел переводчика среди горожан, однако понять, почему Бруно говорил о часах, так и не сумел. Никакой связи ни с какими конкретно часами не проглядывалось.

— Он пришел покупать железо, — переводил горожанин. — Отобрал самое лучшее, потребовал взвесить…

Мади слушал, поджав губы.

— Затем они поспорили о точности весов, и баски уступили…

Судья ждал.

— А потом Бруно расплатился и велел погрузить железо на подводу.

— Полностью расплатился? — прищурился Мади.

Горожанин перевел вопрос баскам, и те, перебивая друг друга, опять загомонили.

— Он дал двадцать мараведи, — пожал плечами переводчик, — столько, сколько запросили.

Судья удивился. Он все еще не видел, в чем провинился Бруно.

— А потом?

— А потом его — ни с того ни с сего — начали бить, — развел руками переводчик. — Это я лично видел.

Мади нахмурился. Баски были в этом городе чужаками и могли позволить себе самосуд лишь в одном случае — если вина подмастерья совершенно очевидна.

— Господин… — тронули его за плечо.

Судья повернулся. Перед ним стоял новый старшина баскских купцов — зрелый мужчина с короткой курчавой бородой, и в его руке был толстый кожаный кошель.

— Господин… — повторил старшина, сунул кошель в руки судьи и что-то сказал на своем языке.

«Неужели хочет откупиться?»

— Он говорит, что все до единой монеты фальшивые, — удивленно перевел горожанин. — Говорит, что ему их подмастерье дал…

— Фальшивые? — обомлел судья и торопливо развязал кошель.

Новенькие, практически не знавшие человеческих рук мараведи полыхнули солнечным огнем. Мади осторожно достал одну и поднес к глазам. Лично он от настоящей такую монету не отличил бы.

— Ты уверен? — взыскующе посмотрел он в глаза старшине.

Тот дождался перевода и кивнул:

— Я много монет на своем веку повидал. Эти — подделка.

Мади сунул монету обратно в кошель и покосился на залитого кровью Бруно. Если все так, ему и его приемному отцу Олафу и впрямь придется испить жидкого свинца.

— Приведите Олафа Гугенота, — повернулся он к вооруженным альгуасилам. — И еще… пригласите Исаака Ха-Кохена тоже. Скажите, Мади аль-Мехмед со всем уважением просит его провести экспертизу.



— Приведите Олафа Гугенота, — услышал Бруно и встрепенулся, однако ни подняться, ни даже открыть глаз не сумел.

Олафу он был обязан всем. Именно Олаф, по звуку определявший характер неполадки в часах, расслышал на детском кладбище неподалеку от женского монастыря слабый хрип и вытащил кое-как забросанного землей ребенка. Именно Олаф нашел кормилицу и привел к страдающему приступами удушья младенцу лекаря-грека Феофила. И именно Олаф назвал приемыша нездешним именем — Бруно.

Это редкое для Арагона имя отбросило Бруно от сверстников еще дальше, и лишь услышанная на проповеди история рождения Иисуса помогла ему сохранить достоинство — пусть и на расстоянии от остальных. Как оказалось, мать Христа тоже была Божьей невестой, и, понятно, что дети презирали маленького Иисуса так же, как теперь — Бруно.

Подмастерье навсегда запомнил рассказ священника о том, как маленький Иисус запруживал ручей, а какой-то мальчик все сломал, и будущий Христос проклял его, так что мальчик высох, как дерево. Затем был другой мальчик, толкнувший Его в плечо, — Иисус проклял его, и тот умер.

Понятно, что родители погибших высказали Иосифу претензии и потребовали от него либо научить ребенка сдерживать язык, либо покинуть селение. И тогда Иисус проклял обвинителей, и те ослепли. Но лишь когда умер учитель школы, ударивший Иисуса по голове за строптивость, до селян дошло, с кем они имеют дело.[3]

Бруно так не умел, однако с той самой поры свято уверовал в свою избранность, поскольку его настоящим отцом мог быть только жених его матери, то есть сам Господь.

