Ингрид Нолль
Прохладой дышит вечер
Моей матери
1
Мой внук Феликс живет в бывшей лавке цирюльника. Он даже слегка украсил витрину, хотя там уже давно ничем не торгуют. Мои допотопные черные шнурованные ботинки, например, запихнул в птичью клетку, розовый корсет набил ватой и уложил в детскую колясочку, утыканный гвоздями стул «отлакировал» маргарином, словно хотел отдать дань сразу двум знаменитым художникам.
[1]
Долгое время посреди этой идиллии обитала истрепанная кукла-манекен, но потом мальчишка над ней сжалился и переделал всё по-новому. Я была просто помешана на этой кукле.
С тех пор я живу не одна. Кукла сидит в моем кресле-качалке, вытянув, как ребенок, свои тонкие ножки, наряженная в мои подростковые платья, в парике, какие были модны в 60-е. Зовут ее Хульда. Мне стоит лишь легонько дотронуться до качалки, и манекен раскачивается почти пять минут, по-моему, куколке нравится этот ритм. Пожилые одинокие люди любят поговорить сами с собой, и я рада, что у меня есть собеседник. Хульда слушает всегда внимательно, она и дочка хорошая, воспитанная, и подружка чуткая, из тех, что не сплетничают, не перебивают и не заглядываются на чужих мужей.
Иногда я прошу у Хульды совета. Что бы такое, например, нам сегодня приготовить на ужин? «А вот, селедочку под маринадом, — отвечает Хульда, — может, э… ну… еще картошечки немножко, и… ну и хватит». А больше нам обеим ничего и не надо. Старикам, как доктор говорит, нужно воды пить побольше. «Чушь все это, — считает Хульда, — не слушай ты его! Этот парень и не представляет, каково лишний раз ночью тащиться в туалет». Разумеется, для меня важнее совет Хульды, чем всех остальных, она ведь со мной от всего сердца говорит. Да, да, я знаю, что люди судачат о таких разговорах. Только кому ж мы мешаем? Кто нас слышит, что им всем за печаль до наших разговоров?
«А почему ты ее зовешь именно Хульдой?» — интересуется внучек Феликс.
У брата моего Альберта была кукла, которую так звали. Она ему от меня досталась, и он эту куколку любил. Додумались как-то подарить ему на Рождество оловянных солдатиков, а ведь он солдат ненавидел. Вот я и уступила ему Хульду, чтобы мы могли тайком играть в маму, папу и малыша.
Альберт был в нашей семье шестым из семи детей и на год меня моложе. Нас, к счастью, было так много, что никто нас особо не воспитывал. Только много лет спустя, когда мы уже выросли, старший брат Эрнст Людвиг мне признался, что порой наблюдал, как Альберт играет с куклой, и беспокоился, уж не уродился ли тот в одного нашего дядюшку.
Будь Альберт жив, он бы меня понял. Хульда была наше с ним дитя, тоже, конечно, уже в годах, но еще стройная и изящная, и суставы у нее не пухли, и спина не горбилась, из носа не текло, не было красных глаз, и ортопедических ботинок она не носила. Разве что только краска слоями сходила с ее бледного личика. Впрочем, Хульда — не настоящая женщина, хотя на первый взгляд и кажется ею. Но если ее раздеть, то перед вами предстанет снежно-белое тело, начисто лишенное и женских, и мужских половых признаков. А снимите с нее парик, и заблестит до зеркального блеска отполированная лысина; только искусственные волосы и придают ее бледному лику благообразие. Хульда — это бесполый ангел, существо, которое может стать кем угодно, стоит ее только соответственно одеть.
Довольно долго меня обслуживала «Еда на колесах», но я все же от них отказалась. Слишком уж много и невкусно. Мне только было жаль расставаться с молодым человеком, который привозил пищу. Он всегда, бывало, немножко со мной поболтает. Я уж и не помню, что он изучал — то ли философию, то ли социологию. Во всяком случае, он не держал меня за старую маразматичку, потому что время от времени обсуждал со мной какие-то мысли и теории, для меня совершенно новые.
«Адорно утверждает, что у индивида есть неотъемлемое право абсолютно отличаться от прочих и не бояться этого…» Вот что я запомнила. Во времена моей молодости о таком праве никто бы и подумать не мог!
…Почему Альберт покончил с собой, никто точно не знает, но я подозреваю, что это связано с Хульдой. Во время наших игр Альберт был матерью, а я — отцом.
У студента-социолога волосы были собраны в длинный хвост, а в ушах — серьги, так что я, старая дуреха, опрометчиво отнесла его к мужчинам определенного сорта. Но однажды он привел с собой подружку, и мне пришлось свое мнение пересмотреть. Когда я отказалась от привозной еды, я подарила студенту кольцо Альберта: агатовую камею с благородным профилем некоего греческого философа. Существуют же духовные родственники, и они могут быть наследниками, как и кровные.
В сущности, сегодняшняя молодежь нравится мне больше, чем поколение моих детей или даже мое собственное. Альберт был единственным мальчишкой, с которым можно было похихикать. Мужчин воспитывали так, чтобы они умели сдерживать и слезы, и смех. Это женщинам разрешалось вечно оставаться детьми. Нас с Альбертом одолевали нескончаемые приступы хохота, которые, конечно, достают учителей, но так полезны для молодых. Вот и внук Феликс, и философствующий студент такие же. Они могут расхохотаться безо всякого повода. А я едва ли не всю свою жизнь должна была сдерживаться.
Когда мне было десять лет, Альберт спросил, не хотелось бы мне быть мальчиком. Я никогда об этом не задумывалась, но тут вспомнила, что моим старшим братьям дозволялось больше, нежели сестрам.
— Разрешают-то больше, — отвечала я.
— Да, можно стать солдатом и пасть под пулями на войне, — подтвердил Альберт, — но нельзя носить красивых платьев и нанизывать жемчужинки на нитку.
Любовь к платьям, духам, куклам и женскому рукоделию, верно, его и сгубила. Отец упрятал Альберта в интернат. Это называлось: «папа нашел продвинутую школу», где главным было не прусская зубрежка, а развитие целостной личности. Лучше, однако, от этого не стало, потому что неуклюжий Альберт и там должен был заниматься физкультурой, и она стала для него пыткой. Его единственным утешением была школьная повариха.
Альберт, определенно, лучше освоился бы с Феликсом и со студентом, — Патрик, что ли, его зовут? — чем со своими грубыми однокашниками из интерната. Иногда я строю довольно смелые планы: вот бы пригласить Феликса и Патрика на чаепитие в память Альберта. Во-первых, эти двое молодых людей должны познакомиться, во-вторых, меня тянет поговорить о моем умершем брате.
Но прежде нужно прибрать в доме. Вообще-то, я уже давно собираюсь выкинуть весь этот мусор, с тех пор как нет больше в живых моей подруги Милочки. Стены мои сплошь увешаны всякими кичевыми картинками, подаренными ею за долгие годы нашей дружбы, и пока она была жива, я не могла их выбросить из уважения к ней. У Милы было доброе сердце, но совсем не было вкуса, тут уж ничего не поделаешь. Все началось еще в пору нашей юности с «Зайца» Дюрера. Потом были самодельные картинки, склеенные из засушенных цветов, лошадиные подковы, стеклянные зверушки, вырезанные из дерева, раскрашенные домашние башмаки, наборная касса, миниатюрный сервиз, необъятные, вязанные крючком подушки, рассчитанные на слона, куклы в национальных костюмах и барометр в кованом железном корпусе.
Мальчишки думают, я трясусь над этими сокровищами и не в состоянии от них избавиться. И будут так думать, пока весь этот кич переполняет мое жилище. Да и правда, на что он мне? А потом, нужно еще оклеить стены новыми обоями или хотя бы покрасить. Вот из-за всего этого мы с Хульдой так и не собрались до сих пор закатить парням вечеринку. Может быть, ближе к весне? Мне весной, по опыту знаю, становится получше; сил побольше и жить снова хочется. Испеку им вафли (уж как-нибудь справлюсь), сварю кофе покрепче (или они пьют слабенький зеленый чаек?) и сливок взбитых подам побольше. Альберт любил взбитые сливки. Потом предложу рюмочку шерри — а может быть, лучше вначале? Наряжу Хульду в свое шелковое желтенькое платьице с кружевным воротничком и туфли с пряжками — туфли-то, между прочим, цвета слоновой кости, из папиной мастерской. Сама-то я уже много лет ношу только кроссовки, о чем когда-то и не мечтала даже, а уж папочка, конечно, и подавно. Но что ни говори, кроссовки намного дешевле обуви на твердой подошве, удобны, как домашние тапочки, и в то же время очень устойчивы. Милочки моей больше нет, а вместе с ней ушли и прежние правила поведения.
Милочка училась со мной в одном классе, но мы отнюдь не были подругами. Сблизились мы только после ее помолвки с моим братом Хайнером, потому что она ежедневно стала появляться в доме моих родителей. Ей исполнилось двадцать, когда помолвка, к сожалению, — а может, и к счастью, — была расторгнута: Хайнер влюбился в другую. Разумеется, все мое семейство мучила совесть, и мне пришлось Милочку утешать. Вплоть до ее смерти мы были не разлей вода. Впрочем, она довольно скоро после недоразумения с моим братцем вышла замуж за одного славного зануду. А оставшись в сорок семь лет вдовой, сделала потрясающее открытие — узнала, что существуют плотские утехи, и с тех пор навсегда превратилась в романтическую нимфоманку. Десятилетиями безработные официанты и легкомысленные холостяки выслушивали ее путаные, неистовые любовные бредни. Я дурно отзываюсь о подруге? Ну уж нет! У Милочки было большое сердце. О многих ли можно такое сказать?
