Поворачиваю голову, моргаю. Арминий!
Они едва не сталкиваются плечами. Смотрят друг на друга — молча. Затем Арминий с Сегестом, не обменявшись и кивком, расходятся в разные стороны. Воздух между ними словно покрылся коркой альпийского льда.
— Легаты, — Арминий подходит к нам. — Префект.
— Выпьете, царь? — предлагает Нумоний Вала. Арминий — один из немногих варваров, которых легат Восемнадцатого уважает.
* * *
— Конечно, я царь. Rex.
Голос Арминия рокочет низко и приятно, латынь грамотна и изящна. И только легкий варварский акцент выдает провинциала. Ставил Луций себе произношение или так получилось само, из-за долгой жизни в Германии? Не знаю.
— Я — царь, которого выбрали общим собранием народа. Конечно, я достоин этого по происхождению — мой род богат и знаменит, но этого мало. Царя должны признать воины. Когда я вернулся из Паннонии с трофеями и славой, мужчины херуски, имеющие право носить оружие, избрали меня царем. Они прокричали мое имя трижды и подняли меня на щит. Так я возглавил свой народ.
«Сколько же воинов было на том собрании? Несколько тысяч?», думаю я. Херуски большое племя. Тьфу, проклятье! Луций-Арминий убедителен настолько, что даже я начинаю ему верить…
— А если собрание решит выбрать другого царя? — спрашивает Пилат.
Арминий пожимает плечами, улыбается.
— Тогда что вы сделаете? — Пилат не собирается отступать. Упорный малый.
— Он подчинится желанию своего народа, — говорит Нумоний Вала. — Верно, префект?
— Так и есть, — кивает Арминий. — Легат совершенно прав. Как у вас, римлян, говорится? Если таково желание моего народа, то я умываю руки.
Пилат медлит.
— Я считаю это… не совсем правильным.
— Как и я, префект… Как и я.
Мы смеемся.
Арминий прощается и уходит.
— Какой интересный человек. Он мог бы быть консулом, — говорит Пилат. — Жаль, что он родился варваром.
Чудовищное обаяние все-таки у моего братца. Даже на человека, который его впервые видит, Луций произвел сильное впечатление.
К глубокой ночи некоторые из нас плохо стоят на ногах. Но префект конницы из Пятого Македонского — крепкий парень. Он еще пытается философствовать.
— Когда власть избранных заменяют властью толпы… — и Пилат качает головой. Рассказ Арминия явно не дает ему покоя.
— Не дай боги вам когда-нибудь столкнуться с желаниями толпы, префект, — замечает Нумоний. По легату Восемнадцатого трудно понять, сколько он выпил. — Это страшная сила, поверьте. Зря вы ее недооцениваете. Она может заставить вас сделать то, чего сами вы никогда бы делать не стали.
Легат Восемнадцатого точно злится на кого-то. Отрывисто произносит слова, не глядя на собеседника.
— Вряд ли такое случиться, — Пилат серьезен, но в глазах мелькают насмешливые искорки. — Но если даже случиться, надеюсь, я сумею сделать правильный выбор, легат. Свой выбор.
Мы с Нумонием переглядываемся. Нумоний поднимает бровь. Эх, префект.
Молодость, молодость. Как ты наивна!
Даже я смотрю на его девятнадцать лет свысока.
— Не сомневаюсь, — говорит Нумоний мягко. — Не сомневаюсь.
* * *
За окном таверны «Счастливая рыба» медленно синеет сумрак. Однорукий поднимает чашу с вином и нюхает. Ставит на стол, не пригубив. Все как обычно. Тиуториг, беловолосый варвар с ледяными глазами, никогда не пьет. Словно боится, что его отравят.
— Это будет… непросто, — говорит он.
Человек смотрит на Тиуторига в узкие прорези серебряной маски.
— Но возможно?
— Конечно.
— Что ты предлагаешь?
Тиуториг медлит, затем говорит:
— Атакуем здесь и здесь. — Он склоняется к столу и показывает на карте. Она непривычная, но можно приспособиться. — Одновременно отрезаем хвост и голову каравана… Главное, полная внезапность. Затем добиваем тело.
Человек в серебряной маске кивает.
— Хороший план. Только мы кое-что изменим…
Он говорит. Тиуториг слушает, затем кивает. Так действительно лучше.
