Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей СЕМЕНОВ

ЧУЖЕСТРАНЕЦ

ПРЕДИСЛОВИЕ

А вдруг сам факт того, что автор выдумал это место, привел к его возникновению в реальности, которая не существовала, пока писатель не взялся за перо и бумагу?.. Неужели у каждого выдуманного автором мира есть своя Вселенная? Или только у хороших?

Тэд Уильямс. Иноземье: Река голубого пламени

Вопрос, вынесенный в эпиграф, не нов. Уже многие века его задают себе читатели романов, написанных в разное время и в разных странах. Если роман хорош, то пока читаешь его, удается настолько сродниться с героями, что начинаешь истово верить в реальность происходящего. Пусть не здесь… пусть не сегодня… где-то и когда-то… пусть за границами обыденности, но описанный мир существует. И, открывая затянутую в дерматин картонку переплета, ты просто приоткрываешь — нет, не окно, а форточку, — в то самое Иноземье.

Усилиями поколений писателей создан удивительный мир, где живут и действуют Анна Каренина и Федор Раскольников, Печорин и Отелло, Шерлок Холмс и мисс Марпл… Впрочем, я не думаю, что там, в этом «зазеркальном» мире, слишком много персонажей фантастического жанра. С героями Бальзака и Ремарка там раскланиваются герои Стругацких и Брэдбери, а мятущемуся князю Мышкину составляют компанию столь же неспокойные сердцем «почтальон» Дэвида Брина и «илбэч Шооран» Святослава Логинова. Но растущие, как грибы, серии «Боевая фантастика», «Абсолютное оружие» и иже с ними способны породить лишь «полупрозрачные миры», описанные в повести Стругацких «Понедельник начинается в субботу», а описанные в них герои обычно еще менее реальны, чем «раскаленный ветер недалекого ядерного взрыва» и «отвратительный вкус рассеянной в воздухе протоплазмы».

Поэтому я испытываю огромную радость каждый раз, встречая роман, герои которого, как мне кажется, станут моими виртуальными друзьями и увеличат число жителей этого реально-нереального «литературного» мира. Именно поэтому я с такой радостью прочел книгу Алексея Семенова «Знак Ферн».



Из захолустной северной деревни Мякищи уходит молодец по имени Мирко. Уходит далече, чтобы не враз воротиться…

Уходит, чтобы повидать мир и найти свое место в нем…

Уходит, чтобы понять смысл недобрых предназменований и найти путь к Свету. Найдет ли? А Бог ведает! Перед нами лишь первая книга дилогии, так что ответ мы получим нескоро. Но дело ведь не в ответе, дело в Дороге, которую надо пройти, чтобы получить ответ. А хоть и сказано, что «Дорогу осилит идущий», да только хорошо, если одному из десяти, вышедших в путь, суждено остаться в живых к концу Дороги. А уж пройти по ней и не замарать душу грязью из придорожных канав — это и вовсе дано не многим. Как все у Мирко сложится? Лишь Всевышний может знать это да автор, и то не наверняка.

Как говорит герою его дядя, «в каждого народившегося человека вкладывает Бог частицу своего огня, искру малую. Только это она по Божьей мерке невелика, а у людей — для всех разная. А жизнь — как ветер: иной огонек задует, как лучину, и нет его; из другого пожар распалит на весь лес…».

Символом пути, избранного героем, становится постоянно встречаемая им руна — тот самый «знак Ферн», вынесенный в заглавие. Автор позаимствовал его из древнекельтского огамического письма, где эта руна символизирует, во-первых, огонь, во-вторых, ольху, а в-третьих, является, судя по всему, символом героя по имени Бран. Про последнего, превратившегося в латинской традиции в Брандануса, в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона можно прочитать, что это ирландский святой, совершивший фантастическое, полное чудесных приключений путешествие к земному раю. В основе этой причудливой «монашеской Одиссеи» лежали, по-видимому, сказочные легенды ирландских моряков; «Остров вечной юности», о котором знала кельтская мифология, в латинской легенде превратился в «Землю обетованную».

Вот и Мирко будет вести эта руна от города к городу, от страны к стране. Много чудес произойдет с героем на этом пути, да и как без чудес в средневековом мире? Раз люди верят в них, то чудеса не могут не происходить… Рок, Судьба и Случай правят жизнью каждого, кто ступил на Дорогу.



А как удивителен мир за деревенской окраиной! И как вкусно описывает его автор! «Мирко глянул в черно-лиловое небо ночи. Там было просторно и звездно. Горячими участливыми глазами незнаемых душ смотрели на мир светила с горних полей. И лишь одно-единственное туманное облако, одинокое и задумчивое, медленно направлялось в сторону южного небоската». Этот мир постепенно открывается герою: сначала дальняя деревня родственного народа, потом поселок на большой реке, а затем и княжий град. Путь оттуда ведет в совсем уж незнаемые земли…

Собственно, роман (по крайней мере, этот, первый) есть постепенное познание Большого Мира — всех тех его атрибутов, которые однозначно выходят за рамки реалий глухой провинции. И, кстати, сразу становится понятно, для чего автору понадобилось поселить своих героев не в Древней Руси (а герои-то явно оттуда — кривичи, вятичи, чухонцы, византийцы и далее по списку), а в некоем мире с придуманной географией. Если бы карта была реальна, читатель мог бы понять, куда приблизительно направляется герой и что предположительно ждет его там. А так у Мирко и читателя одна степень информированности — смутные рассказы дяди да советы случайных дорожных знакомцев. Мир одновременно раскрывается перед героем и читателем — как обойденная местность в компьютерной игре.



Наверное, это сопоставление игры и романа неслучайно — ведь Алексей Семенов известен на всю Россию как устроитель ролевых игр, таких как «Волки Одина» (Санкт-Петербург, 1998, 2001), «Роза и чертополох» (Санкт-Петербург, 1999), «Имя Розы» (Казань, 2000), «Кардиффские истории» (Санкт-Петербург, 2003), «Балканский сонник» (Тихвин, 2003).

Однако ж роман его есть истинно литературное произведение, а не фабула полигонной ролевой игры и тем более не сюжет компьютерной стратегички. То есть как раз «опорными точками» сюжет «Чужестранца» может напомнить D&D тут тебе и неожиданные встречи, и кровавые схватки, и встреченный по пути маг-наставник, и безудержно летящая по-над полями Дикая Охота…

Но где, в какой стратегичке можно найти столь глубоко прорисованных героев? Как добиться, чтобы философия, мифология и религия столь органично сочетались с напряженным действием? Алексей продолжает в литературе традиции Александра Вельтмана и Владимира Одоевского, а никак не авторов «боевых альтернативок» на русскую тематику.

Поэтому пожелаем Мирко не просто победы, а достижения целей куда более важных — Любви, Понимания, Мудрости и встречи с Судьбой.

Андрей Ермолаев

Осинник чахлый, мерзлый грунт,Метет колючий снег.Сих гиблых и безлюдных местНа картах нет досель.Насквозь пронизывает взглядИз-под тяжелых век.Летит беспамятством седымСтуденая метель. * * * <br>Как завораживает зовЗаснеженных пространств! —Неутолимою тоскойНепостижимых слов,Проникнув за душу меж стенКирпичных постоянств,В камине усыпив огоньЗаклятьем белых снов. Как острый скальпель, горизонтДуши разрежет тканьИ, слой за слоем распластав,Найдет в основе страх,Что несуть за собой таитЕго немая грань,И мир безвыходно скользитНад бездной на весах. Из-под свинцовых низких туч,Как из-под тяжких век,Томит невидимым лучомНевыносимый взгляд.На черном камне белый знакСлепил колючий снег:Тому, кто символ сей узнал,Не повернуть назад.

I. ЛИК КАМЕННОЙ ДЕВЫ

И кому нужен человек? Все давно осознано и понято, но ничего не изменить. Жизнь как-то складывается, а чаще не складывается, и несет его, ровно щепку в потоке, — то прибьет к прибрежной тине, то кинет в быстрину. Остается только завидовать большим красивым кораблям, коим большое плавание, и утешаться тем, что их, может, когда-нибудь разобьет о зубастые рифы, или сожгут пираты, или, наконец, пьяница-штурман посадит на мель. А щепке что — она не тонет…

Раньше, наверно, жилось проще — можно было посетовать на злого бога, черта или судьбу, ныне же человек сам за все отвечает и сам во всем виноват. А коли так, значит, остальные не виноваты ни в чем. Ну, так пусть простят тогда одного-то единственного виноватого, дадут ему уйти на все четыре стороны. Впрочем, иди, никто не держит. Куда только? От себя не уйдешь, хоть в Африку, хоть в петлю, хоть в иное время к славным предкам — когда-нибудь и такое станет возможно за соответствующую плату, почему бы нет? Но не выйдет. Есть нечто такое внутри, что всегда голодно — с богами, без них — загрызет. И не будет ни удачи, ни прибыли, ни счастья тому, кто не знает, что именно не дает ему спокойно жить, и не может дознаться. Так и будет он плыть малой щепкой, которую вынесет в конце концов к морю, где все пропадает без следа и памяти. А случится, выудит чья-то ловкая рука, спрячет в кулаке вместе с другой подобной щепкой, и донесется сверху: «Тяни жребий!» Вытащат за ушко да на солнышко, и если выйдешь повыше — кто-то вздохнет легко, окажешься пониже — черным камнем ляжет горе.



В зареве-месяце раннее утро уж не было ни ласковым, ни теплым — близилась осень. После дождей в лесу пахло прелью, было сыровато, но под густой кроной крепкого, кряжистого, еще не старого дуба сохранилась густая сухая трава, и одинокий путник, если не мешкал ввечеру долго, мог устроить себе добрую зеленую постель. К тому же в ямке теплится всю ночь рядом, тихо грея, костер, и на теле не одни порты да рубаха, но еще овчинная безрукавка, а сверху укрывает не хуже стеганого одеяла плотный льняной плащ-вотола.

Который уже день шагал бесконечными лесами молодец, шел в ту сторону, куда скоро потянутся стаи птиц, — к югу. Спешил, пока не зарядили стылые осенние дожди, пока холода не застигли в дороге. У севера шаги — не чета людским: глядь, и сотни верст за день как не бывало. А ныне еще можно было добраться до южной границы Великой Чети — огромного старого леса, в края, откуда лето уходит позже, успеть наняться на последние осенние работы к справному хозяину, да и зиму перезимовать. А там уж…

Не его первого поманили за собой бередящие душу журавлиные серебряные трубы, не ему быть и последним. Да и то сказать — «поманили»! Медленно, да необоримо надвигалась из своих снежных вековых владений морена-зима. С каждым годом все туже разбивало солнце ледяные замки на реках и озерцах холмистой северной стороны, а первый снег ложился все раньше. Снега наметало столько, что даже жившие дальше на полночь погонщики оленей все чаще отходили по речным долинам к югу. Сильные звери, которые не боялись ни жестоких морозов, ни студеного, пронизывающего ветра, не могли достать под сугробами свой любимый и чуть не единственный по зиме корм — ягель. Весною приходил черед безумствовать воде, отрезавшей деревни от мира на полных два месяца, и опять наступала бескормица для скотины, а озимые задыхались под ледяной коркой. Лета же стояли туманные и промозглые.