С ней я могла поговорить об Альберте. Тогда, после его самоубийства в 1933-м, мы, братья и сестры, все гадали, в чем же была причина. Старшие братья были уверены, что Альберт был просто «того», ну, не от мира сего, хотя они и сами не вполне понимали, что под этим подразумевалось. Мы, сестры, за неимением лучшего, вынуждены были принять их версию. У Альберта никогда не было друзей, он был человек одинокий. Наверное, со мной одной он мог и поиграть, и посмеяться. И хотя он и был довольно долгое время младшим ребенком в семье, любимцем не стал. Как, впрочем, и я. Матери не хватало любви на всех детей, ведь она родила десятерых, из них трое умерли, едва появившись на свет. А папеньке этот пухлый мальчонка вообще не нравился, хотя, чтобы уж не возводить на отца напраслину, надо сказать, он обычно смотрел на сына сквозь пальцы. Мы тогда были не бедны, но вообще-то Альбертов интернат был нам не по карману, и, видно, папуля наш, выкладывая такие деньги за его образование, хотел успокоить свою совесть.
Сегодня Хульда раскачивается как сумасшедшая, у меня даже голова закружилась, и я беру стул и придвигаюсь поближе к окну, чтобы она не маячила у меня перед глазами. Глаза мои все слабеют, мне нужно побольше света. Интересно, скоро ли я ослепну? Я стала покупать себе цветы, чтобы еще успеть на них полюбоваться. Раньше я бы себе такой роскоши не позволила. Я, конечно, не ношу домой пышных букетов, как на полотнах фламандских мастеров, покупаю отдельные цветочки. Передо мной стоит стеклянный кувшинчик, в доме моих родителей в нем хранили растительное масло или уксус. На его стеклянной стенке выгравирована блестящая звезда, а носик и ручка у кувшинчика оловянные. Стебельки трех белых роз усеяны пузырьками воздуха, северный свет из моих окон превращает поверхность воды в жидкое серебро. Сразу понятно, почему голландские художники желали навсегда запечатлеть такую красоту и наполняли свои натюрморты ракушками, насекомыми и сочными фруктами.
Утром куплю себе новый букетик. Красота этих трех роз уже поблекла. Куплю-ка я, пожалуй, белые лилии «Касабланка». Хм, что-то я белыми цветами увлеклась. Может, они напоминают могилы тех, кого я любила? Как бы то ни было, белые цветы мне кажутся благороднее, чем их пестрые собратья.
Я, когда выхожу за покупками, надеваю ярко-зеленый спортивный костюм — мне его дочка Вероника из Лос-Анджелеса привезла — и кроссовки и беру оранжевый рюкзак. Вид, конечно, совсем не как у почтенной старушки, зато озадаченные водители замечают меня еще издалека. Рюкзачок на спине, а в руках палочка и цветы. Хорошо, что в моем возрасте уже нет необходимости нравиться. Хотя, врать не стану, если я жду гостей, то охотно превращаюсь в белую розу, пусть даже слегка уже увядшую.
Если Феликс в ближайшее время появится, не забыть бы, что у меня к нему просьба. Лампа на кухне переполнена дохлыми мухами, а мне как-то не хочется карабкаться на стремянку и отвинчивать плафон. Кроме того, пора перетащить миртовый куст на террасу, морозов, похоже, больше не предвидится. В конце концов, пусть Феликс посоветует, что мне делать с Милочкиным добром, ну не могу я все это просто отправить на помойку.
В последний раз внук с приятелем выбросили мой сломанный телевизор, и я вознаградила их, читая на память баллады. Молодые люди были немало удивлены, что я помню «Перчатку», «Лесного царя» и «Ленору» Бюргера.
[2] Они нынче читают совсем другие книги. Если мне суждено ослепнуть, у меня останутся песни и стихи, а еще — зрительные образы, которые будут со мной повсюду. Но вот письма я больше читать не смогу.
— Хульда, а мы почту сегодня проверяли? Ладно, ладно, пойду загляну в почтовый ящик.
Мои дети, разумеется, давно уже уехали отсюда. В Дармштадте осталась только Регина, мать Феликса. От внуков я временами получаю открытки из далеких стран: Таиланд, Мексика, Индия, Австралия… Сюда их и калачом не заманишь. Я все думаю, не вставить ли один из этих экзотических видов в мою старую позолоченную рамку.
Э-э-э, смотри-ка, на этот раз в ящике лежит не открытка, а настоящее письмо. От Хуго, он скоро нас навестит.
«Это еще кто?» — спрашивает Хульда. — Ах, Хуго! Хуго — это любовь всей моей жизни, — отвечаю я.
Этого уж Хульде никак не понять. Я, между прочим, даже не знаю, сколько ей лет. Как и старые куклы моих дочерей, она сделана из папье-маше, а не из пластмассы. И потому боится сырости, а на левой руке у нее заметно небольшое пятно, не уберегли куколку от влаги.
Хуго приезжает! Я не видела его с тех пор, как умерла Ида.
Когда мы познакомились, мне минуло пятнадцать, а Алисе, последнему любимому отпрыску моих родителей, было только семь лет. Наш дом называли домом трех невест (младшенькая не в счет), что весьма привлекало к нашему порогу молодых людей. Хуго бывал у нас часто, и вначале казалось, что он подружился с моими старшими братьями.
Но я была совершенно уверена, что он тайно влюблен в меня, и вся сгорала от восторга.
Хуго флиртовал со мной и с маленькой Алисой и часами болтал с Фанни и Идой. Однажды наш папенька, будучи в хорошем расположении духа, хитро взглянул на старших сестер и спросил: «Ну, так что же, которую ты выбрал?»
Обе зарделись, а голос подала я: «Меня!»
Все расхохотались. А я убежала прочь и расплакалась. Позже выяснилось, что старшая, Ида, была уже тайно помолвлена с Хуго.
Хульда качает головой: «Сколько лет прошло, неужели ты его до сих пор любишь?» Я задумчиво смотрю на нее.
Вообще-то, Хульда, мне было горько не оттого, что родители узнали мою тайну, я больше всего боялась, что Ида растреплет своему жениху о моих любовных мечтаниях и они вместе надо мной, наивной девчонкой, посмеются. С тех пор я стала Хуго избегать. И решилась снова показаться ему только месяцы спустя, когда увидела в окно, как он у нас во дворе учит моих сестер кататься на велосипеде. Ида и Фанни выглядели довольно нелепо. Я-то была поспортивней обеих и точно знала, что возьму над ними верх. Поначалу Хуго крепко меня держал, но уже скоро все могли убедиться, что я и без посторонней помощи кружила по двору с видом триумфатора.
Но мне это не сильно пригодилось, потому что родителям казалось непристойным, чтобы молоденькая девушка ездила одна по многолюдным улицам на велосипеде. В отличие от моих подруг, я могла кататься только в компании братьев. А Альберт хоть и любил меня, конечно, но ему бы и в голову не пришло даже ради меня взгромоздиться на этот железный драндулет.
Значит, так, генеральная уборка неизбежна. Хуго будет здесь через две недели, и пусть здесь ничто больше не напоминает о Милочке. Сказано — сделано: я снимаю со стены наборную кассу, приношу корзину для мусора и сваливаю туда все эти «миниатюры». Может, они порадуют какого-нибудь ребенка. Как я и ожидала, на выцветших обоях белеет светлый прямоугольник. Решимость покидает меня, и я снова останавливаюсь.
Тепло сегодня, конец марта, самое время начаться весне. Я снова принимаюсь тренировать свои слепнущие глаза. Вы не подумайте — вижу я еще достаточно хорошо, и слышу тоже, и с обонянием все в порядке, только вот не знаю, надолго ли это. Я снова и снова прохожу с закрытыми глазами пять-десять шагов от палисадника до родничка. Жалко, конечно: в садиках цветут форзиции, зеленеет бузина, фиалки распускаются, лесные анемоны белеют, словно звездочки. Наконец я сажусь на лавочку и долго сижу с закрытыми глазами. Журчит фонтан, звенят синицы. Ветер гуляет в кронах деревьев, и я слышу, какой получается щемящий звук, когда ветки скребут одна другую. Слышу, дятел стучит, собака лает, вот машина, вон там — самолет, электропила, и где-то далеко — шоссе. Я нашептываю стихотворение Теодора Шторма:
[3]
И хоть бы звук из суеты мирской
Нарушил одиночества покой.
Сто лет назад были в Германии места, где и правда слышна была одна лишь природа. В следующий раз, когда выйду на прогулку, заткну уши и буду вдыхать запах и ощущать кожей ветер и тепло.
От весеннего ветра я начинаю томиться и становлюсь романтичной, как невеста. Ну не смешно ли… Единственный мальчишка, с кем я дурачилась, был Альберт, единственным мужчиной — Хуго. Через две недели он наконец-то снова приедет ко мне, только теперь ему уже, ни много ни мало, восемьдесят восемь лет.