— Может сработать, — он чешет культю левой рукой, зевает.
— Вар сделал глупость, отправившись в лес с обозом, — говорит человек в серебряной маске.
— Он еще ее не сделал.
Серебряная маска качнулась. Тиуторигу показалось даже, что она улыбается.
— Сделает. Обязательно сделает.
* * *
На следующий день я прибываю в Ализон. Мокрые и раскисшие от ночного дождя улицы. В лужах отражается серое небо. Мне нужно увидеться с Туснельдой.
Знает ли она, кто такой Арминий?
Хороший вопрос.
— На самом деле Рима нет, — говорит Туснельда.
Шорох зелени вокруг нас, запах цветов — последних в этом году, и черное пятно няньки, сидящей на приличном расстоянии — так, чтобы нас не слышать.
Хотя уверен, черная гарпия слышит, как растет трава, и видит не хуже орла.
Я медлю, затем спрашиваю:
— Почему Рима нет?
Она пожимает плечами.
— Потому что его никто никогда не видел.
Волей-неволей мои брови поднимаются. Удивление.
— Я видел Рим, — говорю я.
Она фыркает.
— Ты думаешь, это доказательство, римлянин? Но на самом деле… то, что ты говоришь — не обязательно правда.
В первый момент я хотел рассмеяться, потому что рассуждения ее совершенно детские… или — как это? — варварские, но потом… При всей внешней странности слов Туснельды, звучит это вполне убедительно. Что ж… попробуем отнестись к этому, как к логической задаче. Упражнение в рассуждении о некоей ситуации, которой никогда не было. Мои греческие учителя любили такие игры ума.
Или декламаторы, которых обожает Август — вроде того же Апулея или Квизона. Они вечно задаются странными вопросами.
«Например, что было бы, если бы у людей были квадратные головы?»
— Ты знаешь, что Рима нет, так? (город с населением, по последней переписи — постойте… четыре с половиной миллиона жителей) Я же говорю: Рим есть. Я знаю, что он существует, потому что я его видел. Ходил по его улицам. Дышал его воздухом. Ты опираешься в своих рассуждениях на авторитетные источники?
— Что?
— Ээ… кто тебе это сказал?
— Наш жрец.
Мне удается не поперхнуться.
— Хмм. Очень авторитетные источники (ну, если не принять тезис, что жрец — полный идиот). Я же говорю: Рим есть — по праву очевидца. Что возникает из этого столкновения?
Она вдруг улыбается — озорно:
— Что тебя тоже нет, римлянин Гай.
* * *
…От запаха умирающих цветов мне хочется чихнуть. Внутренний сад дома Вара засыпан желтыми и красными листьями. Осень — убивает.
— Пятнадцать лет. Слишком рано, — говорит Туснельда. — Да? — потом замечает: — Ты меня не слушаешь.
— Что? — я понимаю, что потерял нить разговора. Тру пальцами над бровью. Что я пропустил?
— Девушке выходить замуж. Рано?
Ах, вот она о чем! Женщины.
Я пожимаю плечами.
— Не знаю. Римлянки выходят замуж гораздо раньше. У нас одиннадцать лет считается подходящим возрастом для брака. Иногда девочку выдают замуж с семи лет. Правда, это скорее долгая помолвка. В этом случае девочка живет в семье будущего мужа, воспитывается, как остальные дети — до возраста, подходящего для рождения детей.
Угу, растет. И каждый мужчина может сам воспитать себе жену — по вкусу.
— Какой странный обычай, — говорит Туснельда.
Я не знаю, что ответить, поэтому говорю:
— Очень старый обычай.
Туснельда качает головой, фыркает.
— Глупости! У нас все не так, римлянин. У нас можно выходить замуж с пятнадцати лет, но обычно позже. Хотя родители между собой сговариваются гораздо раньше. Так заведено. А молодой воин, познавший женщину до двадцати лет, считается опозорившимся, утратившим чистоту. За таких неохотно выдают замуж.
Германцы, варвары — племя целомудренных людей?! Смешно.
— Старые женщины… те, что живут в священных рощах и смотрят за миром… Они установили такие обычаи. Они следить… следят? — волнуясь, она снова начинает путать латинские окончания.