Чтобы развеять это его заблуждение, понадобилось вмешательство Олафа — уже к девяти годам. Старый мастер просто взял сына за руку и отвел туда, где нашел. Хаотично разбросанных детских могил здесь было немыслимо много, и шли они от стен женского монастыря и до самого оврага!

— Не суди их строго, — сказал задыхающемуся от волнения сыну Олаф. — Это все обычные деревенские женщины, и ни одна не думала, что отойдет за долги монастырю.

И Бруно смотрел на бугорки, под которыми спали вечным сном маленькие Иисусы, и даже не знал, что лучше: лежать здесь, среди своих братьев по Отцу, или жить под вечным прицелом чужого враждебного мира.

А еще через год Олаф окончательно разрушил тот замкнутый, прекрасный, как часовое дело, и логичный, словно механика, мир, в котором Бруно упрямо пытался пребывать.

— Пора тебе увидеть остальных, — сказал приемный отец.

Три дня, показывая и рассказывая о работе каждого часовщика, Олаф водил его по мастерским цеха, и Бруно смотрел во все глаза, — как оказалось, он еще не знал ни ремесла, ни жизни.

Часовщики держали мальчишек в подмастерьях чуть ли не до тридцати лет и жестоко пороли — даже взрослых мужчин — за малейшую провинность.

— Но и подмастерья платят им той же монетой, — усмехнулся Олаф, — и стараются подсунуть свинью при каждом удобном случае.

Как результат, «сырые» шестерни «съедало» за год работы, деревянные рамы курантов требовали усиления медными пластинами уже через полгода, а перекаленные шкивы так и вовсе лопались, когда им вздумается.

Почти то же самое происходило в мастерских и с людьми. Едва ли не каждый месяц кому-нибудь отрывало палец или выжигало глаз. Раз в год кого-нибудь забивали до смерти, а раз в три — какой-нибудь изувеченный подмастерье сам сводил счеты с жизнью.

Бруно был так потрясен уведенным, что на третий день, прямо в мастерских, его снова поразил приступ удушья. Он еще помнил, как Олаф нес его домой на руках, как лекарь Феофил пускал ему кровь, а затем его протащило сквозь вибрирующую черную пустоту, и Бруно увидел все как есть.

Он снова видел цеха, мастеров и подмастерьев, но мастерские вдруг приобрели очертания обшитых кожухами часовых рам, а шестерни капали не маслом, а кровью. Бруно бросился убегать, но, где бы ни оказывался, вокруг были только шестерни, и в их наклепах Бруно каждый раз узнавал искаженные ковкой лица и части тел мастеров и подмастерьев.

Как оказалось, Бруно пробредил три дня и очнулся уже другим человеком.

— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — все чаще и чаще повторял подмастерье вслед за приемным отцом.

Теперь он понимал, что подразумевал под этим Олаф. Ремесло действительно равнялось жизни. И как его с Олафом отлаженный быт напоминал негромкое тиканье превосходно отрегулированных курантов, так и жизнь цеха в целом была наполнена скрежетом плохо склепанных и отвратительно сопряженных шестерен.

Но видел все это он один — единственный выживший из всех захороненных на монастырском кладбище маленьких Иисусов…



Городской меняла Исаак Ха-Кохен был немолод уже тогда, когда с доном Хуаном Хосе Австрийским воевал в Марокко. И хотя на площадь его под руки привел его последыш — девятнадцатилетний Иосиф, ум у старика был ясным, а взгляд внимательным.

— Что случилось, Мади? — надтреснутым голосом поинтересовался старец.

— Похоже, Олаф и его подмастерье фальшивки пытались сбыть, — протянул ему кошель городской судья. — Проверишь?