2
Прежде я прекрасно разбирала почерк Хуго, но вот теперь у меня возникли проблемы с первым же словом. Я ожидала прочитать «Дорогая Шарлотта», но с этой маленькой виньеткой выходит как будто «Дражайшая Шарлотта». Никогда еще он так ко мне не обращался. Стоит ли придавать этому особое значение? Может, меня обманывают мои слепнущие глаза или у Хуго просто дрогнула рука? Вообще-то неизвестно, в каком расположении духа Хуго явится ко мне. Он, я знаю, плохо слышит, не любит разговаривать по телефону и носит слуховой аппарат. А еще, наверное, подгузники. Уж не знаю, как там у старичков. У них, наверное, те же болячки, что и у нас, старушек, только вот от простатита мы не страдаем. Ну и ладно, бог с ними, с болячками. Гораздо важнее, чтобы Хуго был еще крепок духом. Впрочем, иначе он вряд ли бы отважился на путешествие, хотя он, вероятно, приедет, опираясь на руку своей стареющей дочери.
С тех пор как мне перевалило за восемьдесят, я постоянно мысленно благодарю детей за то, что они не лишили меня самостоятельности. Да и разве не проще всего было оставить меня жить там, где я живу? Я бы не вынесла жизни в доме для престарелых. Хуго же, напротив, никогда не жил один. После смерти сестры моей Иды за ним ухаживает дочь Хайдемари, и она своей опекой его совершенно избаловала. И почему только он не переехал ко мне еще несколько лет назад? Время-то наше на исходе, дражайший Хуго.
Все меньше остается людей, которые знали Альберта. Хуго — один из них. Брата уже услали в интернат, когда Хуго впервые появился в нашем доме.
На Рождество Альберт играл в школьном спектакле ангела, это был его первый сценический успех. Голос у него еще не ломался, и он, облаченный в белые одежды, пел «Сошед с небес» совершенно неземным дискантом. Когда он приехал на каникулы домой, мы только и делали, что играли в «Иосифа и Марию». Хульда, с которой мы давно уже перестали нянчиться, напоследок удостоилась чести изображать младенца Христа. Альберт был Марией, ангелами и волами, а я — осликом и Иосифом. При этом мы хохотали до слез, однако понимали, что все эти наши «игры» лучше держать в тайне от родни. Рождественская мистерия происходила на холодной крыше нашего дома.
Потом Альберт играл в школьной труппе Марию Стюарт, но тогда он уже стал, конечно, постарше. Наверное, это был его самый большой успех в жизни, и ему совсем не мешало, что с тех пор в интернате его звали не иначе как «Мария». Я между тем порядком выросла из нашего детского театра, и мы с Альбертом (я, впрочем — без особого восторга), а вместе с нами — и наши каникулы, спустились с крыши на землю. Тут Альберт нарядился в мое бальное платье и стал драмы декламировать. Мне, честно говоря, казалось, что братец уже несколько великоват для таких игр, но я пока оставалась его верным зрителем. Хотя, судя по тому, что из моего гардероба по-прежнему исчезали платья, обувь и украшения, Альберт, надо думать, продолжал репетировать в полном одиночестве перед зеркалом.
У нашего отца одна нога была короче другой и совсем не гнулась, что и уберегло его от призыва во время Первой мировой. Брат его погиб при Вердене, и папу, похоже, мучила совесть, так что обоих своих старших сыновей он воспитывал воинами, которые с помощью целой армии оловянных солдатиков разыгрывали жестокие исторические битвы. Другие родители в те послевоенные годы обычно покупали своим отпрыскам плюшевых зверушек. Не стану утверждать, что именно из-за такого воспитания Хайнер и Эрнст Людвиг пали на Второй мировой. Кстати, если б Милочка вышла за Хайнера, она овдовела бы гораздо раньше.
Отец был искусным обувных дел мастером (он особенно любил ортопедические ботинки, которые сам вынужден был носить), а через матушку породнился с обширным семейным обувным предприятием, так что собственноручно в мастерской уже не работал. Проблема была в том, кому из сыновей передать дело: старшие никакого интереса не выказывали, а об Альберте и речи быть не могло. Когда состоялась помолвка Иды и Хуго, отец почуял свежую кровь, Хуго ведь тоже происходил из фамилии потомственных мастеровых. Правда, они занимались более утонченным ремеслом: отец Хуго владел ювелирной мастерской. Хуго перечеркнул планы и моего папеньки, и своего родителя: он решил получить высшее образование. Из романтических побуждений Хуго захотел стать лесничим. Когда я с ним познакомилась, он уже носил зеленый костюм, хотя в академии к тому времени проучился совсем недолго.
Ида тогда начала распевать песенки Германна Лёна, а Фанни аккомпанировала ей на фортепиано. Она все пела о полянках и рощицах, о красных розочках и горячих поцелуях. Я вся кипела от злости и всячески мешала ей, шумела специально и донимала ее идиотскими вопросами. Однажды Ида пропела:
«То, о чем полянка знает,
Маме не скажу родной.
Только я об этом знаю,
Я и егерь молодой…»
Прежде я свою сестру, которая была на пять лет старше меня, просто боготворила, а после этого едва не возненавидела. Я подговорила Алису, нашу младшенькую, и мы стащили у Иды коллекцию наклеечек и рекламных картинок кондитерских фирм «Штольверк» и «Эрдальфрош». А с Альбертом мы поделили другую ее коллекцию — почтовые открытки с портретами известных артистов. Все молоденькие девочки в те времена сходили с ума по актеру Лотару Мютелю, а у Иды нашлось штук двадцать его снимков с автографами.
Ида была стройна и элегантна, настоящая городская жительница, конечно совсем не приспособленная для жизни в глуши в избушке лесника. Едва ей минуло восемнадцать, она стала помогать отцу в обувном магазине. И либо сидела в кассе, либо обслуживала наиболее состоятельных покупателей. В магазине была маленькая витрина специально для обуви ручной работы (в основном — прямо с фабрики) — слишком красивой, чтобы ее можно было носить. Ида неподражаемым движением левой ручки брала такой башмачок на каблучке, четырьмя пальцами защелкивала пряжку и преподносила его покупателю, как королевское сокровище. И эти нежнейшие ручки будут царапать зайцы?
Да я, откровенно говоря, Хуго тоже не очень-то представляла лесничим и оказалась права. Он и сам засомневался, как только в первый раз застрелил косулю. Ему нужно было освежевать тушу и разделать ее, он нам все это потом рассказывал в охотничьих терминах. Ужасная была картина, вся ватага охотников наблюдала, как у Хуго на лбу от ужаса выступает пот и руки трясутся.
Так что, скорее всего, ему даже повезло, что Ида забеременела. Мне сообщила об этом Фанни. Никогда еще ничто так не потрясало спокойное бюргерское существование моих родителей. Главы обоих семейств заседали за закрытыми дверями. «Немедленно играть свадьбу», — требовал мой отец. «Сейчас же бросить академию», — заявил папаша Хуго. В результате они придумали для мальчишки наказание: пусть выбирает, в чьем магазине будет работать.
Хуго предпочел поступить в подчинение к тестю. Наш папуля ликовал. С возрастом ему все больше мешала хромота. Дом наш в Дармштадте стоял прямо на рыночной площади. На первом этаже был магазин, на втором — квартира, на третьем и в мансарде располагались многочисленные спальни. Крутые лестницы доставляли отцу массу неудобств. Но скоро Ида, единственная из всех нас, кого интересовало семейное дело, избавит его от необходимости спускаться и подниматься. Хуго — парень не промах, академические глупости у него скоро, конечно, пройдут. Если поженить их не медля ни минуты, рождение ребенка до срока удастся выдать за преждевременные роды и скандала можно будет избежать. Только я одна грустила: Хуго — продавец обуви? А Иду даже не спросили, может, ей больше бы понравилось работать в ювелирном магазине и продавать кольца и цепочки. Впрочем, она была рада, что так легко отделалась.
Альберта все это не слишком интересовало, его заинтриговало лишь подвенечное платье. А меня так и тянуло посплетничать с любимым братцем о беременности сестры. Хотите — верьте, хотите — нет, но мне тогда почти ничего не объяснили. Я не решалась расспрашивать старших братьев и сестер, а с Альбертом могла болтать, как с добрым другом. Но только ему было не до того.
— Я в трауре, — отвечал он, — Валентино
[4] умер.
Если бы Хуго не появлялся в нашем доме ежедневно, я бы, наверное, скоро забыла его и влюбилась бы в другого парня. Но поступив на службу в папин магазин, он каждый день с нами обедал. Я как сейчас вижу наш обеденный стол, большой, на двенадцать персон. Во главе стола сидел отец, на противоположном конце — мать. Младшие дети по традиции были с мамой, старшие — восседали около отца. Я сидела между Альбертом, когда он приезжал из интерната, и Фанни, Хуго отвели место рядом с Идой прямо напротив меня. Стоило мне поднять глаза от тарелки, и я встречалась с ним взглядом. Он вскоре заметил, что мы с Альбертом любим похихикать, и стал нас веселить. Пока родители не видели, он заставлял подставки для ножей в виде зайцев прыгать через кольцо из салфетки, будто тигров в цирке, или кормил их солью из солонки.