Но если б только в этом было горе! Суровые и долгие зимы давно были не редкостью для этих мест. Случалось, пять лет проходило, когда наконец отпускала холодная десница, разжимала ледяные пальцы, позволяя ровнее биться заячьему сердечку жизни. Но ко всему привыкает человек и все может осилить, пока не опустит руки. Ведь и снежные люди со своими оленями искони кочевали в этих местах и гораздо дальше к северу — никто уже и не мог вспомнить, когда и откуда пришли они, — и жили, и род их не гаснул. Теперь же изменилось нечто в самом дыхании севера. Стало оно не чистым и морозным, как прежде, но лютым, свирепым и злобным.

Старики-оленеводы, отцы родов, частые в последнее время гости в Мякищах — так назывался родной край молодца, — качали седыми головами, разводили руками непонимающе, толкуя о том, что великий небесный хозяин Айеке, видно, подустал и не швыряет более громовые камни, высекая быстрый огонь. Выстроил он из них крепкую высокую изгородь, и светлый Пейве на своем олене не может перемахнуть через нее, объезжая небосвод. А Йиммела-отец надолго заморозил черным льдом небесное море, и только Найнас-сполох пляшет негреющим огнем, не в силах растопить этот лед. И уже не весел становится его замысловатый танец, а все более непонятен, и что-то мучительное и зловещее видится в нем. А еще, нахмурившись и понизив голос, говорили старики, что опять на далеком севере, там, где белый земной лед сходится с черным небесным, видели тень — чернее небесного льда — огромную тень Всадника. Что это был за Всадник и когда приходил он в первый раз, о том снежные люди молчали. Лишь однажды Веральден, вожак рода Гагары и, как поговаривали, великий колдун, не боявшийся никого и ничего, глухо обронил незнакомое слово: «Рота». И, словно молвив что-то недозволенное, запретное, замолчал и ушел.

Мякищи широкой полосой тянулись вдоль северной границы Великой Чети, огражденные с запада Промозглым Камнем — не слишком высоким, но неприступным горным кряжем, а с востока — Соленой Водой. К северу, ближе к Камню, Мякищи обрывались плоскогорьем и далее к восходу плавно перетекали в Снежное Поле, где и ходили со своими стадами дети отца-Йиммели. С Камня струились, петляя меж холмов и в конце концов вливаясь в море — Соленую Воду, — две большие реки — Порсква и Плава — и множество мелких речушек. А уж озер в Мякищах было не счесть. Холмы густо обросли хвойным лесом, но случались и березняки, и осинники, а кое-где, особенно на подходе к Снежному Полю, попадались и вовсе лысые макушки. По направлению же к юго-востоку, сбегая с гор звонким ручьем меж Камнем и холмами, и дальше, набирая мощь и упругость, становясь шире и краше, многоверстной змеей блестя под солнцем, несла сквозь Великую Четь свои воды Хойра-река.

К югу за Великой Четью обитали племена, близкие по языку и укладу жителям Мякищей. Земли там были и жирнее, и сытнее, и просторнее — лес лишь перемежал Вольные Поля, — не надо было считать каждое зернышко. Не мудрено, что на Хойре и иных полноводных южных реках встали сначала княжеские крепости, а потом и богатые города. Но где достаток, там и зависть соседей. И с заката, из-за Промозглого Камня, делавшегося к югу все более пологим, совершали набеги, а то и с долгой осадой приходили отряды и армии урриев и лангов, а бывало, и ругиев. Но южные князья не робели и так колотили самонадеянных пришлецов, что и дорогие железные брони от лучших кузнецов их не спасали.

Хуже приходилось, когда по южному побережью Соленой Воды, по сухому степному перешейку, разделившему ее с Океан-морем, прилетали на быстрых вороных скакунах степняки с востока — стройные, ловкие, прожаренные солнцем, одетые в кожу и войлок, без всяких железных доспехов, кроме кольчуги. Однако во всем мире не было воинов грознее. Как снег на голову, появлялись внезапно конные отряды, будто невидимыми нитями опутывали княжеских гридней, и нити эти становились прочнее железных цепей и душили врага, как душит на своей охоте зазевавшуюся тварь пифон-змея. За полверсты метали каленую смерть тугие кочевницкие луки, из которых наездники умудрялись разить без промаха на полном скаку; как быстрое жало, сновала в воздухе кривая сабля, и никуда было не деться от острого копья, нацеленного прямо тебе в грудь. Так рассказывали вернувшиеся домой в Мякищи северяне-воины, ходившие попытать счастие на княжеской службе.

Хорошо хоть, что степняки и приходили, и исчезали нежданно, будто вода в песок, никогда не оставаясь надолго со значительным войском. Да и, если рассудить, разве прокормит сухая степь многочисленную конницу? Ведь каждый всадник вел с собой трех коней: боевого, заводного и вьючного. Другие князья и вовсе братались с восточными соседями, вместе с ними ходили на древнюю Арголиду через ущелья в Белых горах. Иных больше не видели, другие возвращались, покрытые ранами и шрамами, потрепанные, на исхудалых лошадях, но с такой добычей, что хватало на безбедное житье до конца дней.

Степняки хорошо били арголидскую конницу на просторе, но ничего не могли поделать против ее пехоты, знаменитой своей дисциплиной и выучкой, и не умели брать крепостей. Но даже испытанные арголидские воины гнулись и ломали ряды, не в силах превозмочь в стойкости полянинов, среди которых были и северяне — уроженцы Мякищей, и лесовики из Великой Чети, и горцы с Белых, и некоторые уррии, ланги и ругии, не получившие приюта и славы в родных странах и нашедшие долю на Вольных Полях.

Далече ныне были виноградники Арголиды, величественные Белые горы и хлебные Вольные Поля. Уже две недели прошло, как покинул он родные Мякищи, и Великая Четь приняла одинокого странника под свой зеленый полог. Скоро должны были показаться песчаные берега Хойры, а там дней десять по-над рекой, и кончатся чащобы.

Мирко — а именно так звали молодца — не сознавал, впрочем, себя одиноким, леса же и вовсе не боялся. По сравнению с хмурым ельником болот и светлым красным сосняком песчаных холмов его родины, черный лес Чети был как-то неуловимо живее, мягче, ближе. Мирко понимал лес. Он знал, как переговариваются меж собой, шелестя листьями, высокие гибкие деревья, как, покряхтывая, будто старец, бормочет свое кустарник, и глухой его голос слышен аж на другом краю леса, потому что дерево — всегда одно, особо, отдельно от других деревьев, хотя бы и родственников, а кусты сплелись цеплючими корнями и там, под землей, быстрехонько дают знать обо всем примечательном в разные стороны. А уж как растет вечно молодая и всегда мудрая трава, дано слышать каждому, если не совсем очерствел душой человек. Хвойные же великаны были удивительно горды и молчаливы даже под холодным, свирепым ветром-лютенем, налетавшим на Мякищи из каменистых пустынь с северо-запада. Все невзгоды ели и сосны выстаивали молча, только скрипели, возражая, когда не в меру разбуянившийся вихрь выворачивал из земли слишком старый кряж или гнул и ломал молодое, выбравшее себе несчастливое место дерево. А можжевельник щетинился ежом, упрямясь любым переменам, радуясь лишь летнему теплому солнышку.

Мирко, однако, никогда не делился с кем попало своими наблюдениями. Он чувствовал и лес, и землю, и тварей лесных, и понимал, что нет в них того бездонного, жуткого страха, что медленно наползал с севера, грозно придвигаясь темной зимой и отпуская ненадолго летом. От этого страха и уходил Мирко на незнакомый юг, сам не понимая до конца, зачем покидает теплый дом на склоне огромного круглого холма, с вершины которого можно было разглядеть дышащую свежестью и прохладой, быструю в этом месте Плаву.

Утро сделалось туманное, в лесу было сыро и парило — день обещал быть теплым. Трава и ложе, сооруженное Мирко, покрылись влагой. Костерок догорел, но горячие угли, подернутые толстым слоем пепла, остались, так что запасенные с вечера и укрытые рогожей сухие дрова быстро дали озябшему человеческому телу животворное тепло. Обогревшись, Мирко отправился к неглубокому оврагу, по каменистому дну которого журчал ручеек. Вода в нем была студеной и вкусной. Набрав полное кожаное ведерко и клепаный железный котелок, путник возвратился к месту ночевки. Скоро из котелка аппетитно запахло ячменной кашей, приправленной сушеным мясом, корешками и пахучими травками.

Мирко знал, что уж летом-то он в лесу не пропадет: здесь найдутся и укрытие от непогоды, и сытная еда. С собой он взял только запас сушеного мяса, ячменные лепешки, зерно для каши и сухари. Без хлеба прожить трудно: в нем и сила земли, и солнечный свет, одним словом — здоровье и разум живого мира. В остальном же лес давал все что нужно. Парень не мог похвастаться тем, что бил влет птицу в небе или доставал точнехонько в глаз шуструю белку, не отличался медвежьим чутьем на сладкую малинку и дикий мед. Но расставить силки на зайца, подстеречь тетерева, подстрелить пестрого оленя, набрать грибов на похлебку или ягод на отвар, поймать серебристую рыбину в лесном озерке или речке — всему этому он был научен с детства, и никто в Холминках — так звалась его деревня — не сказал бы, что Мирко Вилкович увалень и лоботряс. Само собой, знал он, и как излечить рану, как сварить нехитрое снадобье от разных хворей, как не прогневить обидчивых лесных духов, как заговорить растревоженную гадюку, чтобы, не убивая неповинную тварь, самому остаться невредимым. И, наконец, как поладить с главным лесным хозяином — лешаком.

Светало, но солнце в конце лета уже не слишком спешило. Мирко успел поесть наваристой каши, запил остатками ягодного отвара, вычистил пучком травы котелок, затушил и завалил дерном костер. Не забыл он и поблагодарить за приют громовое дерево — живая, шероховатая и твердая кора дуба мелко дрогнула и ответила теплом. Закинув за спину берестяной короб с нехитрыми пожитками, он взял крепкий березовый посох, который помогал взбираться по холмам и служил надежной защитой, и двинулся дальше.

В такой ранний час туман был густым, ветви деревьев — влажными, одежда у путника мгновенно отсырела, а на волосы будто налипла паутина. Но вот потянуло свежим ветерком, и пегая борода тумана зашевелилась, стала редеть, расплелась на волокна, которые поплыли среди стволов, цепляясь за кусты. Пробудились птицы, значит, солнце уже достаточно поднялось над горизонтом и скоро съест белесую испарину леса, потом погладит ласковыми лучами верхние птичьи ветви, а к полудню доберется и до подлеска. Предстоял обычный в зареве-месяце день — солнечный, ветреный, свежий, — и шагаться будет легко: ветер не сможет сквозь строй деревьев бить в лицо и задирать одежду, а густая листва защитит глаза от яркого света.