Внезапно словно туча набегает на небо, закрывает и луну, и звезды. Лицо Туснельды застывает:
— Они не дать мне выйти замуж.
Темнота.
Не дать выйти замуж… За кого? За Луция?!
* * *
— Замуж? — повторяю я. У меня почему-то сухие глаза. Они болят, когда я смотрю на нее. Такую юную и естественную. Такую красивую. Это мучительно.
Неужели я такой замороженный истукан, что меня нужно бить по голове, чтобы я хоть что-нибудь понял?!
Коса, светлая и толстая, лежит на ее плече. Туснельда перебирает кончик косы тонкими пальцами.
— Да, замуж, — говорит она беззаботно. Затем поднимает голову…
Я вздрагиваю.
Потому что это всепроникающий, безжалостный взгляд взрослой женщины. Она все понимает. Никаких шуток.
Ее серые глаза сейчас темные и глубокие. Как Бездна.
— А ты возьмешь меня в жены? — говорит она.
Отличный вопрос для такого вечера.
Завтра легионы отправляются в поход. Сегодня — последний мирный день…
Прежде чем я успеваю ответить, она словно забывает о своем вопросе.
— К нам приходят учителя, — говорит Туснельда. Акцент ее становится совсем легким, почти незаметным.
Я смотрю на ее губы. Как они двигаются.
И мне нравятся ее руки. Прекрасный изгиб ее запястья. Пальцы — тонкие, нежные.
— Ты слушать, римлянин Гай?
— Я слушать.
К германским заложницам приходят учителя, я понял. Pax Romana — римский мир. Это обычное дело, обычная практика. Мы всегда так делаем. Варвары, воспитанные римской культурой, тянутся к ней, а не к своим, покрытым шкурами, соплеменникам…
Мне нравится ее акцент.
— К вам приходят учителя и?..
— И ничего. Так ты возьмешь меня в жены? — спрашивает она.
— Нет.
* * *
Трудно говорить «мы», когда речь идет о Риме. Рим — это мы. Но Рим — это еще и тот Рим, в который мы можем включить себя, как частицу целого.
Как там, в логике Аристотеля?
Рим включает в себя нас, патрициев, плебеев, легионеров и прочих — без остатка. Но мы — не весь Рим. Понятие «Рим» включает в себя еще многое другое.
Раньше говорили: Республика.
Сейчас, после гражданских войн, выкосивших тысячи и тысячи квиритов, знавших республику, так не говорят. Да, это республика, но уже — республика одного. Римом управляет сенат, а сенатом — первый сенатор Август, принцепс. Старик с вечно сопливым носом.
Я закрываю глаза и вижу Курию — здание, где проходят заседания сената.
Белые тоги с широкими пурпурными полосами вливаются в полутемный зал. Пурпурный ближе к цвету моря и вечерних сумерек, чем к цвету огня и утренней зари.
«Вышла из мрака с перстами пурпурными Эос».
Хотя она скорее розовопальчиковая Эос, чем пурпурная.
Пурпурный ближе к цвету крови.
* * *
Я смешиваю воду и вино. Поднимаю чашу, салютую богам. Я в них не верю, но это не повод быть невежливым. На дне чаши — покой и счастье.
Я знаю.
Когда я в детстве заболел, пришел врач, грек по происхождению, в коричневом паллиуме. Он послушал меня, постучал в мою тощую грудь — больно! — кончиками длинных пальцев, а потом велел приготовить из зеленых плодов конопли настойку. И капать мне в уши. Дважды в день.
Это помогло.
По крайней мере, боль сразу стала меньше. И я начал лучше слышать.
Конопля — это средство от тишины.
— Гай!
Вино же — наоборот. Средство для тишины.
Я пью медленно, чтобы не успеть напиться до отъезда. Туснельда смотрит на меня.
— Ты хмуришься, — говорит она. — Почему ты всегда хмуришься? У тебя становится такое усталое лицо.
— Мне пора возвращаться.
— Куда?
— В легион. Завтра — война.
Она улыбается. Неожиданно лукаво — так, что я чуть не роняю чашу с вином. Однако…
— А сегодня, римлянин Гай?
Я скашиваю глаза в сторону черной няньки. Но, похоже, та, делая вид, что спит, заснула на самом деле. Негромкий храп.