Отец был человеком очень строгим, но за едой несколько расслаблялся. Он громко дискутировал, обычно с Хайнером и Эрнстом Людвигом на «взрослом» конце стола, о самом страшном, что ему довелось пережить: об инфляции 1923 года, впрочем, давно уже пережитой. Он любил демонстрировать всем купюру в миллиард марок и объяснял нам, что тогда один телефонный разговор обходился в полмиллиона.
Обед подавала служанка, но на стол накрывала я, а убирала его Фанни. Только по воскресеньям мы ели из мейсенского фарфора, в будни же посуда была из фаянса. Ножи красиво укладывали на серебряные подставки в виде прыгающих зайцев. В будни всегда подавали какой-нибудь скучный суп, одни и те же овощи, вареное мясо, картошку и компот. Только по пятницам мы могли надеяться на картофельные оладьи с яблочным муссом, а в банные дни — на гороховое рагу.
У меня сохранилась одна из старинных бело-голубых родительских десертных тарелочек. До недавнего времени я держала в ней орехи. У нее изогнутые волнообразные края, переходящие местами в керамическое плетение, между ними — три розочки, скрепляющие тонкий, легко бьющийся фарфор. Посередине красуются изысканные, в китайском духе, цветы и листья. На этих шедеврах по воскресеньям к кофе подавали пирог в гостиной. Там стоял хрупкий письменный столик из вишни, который вряд ли когда использовался по назначению, буфет и зеркало в человеческий рост, укрепленное на кронштейне. Диванчик и кресла были обиты зеленым, как листва деревьев, плюшем, и тяжелые темные бархатные гардины тоже имели зеленоватый оттенок.
Над софой висел «Остров мертвых» Бёклина
[5] (гравюра, конечно), над буфетом — портрет королевы Луизы.
Здесь каждую из дочерей фотографировали с ее женихом. Снимки делал наш брат Хайнер, он учился у фотографа и работал в местной газете.
У Иды на свадьбе я не была, за два дня перед тем я заболела. Слегла с тяжелым воспалением легких. Я думаю, Бог меня наказал, наслав эту хворь. Ведь я до последнего момента пыталась сорвать свадьбу: надеялась, молилась, ворожила, лишь бы Хуго не женился на сестре. Но поскольку Ида была беременна, мне оставалось лишь ждать, что она умрет во время родов. Тогда я бы утешила Хуго, как могла, через год он женился бы на мне, и я вырастила бы в любви дитя моей сестры.
Но наказание Господне на этом не закончилось. Отец решил, что Иде не пристало больше показываться в магазине, а посему взял в подмастерья меня. Вообще-то, следующей после Иды была Фанни, но она за год до того пошла учиться на воспитателя детского сада и посещала специальный семинар. Оказалось, Фанни способна воспротивиться твердой воле родителя, хотя и за мой счет. Я как раз выдержала экзамены за девятый класс к Пасхе 1926 года, но хотела обязательно закончить школу и потом даже замахнуться и на высшее образование. Но отец даже сыновьям не позволил стать студентами, что уж говорить о дочерях! Хочешь не хочешь, а пришлось мне продавать ботинки с утра до закрытия магазина, вместе с Хуго.
Моя младшая сестрица Алиса появилась на свет в 1919 — м; она любит говорить, что ее зачатием наши родители отпраздновали окончание войны. К свадьбе Иды Алисе было восемь лет, и, как самая младшая в семье, во время венчания в городской церкви она держала букет невесты. Фанни тоже была подружкой невесты и вся сияла, а я в это время в слезах и в жару валялась в постели.
Я храню фотографию Алисы в латунной рамке под выпуклым стеклом, ее сделал Хайнер на Идиной свадьбе: Алиса чинно сидит в пышном кресле и смотрит в пространство все так же задумчиво, как и в те далекие времена. Мы, старшие, в ее годы носили еще сложные прически из переплетенных кос, а у Алисы шелковистые детские кудри уже подстрижены на манер мальчишеской короткой прически «бубикопф», челка, как у пони, спускается на лоб до бровей. К свадьбе она получила новое коротенькое платьице, зауженное в талии. На шее — симпатичный серебряный медальон с венком незабудок из эмали. Белые гольфы, черные туфли с пряжками и плюшевый медведь завершают композицию.
Да, Хульда, что это я все о прошлом да о прошлом, просто неприлично. Хуго скоро приедет, не хочу я показаться ему сентиментальной старушенцией. Пока он не появился, надо убраться в доме, выбросить мусор и сходить купить чего-нибудь. Позвоню-ка я сегодня Феликсу, он как-никак единственный из моих внуков живет поблизости. Феликс и так уже освободил меня от множества трудностей: свозил к врачу (Господи, мне же еще к парикмахеру нужно!), пенсию мою из банка привез. Я ему каждый раз в качестве вознаграждения подкидываю деньжонок, но он, разумеется, и так бы за мной ухаживал. Может, они с другом быстренько покрасят мне квартиру, я тогда уж точно избавилась бы от всего этого хлама, который только пыль собирает, и в гостиной бы все поснимала. Интересно, а Хуго останется ночевать у меня? Удобно ли предлагать такому пожилому человеку раскладушку во флигеле?
Конечно, Феликса дома нет. Он изучает машиностроение, потому, видать, и завел этот мерзкий автоответчик, на который я теперь должна наговаривать свое послание. Я тут же кладу трубку, но потом беру листочек бумаги и записываю все, что хочу сказать. Пусть мое сообщение прозвучит чисто, без единой запиночки, без «хм…» или «э-э-э…». Дочь моя Регина, мать Феликса, в очередной раз специально мне напомнила, что не следует звонить молодому человеку до полудня. Но, я думаю, она шутит, не может быть, чтобы лекции всегда начинались только после двенадцати часов.
«Я тебя люблю, мамуля», — неожиданно произносит Хульда. Кажется, сидя среди бела дня перед включенным телевизором, я слегка задремала. В безмозглых американских сериалах все обязательно признаются друг другу в любви: родители, дети, братья и сестры и, разумеется, влюбленные. Когда я была ребенком, никто у нас в семье такого не говорил, хотя, уж конечно, любили мы все друг друга не меньше, чем вся эта публика в телевизоре. Да я не уверена, что даже собственным детям в любви признавалась. Меня воспитывали так, чтобы я жила в любви, а не разглагольствовала о ней. Кстати, а не признаться ли мне Хуго в том, о чем я молчала шесть с лишним десятков лет? Впрочем, он и так все знает.
Может, спрятать Хульду, когда он приедет? Я не уверена, что Хуго сейчас достаточно хорошо меня знает. Чего доброго, увидит в этой моей маленькой слабости старческий маразм, а? Надо мне быть поосторожней: не стоит относить его сплин исключительно на счет старости. Хуго, без сомнения, был красавец мужчина, иначе мы бы не клюнули все на него: Ида, Милочка, Фанни, я и прочие. Но, кроме привлекательной внешности, он обладал еще и шармом, чувством юмора и был, как сейчас принято говорить, весьма сексапилен. Интересно, что от всего этого осталось?
3
Не я одна была несчастна в день Идиной свадьбы, Альберт тоже был как-то расстроен. Тем не менее он единственный из всей семьи позаботился обо мне, пока остальные страшно суетились. Магазин на пару дней закрыли, но для продавщиц и подмастерьев было большой честью помогать нашей семье на свадьбе. После венчания закатили пышный банкет. Длинные столы поставили в гостиной, салоне и столовой, на кухне нанятая чужая повариха повергала в изумление нашу. Лежа в кровати, я слышала, как двигают мебель, точат ножи, как звенит посуда, кто-то кого-то зовет, одни плачут, другие хохочут. Альберт время от времени приходил ко мне с чаем и сухарями и докладывал: «а служанка разбила супницу из мейсенского фарфора», «а Алиса стащила кусочек торта», «а мама неизвестно куда засунула свои аметистовые бусы». И я, измученная горячкой, совсем без сил, все это выслушивала.
— Хочешь, приведу к тебе Иду в подвенечном платье, полюбуешься? — предложил Альберт.
Я отказалась.
— Где твоя кружевная блузка? — спросил он и целенаправленно двинулся к платяному шкафу.
Зачем она ему?
— Вот уж я их всех потрясу, — заявил он, впрочем, не слишком уверенно.
Я была слишком больна, чтобы его расспрашивать. Потом мне все рассказали: братья и сестры придумали каждый свой сюрприз для новобрачных. Сестрицы Хуго разыграли сценку, Хайнер выпустил номер газеты с фотографиями жениха и невесты в детстве. Эрнст Людвиг и Фанни в костюмах придворных танцевали менуэт. Даже наш пастор произнес душеспасительную речь, а после веселился вместе со всеми. Когда представление уже, собственно, подошло к концу, явился мальчик-хорист в моей кружевной блузе, свисавшей поверх его коротеньких штанишек длинным балахоном. Разгоряченный Хайнер загоготал при виде этого маленького привидения, но Фанни бросила на него строгий взгляд, села за рояль и заиграла. Альберт запел «Ave Маriа».
Протестантский пастор занервничал: католическое песнопение его раздражало. Наш папаша вспыхнул от стыда, что его младшенький, этот пухлый, рыхлый, смущенный мальчонка, поет голосом евнуха, да еще весь сияет от любви к молодым. Пока публика размышляла, освистать этот «католический шлягер» или рукоплескать исполнителю, раздался громкий голос престарелого дедушки Хуго: «Какая очаровательная барышня!»