Дорога стала подниматься вверх — это была вододержа, за которой Мирко надеялся выйти к речке Смолинке, переправиться через нее и вниз по течению, по левому берегу, дойти до слияния Смолинки и Хойры-реки. Тем же путем тридцать лет тому назад прошел дядя Мирко — Неупокой Лютович.

Добрался тогда он до города Радослава, где и пришелся ко двору у князя, попал в число гридней. Ходил с княжьей дружиной в славные походы на юг в Арголиду, на юго-запад, за высоченный Гребень, в страну, где правили маги-огнепоклонники, сидевшие в неприступных замках на высоких скалах, и на запад, за Промозглый Камень — в земли урриев. Столицу тамошнего короля князю взять не удалось — явилась подмога с заката, и полянинам пришлось уйти, но прочный шлем с хитрым забралом для защиты лица дядя с собой привез.

Правда, не уберег он его от меткого выстрела кочевника — вернулся Неупокой без правого глаза. Однако именно шлем в ту битву и выручил дядю: сам князь Любомир и половина его радославской рати остались в тот ненастный день лежать в степи, зарубленные саблей или пронзенные кто стрелой, кто копьем. Дядя, будучи ранен, продолжал биться, обороняя князя, когда жестокий, свистящий удар сабли оглушил его и бросил наземь. Сабли такие выковывали, видать, где-то далеко на востоке, у тамошних кузнецов, которые с помощью волшбы могли умножать силу оружия.

Очнувшись, дядя понял, что бой давно закончился. Степняки ушли с добычей, а надежная сталь шлема лопнула от удара, но спасла ему жизнь… Если б не она, снес бы лихой всадник мякше (так звались жители Мякищей) полчерепа, как кочан капустный разрубил Дядя еще отыскал в себе силы прогнать прочь воров, обиравших трупы, а после, вместе с уцелевшими воинами и пришедшими на поле брани сердобольными женщинами, хоронил павших. А исполнив долг, упал прямо на траву от слабости и усталости.

Второй раз он пришел в себя уже в чьем-то доме. Оказалось, что его приютила и выходила одна добрая, и пригожая вдова, утратившая в той же битве и мужа, и брата. Место князя занял его племянник, набравший новых гридней. А дядя Неупокой воевать больше не мог, да и не хотел, дому же требовались мужские руки. Так и остался он на зиму у вдовы. По весне, после двадцати лет княжеской службы, вернулся на север с женой. У Млавы, той самой молодой вдовы, на Вольных Полях не оставалось ничего, кроме горьких воспоминаний.

Мирко тем временем, уверенно шагая в гору, выбрался на открытое место. Прогалина уходила вправо и влево, насколько хватало глаз. Зеленая трава, в которой то тут, то там желтели метелки полыни и белели зонтики болиголова, постепенно уступала мхам и лишайникам, щедро облепившим рассыпанные камни. Дальше поднимался невысокий, но довольно крутой песчаный откос, поросший высокими стройными соснами. Солнце еще не успело подняться наверх. Сквозь дымку, оставшуюся от густого предутреннего тумана, оно казалось тусклым и красноватым, но уже грело. Мирко снял короткую овчинную куртку-безрукавку и остался в одной льняной рубахе, ворот и обшлага которой были украшены затейливой цветной вышивкой, изображавшей лучистое солнце, наполовину спрятанное за горизонтом. Рубашку эту подарила ему дядина жена, Млава. Вздохнула и сказала: «Идти тебе на полдень, к солнцу, вот пускай оно и охранит тебя в дороге».

Отдыхать было еще рановато. Мирко пересек прогалину и полез вверх по склону. Неожиданно нога ощутила под собой обработанный камень. Всмотревшись, он удивился: на гребень поднимался заброшенный, заросший мхом, засыпанный хвоей, но все же настоящий, на века сработанный гранитный всход. Кто, когда и зачем его соорудил — теперь не узнаешь. Через Великую Четь проходили разные племена и народы. Вернее всего, что первыми были погонщики оленей на пути в Снежное Поле. За ними их дальние родичи — хиитола. Они и сейчас жили кое-где в бескрайних четских чащах, но большинство их перебралось на сосновые холмы и синие озера Мякищей. Приходили из-за Промозглого Кряжа, опять же сквозь Мякищи, мудрые вольки, а после снова ушли за Камень, куда-то на запад. Заносило в эти края и ругиев, когда дикой лавиной катились они с севера, а последними с юго-запада вышли предки нынешних мякшей, полешуков и полянинов.

Все они веровали в разных богов, забывать о которых даже среди бесконечных путей-дорог было неслыханным преступлением. А то, что ступени вели к древнему святилищу, было ясно: никому бы в голову не пришло ставить дом на вершине гребня, где зимой не спастись от ветров и нет поблизости воды.

Мирко легко поднялся до неширокой, саженей в семь, врезанной в склон круглой площадки. Вдоль стен, поднимающихся понемногу с обеих сторон, были постановлены камни-зубцы, чем ближе к середине, тем крупнее, последние — в три с половиною локтя. А меж ними, как раз напротив входа, обратившись лицом прямо на север, стояла каменная женщина. Стройная, обнаженная, опустившая руки, несколько согнутые в локтях, и чуть подав их вперед, словно для того, чтобы кто-то подошел и обнял ее запястья. Казалось, она готовилась сделать шаг навстречу. И хотя был это всего-навсего обыкновенный серый гранит, она была прекрасна, как никакая женщина в свете. Ростом в три локтя и шесть вершков, была она немного пониже Мирко. Ноги сильные, стройные, но не тонкие, как лучинки; бедра узкие, почти девчоночьи, очерченные стремительно и настолько женственно, что вожделение просыпалось немедля; живот ровный, но не втянутый, а круглый; стан тонкий, гибкий, точно у рябины; грудь высокая, полная и, должно быть, белая, как молоко или снег, если б женщина сейчас ожила; шея гордая, лебединая, а уж лицо… Нет, не мог Мирко описать его, не думал никогда, что так соразмерны вместе и совершенны каждая по себе могут быть черты человеческого лика. Она была молода, но вся фигура ее, и приоткрытые губы, и глаза выражали немую мольбу и великую скорбь, и такую надежду, как бывает, когда и вовсе, кажется, нет места надежде. Волосы ее, схваченные на лбу тонким ремешком, свободно стекали на хрупкие плечи и падали на спину. Очи же, хоть и каменные, смотрели, словно живые, и такая была в них тоска, что и голос птичьих стай по осени, и рвущиеся листья, и расставание с любимым — все это казалось мелкой речушкой в сравнении с их глубиной, горечью и светом. Ожерелье лежало на ее груди, и на самом крупном камне запечатлен был некий знак.

Мирко стоял, пораженный и плененный открывшейся ему невиданной красотой и неведомой загадкой, потом поклонился каменной красавице, попросив прощения, что нарушил ее лесной покой. И совсем уж было собрался он уходить, как вдруг, словно поняв, что если уйдет сейчас, то навсегда, безвозвратно потеряет нечто, без чего невозможно жить, поспешно вернулся. Не помня себя, взял он каменную девицу за протянутые руки и поцеловал в зовущие губы. И губы эти не показались ему холодными!

Взглянув в последний раз в ее дивные очи, обошел он святилище по пути солнца, а потом попросил не гневаться на него своих, мякшинских богов: небесного — дядьку Грома и лесного — Веточника, чтобы уберегли от козней чужих, незнакомых сил, очистили от древнего тайного колдовства. А то и не заметишь, как возьмет верх чуждое в человеке и отвернутся от него и свои боги, и свой род, а чужие не примут к себе. И вот уж не человек, а изгой-оборотень ходит по земле, и нет его страшнее.

Однако не страх испытывал Мирко, а безудержную, волнующую радость, готовую хлынуть наружу, через край. И не стыдно было ему нисколько за содеянное ни перед родом, ни перед богами. Не чуял он здесь ни зла, ни подвоха. Не стали бы славные сосны расти в худом месте, миновали бы недоброе урочище и звери, и птицы, даже мох не вырос бы, погнушался. Нет, холодной и пустой смертью здесь не пахло. Одно смущало Мирко: отчего это его прекрасная дева обращалась к северу? Вестимо, что с той стороны не дождешься ничего, а уж тем более ничего хорошего.

Рассуждая так, Мирко взошел наконец на макушку гребня и аж присвистнул. Вид отсюда и впрямь открывался удивительный — склон круто уходил вниз, образуя гигантскую чашу. Слева и справа гребень взбирался осыпями на скалы красного гранита, старые, как самые кости земли, — карабкаться на них вовсе не хотелось. А в низине, за стремительно сходившими под гору рядами остроконечных елей, начиналось огромное болото, противоположный берег которого даже с такой высоты едва виднелся, терялся и плыл где-то в утренней дымке. По болоту были раскиданы острова — то просто голые осколки камня, то поросшие густым ельником бугры.

Дядя Неупокой сказывал про болото, к тому же Мирко, как любой мякша, привык к таким местам и не испытывал перед трясинами ни тоски, ни страха.

Дядя сумел перейти это болото, переходили и до него, и, надо думать, после. Значит, и Мирко такое по силам. Сверху не видать было ни бездонных черных топей, ни предательских голубых окон, в любом из которых в один миг бесследно исчезал сохатый. Болото было старым, изрядно занесенным песком и поросло высокими

травами и ольшаником. Мирко знал и особые приметы, по которым можно отыскать безопасную стежку: цветок белоус, например. Да и люди, ходившие той тропой, всяко оставили за собой кто затесь, кто зарубку, а кто и вешку. Нужно было только умилостивить болотного хозяина, чтобы, чего доброго, не пришлось повстречаться в узком месте, где и двое прохожих едва разойдутся, с кабаньей семьей — куда в таком случае прикажешь деваться? Если застигнет ночь, могут устроить свою кудесную пляску синие холодные огоньки, и пойдешь за ними, завороженный, в самую трясину. (Мирко, правда, видывал эти самые огоньки, но следовать за ними не стал. Но кто знает, то ведь было на знакомых, мякшинских болотах, а какая сила обитает здесь?) Или того страшнее: вдруг донесется откуда-нибудь с болота зов о помощи — недогадливый путник спешит на крик, забывает осторожность — и поминай как звали. А это просто болото голос подавало.

Мари, на которые вышел Мирко, являли собой лишь западный край целой болотной страны, расположившейся посредине четских лесов. Из этих-то мест и брала начало Смолинка, и много еще речек и ручьев, стремившихся к широкой Хойре. Болота изобиловали перешейками, протоками, пестрели островами. Жили здесь и люди — по берегам и на близких островинах селились хиитола, с востока и юга подошли полешуки, а в глубине, говорят, еще полсотни лет тому назад забредавшие туда охотники или собиратели целебных трав видели каких-то странных людей небольшого — около двух аршин — роста. Одеты они были непривычно, завидев человека, мигом укрывались в густой осоке, да так искусно, что и следа никакого не оставалось, — будто растворился человек, как не было. Впрочем, великое множество легенд, басен и преданий таили четские болота, всех и не пересказать.