Смешно.
Я ставлю чашу на постамент, выпрямляюсь. Туснельда смотрит на меня.
— Сегодня — вечер мира, — говорю я и обнимаю германку.
Вкус ее губ. Нежность.
Все будет хорошо, думаю я. Слышу возмущенный возглас проснувшейся няньки…
Даже если — не будет.
* * *
Тит остановился. От внезапной боли сжалось сердце, задергалось, как заячий хвост — так, что отдалось в левую руку.
Спокойно, центурион.
— Чего ты хочешь, женщина? — сказал он медленно.
Собственные руки казались ему огромными и слишком длинными. Слишком грубыми.
Ненужными.
Особенно рядом с изящным изгибом ее теплого бедра. Рядом с нежной белоснежной кожей. Ее веснушки, их драгоценная россыпь. Он прикрывает глаза. Он готов прикоснуться к каждой из них губами.
— Чего я хочу? Чтобы ты остался со мной. Мне нужно тебе кое о чем рассказать…
— О чем?
Внезапно за окном закричали. «Восстание! Гемы восстали!»
Тит Волтумий молниеносно вскочил, оделся. Пошел, на ходу накидывая перевязь с мечом и застегивая кингулум.
Уже в дверях, он остановился, повернулся к ней. Лицо центуриона странное, словно постаревшее на много лет.
— Ты… — он не договорил.
Он думал, что сейчас получит одну из ее сцен ревности — или каприза. Он не знал. Или равнодушия…
Или даже — прощания. Он сглотнул.
Вместо этого она кивнула:
— Иди.
От вида ее бесстыдно обнаженного тела, от веснушек на плечах, от впадинки между ключиц, от распухших губ Тита пробил озноб. Как всегда. Затылок свело.
— Это может подождать? То, о чем ты хотела со мной поговорить? — голос хриплый и напряженный. — Мне действительно надо идти.
Рыжая садится на кровать, вытягивает длинные ноги. Сучка.
— Иди.
— Я серьезно!
— Я тоже. Иди.
Он стискивает челюсти так, что слышен скрежет. Затем волевым усилием разворачивается к двери, медлит, заставляет ноги идти — шаг, еще шаг — и выходит. Все.
Руфина помедлила. Догнать? Окликнуть?
Тогда ты не узнаешь, что у меня будет ребенок. От тебя, мой доблестный и страстный центурион. Старший центурион. Какая разница?
— Нужен тебе ребенок шлюхи? — говорит она негромко и замолкает. Слова неприятно разлетаются, отскакивают от стен в пустой комнате. Гаснут. Все равно. Его нет. Он ушел.
Может, и хорошо, что не сказала, думает она.
Скажу потом, когда мы прибудем на место. Куда легионы, туда и шлюхи. Известное дело…
Нас — не разъединить.
* * *
Мы умираем.
Каждый день и каждый час приближает момент нашей смерти. Каждая минута или миг…
В этом нет ничего нового или необычного.
Смерть может настигнуть нас в любой момент — от восхода солнца до заката, или в полной темноте.
В темноте, полной звезд, и — отчаяния.
«Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос…»
Гомер, «Одиссея».
Я открываю глаза и в полной темноте лежу и смотрю вверх. Полог палатки набух от влаги и прогнулся. Сырость обволакивает. Что я знаю о будущем в этот момент?
Ничего.
Здесь, в темноте палатки, посреди Германии и ночи, будущего нет. Я слышу, как стучат дождевые капли над головой, слышу тонкое сопение моего раба — Эйты спит и не видит меня, ему хорошо. Сон уравнивает всех. Рабов и хозяев, римлян и варваров, больных и здоровых, людей и богов…
И только тот, кто не спит — несчастлив и чужой для всех остальных.
Я лежу в темноте, натянув шерстяное одеяло до подбородка. Дышу водой. Пропускаю ее сквозь легкие. Сырость плавает вокруг меня холодными упругими волнами, где-то под потолком зудит комар — я слышу движение его прозрачных крыльев. Холодно. Хорошо, что мы, наконец, уходим на зимние квартиры. Здесь много комаров — «мулы» отпугивают их, поставив курильницы, но иногда, несмотря на дым, комары все равно летают.
Как сейчас.