И тут впервые в жизни проявила присутствие духа моя мать. Она парировала решительно: «Да уж, если бы не наша Фанни, некому было бы нам и на фортепьяно поиграть».
Альберт ожидал оваций, но никто его выступление не оценил. Странное он производил впечатление: что за существо такое? Голос как у девочки, одет как служка в церкви, а в глазах — слезы умиления, того и гляди расплачется. Сейчас его бы на руках носили, а тогда предпочитали не замечать. Иде тоже было страшно стыдно за братца перед новой родней.
Так что преисполненному любви брату нашему Альберту, представшему перед своим семейством с душой нараспашку, пришлось убраться прочь, как побитой собаке. Он рухнул на колени у моей кровати не в состоянии ничего толком объяснить. В конце концов я расплакалась вместе с ним.
А потом еще и Фанни досталось. Папочка хотел знать, зачем это она брату помогла, почему от такого глупого поступка не удержала? Тут уж обиделась Фанни. У нее есть подружка-католичка, призналась сестра, и она, Фанни, тайком ходит на католическую мессу, и все их церковные обряды ей очень даже нравятся. Когда папочка такое услышал, он пришел в ужас: подумать только, дочка, эта вот его дочка чуть ли уже не перешла в католицизм, а ведь была-то как шелковая, никаких проблем с ней не возникало!
Вероятно, гнев отца заставил Фанни еще больше заупрямиться. Можно сказать, с тех пор жизнь ее пошла по другой колее. Альбертова «Ave Маriа» тронула ее сердце, этого не мог понять ни отец, ни наш пастор, так что дочка могла считать себя мученицей. А ведь Альберт потому только решил спеть, что считал свое пение просто ангельски прекрасным.
У Альберта был, между прочим, один порок, с которым семейство никак не боролось: в 1922 году, в десять лет, он посмотрел «Индийскую гробницу» и с тех пор заболел синематографом. Наши родители не относились к тем просвещенным бюргерам, у которых есть абонемент в театр или на концерты. Хватило с них и того, что они купили Фанни рояль и снисходительно отнеслись к Идиной страсти — автографам кинозвезд мужского пола. Кино они и за искусство-то не считали, скорее, воспринимали как народное увеселение, и нам с Альбертом дозволялось частенько его посещать. Там мой братец был совершенно счастлив. Уж он-то в этом разбирался, знал не только звезд немого кино, но и режиссеров и даже художников-декораторов. До сих пор, когда я хожу в кино, мне все кажется, будто Альберт сидит рядом. Он обычно катал во рту леденец, ухватившись своими похожими на сосиски пальчиками за спинку стоящего перед ним кресла. Время от времени к нам оборачивалась какая-нибудь рассерженная фрау, потому что кольцо на его пальце цеплялось за сетку, в которую были уложены ее волосы.
— Ты совсем как мой папаша, — шучу я, обращаясь к Хульде, — тот тоже был домоседом.
Папенькиным оправданием всегда служила его хромота, так что дом он покидал лишь в самых крайних случаях. Гораздо больше нравилось ему, когда все семейство собиралось вокруг него, патриарха. Маменька в молодые годы любила потанцевать и, конечно, охотно прокатилась бы летом на море. Иногда ей удавалось сходить с кем-нибудь из детей в оперетту. Папочка всегда страшно не доверял студентам и артистам: первые, считал он, слишком нос задирают, вторые — все, как один, — сумасшедшие. А вот технический прогресс он уважал, поэтому его второй сын и выучился на фотографа. Хайнер работал в газете, готовил небольшие иллюстрированные очерки о местных событиях: соревнованиях гимнастов, кроличьих фермах, золотых свадьбах и церковных ярмарках. Родитель любил читать эту газету, радовался, когда встречал инициалы «X. С.» в конце статьи, и считал профессию своего сына вполне достойной, хотя и не такой уважаемой, как настоящее ремесло. Старший сын работал в фирме «Мерк» лаборантом в химической лаборатории. Эрнст Людвиг был на год старше Иды, значит, к моменту ее замужества ему было ровно двадцать два. Все дети жили пока под одной крышей, поскольку никто еще не завел собственной семьи. Но Иде, которая к тому же скоро родила, полагалось отдельное гнездышко. Они с Хуго поселились в трехкомнатной квартире в доме неподалеку, так что отец по-прежнему собирал всех своих чад за одним обеденным столом.
Годы, проведенные почти без движения, и обильная еда сделали свое дело — отец отрастил весьма солидный живот и двойной подбородок. Он довольно рано облысел, его сверкающую лысину обрамляла редкая невзрачная растительность, зато брови были просто роскошные. Усы у него печально свисали вниз, придавая ему крайне серьезный вид. Но отец не был старым занудой, он немалого добился в жизни, и его уважали. Если он и жаловался на что, так только на свою «хроменькую ножку», на то, до чего нынче докатилась молодежь, и на то, какую силу набирают радикальные политические движения.
Когда я начну на нынешние времена жаловаться, а о старых добрых горевать, сама себе своего родителя напоминаю, будто это он разглагольствует. Да уж ладно тебе, уговариваю я себя, неужели никогда не бывало на свете войн, ведь бывали, и жестокости всегда хватало, и подлости, эгоизма и жадности, да и вообще — слеп человек, не видит он, как нечистый искушает его. Нет, люди не меняются. Тот, кто и вправду верит, что раньше было лучше, точно уже состарился. Я-то, конечно, не молода в мои-то восемьдесят с лишним лет, но мне хочется еще некоторое время сохранять ясную голову. «Хочешь ты того или нет, — улыбается Хульда, — только мозги твои так же стары, как и все остальное».
Да? Неужели? Я, между прочим, член «Гринпис», голосую за «зеленых», опекаю какого-то сиротку в стране третьего мира, а три года назад во время пасхального марша против атомного оружия прошагала вместе с демонстрантами почти полчаса. Попробуйте-ка так, слабо? Вот только стоит ли мне рассказывать о всех этих моих подвигах Хуго?
«Да нет, конечно, — уговаривает Хульда, — сама же говорила, что он коммунистов терпеть не может. А пасхальный ход — да разве ж он поймет?»
— Чушь все это, — отвечаю я, — не сваливай ты все в одну кучу. Хотя, ладно, согласна, старики упрямы и консервативны.
Хульда мной довольна, она начинает раскачиваться в кресле. Туфелька слетает с ее ноги и падает к моим. Я поднимаю изящный башмачок с пряжкой и вижу, что за столько лет с этим шедевром сапожного ремесла ничего не сделалось.
Эти туфельки сделал для меня папа. Сначала он пообещал беременной Иде изготовить к свадьбе пару новеньких туфель.
Ида мягко отказалась: «Ты уже так давно не делал сам никакой обуви, папуля. Не хочу тебя этим обременять». При этом она недоверчиво взглянула на отцовский ортопедический полуботинок.
Отец, конечно, слегка обиделся, а тут еще и Хуго рядом оказался, так что пришлось мне вмешаться в разговор: «Пап, а ты мне сделай, я тоже скоро замуж выйду!»
Все уставились на меня с любопытством: у нее что, в шестнадцать лет тайный возлюбленный? Но отец был слишком увлечен идеей стачать пару элегантных дамских туфелек и не заставил себя упрашивать.
— У меня четыре дочки, уж какой-нибудь да пригодятся, — согласился он.
Так появились две туфельки цвета слоновой кости, одну из них я сейчас держу в руках. Получилась такая красота, что Ида позавидовала мне черной завистью.
С тех пор как сестра стала работать в магазине, отец там почти не появлялся. Он сидел в конторе, читал газету и курил сигары, проверял счета и заказы, но время от времени неожиданно возникал то здесь, то там, являя свое вездесущее хозяйское око. Потом Хуго примкнул наконец к семейному делу, и папочка мог быть уже спокоен: новый родственник обеспечит ему контроль за производством.
Кроме того, нами руководила еще и некая фройляйн Шнайдер, которую наш отец унаследовал от своего тестя вместе с магазином. Она все знала лучше всех, в том числе и моего отца. И даже стала в некотором роде соперницей моей матери, но обе они были достаточно умны, чтобы довольствоваться каждая своей территорией. Фройляйн Шнайдер научила меня садиться боком на низенькую скамеечку для примерки так, чтобы юбка при этом не задиралась слишком высоко, и класть перед собой наискосок ногу покупателя, чтобы быстро и умело расшнуровать и снять старый ботинок. При этом надо было изображать на лице любезность и невозмутимость, как бы ни шокировал тебя вид чужих ног, носков и чулок.
Нынче не найдешь уже обувного магазина, где продавцы так возились бы с покупателем. Теперь повсюду самообслуживание. Продавцы стоят, прислонившись к стене, без малейшего к вам интереса, и болтают между собой. Попробуй спроси у них что-нибудь, они сделают вид, будто ты им страшно помешал. Ну, мне-то все равно, я ведь покупаю только кроссовки. Ищу на полке нужный размер, беру коробку и плачу в кассу.
Хотя сама я давно уже за модой не гонюсь, но в транспорте или в приемной у врача первым делом смотрю людям на ноги. Уж если в юности что выучишь, так это навсегда. И о людях я сужу по качеству их обуви. Слава Богу, мои слабеющие глаза не позволяют мне быть слишком строгим экспертом.