Туман тем временем и вовсе растаял, даже дымка исчезла. Ветер разошелся не на шутку, загулял в вершинах сосен, понес труху, опавшую хвою и песок. И видно было, как, прыгая по упругим еловым шишакам, спускается ветер к болоту, точно охотник-хиитола съезжает на своих коротеньких лыжах с бугристой горы, и гнет там к земле хилые березки и ольху, колышет рослую, никем не кошенную траву. Мирко, несмотря на высокое уже солнце, стал зябнуть и поспешил вниз под гору, под защиту стойкого елового воинства.

В темном ельнике дневной свет мигом померк, опять стало сыро, в воздухе почуялась затхлость. С деревьев свисали истлевшие холстины лишайника — видно, ходили здесь нечасто.

Иного несведущего человека ельник, да еще вблизи болота, гнетет, пугает. Кажется, что пялятся из чащи огромные враждебные глаза, что, того гляди, обернутся молчаливые мохнатые елки безжалостными чудищами, взмахнут корнями-когтями, и не спасешься, не пикнешь, да и не услышит никто, кроме ухмыляющегося в дупле филина.

Привыкшему полесовничать мякше такие страхи были незнакомы, хотя и он, любивший сосны и белые березы, светло горящие под летним солнцем, не шибко привечал глухой еловый бор. Зато мгновенно пропал ветер. То есть он, понятно, свистал где-то по верхам, но внизу стояла такая тишина, как на дне глубокого, черного лесного озера. А под ногами — ни травинки: мох, лишайник, хвоя да валежник.

Мирко шагал уверенно. Полянин здесь бы выпустил попусту много бранных слов, преодолевая поваленные стволы и кривые корни, путаясь в паутине, лишайнике, продираясь сквозь лезущие в лицо колючие ветви и при этом стреляя ломающимся под ногой валежником. Иное дело мякша: шел себе по крутому спуску, как по скошенному лугу, да еще размышлял о чем-то совершенно постороннем, будто и не ставили ему заросли каверзных преград. Однако и мякша в четском лесу был слабоват по сравнению с полешуком или хиитолой. Для них такой лес был и домом, и неприступной крепостью.

Долго ли, коротко, спустился Мирко к подножию гребня. Здесь уже начиналась настоящая чащоба, а кое-где приходилось перебираться через глубокие лужи блестящей, как черная смола, болотной воды. Однако в мыслях у путника была по-прежнему та увиденная на северном склоне каменная женщина. «А что если повстречать вот такую же, но не изваянную, а во плоти?» — подумалось вдруг ему. И снова возникли черты каменного лица, и грудь, что, казалось, вот сейчас вздохнет, и руки, способные и трудиться без устали, и дитя укачивать, и обнимать жарко. И глаза…

В Холминках и окрестных селениях немало видел Мирко красных девок, иную даже почетно было и в род, и в дом ввести. Но вот не понравилась ни одна так, чтобы в груди сладко защемило, да и сам Мирко не пришелся никому по сердцу. А эта, каменная, словно приворожила. Стоило бы, наверно, попросить славного щура-предка снять с себя наваждение, образумить, да вот захотелось потешиться, поиграть с собственной душой. «Да, повстречайся такая, небось мимо пройдет — не взглянет», — решил парень. Тут и чаща кончилась.

Мирко вышел на кольцо плотной земли, отделявшей лес от самого болота. Ельник здесь заметно редел, волновалась под ветром трава, рос кустарник — волчья ягода. Подальше же, у самой кромки, стояли березки и ольха. Побродив вокруг, отыскал Мирко родничок. Черпачка берестяного, обыкновенного для мякшинских ключей, рядом на ветке не оказалось, но источник доброй воды был тщательно выложен камешками и направлен в песчаное устьице, сбегавшее в мочажину и терявшееся во мхах.

Мирко остановился для привала, достал ячменных лепешек, поел, запил из родника и поблагодарил неведомого помощника. Теперь следовало задобрить Мшанника — болотного хозяина. Мякша извлек из короба лепешку и сыр, завернутый в промасленную чистую тряпицу, поклонился в сторону болота, проговорил негромко и неспешно положенные слова и метнул узелок с немудреной требой туда, где густо рос камыш. В болоте что-то чавкнуло, булькнуло, зашелестели стебли — от ветра или еще почему. Из-под нагретого валуна вдруг выполз иссиня-черный, красивый змей-ужака, поднял граненую головку, замер ненадолго, щупая воздух раздвоенным языком, да и свернулся на камне — не испугался человека, не закипел ключом.

Болотный хозяин принял требу. Путь был открыт…



Вот камень на дне непрерывной реки бытия,

Омытый, обточенный, гладкий;

Над ним протекает субстанция злая сия,

Но каменный он, и поэтому в полном порядке.



Он видит игру серебристых сверкающих рыб,

Своим безошибочным взором

Фиксируя каждого па прихотливый изгиб,

Являясь свидетелем и незамеченным вором.



Танцующей жизни, плывущей к далеким морям,

Поскольку законы движенья

Он скоро изучит, осмыслит и вычислит сам

И прошлых, и будущих дней и ветра, и теченья,



Давление, влажность, характер, баланс теплоты,

Значение, смысл и меру

И точно докажет полезность любви и мечты,

И необходимость и самодостаточное веры.



Когда, как и свойственно рекам, иссякнет река

И, следственно, высохнет море,

Он будет встречать без ущерба любые века,

Всю тайну Вселенной храня в непонятном узоре.

II. БУСИНА

И вот, жребий брошен. А что дальше? Валятся с горы камни и застревают на осыпи. Идет на берег волна, а позади встают другие — и выше, и грознее, но тверда гранитная скала. Вырывается из земли звонкий ключ, бежит под уклон в овраг, впадает в ручей; ручей вливается в реку; река катится к морю. Горька морская вода, и где ж те студеные сладкие струи, увидевший свет на далеком лесном холме? Каждый миг в одном доме радость, в другом горе; одному доля, другому недоля. Строит князь белые стены крома, а через год умирает страна, остаются стены да имя князя. Летит по сухой степи на коренастом вороном коньке мальчишка, балуется, стреляя на скаку в воткнутый в землю прутик; а пару лет спустя лежит, уткнувшись железным забралом в пыльную траву, знатный рыцарь, а из узенькой щелки меж шлемом и кирасой торчит тонкое оперенное древко. И никто не помнит и не знает имени удачливого лучника. Да и вернулся ли он из набега? А у рыцарей вражда — делят наследство убитого.

Длиннее, короче ли выпадет жребий, будет беда либо счастье — все разбросает-унесет равнодушное время. И, сколь ни кидай монету, его не обманешь, не пересилишь.

Хоть и известно, что время не выбирают, — выбирай, не выбирай — конец все равно наступит, — однако находится чудак, который не пройдет мимо пруда, чтобы не бросить камень. Круги, понятно, добегут до берега да и растают, но отчего-то ему так хочется поглядеть, как это произойдет.



Мирко не нужно было ковылять по болоту с длинной слегой, прощупывая податливый мох. Мари здесь получились не оттого, что годами наползала с озерных берегов сплавина: просто зарастало мелкое стоячее озеро, оказавшись отрезанным от стока в Хойру. А потому по травам, что встречались по пути, по цветам и деревцам угадывал мякша безопасную стежку. Пока вокруг осока, бояться нечего, разве вдруг бьет где со дна ключ — но тут уж не зевай, смотри в оба: раззяве и замиренный требою Мшанник — не защитник. Как появятся зонтики сусака, белые трехлепестковые мелкие цветочки и — ни с чем не спутаешь — острые развесистые ладони стрелолиста, шапки ежеголовки, колоски хвоща — будь внимательнее. К камышам лучше не подходить, а уж если увидел на зеленом лужке кувшинку или колышущиеся дерновинки кукушкина льна — не смей ступать! То не лужок, а мох да ряска, и под ними топь.

Деревья и ягоды на болоте тоже говорят: березки и ольха цепляются за любую зыбкую кочку, а рядом хлябь. Сосна — понадежнее примета, и чем крепче она, тем увереннее можно шагать. Ягоды клюквенные, пушица с белыми щетинками и красные огоньки сабельника, а главное стебельки белоуса — вот тебе твердая тропа. Камни тоже на зыби не удержатся — канут. Потому вдумайся: не течет вода под лежачий камень — сухо у камня, плотно. Ну и кабаньи следы: коли нашел, держись их. Вепря, глядишь, не повстречаешь, а тяжелый секач только по тропе и пройдет.

По клюкву, правда, в зареве-месяце ходить еще рановато, сабельник же отцвел, и Мирко мог идти, не задерживаясь, чтобы нагнуться за лакомой ягодой. Скоро он миновал первый островок. Ничего здесь не было примечательного: камни, треснувшие от жары и морозов за века лежки, сосны и можжевельник. Однако отрадно было стоять на земле, которая никуда не денется из-под ног, не чавкнет жадно, не ухнет предательски вниз. Солнце вкатилось по небесной дуге на самый верх, разогрело сосновые смоляные тела, и потек свежий аромат, как летом в Холминках. Далече теперь были они, а ныне еще и четские болота пролегли новым рубежом между краем холмов и Мирко.

На следующей островине рос черничник. По кочкам, среди заячьей кислицы, торчали усыпанные черными тугими шариками ягодные кусточки. Спелая черника вкусна, и пользы от нее немало. Мирко только вздохнул с сожалением, припомнив, какое питье из ягод готовили дома мать и сестры.

Посчитав, что прошел достаточно, путник позволил себе отдохнуть. Да и какая ходьба с нелегким коробом по такой жаре? Он растянулся на прогретом солнцем бугорке под могучей рослой сосной как пять, и десять, и двадцать лет назад, глядя в бездонное синее небо, где медленно ходили косяки белых облаков. Цепкие сосновые ручищи тянулись на огромной высоте в разные стороны, но не могли даже ненадолго задержать кудлатых и задумчивых небесных путников.

«Вот и я так же, — подумал парень. — Бреду невесть куда, незнамо зачем. Дядя Неупокой — с ним понятно, он воин, ему без меча в руке не прожить, в Мякищах засох бы, пропал. Он и сейчас лишку на месте не усидит».

Это благодаря дяде умел Мирко — не по-воински, понятно, но весьма уверенно — владеть мечом. Конечно, любой лангский наемник-бродяга или арголидский солдат расправился бы с мякшей в два счета, но лихоимцу-разбойнику, а то и двоим-троим, он показал бы, кто сильнее. Эти бродяги могли справиться только с небогатым торговцем, у которого нет денег на охрану, Да со слабой женщиной.

К слову сказать, поганого люда на дорогах в последнее время прибыло. Нет, находились, конечно, и прежде, среди своих, никудышные парни-лодыри, которым лень было ходить за плугом или обучиться ремеслу, и на службу княжескую не тянуло — не ровен час убьют. Ведь пока гриднем станешь и воинское искусство освоишь, семь потов сойдет. Вот и уходили такие в леса жить грабежом, а иных изгоняли натерпевшиеся родовичи. Но не дано было разбойникам долго гулять по белу свету: были они для всех хуже волков. Да и меж собой у них только пьянство да поножовщина, куда там до спаянной волчьей стаи.