Иосиф принял кошель, развязал кожаный шнурок, вытащил монету и с поклоном протянул отцу. Меняла поднес монету к пораженным катарактой глазам, прищурился и удивленно хмыкнул.

— Дайте-ка мне пробирный камень…

Иосиф достал из перекинутой через плечо сумки и подал отцу плоский, похожий на точильный, камень, и меняла аккуратно чиркнул ребром золотой монеты по краю камня и сравнил цвет полосы с эталоном.

Собравшиеся на площади горожане напряженно замерли.

Исаак печально вздохнул. Судьба фальшивомонетчиков была незавидной, а часового мастера Олафа Гугенота он искренне уважал.

— Ну, что там, Исаак? — впился в него взглядом судья.

— Не торопись, Мади, — покачал головой меняла, — я еще должен свериться с таблицами.

Старик и так уже видел, что золота в монетах не хватает, но посылать человека на смерть всегда неприятно. Он кивнул сыну, и тот вытащил из сумки стопку вальвационных таблиц с точным указанием должного содержания золота для каждой монеты.

— Держите, отец…

Меняла неторопливо просмотрел страницы, описывающие несколько типов арагонского мараведи, и так же неторопливо отдал таблицы сыну.

— Ну, что там, Исаак?

Еврей поднял подслеповатые глаза на судью.

— Содержание золота занижено, Мади. Я думаю, раза в полтора.

— Значит, все-таки фальшивые… — скрипнул зубами судья. Он тоже не любил назначать смертную казнь.

— Не торопись, — покачал головой меняла и еще раз внимательно осмотрел монету.

Он мог бы поклясться, что монета отчеканена не без помощи королевских патриц. Нет, сама матрица с зеркальным отображением мараведи могла быть использована для штамповки монет где и кем угодно, но вот патрица — точный образ монеты на каленой стали, который применялся только для тиснения зеркальных матриц, — определенно была оригинальной, с королевского монетного двора.

Исаак отдал монету сыну и дождался, когда тот вернет кошель судье.

— Откуда у них эти монеты, Мади?

— Пока не знаю, — покачал головой судья и насторожился. — А в чем дело?

Меняла на мгновенье замешкался и сделал знак рукой, приглашая судью подойти ближе.

— Похоже, что матрицы были сделаны с королевских оригиналов, — в четверть голоса, так, чтобы слышал только Мади, произнес он.

Судья оторопел.

— Ты уверен?

— Более чем…

Оба замерли, глядя друг другу в глаза. И тот и другой превосходно осознавали, насколько опасной может стать такая утечка с королевского монетного двора — особенно теперь, когда возле престола неспокойно. А потом судья опомнился и распрямился.

— Где этот чертов часовщик?!

— Еще не привели, — виновато развел руками стоящий рядом с городским судьей альгуасил.

Судья яростно крякнул, наклонился, ухватил Бруно за окровавленный заскорузлый ворот рубахи и рывком подтянул к себе:

— Откуда у твоего отца эти монеты?! Ну?! Говори!

Мальчишка пошевелил разбитыми губами, но вместо слов у него получалось только невнятное сипение.



Бруно уже не был здесь, и он снова видел Часы.

После первого озарения — там, в бреду — он стал видеть элементы часов повсюду, словно горожане составляли собой огромные невидимые куранты. Как и в часах, рама общественного положения крепко удерживала каждую «шестерню» в ее «пазах» — священника в храме, перевозчика возле стойла, а ремесленника в мастерской.

Как и в часах, давление нужды заставляло горожан безостановочно двигаться и, стирая свои и чужие «зубья», принуждать к движению других. И, как и в часах, каждой шестерне приходил свой срок — как старшине басков Иньиго или, как теперь могло бы показаться со стороны, самому Бруно.

Вот только Бруно не был шестерней. Он был Часовщиком — даже если кое-кто этого еще не понимал.



Когда Олафа наконец привели, судья уже изнемогал.