Когда меня начали обучать мастерству продавца, Ида сидела дома и вязала распашонки. Хуго не должен был примерять покупателям ботинки, он скучал в кассе, а иногда уходил на склад, и я тут же шмыгала вслед за ним под каким-нибудь предлогом. Там Хуго сидел и курил. Меня он на это не подбивал, а просто подзадоривал, и я тоже курила. Вообще-то, Хуго мог перекурить и в папиной конторе, на складе это было вовсе запрещено, но он не хотел, чтобы его слишком частые отлучки с рабочего места бросались в глаза тестю. Так что мы стали сообщниками.
Хуго был лишь несколькими месяцами старше своей невесты, ему тоже шел двадцать второй год. Ее он обожал, меня считал ребенком. Впрочем, Иде все равно не слишком нравилось, что я заняла ее место в магазине. Она, хоть и не вполне бескорыстно, настаивала на том, что мне следует еще поучиться в школе.
— Вздор! Чепуха! — отвечал отец.
Мне все эти разговоры были уже совершенно безразличны: я с каждым днем все больше влюблялась в Хуго и, глядя на растущий живот Иды, вопреки здравому смыслу и морали, продолжала мечтать о ее скорой смерти при родах.
Дочку Хуго и Иды окрестили Хайдемари, «Мария на поляне», и мои старшие братья тут же стали шутить и намекать кое на что, конечно, не в присутствии моих родителей. Хуго на это отвечал только: «В Дармштадте нет полей, и в окрестностях тоже».
И Ида, и Хайдемари не только пережили роды, но и превосходно себя чувствовали. Хуго звал в крестные меня, но Ида предпочла Фанни.
Интересно, а ведь, наверное, Хайдемари и привезет ко мне своего папочку. Ей, между тем, шестьдесят шесть, и в пятьдесят она уже стала седой.
Я уже говорила, что Хуго рано женился, рано стал отцом и младшим совладельцем семейной фирмы, но вообще-то он сам еще толком не знал, чего ему в этой жизни хочется. Видимо, пара лет в академии не прошла для него даром. В результате составить ему компанию могла разве что я одна.
Отдел дамской обуви в отцовском магазине был самым большим, с отдельной кассой. Меня, из педагогических соображений, папуля хотел определить в зал детской обуви, но потом позволил мне выбирать. Может, ему не давала покоя совесть. Я предпочла дамский отдел, потому что отсюда можно было без труда переглядываться с Хуго. Когда фройляйн Шнайдер исчезала в мужском отделе, а папа — в бюро, я, чтобы произвести впечатление на Хуго, пыталась сбыть покупателю какой-нибудь сильно залежавшийся на полке товар или вообще что-нибудь совсем ему не подходящее.
Однажды в магазине появилась моя старенькая учительница, фройляйн Шнееганз. Она радостно приветствовала меня и, сопя, опустилась рядом на скамеечку.
Ей нужны были черные туфли, которые шли бы к туалетам серых тонов, удобные и долговечные, не обязательно самые модные и чтобы стоили не целое состояние. Я принесла пару таких туфель, а еще несколько диковинок: красные туфли, в которых ходят на танцы, лакированные и плетеные лодочки, вечерние туфли на высоких каблуках и римские шнурованные сандалии. Сначала учительница понимающе улыбнулась: «Кажется, у тебя еще не слишком много опыта, Шарлотта». Но я уговорила ее хотя бы примерить желтые летние ботиночки со вставками из черной крокодиловой кожи. Это был экстравагантный экземпляр из коллекции мягкой кожаной обуви ручной работы. Я изобразила восторг, подмигнула Хуго, и он тоже рассыпался в комплиментах: «Ну до чего же элегантная ножка, и как подчеркивает ее изящество эта уникальная обувь!» Пожилая дама была смущена. В конце концов она покинула магазин в желтых ботинках, а мы хохотали чуть ли не до обморока.
А на другой день она заявилась снова и, не здороваясь, потребовала моего отца. Она вернула ботинки и обо всем ему наябедничала. Папуля в глубине души тоже повеселился, он училок терпеть не мог. Но для проформы все-таки прилюдно отругал меня. Однако отцу пришлось задуматься, когда фройляйн Шнееганз стала настойчиво рекомендовать ему снова отправить меня в школу.
В одном из складских помещений до потолка громоздились стеллажи, среди которых мы, когда выдавалась свободная минутка, играли в салки и прятки. Как-то нас застала за этим занятием фройляйн Шнайдер: доносить отцу она не стала, но нам устроила приличный разнос. Да… Другие мы были, не такие, как нынешняя молодежь: нам гораздо раньше пришлось зарабатывать на жизнь, но зато мы дольше взрослели душой. Я смотрю на нынешних отпрысков благополучных семей, как долго они живут за счет родителей, но при этом совершенно самостоятельно путешествуют по всему миру, преспокойно живут с теми, кого любят, но живут в мире без будущего. И уж не знаю, кому из нас лучше.
Альберту, конечно, сейчас было бы лучше. Каждый раз, когда я о нем думаю, мне становится стыдно, я чувствую себя виноватой. Он любил, когда взрослые рассказывали о его рождении. А дело было так: в детской старшие братья и сестры (кроме меня и Фанни — нас отправили к бабушке) самозабвенно играли в «гибель „Титаника“». Знаменитый корабль изображала детская колыбелька, приготовленная для еще не родившегося Альберта. Взрослые за детьми не следили, мама мучилась рядом в спальне. Когда же наконец Альберт появился на свет, служанку послали за детьми. Она обнаружила опрокинутую кроватку, груды белых подушек, изображавших айсберги, и трех «утопающих», истошно вопящих о помощи. Ну и досталось же им: «Младший брат пробивается на свет божий, а они такое устраивают!» И тогда они все страшно разозлились на того, кто прервал их игру.
Альберт любил об этом слушать. И даже уверял нас, что ему грозит смерть от воды. А потом сделал так, чтобы это не сбылось.
4
— Ну, бабуля, что у тебя здесь «горит»? — спрашивает Феликс. — Ты наконец-то справилась с моим автоответчиком.
— Подумаешь, что ж тут сложного, это каждый ребенок умеет. Слушай, скажи честно, как тебе моя квартира?
— А не нанять ли тебе горничную, бабуля? — осторожно отвечает внук.
— Не люблю я чужих в своем доме, сам знаешь. Кроме того, сначала надо покрасить и обои поклеить, а потом грядет весенняя генеральная уборка.
До моего внучка наконец доходит, зачем я его заманила.
— Хуго меня навестит, — объясняю я, — это повод, но не причина.
— Хуго? А кто это?
Нынче молодые люди даже не знакомы с некоторыми своими родственниками.
— Это муж моей покойной сестры Иды, мой зять.
— А, так он тоже уже дедуля, — подсчитывает Феликс.
Я показываю ему коробки с Милочкиным богатством. Не отнесет ли он все это наверх в какую-нибудь дальнюю комнату или, может, найдет барахлу лучшее применение? Он знает, что посоветовать: блошиный рынок.
Феликс плюхается в кресло и пихает в бок Хульду:
— Ну, что, старушка, как вы тут с бабулей поживаете? Феликс частенько приносит мне из своего общежития то, не дай бог, взъерошенных дворняжек, а то охапки каких-нибудь растений. Букетами эти вязанки не назовешь, они по большей части состоят из веток, которые он наломал где-нибудь по дороге. Впрочем, они такие роскошные, и я ставлю их в серо-голубой горшок, где обычно храню огурцы. Получается даже красиво. Феликс прирожденный декоратор. Замечательная стройная композиция, так и веет весной: крошечные почки сирени, фиолетовые с коричневатым отливом (правда, они никогда уже не распустятся), молоденькие листочки клена, светлые, не то зеленые, не то желтые, белые цветочки на изогнутых вишневых прутиках, сережки вербы, отливающие оливковой зеленью, темные побеги бузины и даже ветка черной смородины.
— Зеленый цвет успокаивает усталые глаза, — говорит мой милый мальчик и хватается за телефонную трубку. Часа не прошло, как он сколотил компанию рукастых студентов, которые уже утром начнут тут все убирать. — А тебе бы лучше на пару дней куда-нибудь уехать, — предлагает Феликс.
Но мне что-то не хочется уезжать. У сына моего Ульриха никогда не хзатает на меня времени, и если я приеду к нему, его из-за меня замучит совесть. Дочь моя Регина, мать Феликса, в разводе, много работает, и у нее неуютно. А Вероника и вовсе в Америке. Дороговато будет для двухдневного визита.
— Я останусь здесь, солнышко, вы же не собираетесь разворотить все комнаты разом.
— Ладно, бабуля, но тогда придется тебе готовить еду для моих друзей, — подначивает меня Феликс: знает же, что с этим я завязала раз и навсегда. — Какого цвета будем стены делать? Белые под штукатурку, белые как снег или цвета легкой бледности покойника?
— Цвета яичной скорлупы. — Это мое окончательное решение.
— А со вторым этажом что?
Я отрицательно качаю седой головой.
Феликс берет бумагу и карандаш и записывает: надо купить тисненые обои, краску, клейстер и полиэтиленовую пленку, чтобы все закрыть, широкие кисти и кисточки помельче, стол — обои раскладывать и клеить — ему одолжат.