Но смутный северный ветер в клочки рвал такой, казалось бы, извечный и нерушимый уклад жизни. Вот и у Мирко стало стынуть сердце. Вроде и родной дом, и любимые холмы, и славный народ вокруг, а будто бы льдина невидимо возникла посреди большого двора и не таяла, а, наоборот, напитывалась с каждой зимой бездушной морозной силою. И ширилась полынья отчуждения между Мирко и всеми прочими. Видел это он сам — яснее, чем кто-либо, догадывалась и мать, да молчала. И только дядя Неупокой как-то ночью, когда оставались мужчины в поле у костра сторожить скирды, высказал парню все, о чем говорить самому было и странно, и боязно.

Тако же, как и ныне, был зарев-месяц, но осень уже пришла на порог. Жнивье лежало пустое и колючее, только скирды возвышались аккуратными домиками, чернея на фоне темного неба. Бродили, пофыркивая, расседланные, лошади. Искры вспыхивали и таяли. Дядя бросил рогожи прямо на землю, укрылся свитой и задремал. Мирко сидел, обхватив колени руками, любуясь на игру огня.

— Уходить тебе надо, Мирко. Следующим летом, — услышал он вдруг глухой и сильный, с хрипотцой, дядин голос.

— Куда? — встрепенулся Мирко, хотя мгновенно сообразил, что дяде понятно все. И как стылой осенней водой в лицо плеснули: вот оно, сейчас решится! И тут же оборвалось внутри: решать-то ведь было нечего! Всего и надо было, чтобы кто-нибудь первым нарушил запретную черту. И хорошо, что сделал это именно дядя Неупокой.

— А ты нешто не понял, о чем речь? — Голос дяди на миг стал суровее, — Не серчай, — продолжил он мягче, и усы его слегка приподнялись — это должно было означать, что дядя улыбается. — Не будет тебе здесь житья. Уходи, пока худа какого не сделалось.

Мирко всхлипнул. Совсем по-мальчишески захотелось спрятаться за широкую дядину спину, обхватить его сзади руками и прижаться крепко, как в раннем детстве, когда убегал от сердитой соседской лайки или от ребят постарше, если чинили те обиду мальцу. И еще стало очень жалко себя за так никчемно прошедшие годы.

— Дядя Неупокой, посуди, ну куда я пойду? Если уж дома неладно, то на стороне я и подавно никому не надобен, — ответил Мирко. Он поднялся, расправил плечи и принялся ходить из стороны в сторону.

Дядя меж тем приподнялся на локте, сорвал травинку, принялся неторопливо ее жевать. Пламя костра бросало на его лицо красные отсветы, отчего оно казалось еще суровее, чем обыкновенно. Обликом дядя не походил на мякшу: узколицый, с выпуклыми висками, глаза чуть раскосые, как у степняка, волосы не русые, а темно-каштановые, нос орлиный, рот очерчен твердо. А прическу он носил как у ругиев: брил голову, оставляя лишь на темени клок волос. И умывался дядя в тазу, а не под струей. Правый незрячий глаз прикрывала темно-синяя повязка, на которой золотом были вышиты какие-то чудные буквы. Дядя никогда не объяснял, что они значат. Все эти привычки привез он из-за Промозглого Камня и менять их не собирался.

— Не казнись раньше срока, — продолжил дядя после паузы. — Не успел ты еще лиха натворить. Даст бог, и не успеешь. — Почему-то дядя всегда говорил «бог», хотя почитаемых богов, по разумению Мирко, насчитывалось явно поболее одного. — Не след человеку одному быть.

— Да то успеется еще, молодой ведь я, — понял Мирко на свой лад.

— Не-е, я не о девках красных, — заново усмехнулся в усы дядя, — хотя и о них подумать не грех. Все равно один ты здесь останешься, пусть хоть завтра женишься. Если родная мать с тобой как с гостем, хоть и дорогим, да заезжим. Затоскуешь, будешь бирюком по селу бродить. — Дядя опять замолчал и поглядел внимательно в костер, почесывая правой рукой левое плечо.

«Будешь! — горько подумал про себя парень. — А сейчас что?»

В слух же, бодрясь, сказал:

— Ничего, дядя Неупокой. Глядишь, пройдет несколько времени, и позарастет все быльем, на место встанет, как у людей. Ты вот тоже вернулся.

— Ты на других не больно-то заглядывайся, у них свои доли-недоли, — пресек его дядя. — И про меня ты много ли знаешь? Каждый человек, Мирко, не просто так родится. Слово такое есть — «невместно». Это значит, всякому и место, и время есть, где он свое дело делает, живет. А на ином месте — так, бытует.

Дядя за годы странствий многому научился, и говорить красно тоже умел, но вот так мудро и просто, будто живший неподалеку кудесник, сказал впервые.

— Или тебе ведомо, где мне вместно? — с сомнением вопросил Мирко, опять присаживаясь к огню.

— Не смейся, — отвечал дядя и жестко глянул на парня своим черным оком. — Нет, не ведомо, коли спрашиваешь. Я только то знаю, что места ты здесь себе нигде не находишь. И тоска тебя гложет смертная, по глазам вижу. А пока не заела тебя тоска эта, до греха не довела — уходи. А куда — так на то у тебя и родня есть: подумаем, присоветуем.

Дядя снова был прав. Нигде Мирко не чувствовал себя своим, не мог найти того покоя, без которого жизнь обращается в муку. Он любил родной дом, понимая, однако, что по-настоящему любит только стены, вещи да ласкового кота у печки. Но едва приходилось остаться в доме еще с кем-нибудь, холодный камень ложился на душу, и не мог Мирко лишний раз слова доброго сказать. Наоборот, вертелись на языке резкие, несправедливые речи, но и их старался не произносить: худое слово злее железа ранит.

То ж было и со сверстниками: Мирко ходил с парнями на охоту, работал вместе со всеми в поле и во дворе, учился владеть топором, рогатиной и луком, ездил в ночное, веселился на лугу. И все бы ничего: были у него добрые приятели, и признавали его, и уважали — да вот не чувствовал он себя своим, хоть и не вздорил ни с кем. И даже когда на гулянье ходил, любовался на пригожих девушек в затейливо вышитых рубашках да поневах — нет чтобы повстречался его взгляд с другим, где бы нашлись и чары тайные, и нехитрое лукавство, и скрытый призыв, — нет, не случилось такого. Видно, понимал он только красу зимнего леса да многоцветие закатного зарева. Не более. И купальскую ночь проспал Мирко на сеновале. Думалось пойти со всеми, да словно удержало что-то.

И приходили гнетущая тоска и разочарование от такой жизни. Мечталось про неведомые дальние края, где все иначе. Мирко и раньше бы пошел куда глаза глядят, но держало опасение, что с привычным порвешь, а к иному не прилепишься, да еще обязанность перед теми, кто вырастил, научил хоть какому уму-разуму.

И вот наконец стремление к переменам, словно тоска не умеющей летать птицы, обретало теперь зримое воплощение. Правда, опаска не уходила, и Мирко ухватился за нее, как за траву над обрывом, — авось выдержит!

— Не бывать греху, уй-батюшка. Не держу я ни на кого злого умысла. Да и не умею я ничего, чтобы уходить: ни ремеслу толком не обучен, ни говорить по-иноземному. Ратному искусству тоже вот не сподобился.

— Не казнись, тебе говорят! — строго прервал его дядя. — Уж мне поверь, бездельников на своем веку я навидался. Ты — не им чета. Кто на земле работать умеет, тот не пропадет. На Вольных Полях землицы вдоволь, а трудиться-пачкаться нынче не всякий полянин станет. Города ведь строятся, народ под сильную княжью руку подался. Вот и смекай. А что до дела ратного… — Дядя, вспомнив, видно, что-то давнее и не шибко веселое, горько покривил губы. — К этому не стремись. Негодное это ремесло.

Кому именно неугодно было воинское умение, которое всегда уважалось даже в мирных Мякищах, Мирко не понял.

— А как себя защитить, если лихой человек подступит, — продолжал дядя Неупокой, грозно сверкнув оком, — этому я тебя быстро выучу, наука не больно-то хитра. Я, когда таким же был… — И тут он пустился в туманное странствие по воспоминаниям своей сверкающей оружием молодости.

Мирко пытался слушать внимательно, как и полагается, если старший ведет речь, но кроме железного скрежета, жужжания летящей стрелы да богатырского клича в памяти у него ничего от сего повествования не сохранилось.

Улетучились, сгорели единым сполохом все сомнения и переживания, которыми мучился Мирко столько времени. Еще минуту назад казалось, что текло это время очень долго, но сейчас он понял: минуло всего ничего, даже если сравнивать с его возрастом. На душе вдруг стало чисто и пусто, точно на большом озере, где только что исчез лед: лесные берега еще укрыты последним снегом, а седые облака идут молча в суровой вышине, никого не зовя с собой.

Мирко глянул в черно-лиловое небо ночи. Там было просторно и звездно. Горячими участливыми глазами незнаемых душ смотрели на мир светила с горних полей. И лишь одно-единственное туманное облачко, задумчиво и медленно направлялось в сторону юга.

«Вот оно, — подумал Мирко. — Да мыслимо ли избрать иной путь? На севере — пустошь; на закат, за Камнем, — и вовсе чужие люди; на восходе — море. А к югу уж немало народу из Мякищей ушло. И лес на юге — Четь Великая, там ведь тоже живут. Выстрою, если что, избу в лесу, один буду жить. Лес добрый, сгинуть не даст».

Дядя тем временем вроде бы закончил свой рассказ о тяжелом ратном труде, и Мирко, поняв, что отныне может говорить просто, не скрываясь, спросил:

— Дядя Неупокой, скажи на милость, почему все люди как люди, а иной — вот я, к примеру, — как не отселе? А ведь из одной деревни.

— Все мы не отселе, — отвечал дядя, укладываясь на спину и глядя в небо. — Видишь ли, Мирко, в каждого народившегося человека вкладывает Бог частицу своего огня, искру малую. Только это она по Божьей мерке невелика, а у людей — для всех разная. А жизнь — как ветер: иной огонек задует, как лучину, и нет его; из другого пожар распалит на весь лес; если костер горит, то либо поддержит, либо заставит прогореть в единый миг да опасть. И коли много соберется таких искр, ровно горящих в одном месте, быть огню добру, а коли одна искра среди пепла — погибнет, истлеет попусту. Вот и тебе не сыскать здесь ни пары, ни даже сопутников. Такие, как я, не в счет, мы свое отжили.

— Разве во мне огня больше? Вот уж не гадал! — удивился Мирко. Уж он-то считал себя ничем не лучше других — напротив, уродом в своей семье.

— Может, и не больше, — согласился дядя, — только горит он иначе. Я, — продолжил он раздумчиво, — вижу, как ветер этот стал меняться — жизнь то есть, — и неладно мне. Вроде все как и было, но лезет исподволь из мякшинского человека наружу такая погань, про которую раньше и не слыхивали. Она, погань эта, в любом сидит — еще до земного начала в мир пробралась. А сейчас ползет с севера, как марево какое, — словом-то и не выскажешь! — В голосе дяди послышалась досада, а Мирко словно банник кипятком ошпарил.