Пространство легатской палатки — гулкое, сырое, огромное — наполнено пустотой. Я лежу и чувствую, как просачивается сквозь мои пальцы вода минут и часов. Уходит время, как из треснувшей клепсидры.
Нет, не уходит.
Время вокруг нас.
Мы, люди, медленно барахтаемся в океане времени, в то время как к нам подбираются в темноте чудовища. Тревога. Я кожей чувствую, как чудовища, похожие на огромных ящериц, смотрят на меня из темноты белесыми светящимися глазами.
«Вышла из мрака младая…»
Не вышла.
Ее сожрали вараны времени.
Титан Сатурн, повелитель времени, пожирал своих детей.
«Ты возьмешь меня замуж?», спросила Туснельда. Вкус ее губ…
Дай только вернуться из этого похода и тогда…
Возьму.
В темноте негромко зудит комар.
* * *
Последняя ночь.
Мятущиеся комары и мысли.
Нет, комары как раз спокойны. Они медленно пересекают сырое пространство палатки, летают неслышно…
Опускаются.
Кусают.
Пьют кровь.
И умирают под ударом ладони — порой тот, кто бил, даже не успевает проснуться. Бух! Готово.
Кровавое пятно.
А мысли продолжают метаться…
Секст Виктор начинает еще один куплет. Горло уже только сипит, музыки не будет больше. Кажется, он спел за сегодня двести или триста песен. Даже больше, чем когда-либо знал. Так что теперь, лежа на койке, он все равно продолжает мычать мелодию. И никак от этого не избавиться.
Завтра мы выступаем. Пройдем железными гвоздями калиг по головам германцев, распнем сотни, чтобы привести к покорности тысячи. Повеселимся.
В Иудее это сработало. Почему не сработает здесь?
Виктор вытягивается на койке и закладывает руки за голову. Под упрямый, забитый песнями, затылок.
Германцы его сейчас мало волнуют. Война — это уже было. И будет еще не раз. Война — это работа. А вот случай разобраться с тем, кто тебя недавно доставал…
Ради этого стоит проснуться в последнюю ночь перед войной.
Виктор смотрит в провисший от сырости полог палатки. Сон — лучший друг солдата, он часто заменяет легионеру еду и вино. Виктор поднимает голову. Да, я буду спать…
Только осталось решить одно дельце…
Через мгновение Виктор выскальзывает из палатки. Для такого рослого человека он двигается удивительно бесшумно. Сопящие товарищи по контубернию остаются позади.
Все само идет. В сером безлунном полумраке Виктор, крадучись, двигается к расположению третьей центурии. Вот нужная палатка.
Помедлив мгновение, Виктор ныряет внутрь. Хоть глаза выколи… нет. У крошечных статуй, стоящих в глубине палатки, сонно колышется красный огонек масляного светильника. Отлично!
— Вот ты где, — Виктор аккуратно переступает через чью-то койку, наклоняется над следующей. Лежащий тихонько посапывает, приоткрыв по-детски рот. Да, это тот самый…
Виктор аккуратно кладет твердую широкую ладонь на рот шутника. Зажимает.
Шутник резко открывает глаза. Моргает.
— Что ты там говорил насчет покрыть корову? — спрашивает Виктор шепотом. И напрягает мышцы, пока жертва пытается вырваться.
Глаза несчастного вращаются, он мычит. Это тот самый шутник, что кричал из толпы. «Ты такой стра-а-астный!». Нет, у нас в легионе ничего не скроешь…
— В следующий раз — оторву уши, — ласково говорит Виктор. — Смотри у меня… допросишься.
* * *
Завтра мы выступаем. Рано утром, после традиционных гаданий.
За стенами палатки лежит пустое пространство. Площадь, на которую пялятся, стараясь не уронить отяжелевшие веки, два легионера-охранника. За площадью серыми пятнами плывут в темноте ровные ряды палаток. Если подняться выше, как летящий комар, видно, как эти ряды складываются в геометрический узор, разлиновку лагеря, очерченную по периметру прямоугольником стен, затем контуром рва, а дальше… Дальше сонное поле, вытоптанное тысячами ног место для занятий, тускло блестящая гладь реки. В вязкой глубине германского леса, клубящегося ветвями и листьями, спят обитатели. Где-то гукает филин.
Светит луна.