— Мы с Сузи потом здесь все тебе приберем и вымоем. Сузи, надо думать, его подружка, хотя, кажется, ее звали Симоной?..
Как только внук Феликс исчезает, я ложусь на софу отдохнуть. Не так-то просто, когда рядом с тобой такой шустрый парнишка, но какое это счастье. Феликс всем взял, покладистый, и в кого он только такой? Мне с собственными отпрысками было трудновато (особенно — с его маменькой), да и с прочими моими внуками тоже не легко. Более других я переживаю за Кору, она в детстве была моей любимицей. Давно я уже ее не видела, только получаю иногда от Ульриха, сына моего, ее фотографии. Когда Кора была маленькой, мне казалось, что это я снова появилась на свет. Цвет волос — точно мой, гордилась я, пока не заметила, что ее мать тоже рыжая. Удивительно, Феликс-то мне как раз в детстве совсем и не нравился, а теперь вот он самая большая любовь моей старости, не считая Хуго, конечно.
Что же это такое: стоит Феликсу уйти, я тут же вспоминаю, что забыла еще о чем-то его спросить, что-то ему сказать или попросить что-то сделать для меня. Вот хотела рассказать ему про Альберта, да опять забыла.
После Идиной свадьбы и рождения Хайдемари мы Альберта долго не видели. На время больших каникул его оставили в интернате, чтобы он подтянулся в учебе.
Когда он наконец приехал домой на Рождество, его было не узнать, он стал похож на какое-то насекомое, которое только что вылупилось из кокона. Переходный возрасту Альберта начался с некоторым опозданием. Он сразу сильно вытянулся, и куда-то пропала вся его полнота и рыхлость. Как и многие мальчишки в эту пору, он казался неуклюжим и угловатым, маленький носик превратился в «рубильник», бархатная детская кожица пошла прыщами, и особенно странно звучал голос.
— Мне больше не дают петь в хоре, — жаловался брат. Он чувствовал себя неуютно в своей новой шкуре, хотя ясно было, что это не навсегда, что все очень быстро меняется.
— Как я выгляжу? — спрашивал он меня.
Мне каждый раз хотелось ляпнуть: «Кошмарно». Теперь Альберт, примеряющий мои шмотки, выглядел еще смешнее, чем раньше, — они были ему уже малы. Кроме того, братец сделал из этого такую тайну, что даже меня в нее не посвятил. Но я потрясла его, напомнив, как он еще недавно играл на крыше какие-то чудные женские роли. Пришлось поклясться, что никому его не выдам, и тогда мне было позволено посмотреть, как он изображает куртизанку. Я была в шоке от того, как скрупулезно Альберт подбирает все детали туалета. Дошло до того, что он даже мое нижнее белье на себя нацепил.
В нашем чопорном семействе, как, впрочем, и в большинстве других, нравы были, мягко говоря, строгие. Нам доводилось изредка прочитать в газете, что бог знает где, в каком-нибудь Берлине, распущенном и грешном, какая-то Жозефина Бэйкер разгуливает в одной набедренной повязке, но это, ясное дело, просто взбалмошная разнузданная сумасбродка. Я никогда не видела неодетыми ни своих родителей, ни братьев, ни Иду. Только с Фанни я в детстве плескалась вместе в ванной, а позже раздевала и одевала Алису, которая была на восемь лет меня младше. Мне казалось неприличным смотреть на Альберта в нижней юбке и лифчике, я даже не осмеливалась разглядеть его как следует. Смущенно я спросила, не лучше ему ли подражать Бастеру Китону, изображать Чарли Чаплина или вообще Носферату.
— Да ведь я же совсем другое задумал, — отвечал он.
Вся семья тоже была занята совсем другим: отец приобрел к Рождеству радиоприемник. Как приклеенные мы сидели вокруг обеденного стола, на котором стоял черный ящик, у каждого — наушники, взгляд отсутствующий, на губах — блаженная улыбка. Альберт долго среди нас не задерживался, и никто без него как-то не скучал. А уже пять лет спустя в доме появилось радио с громкоговорителем: папочка верил в прогресс и очень уважал технику. Будь он нынче молодым человеком, наверно, сутками не отходил бы от компьютера. Помню, когда Линдберг перелетел из Нью-Йорка в Париж, мы закатили пир, пили пунш, после чего Иде три дня было нехорошо.
Чудно это как-то: отец вспоминается мне гораздо чаще матери, а ведь она пережила его на много лет. Я вижу ее, как она сидит и штопает, а с тех пор, как появилось радио, еще и под музыку. Или сама напевает «Вилья, о Вилья» или «Дева из темного леса». Если нужно было принимать какое-то решение, она отсылала нас к отцу. Ответственности за наше воспитание она на себя брать не решалась, так что нам даже повздорить с ней не удавалось. К сожалению, мама стала самостоятельной личностью, только когда отца уже не стало.
Мама любила Хуго и всегда бралась замолвить за него словечко перед отцом, что было весьма кстати, поскольку тому скоро наскучила профессия коммерсанта. Он не мог, в отличие от моего родителя, отличить сапожный шедевр от какого-нибудь убожества и не умел набивать ботинкам цену. Как школьник, Хуго прятал в стол под кассой книжки. Сначала он читал Конан Дойла, потом увлекся Шоу, Гамсуном и Голсуорси. Фройляйн Шнайдер не отваживалась в открытую делать замечания шефу, пусть и не самому старшему, и лишь тактично приводила его в чувство, время от времени возвышая голос. Прознав про увлечение Хуго, папочка вознегодовал. Во-первых, была запятнана высокая репутация его достойнейшего предприятия, во-вторых, он вообще считал чтение интересных книг чуть ли не извращением.
Мне это тоже не слишком нравилось. Я бы предпочла ловить на себе взгляд Хуго, улыбаться ему, нравиться ему. А он поднимал глаза от книжки только когда фройляйн Шнайдер его одергивала: приходил новый покупатель, и Хуго срочно книгу прятал. Уходя курить, книгу он с собой, конечно, не брал. Иначе продавщицы подумали бы, что он поселился на складе. Когда мы курили вместе, Хуго пересказывал то, что он только что прочитал, и его восторг был мне понятен. Ида читала только журналы с картинками, и теперь я ее могла уесть. Так что именно благодаря Хуго я на всю жизнь стала заядлым книгочеем.
И вот однажды мы попались. Папуля не застал нас в торговом зале и устроил допрос фройляйн Шнайдер. Она сказала, что мы пошли за новыми ботинками на склад. Мы-то, конечно, мнили себя в безопасности, папочка ведь терпеть не мог лестниц, а тут вдруг он сам, лично, спустился в подвал и застал нас, когда мы курили, взгромоздившись на ящик. Папуля просек ситуацию моментально: Хуго отлынивал от работы, я, глупый подросток, влюблена в него по уши, а теперь еще и смолим тут вместе. Мы вскочили как ужаленные, пунцовые от стыда. Отец не произнес ни слова, и это было страшнее всего, потому что мы не знали, чего от него ждать.
После закрытия магазина отец совершенно официально вызвал меня к себе в контору. Я на всякий случай расплакалась, но этим его было не пронять: дочерей у него было целых четыре штуки.
— Не верю я слезам твоим крокодильим, — отрезал отец. Потом вдруг неожиданно мягко добавил: — Может, ты хочешь вернуться обратно в школу Святой Виктории?
Я сначала пожала плечами, а потом ответила:
— Так ведь я же отстала от своего класса.
— Я подумаю, — отозвался отец.
И без дальнейших вопросов он на другой же день определил меня в частную ремесленную школу. Но поскольку была только середина учебного года, еще несколько месяцев ему пришлось терпеть меня в магазине.
Я проснулась в четыре утра, хотя ребятишки не собирались начинать ремонт раньше девяти, — да они хорошо если к десяти явятся, Феликс и друг его, будущий инженер-электрик.
— Бабуля, привет, встала уже? — спрашивает Феликс. — Я кофе поставлю, ладно? Надо позавтракать и раскидать работу.
Да, как я не догадалась, они же есть захотят. Но у меня в буфете — только высохший черный хлеб. Феликс меня успокаивает: они все сами купили. Потом появляется еще одна пара, на этот раз молодой человек с девушкой. А через некоторое время их уже шестеро, и они садятся за стол, пьют молоко из пакета, кофе из моих чашечек мейсенского фарфора и колу из банок, распаковывают турецкие лепешки, сыр и салями. Они разламывают хлеб, кладут на него кусочки сыра или колбасы и заглатывают все это, ни разу не воспользовавшись ножом. Правда, я тоже иногда себе такое позволяю. Один из них говорит, что никогда еще так рано не завтракал, а на часах между тем уже одиннадцать. Молодые люди с любопытством оглядываются вокруг.
— А дом весь принадлежит вам? — спрашивает Сузи. — А наверху кто живет?
Мне уже не в первый раз приходится объяснять, что я жильцов у себя не держу, поэтому верхние комнаты нежилые. Студенты смотрят на меня с завистью: да, знаю, они все постоянно ищут себе жилье.
— Я здесь живу с тех пор, как вышла замуж, — объясняю я вяло. — Там наверху всего один туалет, ванной вообще нет, и кухни тоже. А сами комнаты крошечные. После моей смерти пусть моя дочка все это снесет и построит новый дом.
— Ой, как было бы жалко! — хором произносят они.