— Вот это да! — воскликнул он. — Я уж думал, мне одному померещилось! Веральден-оленник, правда, зимой говорил что-то такое про тень на севере, «Ротой» ее называл.

— Видишь, — молвил дядя, — ты и сам уразумел, что к чему. Потому и не живется тебе в Холминках, и маета на сердце, что не коснулось тебя это. — Он пошевелил неопределенно пальцами. — Тебя, да и многих еще, слава богу. Только ты это понял, а они — нет. У нас в Холминках помимо тебя таких, верно, и нет больше — тех, кто понимает. А Веральден не просто чует, как мы с тобой, он знает, да из него лишнего слова не вытянешь. Страшится старик, запрет переступить не смеет. Ну, да все это пока пустые речи — гадать про то, что сокрыто. Речь как раз о тебе: покуда не запутался совсем, не замутило маревом колдовским, — уходи скорее. Не след молодому пропадать. Что проку без разума спорить с тем, с чем и боги не всегда справляются. Найди края, где тебе приветно будет, а далее и сам уяснишь, с чем домой воротиться. И когда, — прибавил он.

Мирко готов был и дальше так ночь напролет все говорить, но дядя Неупокой, видать, счел, что сказано и без того изрядно.

— А теперь спать иди. В сено, вон, заройся. Стожок сена стоял тут же. Дядя нарочно привез его сюда на телеге — греться, если ночь случится холоднее обыкновенного.

— О деле по ночам разговоров не ведут, а нечисть всякую только помяни — сама тут как тут на порог явится. Нам и так забот хватает.

— А ты как же? — спросил на всякий случай Мирко. Спать ему хотелось, пожалуй, не меньше, чем вести беседы.

— Не надейся, всю ночь спать не дам, — «успокоил» его дядя. — Сейчас вот звезды посчитаю, а как надоест, тебя подниму. До света станешь сторожить.

Мирко забрал свою вотолу, рогожу и стал устраиваться на ночлег. Сон пришел скоро, и снилось ему что-то хорошее, но что именно, Мирко так никогда и не вспомнил после того, как дядя тронул его за плечо. Пора было заступать в дозор.

Переждав самую сильную полуденную жару, Мирко ополоснул лицо водою, скопившейся в углублении гранитного валуна, и двинулся дальше.

Сердце молодое не способно долго печалиться, и Мирко, не забывая внимательно следить за болотом, стал размышлять о том, как это он выйдет к Хойре и увидит, вправду ли столь велика эта река. Как пойдет вниз по течению и будет встречать разных людей, как они станут смотреть на него немного с завистью: дескать, вот ведь, идет себе человек и не страшится неизвестности, живущей вдалеке от дома, и сколько еще у него впереди! А дома так уютно, надежно и так… скучно. А может, он останется в какой-нибудь приречной деревеньке, чтобы каждый день ходить смотреть на реку. Вид текущей воды — особенно большой воды — всегда нравился Мирко: он и умиротворял, и будил новые, занятные мысли и ощущения. Дома оставалась желто-песчаная Плава, и на ее невысоких берегах росли белоствольные березы и ивы.

Но Плава была своя, знакомая, и текла она известно куда, в отличие от Хойры, таинственной и великой от самого истока в предгорьях, где, говорят, живут самые древние племена то ли хиитола, то ли еще какого старого народа — сплошь все колдуны да кудесники, — до далекого устья. Собственно, о том, куда впадает Хойра, и впадает ли куда вообще, Мирко имел понятие весьма смутное. А еще можно поселиться в Великой Чети — Да хоть вот здесь же, на болотной островине, — и поразведать, что это за малый народ обитает в самой топи. А можно и вперед пойти, вслед за рекой, до самого Устья. Зачем? Это тоже не было ясно, но ведь непременно отыщется в таком необычайном странствии нечто прекрасное. При этом Мирко хорошо понимал, что сегодня большого выбора у него нет: или найти в Чети селение полешуков — они хоть и не слишком обрадуются пришлому, но собрату-мякше в зимовке не откажут, да и Мирко не бесполезный для лесного села человек, — или добраться до богатых Вольных Полей, а там уж как судьба положит.

Густая болотная трава пригибалась и вновь топорщилась, словно лоснящаяся звериная шкура, стрекотали кузнецы, галдели стаи водяных птиц, грелись на убывающем летнем солнышке змеи. И другие, не столь явные приметы лесной жизни, кружащейся в последнем танце перед осенью, то и дело попадались на глаза. Вот следы волчьих лап, вот толстый жук деловито ковыляет среди вековечных стволов-травинок, вот сиганул в сторону лягушонок, уловив сотрясение почвы под человечьими шагами, а вот и кабанье копыто.

Идти-шагать, шагать-идти так просто по лесу Мирко мог, казалось, до упаду, и то неизвестно, когда бы еще он упал. Ноги у него работали без устали, будто сами собой, шли себе и шли, ходко, упруго и легко, и ничто, казалось, не могло помешать им в пути: ни осенняя грязь, ни глубокий снег, ни речная галька, ни ковер из опавших листьев.

На болоте стопы, понятно, немного увязали в раскисшей чавкающей почве, их приходилось вызволять с усилием. А временами шел в дело и посох, чтобы прощупать верный путь, только усталость все равно не брала.

Так и двигался мякша от островины до островины, не встретив ни человека, ни зверя. А когда солнце стало краснеть, половина болота, почитай, была пройдена.

Мирко как раз выбрался на самую обширную островину: на ней уместились сразу два высоких холма. На верхушке одного из них подлесок рос не так густо, как внизу, — туда и направился Мирко искать место для ночевки. В ложбинке на южном спуске наверняка должен найтись родничок, а зловредного кусачего комарья — вот чего не любит в чаще даже самый закоренелый лесовик-хиитола — наверху гораздо меньше. И не сыро будет, если вдруг натянет дождевые тучи.

Родник протекал именно там, где ему и полагалось быть, и место на вершине холма оказалось славное — чистая ровная земля и песок. Но Мирко спустился немного вниз по южной стороне и сразу увидел место для ночлега — возле старой сосны, крепко вросшей в еще более старую, красную землю. У ее корней получилось подобие уютной неглубокой норы: либо песок осыпался, либо лисицы хотели устроить здесь жилище. Ветер сюда задувать не будет, и дождем не намочит, чуть ниже по склону росло много душистой травы. Натаскать хвороста, нарубить дров, нарезать травы для ложа — все это еще успеется, все это рядом, и мякша взялся за устройство места для дорожного очага — самого верного спутника. Стоит немного постараться для священной стихии, и огонь отблагодарит тебя: согреет, приготовит пищу, отпугнет злобного волка и безвидную нечисть. Для костра Мирко выкапывал небольшое углубление в земле, где пламя, защищенное от порывов ветра, должно было гореть долго, жарко, но незаметно для постороннего глаза, если бы вдруг кто-нибудь вышел к подножию холма и стал высматривать, нет ли кого у вершины.

Почва была сухая и податливая. Корни Мирко нарочно обошел, чтобы не обидеть приютившее его дерево и заодно не мешать самому себе копать. Скоро очаг был готов. И тут, собираясь уже выровнять дно и вынимая последнюю горсть песка, Мирко обнаружил прямо перед собой крупную голубую бусину. Она была сделана из незнакомого, легкого и очень твердого полупрозрачного камня. Или то был не камень? Но не это поразило Мирко — мало ли на земле осталось неведомых камней? Все тот же, только теперь горящий тонким золотом, знак, что украшал ожерелье дивной женщины там, на северном склоне кряжа, был и здесь, на бусине. И Мирко понял, отчего так бунтовала память, когда увидел этот знак на каменном украшении: тот же символ, вспомнил он, был среди букв, вышитых золотом по темно-синей повязке, прикрывавшей правый дядин глаз. Вернее, то, что осталось там вместо глаза.

«Чудеса!» — подумал Мирко.

Бусина была так совершенно кругла, и так бездонны были ее синие глубины, что глаз нельзя было отвести. А золотой знак сиял будто изнутри — на поверхности рука не ощущала ни малейшей бороздки или бугорка. Мирко вертел бусину и так, и этак, и всякий раз знак тоже поворачивался вместе с ней, сверкая тончайшей сканью. Он приблизил бусину совсем и прикрыл один глаз, как делают, рассматривая драгоценный камень, проверяя, нет ли в нем изъяна, и синева бусины вдруг разрослась, надвинулась и заполнила все вокруг, словно высокая небесная ширь без конца и края раскинулась перед ним. И — вот чудо! — показалось, что по этому небу пробежала тень облака! Да, действительно, внутри маленького шарика проплывали белые толстые облака, завитые, как барашки. А под ними, очень далеко внизу, виделось такое, от чего дух захватывало: Мирко будто бы взлетел высоко-высоко, как забираются порой только стаи диких гусей, и восторженно созерцал оттуда распахнувшийся во всей красе блистающий мир, который незаметно приблизился и занял собой все вокруг, будто и не в бусину малую глядел Мирко, а сам висел в этом неведомом небе.

Море, перекатывая крепкие мускулы волн, штурмовало острые зубья громовых скал, неприступной стеной охранявших побережье. Кое-где в тело камня вгрызались узкие змеистые заливы, и там берег постепенно превращался в желтый песчаный пляж. Дальше, взбираясь на низкие, круглые холмы, поднимался суровый лес и тянулся вглубь, сколько можно было разглядеть. И странно было видеть эти могучие ели и сосны сверху, словно превратили их в карликов, как деревья Снежного Поля, — правда, там не росли такие маленькие елочки. И лишь у самого горизонта угадывались синие тени горного хребта, затянутого пасмурной дымкой.

В другую сторону простиралось великое море. Мирко не видел моря никогда, но представлял его по рассказам дяди Неупокоя. Здесь, в бусине, гулял сильный ветер, и вся эта громадная масса воды пребывала в движении, составляя единое и даже, казалось, разумное целое. И словно чей-то суровый, но не гневный лик вот-вот готов был показаться из волн наяву.

Прямо внизу одиноко возвышалась голая черная скала, нависающая над бездной. В сравнении с ней остальные гиганты были все равно что кошачий зуб перед клыками древних, давно исчезнувших зверей, каких находили порой в мерзлой земле Снежного Поля. Под скалой вода вскипала белою пеной меж нагромождений каменных глыб, и волны здесь были величиной со средний холм. Холмы один за другим надвигались на берег — и опадали, откатываясь прочь, образуя у подножия водяную яму, где было видно обросшее бородой зеленых водорослей дно.

Но и сама по себе скала еще не была чудом. Чудом был замок из серого камня, гордо взметнувший две свои главные башни, словно бросив вызов неистовым морским ветрам. Не уступая твердостью природным скалам, тяжкие зубчатые стены щерились бойницами на неприветливую даль, блестел непробиваемым щитом булыжник двора, отполированный дождями и временем. Чайки носились над замком, они и были, скорее всего, единственными его обитателями. Все выглядело ужасно старым и давным-давно покинутым. По стенам ползло какое-то вьющееся растение, крыши жавшихся вдоль стен построек прохудились, кованые ворота покрыла ржавчина, и вокруг было не видно ни души.