— Ко мне его! — яростно приказал он альгуасилам, держащим арестованного часовщика с двух сторон, и прищурился: — Откуда у тебя эти монеты?!

Ремесленник растерянно хлопнул рыжими ресницами.

— Заказчик расплатился.

— Не ври, — подался вперед судья. — Ты сам говорил, что сеньор Франсиско заплатил за клепсидру только четыре мараведи, а здесь — двадцать! Откуда ты их взял?

— Эти деньги не за клепсидру, — пояснил мастер, — этими деньгами падре Ансельмо вернул долг за храмовые куранты.

Судья оторопело приоткрыл рот, посмотрел на Исаака, а меняла изменился в лице и оперся на руку сына.

— Священник?..



Исповедник четырех обетов слышал все. И как только старый еврей закачал головой и горестно зацокал языком, Томазо подался назад и растворился в толпе.

«Чертово племя! — бормотал он под нос. — Создал же Господь такое наказание всем остальным!»

Исповедник стремительно прорвался сквозь толпу, пробежал последние два десятка шагов, ворвался в храмовую тишину и столкнулся с Ансельмо — лицом к лицу.

— Что же вы так внезапно исчезли? — изобразил беспокойство святой отец и тут же получил кулаком под ребра. — Боже!..

Томазо ухватил молодого священника за ворот.

— Я тебе что говорил, тварь?!

— О чем… вы?.. Я не понимаю… — вытаращил глаза падре.

Томазо огляделся по сторонам, грозно цыкнул на испуганно перекрестившуюся богомолицу и потащил мальчишку в сторону.

— Сейчас ты у меня все поймешь!

Затащил его за колонну и начал хлестать по щекам — наотмашь, от души.

— Боже! Нет! — охал при каждой пощечине мальчишка. — Не надо!

— Я тебе что про монеты сказал?! — цедил сквозь зубы Томазо. — Не раньше чем через неделю в ход пускать! А ты что наделал?!

— Я же… не знал! Я же… не думал!

Томазо с наслаждением сунул мерзавцу кулаком в печень и за ворот подтянул его к себе — глаза в глаза.

— Слушай меня, болван. Теперь к тебе, рано или поздно, придут альгуасилы городского судьи, и не дай бог, если ты проболтаешься! В самый дальний монастырь сошлю! В самую глушь! На Канарские острова!

Мальчишка лишь хватал ртом воздух, — словно рыба, выброшенная на берег.



Первым делом Мади аль-Мехмед отправил Олафа в пустующую городскую тюрьму, а Бруно передал в руки сына. И как только Амир после краткого осмотра гарантировал, что опасности нет и что подмастерье при должном уходе и медицинской помощи вполне будет способен давать показания, судья приказал горожанам разойтись.

— Все! По домам! — кричали альгуасилы. — Казни сегодня не будет! Нечего здесь торчать! Не будет казни, вам сказали! По домам!

И лишь затем судья через переводчика объяснил старшине басков, что дело скорым не будет. Понятно, что баски заволновались, но судья своей властью приказал им забрать почти проданное часовщикам железо, а фальшивые деньги конфисковал и передал одну монету старому Исааку для детальной экспертизы. Что такое вызвать священника для допроса, Мади знал и хотел подойти к этому этапу хорошо подготовленным.

Собственно, проблемы со святыми отцами возникали всегда. Церковь не признавала над собой арагонской юрисдикции и умудрялась останавливать самые беспроигрышные иски.

Как раз пару недель назад произошел весьма показательный случай. Огромное семейство в полторы сотни душ, обреченное лишиться земли и перейти за долги в рабство, представило судье закладную в пользу бенедиктинского монастыря, и даже судебное собрание ничего не сумело сделать. Все полторы сотни человек вместе с землей перешли к монастырю, хотя никаких сомнений в том, что закладная составлена задним числом, у Мади не было.

Но более всего хлопот причиняли монастырские и епископские монетные дворы. В массовом порядке скупали они полноценные королевские мараведи, переплавляли, добавляли серебра и меди и выпускали свою монету, которой и платили работникам и кредиторам.