Пиликают кузнечики.
Спит в своей палатке Гай Деметрий Целест, легат Семнадцатого легиона. Спит Арминий, царь херусков. Спит Сегест, царь хавков. Спит Туснельда, германская заложница, закинув руку за голову — на тонком запястье сонно блестит браслет. Спят лошади и ослы. Спят спокойным сном три германских легиона. Спит Виктор. Центурион Тит Волтумий.
Все еще живы.
Глава 9
СОЮЗНИКИ
Сегодня Квинтилий Вар, пропретор Великой Германии, чувствовал себя хуже обычного. Утром он не сразу смог прокашляться, горло ныло, словно там прошлись банным скребком, нос заполнен слизью. К тому же Вар подозревал, что из-за недосыпа опять начнет болеть желудок. Если бы не необходимость встать и руководить отправлением легионов, пропретор остался бы в постели. Точно бы остался.
Проклятый желудок.
Проклятый климат.
Проклятые люди.
Сейчас Вар глотал горькую слюну, стоя на помосте в центре палатки, пока рабы поправляли складки тоги. Голова кружилась. «Все бы отдал за то, чтобы оказаться сейчас в Риме, в своем доме!»
Проклятые варвары.
Проклятая провинция.
Проклятое тело.
Здоровье пошатнулось уже давно, но он убеждал себя, что хотя бы в этот раз врачи правы, и целебная вода с настоем шиповника поможет. И лечебные притирания — с приторным запахом камфары, который намертво сцеплен в его памяти с болью в суставах. И желудок. И — остальное. В прошлый раз, когда выходили камни из мочевого пузыря, он думал, что это худшее, что может быть в жизни.
Орал два дня как резаный.
Теперь же — война.
А только пришли хорошие новости из Паннонии…
В Иудее все было проще. Он тогда тоже мучился, не спал толком — закрывал глаза и проваливался в мутный горячечный кошмар.
Здесь наоборот. Кошмар был холодный. Словно он, Публий Квинтилий Вар, лежит в своей палатке — а вокруг пустота. И никого рядом, даже верного Солигора. Серое утро, до настоящего рассвета еще час. Орел легиона высится рядом с изображением Августа — золотая птица и бронзовый диск с лицом юного бога. Ветер свистит. Орел слегка покачивается от порывов. У юноши Августа на диске — саркастическая улыбка.
Вар прикрыл глаза, сглотнул. Горечь с привкусом желудочного сока. Раб поправляет складки тоги на плече… Это раздражает. Невыносимо, мучительно долго.
Ряды палаток. Серые. Ветер треплет грубое полотно. Палатка принципов пуста. Вар идет по центральной улице лагеря, оглядывается, снова идет. Ветер перекатывает перед ним пустую тубу для бумаг, холодит даже не тело, а саму душу. Вар ощущает на ее месте гладкий железный брусок.
Пропретор останавливается возле солдатской палатки. Рядом — погасшая жаровня, ветер сдувает пепел, ворошит остывшие, серые угли. Помятый медный котелок медленно раскачивается.
В нем — остывшая похлебка, разваренные листья капусты. Куски застывшего жира.
Вар вздрагивает и снова идет. Вой ветра равнодушен.
Между палатками мелькает тень. Кажется, это кошка, думает Вар. Некоторые легионеры, несмотря на запреты, возят с собой любимцев. Наверное, все же кошка. Собаки обычно крупней.
Вар идет. И чем дальше, тем острее понимает — здесь никого. Лагерь пуст. Все ушли, оставив его одного. Его, пропретора провинции Великая Германия! Не взяли с собой ни еды, ни вещей, ни оружия. Вар останавливается. На лбу выступает холодная испарина.
На земле — лорика и шлем легионера.
В блеске полированного железа мелькает тень. Вар резко оборачивается, сердце замирает. Стучит медленно-медленно. Провал в желудке.
Это кошка. Точно, кошка…
Вар усилием воли передвигает ноги. Сворачивает направо от главной улицы лагеря, шагает между палаток.
Везде остались вещи, словно легионеры только что были здесь, но куда-то ушли.
Я один, думает Вар. Меня все бросили.
Почему?! За что?
Внезапно, без всякого перехода, он снова оказывается на главной площади, рядом с легионным орлом.