И тем не менее замок еще жил. Это чувствовалось и слышалось, как глухая, непонятная, но властная речь древнего, затерявшегося во мгле веков народа, которую знали только колдуны хиитола. Глубокой осенью выходили они из четской глухомани и собирались на никем не обжитых мякищенских холмах с плоскими вершинами, окруженными валунами. Колдуны разводили по кругу девять костров, потом еще четыре костра — поближе к середине — и один, самый большой, точно в центре. После они долго расхаживали по площадке туда-сюда, пели и говорили на этом непонятном наречии, сжигали в огне какие-то травы — и так всю ночь напролет. Поутру все следы ночных костров тщательно убирались, засыпались даже пятна обожженной земли. Колдуны никого не подпускали к себе в это время ближе подножия холма.

Однажды Мирко с приятелем, укрывшись в траве темным вечером, подслушали колдовское пение, но ровным счетом ничего не поняли. Мирко потом стал сниться неясный сон, повторявшийся время от времени, будто он бежит по деревянной лестнице, обвивающей крутую горку. На самом верху горы — стена из такого же камня, как и замок, виденный в волшебной бусине, а над стеной высится башня. Со ступеней лестницы открывался вид на горящие осенним пожаром леса, на пустоши, поросшие диким вереском, на гряду холмов, тянувшуюся на север. Внизу мерцала вода озер, ершился вокруг них тростник. Что это была за местность, не определил даже дядя Неупокой, когда Мирко рассказал ему о сновидении. А приятель Мирко — Руар — подался вскоре из Холминок незнамо куда, собрался тихо и ушел. Купцы, ехавшие с торга, говорили, что видели его на старой дороге, ведущей через холмы к Промозглому Камню.

Итак, замок жил, и был как-то связан с тем, что происходило в пучине под скалой. Черная громада была изъедена множеством трещин, щелей и пещерок, и в океане под скалой ощущалось присутствие какой-то неведомой силы, прорывавшейся наружу. Словно в воздухе звучала хрустальная мелодия, выводимая незримой рукой на искусно сработанных гуслях.

Изумленный и очарованный волшебной, невиданной картиной, Мирко не сразу понял, что солнца в том небе, что пряталось в бусине, нет вовсе, хотя свет щедро лился откуда-то. Понаблюдав еще немного, он сообразил, что сияние исходит там от того же золотого знака. Его не было заметно в небе, но свет его проливался на непонятный, но все-таки существующий внутри бусины мир.

Сколько просидел так Мирко, вглядываясь внимательно, стараясь различить еще какие-нибудь подробности, никто не считал. Потом видение подернулось голубоватым туманом, который становился все гуще и гуще. Сначала скрылись далекие горы, за ними утонул в мареве лес, вот уже и замок со скалой погрузились в сплетение токов и волокон, вот и море затянуло, вот пропали островерхие башни, и только облака поплыли среди бескрайней голубизны. Потом растаяли и они, и лишь знак мерцал хитро, переливаясь чеканным золотом.

Пришедши в себя, Мирко испугался, что просидел слишком долго и потерял много времени. Но вот диво! Солнце стояло на том же месте, что и тогда, когда Мирко приблизил бусину к глазам. Поглядев на солнце еще раз с некоторой опаской, — а вдруг еще что учудит? — Мирко спрятал бусину в карман и отправился за травой.

Когда постель была готова, а дрова и хворост запасены в достатке, Мирко решил поискать других диковин, но как бы усердно он ни смотрел под ноги, как ни пересыпал в ямке песок (не весь же холм раскапывать, в самом деле!), ничего примечательного более не обнаруживалось.

«Ну и ладно, — успокоился мякша, — волшебные вещицы и не должны валяться россыпями в одном месте — они являются невзначай и не всякому. А мне повезло — значит, добрый знак».

И Мирко вновь задумался над знаком в бусине.

Что значили эти незнакомые буквы на дядиной повязке? Надо было набраться храбрости да спросить у него. Хотя теперь Мирко сомневался, понимал ли сам дядя, что за слова носит. Небось, как и Мирко, думал, что это особая вышивка-оберег, принятая в странах по закатную сторону от Камня.

Мирко, как и многие мякши, разумел буквенную грамоту и старательно, под приглядом старика-кудесника (который был вовсе и не старик, просто отрастил длиннющую с проседью бороду и ходил косматый) царапал на лоскуте бересты черты и резы. Буквицы же на повязке были явно не предназначены для выцарапывания на коре. Плавные, округлые, их, должно быть, краской рисовали, а после уж и на вышивку перенесли и заключили — исхитрились! — в голубую бусину.

«Да, а что же солнце-то?» — спохватился опять Мирко. Хорошо, конечно, если останется чуток времени, чтобы успеть справить дела, и столь внезапную задержку дневного светила Мирко еще мог объяснить по примеру того, как во сне человек видит, что делает что-нибудь очень медленно, наяву же оказывается, что спал он совсем мало. Однако, если бы солнышко решило вдруг подольше постоять на небе или вовсе отправиться бродить там, как ни попадя, у Мирко возник бы повод либо думать, что он дорогою тронулся умом (благо что спросить, действительно ли то он видит, что происходит на небе, или бредит, было не у кого), либо испугаться, что он тихо-мирно свалился в подземную страну, где солнце гостит ночами, и что там делает, никому не ведомо. Может, и вправду стоит на месте, отдыхает, а может, куролесит, как скоморох. Но огромный, цвета расплавленной меди диск уже, как и положено, спустился совсем низко над зубчатой стеной леса.

Мирко любовался природой, отходящей ко сну: затихали птицы, устраиваясь, где кому удобнее: на камнях, кочках и ветвях; спрятались под коряги змеи, и нигде не было видно, как колышется трава в том месте, где пробирается-крадется лесная живность. Дневные звери уже подыскали себе место для лежки, а ночные еще не выбрались на охоту. Ничто не волновало тоскливую серо-зеленую поверхность, озаренную прощальными красноватыми лучами.

«И сейчас, как и тысячи лет назад, все точно так же», — думал Мирко. Ведь, верно, и людей-то еще не было, когда начало зарастать огромное озеро, и, может, не древний еще бог (а боги тогда запросто, не таясь, ходили по юной земле, давая имена всему и верша великие дела) стоял вот на этом холме, где было куда меньше земли и песка и куда больше голого гранита, и смотрел на заходящее солнце.

Возвратившись к роднику, Мирко умылся, спустился вниз — убедиться, не виден ли костер, — и поднялся назад. Предстояла первая (и последняя, как надеялся Мирко) ночь на болоте. И хотя Мшанник принял требу, окончательно успокоиться Мирко не мог. Болото — место особое, здесь всякое может случиться, чему и здешний владыка не указ. Сегодняшняя находка лишний раз подтверждала это.

Но тревоги не было. Единственное, что смутило Мирко еще при первом взгляде на место стоянки, были довольно свежие кабаньи следы на сыроватой от недавних дождей земле. Во-первых, что забыл кабан под соснами? На болотных островинах к юго-востоку встречались дубовые рощи, здесь же свинье поживиться было нечем. Во-вторых, удивительно, что след был один: кабаны в это время обычно ходят семействами. В-третьих, отпечатков было совсем мало, к тому же не видно было других разрушений, которые оставляет этот крупный, подвижный, любопытный и вечно голодный зверь: ни сломанной ветки, ни затоптанного куста, ни взрытого в поисках съедобных корешков мха.

Но поскольку нигде поблизости кабанов не было слышно, Мирко не стал волноваться понапрасну. В конце концов, где-нибудь неподалеку могло оказаться излюбленное место для кабаньих купаний — глубокая и грязная лужа, вблизи которой вепрь мог полакомиться мелкими болотными тварями.

Солнце тем временем, вопреки сомнениям мякши, скрывалось за западным краем мира. Красный закат предвещал назавтра погоду без дождя. Мирко подумал, что он удачно вышел к вечеру на этот двуглавый остров. На вершине трава не росла, значит, холодная роса не нарушит уют ночлега. Потянуло едва ощутимым низовым ветерком, который сдувал надоедливых насекомых.

Второй холм, до которого Мирко не успел дойти, был пониже, и вершина его хорошо просматривалась. Ничего замечательного, впрочем, там не наблюдалось.

Когда последний, почти невидимый уже луч погас, и только огненно-красная полоса осталась над чернеющим вдали лесом, Мирко отужинал и устроился под корнями сосны считать звезды.

К этим занятиям пристрастил его опять-таки дядя. Настоящим счетом назвать это было нельзя. Ночью дяде обыкновенно не спалось, и он сидел на завалинке, дымя трубкой, которую набивал крошевом из высушенных и измельченных трав. Прочие обитатели Холминок, во всем остальном уважавшие дядю и считавшиеся с его мнением, при виде исходившего из деревяшки дымка или выразительно переглядывались, или поминали праотца-первопредка. Старики, те и вовсе плевали в сердцах под ноги и выговаривали дяде за дурацкую непотребную привычку. Дяде это наконец надоело, и он, промаявшись без своего зелья день, отводил душу ночами.

Мирко, тогда живший в доме Неупокоя — у мякшей было принято отдавать мальчиков на воспитание в семью к дяде по материнской линии, — летом ночевал на сеновале и присматривал заодно за двором. Случалось, что в курятник по ночам пробиралась лесные звери: хитрая лисица или красавица рысь, и надо было держать ухо востро. Мирко порой долго не засыпал. Ему недоставало обыденного дневного общения, и он восполнял это размышлениями, фантазиями и видениями наяву, играющими занятные представления на фоне дощатой крыши, в узкие щелочки которой заглядывало темно-синее небо.

И вот однажды дядя подозвал Мирко, велел ему сесть рядом и стал, указывая на ночные светила, объяснять, как ходят они по небосводу и какие приметы кажут, как, следуя за звездой, держать ночью путь, чтобы не заблудиться. А еще рассказывал дядя о звездах диковинные, иногда непонятные, но захватывающие истории. Прежде Мирко думал, как следовало по вере мякшей, что звезда есть душа, вернее, глаза души того, кто не родился еще или уже умер. А по словам дяди получалось, что, оказывается, иной раз боги превращали в звезду великого героя или отважную женщину, иногда просто решали зажечь новую, что тоже было объяснимо: какая же душа народится без соизволения богов? Но случалось, что светила представлялись то рекой в небесах, то каменной россыпью, то костром, то составляли сложную фигуру — силуэт человека или зверя. Выходило, что по верхней стране бродили, как некогда на земле, вместе с богами разные люди, которые жили, сражались, ссорились, мирились, сеяли — в общем, делали все положенное людям.

Позже Мирко слышал подобные истории от Веральдена и других оленных людей, а потом, поведав как-то одну из них кудеснику, не получил, как ожидал, в ответ отповедь о небрежении к вере отцовой, но напротив, кудесник рассказал еще много других легенд. Хорошо было бы сидеть вот так ночью, чтобы с одной стороны был дядя, а с другой — кудесник, да слушать их обоих. Но, относясь друг к другу с необходимым почтением, они словно избегали встреч. Дело было в том, что дядя, отдавая должное традициям, не почитал мякшинских богов и отказывался приносить им требы. Это — особенно в последнее время — уже перестало удивлять: безбожников стало много, на них кудесник рукой махнул, но дядю он выделял почему-то среди прочих. В чем таилась суть, Мирко доподлинно не знал, однако догадывался: за Камнем или еще где принял дядя иную веру — это и претило кудеснику. Правда, Мирко ни разу не видывал, как дядя приносит своим богам требы или устраивает празднества.