Понятно, что менялы тут же отслеживали появление «облегченной» монеты, составляли ее детальное описание и новую вальвационную таблицу и мгновенно рассылали предупреждения по всему королевству. Однако люди уже успевали пострадать, и никакой суд не мог доказать, что их обманули. Ордена и епископаты, как, впрочем, и любые сеньории, имели право чеканить свою монету, но вовсе не были обязаны вечно поддерживать в ней фиксированное количество драгоценного металла.

В такой ситуации единственно надежной, пригодной для сбора налогов монетой было королевское мараведи, но его безжалостно переплавляли, а теперь, судя по всему, еще и подделали.

Томазо понимал, что без проведения «мокрой пробы», когда монета целиком растворяется в кислоте, а затем составляющие ее металлы порознь выделяются и взвешиваются, старый еврей не рискнет вынести окончательный вердикт. А значит, у него еще было время. И первым делом следовало обеспечить охрану из имеющих право использования оружия членов военного ордена.

— Пошлешь надежного человека к доминиканцам, — жестко диктовал он промокающему глаза рукавом священнику, — пусть даст человек десять-двенадцать.

— Как скажете, — шмыгнул носом Ансельмо.

— От вызова на допрос уклоняйся. Пока я не разрешу.

— Хорошо, святой отец.

Томазо на мгновенье задумался. Он не любил торопить события, но теперь уже сами события торопили его.

— И главное… Мне нужны кандидаты для Трибунала. Срочно.

Ансельмо глупо хлопнул ресницами, открыл рот, да так и замер.

— Ты понимаешь, о чем я говорю? — уже раздражаясь, поинтересовался Томазо. — Буллу Его Святейшества читал?

— Инквизиция? — наконец-то обрел дар речи священник. — У нас?.. А зачем? Со здешними грешниками я и сам справляюсь…

Исповедник четырех обетов едва удержался от того, чтобы не выдать какое-нибудь богохульство. Создание сети Трибуналов Святой Инквизиции по всему Арагону было одной из главных задач Ордена, и он думал заняться этим недели через две, после основательной подготовки. А теперь, чтобы иметь козыри в этой истории с монетами, приходилось начинать столь важное дело экспромтом.

— Чтобы твою промашку исправить, недоумок.

— Сколько вам нужно? — сразу же подобрался священник.

Томазо сдвинул брови. Людей нужно было много. Два юрисконсульта, фискал, альгуасил, нотариус, приемщик… Но где и как скоро Ансельмо найдет столько грамотных людей в этой глуши?

— Хотя бы троих… — нехотя снизил требования Томазо. — Комиссара, секретаря и нотариуса.

— У нас в городе только один нотариус — королевский, — виновато пожал плечами священник, — но он — еврей, хотя и крещеный.

— Никаких евреев, — рубанул рукой воздух Томазо, вскочил и заходил по келье. — Никаких мавров, греков и гугенотов. Никого, кто имеет в роду хоть одного еретика или неверного. Никаких бастардов. Только добрые католики. Ты меня понял?

Священник неопределенно мотнул головой, но Томазо этого не увидел, — он уже смотрел в будущее.

— Вон у тебя под боком бенедиктинцев полно, — чеканил исповедник. — Большинство, конечно, мразь, но это не беда, через пару недель ненужных вычистим… Поищи среди них.

— Когда вам нужны эти люди? — осмелился подать голос падре.

Томазо прикинул, сколько времени потребуется еврею для экспертизы, а судье — для согласования допроса священника, но понял, что и новичкам в Трибунале тоже понадобится время — просто чтобы войти в дело.

— Завтра, — отрезал он.

Когда Бруно очнулся, первый, кого он увидел, был Амир.

— Ты?!

Увидеть уехавшего в далекую Гранаду соседского сына он никак не ожидал.