Полюбовавшись на звезды, Мирко подумал, что дома как раз начинают сеять озимые, вспомнил мать, которая варила к спожинкам пиво и пекла пироги, выбирала, какого барана резать. Вспомнил сестер, ей помогавших. Вспомнил, как дядя учил его обороняться ножом и дубинкой, да и просто голыми руками.

Богиня Ночь летела над ним, распустив по всему небу густые и прекрасные черные волосы, и сквозь ее широкий плащ светили вечные звезды.

Мирко думал, что та вышедшая из камня женщина, пожалуй, не менее красива.

«А если я богиню целовал?! — ожгла его мысль. И тут же стало легко и смешно: — А если и богиню? Небеса, чай, не обвалятся!» И пусть простят ему Отец-Небо и Мать-Земля, пусть Ночь не сочтет за обиду, что он сравнил с другой ее красоту. Но почему-то ему хотелось, чтобы первая целованная им женщина оказалась именно богиней, ничуть не меньше.

Костер догорал, угли краснели изнутри жарко и загадочно, бормотала что-то в вышине сквозь сон старая сосна. И думалось, что не так все скверно на белом свете, как есть на самом деле. Пускай оказался он (или сам себе казался) чудаком, странным, не от мира сего, но разве мир не полон всяких странностей, стоило лишь выйти за околицу?

Он ждал от этого похода чего угодно: тугих железных тисков, которыми схватит непривычная чужая жизнь, или наоборот, что опадет знакомая обстановка существования, как листья по осени, сорванные внезапным вихрем, а вместо нее не останется ничего, кроме пустоты, какую видел он в выгоревшем заболоченном лесу: изломанные скелеты деревьев, мертвая стоячая вода, подернутая пленкой трухи и золы, черные ямы из-под выжженного торфа и бесконечный серый ветер, которому не за что зацепиться, которому ничто не противостоит.

Но пока все складывалось и вовсе неожиданно. Единственное, чего Мирко боялся по-настоящему, и боялся как раз теперь, что все это — и голубая бусина, и женщина из камня, и поцелуй, и даже уж на камне у кромки болота, знак милости Мшанника, — все рассеется, окажется обманом, хитростью, предательством, которым некто неведомый, безымянный заманивает его, затем чтобы… Зачем, Мирко не мог высказать словами, но это было хуже всего, хуже любой мыслимой беды.

— Эй, верхний человек! — донесся с низкого южного холма зычный крик.



Я вышел в поле.

Снежное дыханье

Меня коснулось. Из полночной тьмы

Я вышел в волю

С точной картой знанья:

За снегом есть зеленые холмы.



А за спиною

Жил огонь в камине

И жил хозяин — скряга, но не злой,

Жил чан с водою,

Жил кувшин из глины,

Жил медный таз с березовой золой.



Был пол застелен

Камышом зеленым.

От холода запрятав плечи в шаль,

Всегда при деле,

За посудным звоном

Жила хозяйки дочь — моя печаль.



А дальше где-то

За крыльцом высоким

Дорог лесных лег зябкий черный след;

А раньше — лето,

Озеро, осока;

А раньше — белый безначальный свет…



Я отвернулся, завернувшись в плед.

III. АНТЕРО

Бывает, когда ожогом укусит руку горячее железо или холодный лед. Боль проходит, а обиды нет — нельзя же дуться на собственную неосторожность. Бывает, кусает рассерженная собака или растревоженная гадюка. Это хуже, потому что надо долго лечиться, и даже есть риск умереть. Но боль опять проходит, а злиться на собаку или змею глупо — они защищались, не умышляя плохого. Бывает, боль исходит от холодного железа — от меча врага или предательского ножа, нежданно возникшего из складок одежды, отравленного тем же гадючьим ядом. Это гораздо обиднее и хуже, это даже трагично, ибо опять-таки можно умереть и, что нехорошо, умереть, разуверясь в людях и потеряв надежду. Но и это нестрашно: если ты не был зол и умел простить, простишь и это. Простится и тебе. И смерть будет скорой.

Бывает, когда кусает судьба — так, ни за что. Нет в ней ни расплавленного, ни холодного, ни презренного металла, ни ядовитых жал, ни бешеных клыков, ни падений, ни апофеозов. Есть одни только неудачи и маета, за которыми не видать ни зги, словно с завязанными глазами следуешь узким коридором. По сторонам — глухие стены, позади — слепой безначальный свет, к которому не вернуться. Впереди, в общем-то, он же, да дело ведь не в нем — в пути к нему. Нельзя полюбить неудачи, нельзя полюбить непреодолимые стены, нельзя любить себя, в них заключенного. Вот тогда и открывается в стене коридора лаз, ведущий в сторону от света — во тьму. А это и есть самое наихудшее, потому что там нельзя даже умереть.



— Эй, верхний человек! — долетел до Мирко зычный крик. — Кто таков будешь? Пусти к костру погреться!

Мирко аж вздрогнул. Кого еще леший принес? Какой разумный человек станет ночью по болотам шастать? Человек не станет, леший только! Неужто леший сам пожаловал? Но делать было нечего.

— А ты кто таков? — гаркнул в ответ Мирко, не поднимаясь, однако, с места. — Коли с добром — пожалуй, грейся! А коли нет — не пеняй потом!

Послышалось шуршание травы. Человек спускался вниз.

— Ого, суров ты! Не ершись, я зла никому не чиню! — прокричали снизу. Язык был родной, на нем говорили все народы от Вольных Полей до Снежного Поля, от полянинов до оленных людей. Вестимо, каждый народ привносил свое наречие. Этот, снизу, говорил наподобие полешука, но как-то мягче, растягивая звуки. Хиитола? Опять не совсем похоже. Ладно, посмотрим.

Незнакомец не таился, скоро взбираясь по склону, но и не спотыкался в почти кромешной темноте о корни и сплетения трав. Ветки не трещали под его сапогами — то ли он был лесным жителем, то ли хорошо знал дорогу. Мужчина, по всему, был некрупный — это угадывалось по легкой поступи и отсутствию громкого сопения.

Мирко встал, размял плечи и спину, подошел к костру так, чтобы его лица не было видно, а он сумел бы сразу разглядеть незнакомца.

И вот из темноты появился небольшого роста мужчина. Бородатый, но не заросший, черноволосый, одетый в меховую безрукавку, крашенную синим рубаху, поддеву, темно-серого цвета штаны и кожаные сапоги. Из оружия у него был только длинный нож на поясе.

— Не обессудь, — молвил ночной гость, и в отблеске костра на миг блеснули его зеленые, под густыми бровями, глаза, высветились победно вздернутый небольшой нос и гладкое румяное лицо. — Вестимо, столько лихих людей развелось, всяк на другого волком смотрит. Ты тут один ночью на болоте, вдруг — я, невесть откуда, невесть кто, — известное дело, боязно! — Так рассудительно продолжая, мужик подошел к огню, погрел руки, хвороста подбросил.

Он не был силачом, но и худосочным его нельзя было назвать. Так, обычный человек. На первый взгляд.

— Неправда твоя, уважаемый, — спокойно ответил Мирко, усаживаясь напротив. — Мне в лесу никогда не боязно.

— И то, — подхватил незнакомец, — честному человеку бояться не за что. — И опять протянул руки к огню

Мирко это немного удивило: ночи, конечно, уже были прохладны, но уж сильно озябнуть еще не давали.

Оба замолчали. У Мирко не было особой охоты беседовать — за день и без того набралось много впечатлений, которые теснились внутри, шумели, сплетались в причудливые образы, и он боялся; что не успеет ухватить их за хвост, и они разлетятся, как стая встревоженных птиц, не оставив наутро и следа.

— Да, ты спрашивал, откуда я, — встрепенулся пришелец. — Там, за болотом, — он махнул рукой в сторону полудня, куда держал путь Мирко, — моя деревня. А кто такой я сам, толком не скажу: мать — из хиитола, отец — полешук, бабка — тоже из полешуков, дед — хиитола. А как давно такая мешанина повелась, только небу известно, — усмехнулся мужик. — Ну, а ты?

— Мякша я. С севера. — Мирко был немногословен.

— Знамо дело, — закивал бородач. — Много таких через Четь проходит. Что вас, мякшей, будто шилом кто? Ты не думай, — извинился он тут же, — я тебя пытать не стану, у каждого свои дела. Я это вообще, наблюдаю. А зовут меня Антеро, — запоздало представился лесовик.

— Меня Мирко кличут. — Мякша зевнул и потянулся. — Так, на Вольные Поля направляюсь, доли искать.

— И то дело, — согласился собеседник.

Он уже стянул с себя заплечный мешок, вытащил оттуда краюху хлеба, берестяной жбанчик с крышкой и принялся за нехитрый ужин.

— А я, спрашиваешь, что ночью на болоте делаю? — Хотя Мирко ни о чем таком не спрашивал. — Дело пытаю или от дела лытаю? Да?

— Да, — отстраненно ответил Мирко, уносясь мыслями к недавно пережитому.

Единственное, что теперь отдаленно интересовало его в неожиданно обретенном знакомце, — это свежий хлеб и жбан. Квас небось или отвар брусничный, не иначе!

— Ага-а-а, — кивнул опять Антеро, многозначительно растягивая последний звук. — На, угостись. — Он извлек из мешка еще хлеба и протянул мякше.

Мирко благодарно и осторожно принял хлеб. Теперь у него не осталось сомнений, что ночной гость — не призрак, но человек во плоти, ибо разделил с ним хлеб.

— Есть кружка-то? — спросил хиитола — эта кровь в нем все же говорила посильнее. Он плеснул Мирко мятного кваса.

— Я на север иду. Счастья пытать, — добавил он просто.

Мирко чуть не подавился. Чудак-человек! Какое счастье на севере?!

— Нет на севере счастья, — убежденно сказал он. — Зря ты это.

— А ты знаешь, надо полагать, что такое счастье? — вежливо, все так же растягивая гласные, осведомился Антеро.

— Не знаю, — честно признался Мирко. — Только от счастья люди не уходят по доброй воле. А из Мякищей, сам говоришь, косяком идут.

— Уходят, ой как уходят, — грустно изрек чудак-человек. — От счастья то есть. И ты не знаешь, что такое счастье. И никто не знает. Знают только, что не правы, вот и ищут правоты. А правота — еще не счастье. А мне

знак был, ему и верю. — И он мечтательно улыбнулся про себя.

Мирко внезапно почувствовал несуразность положения: едва встретились, а уж завели какой-то заумный разговор о счастии. Ночью, среди болота! Нет чтобы, как все разумные люди, посудачить о житье-бытье, делах, посоветовать друг другу, как лучше пройти по знакомым каждому местам. Но вот что он за знак помянул?