— Я, Бруно, я… — улыбнулся араб. — Тихо! Не вставай.

— Откуда ты здесь? — пытаясь удержать плавающее изображение, спросил подмастерье.

— На каникулы приехал, учителя разрешили… Ты ложись.

Бруно, подчиняясь не столько жесту Амира, сколько нахлынувшей тошноте, кое-как прилег на охапку сена.

— А что с Олафом?

— Ты что, ничего не помнишь? — насторожился студент-медик.

Перед глазами Бруно вспыхнул цветной калейдоскоп картинок, в основном в кровавых тонах. Он помнил многое, но главное, он помнил, как так вышло, что он убил Иньиго.

Понятно, что старшина басков поднял цену железа не вдруг. Сначала, как рассказывали мастера, сарацины перекрыли генуэзским купцам доступ в Крым — Османская держава и сама нуждалась в первосортной керченской руде для своих корабельных пушек. В результате генуэзцы взвинтили цену, и железо стало почти недоступным. Ну и в конце концов Иньиго решил, что и он имеет право на больший куш.

— Бруно! Ты слышишь меня, Бруно?! — затряс его Амир. — Ты хоть что-нибудь помнишь?

Бруно застонал — так ясно перед ним встала картина всеобщей разрухи. Едва Иньиго переговорил со своими купцами и те подняли цены, жизнь города встала, как сломанные часы. Закрыли свою лавку менялы, перестали появляться на рынке крестьяне. А затем окончательно встали продажи самых обыденных товаров — у мастеров просто не было денег. Даже воры-карманники и те ушли из города — говорят, в Сарагосу. А баски так и держали цену, не уступая ни единого мараведи.

— Часы… он вмешался в ход часов… — ответил наконец подмастерье.

— Каких часов? — не понял Амир.

Бруно с трудом открыл глаза.

— Ты помнишь, как Олафа арестовали? — навис над ним Амир.

— Но за что? — выдохнул Бруно. — Он ведь никого не убивал…

Амир, видя, что приемный сын их старинного соседа пришел в себя, немного успокоился.

— В тюрьму попадают не только за убийство, — пожал он плечами. — А Олафа за фальшивые монеты арестовали… те, которыми ты с басками расплатился.

У Бруно перехватило горло. Получалось так, что об убийстве Иньиго никто не знает, а Олафа судят за чужой грех…

— Эти монеты дал моему приемному отцу падре Ансельмо, — произнес он. — Олаф невиновен.

— Знаю, — кивнул Амир.

— Знаешь? — поразился Бруно.

— Об этом теперь весь город шумит.

Подмастерье сосредоточился. Весь город знал, что фальшивки пустил в оборот священник, и тем не менее арестован был Олаф. Составленные из горожан, как из шестеренок, невидимые часы города безбожно врали — впервые за много лет.



Охрана из двенадцати дюжих доминиканцев прибыла через два часа, а вот кандидата в Комиссары Трибунала — крупного широколицего бенедиктинца лет сорока с коробом для сбора подаяний — падре Ансельмо привел только к утру.

— Как звать? — подошел к монаху Томазо и заглянул прямо в глаза.

— Брат Агостино Куадра, — спокойно, не отводя глаз, ответил тот.

— Где учились? — тут же поинтересовался Томазо.

— В Милане, — поняв, что уже прошел первый экзамен, и внимательно оглядываясь по сторонам, отозвался монах.

— Языки? Науки?

— Еврейский. Греческий. Латынь. Римское право.

Томазо удовлетворенно крякнул: это была огромная удача.

— Взыскания были? За что?

Монах на секунду скривился:

— Как у всех… пьянство, мужеложство, недостаток веры…

Томазо понимающе кивнул. Запертые в стенах монастырей крепкие деревенские парни рано или поздно кончали именно этим набором грехов.

— А кем вы теперь, брат Агостино?.. — с интересом посмотрел на короб для подаяний исповедник.