Наверное, для них это романтика — жить среди осыпающихся стен. Видимо, они полагают, что у меня нет денег на ремонт. Ну, Феликс-то уж, во всяком случае, в курсе, что я от Милочки унаследовала порядочный капиталец, так что жмотничать мне смысла нет. Только на что его тратить? Господи, да много ли мне надо? Регине достанется дом, Феликсу — денежки. Ульрих и Вероника отказались от своей доли наследства в их пользу, у них и так всего хватает.
— Знаете что, фрау Шваб, — подает голос практичный студент по электрической части, — давайте мы для начала обустроим вам комнату наверху, кровать вашу туда перенесем, еще какие-нибудь вещи, а здесь внизу все вымоем и в порядок приведем. Только, знаете, вам надо быть подальше.
Вот именно этого-то я хотела меньше всего. Но аргумент нашелся и у Феликса.
— Кроме того, ба, — предупредил он, — ты еще не знаешь: мы когда работаем, то дебильник на полную катушку врубаем.
Мне такой прибор неведом, но, судя по тому, как его изобразили с помощью четырех пальцев, это чудище могло быть только магнитолой.
Электрика зовут Макс. Толстой отверткой он отклеивает обои, расковыривает штукатурку и добирается до проводки.
— Ни к черту не годится, — заявляет он. — Новый кабель прокладывать надо.
— Чего там не годится? Уж на мой-то век должно хватить, — пытаюсь возразить я, но меня никто не слушает, все уставились на хрупкие проволочки в развороченных внутренностях моей стенки.
— Не дай бог коротнет, бабуля, пиши пропало, домик вспыхнет как факел, — объясняет Феликс.
Макс уверяет, что починит мне это все совсем дешево, вот только проверит предохранители. И, не дожидаясь моего согласия, они с Феликсом выходят из комнаты.
Через пару секунд до меня доходит, что они отправились в подвал. Я начинаю нервничать. Может, начать громко протестовать? Тогда они, наверное, наконец меня услышат. Да нет, мне, конечно, неохота гореть как ведьма на костре, но я не хочу, чтобы посторонние шныряли по моему дому, иначе просто пригласила бы настоящих рабочих. Мне и нужно-то всего-навсего гостиную, кухню и спальню в порядок привести.
— Безнадежно, — сообщает Макс, вернувшись, — все перепутано, опаснее некуда, я за такое не отвечаю.
Феликс, умница, видит мое перекошенное лицо и приходит на помощь:
— Ну, Макс, это уж ты загнул, — вступается он, — у бабушки в жизни не было никаких коротких замыканий.
И, хотя это, к сожалению, неправда, я энергично киваю.
Наконец Феликс с другом уезжают за краской, обоями и двумя ящиками пива и лимонада. Остальные четверо перетаскивают мебель из гостиной в спальню, стараясь при этом не перегородить дорогу к моей кровати. Хульду в качалке пересаживают ко мне на кухню.
Сузи, подруга Феликса, ищет ведро для уборки. Взгляд ее падает на Хульду, и она восклицает:
— Ой, какие туфельки! С ума сойти! Можно мне примерить?
К счастью, они ей совсем малы. Сузи не верится, что это мой папуля собственноручно смастерил такие. Изучает ли она, как и Феликс, машиностроение, интересуюсь я, сейчас ведь женщинам любые профессии доступны?
Нет, она архитектор.
— А когда построили этот дом? В тридцатые годы? Значит, во времена «Третьего рейха». Угу… — уточняет она.
Любопытство написано у нее на лице, и я, не дожидаясь ее вопросов, объясняю, что сама лично в партии не состояла и почетный орден матери-героини мне тоже не вручали. О нацистах в нашей семье я не распространяюсь.
Сузи смеется:
— Феликс мне так много о вас рассказывал. Вы, я знаю, стали звездой пацифистских митингов!
Вот оно как. Внук мой, значит, гордится мной. Я чуть не обняла Сузи.
— Если бы туфельки были вам впору, я бы их отдала, — говорю я в порыве щедрости.
— Да нет, они мне не лезут. Вот, может, платье?
Не сильно церемонясь, Сузи снимает платье с Хульды и, не смущаясь, скидывает одежду с себя. Вот она уже стоит в одних трусиках, а я отворачиваюсь. Когда же вижу на ней мое подростковое платье, просто не могу его не подарить: она в нем очаровательна. А для Хульды у меня найдется еще кое-что симпатичное, поищу после. А потом какая-нибудь другая студенточка захочет примерить и это.
Сузи целует меня. Как славно! Я тут же забываю о потере платья и уговариваю себя, что живой барышне оно к лицу несравненно больше, нежели деревянной кукле. Хульда согласна, она кивает, когда мы остаемся одни. И я заворачиваю ее в клетчатую скатерть.
Когда я наконец отправляюсь на боковую, раздается душераздирающая музыка, а потом они еще начинают петь. Макс горланит:
— Ой, держись, бабуля! Домик твой не жилец! Феликс, кажется, его ругает. Скоро он появляется около меня.
— Бабуля, мы на сегодня закругляемся. Ты еще чего-нибудь хочешь?
— Нет, сейчас ничего. Но вот когда Хуго приедет…
— Ты все о своем, все о Хуго, ба! — веселится Феликс. — Все-таки ты какая-то не от мира сего, не знаю, что и подумать…
— Брось! Все мы здесь от сего мира! — Я жестко прерываю его.
— О\'кей. Так что нам будет угодно?
— Когда Хуго приедет, ты нас повезешь на машине в город. Хочу пройтись с ним по старым местам: к Гросен Воог, на Матильдову горку, а может, к замку Кранихштайн…
— Заметано. А как мне твоего кавалера называть, на «вы» или на «ты», «дядюшка» или «господин Хороший»?
— Лучше всего «ты» и «дядюшка Хуго», — отвечаю я. Дверь затворяется, тишина. У рано поседевшей дочки Хуго Хайдемари нет детей. Феликс должен ему страшно понравиться.
5
Всю свою жизнь я имела то еще удовольствие жить по соседству с близнецами. Вот и теперь, на старости лет, мне приходится выносить рядом с собой двух молодцов-близнецов. Хульда не понимает, что мне за дело до их имен. Да, в общем, никакого, но здорово иногда так вот взять и всем показать, что память твоя еще работает. А еще хочется удивить симпатичных мальчишек. Вообще-то они меня замечают, только если я вдруг неожиданно произношу: «Привет, Конрадин!» или «Здравствуй, Штефан!» Но сегодня я прочла в газете, что оба молодца сдали все школьные выпускные экзамены, а Конрадина на самом деле всю жизнь звали Константином.
Рядом с домом моих родителей жили две пожилые женщины, которые походили друг на друга, скорее, не как две капли воды, а как одна кровяная колбаска на другую: маленькие, приземистые, коротконогие, они едва влезали в свои бледно-лиловые или розовые костюмы. Обе рано овдовели и с окружающими предпочитали не общаться. Близнецы были не особенно дружелюбны, но еще хуже был их противный пудель — абсолютный мизантроп. Мы боялись его до смерти.
Наш родитель в своей мастерской заодно и обувь чинил, исключительно для удобства постоянных клиентов. Близняшки же были бедны и не могли покупать нашу продукцию, зато регулярно приходили чинить свои ботинки. Отец, как добрый сосед, брал с них символическую плату и настолько упивался собственной невиданной щедростью, что даже противную обязанность относить отремонтированные ботинки заказчицам домой возложил на своих детей.
Когда заказ был готов, мы бросали жребий или тянули спички. Чаще всего не везло Альберту. Пудель тяпнул его в первый же раз, и Альберт счел это достаточным аргументом, чтобы больше туда не ходить. Но не тут-то было. Мы, остальные дети, заявили, что нас это чудовище вообще готово проглотить, а вот Альберта — обожает. И в конце концов так оно и случилось. Мало того, что эта псина стала есть у брата с руки, те две «колбаски» просто в мальчишке души не чаяли, а он, в свою очередь, обожал шоколад. Этим старые ведьмы его в свое логово и заманивали, как будто откармливали Гензеля из сказки. Он нам пел про горы каких-то липких сладостей, которыми в доме забиты все шкафы, полки, ящики и чуланы. Братец так колоритно расписал эту сказочную страну с молочными реками и кисельными берегами, что в следующий раз я добровольно отправилась к близняшкам вместо него.
Пудель, его звали Муфти, сиганул мне на грудь и облизал все лицо. Уж лучше бы он откусил мне кусок ноги. Я завизжала как резаная.
— А вы бы прислали вашего толстенького братика, — услышала я, — Муфти слушается каждого его слова.
Я убежала домой, сладкого мне больше не хотелось, аппетит пропал. А про Альберта с тех пор стали говорить, что он, как святой Франциск Ассизский, умеет укрощать диких зверей.
Я рассказываю о Муфти, сидя со студентами за чашкой кофе, а в это время дворняжка из их общежития настойчиво вылизывает мои ноги. Так, через эту тему, я перехожу к Альберту. Видимо, мой рассказ звучит волнующе, даже театрально, во всяком случае, все слушают и молчат.
— Да не был он голубым, ба, — утверждает Феликс, — налицо однозначный случай транссексуализма.
Я согласно киваю. По телевизору как-то разные мужчины и женщины рассказывали, что природа ошиблась, и вот теперь они вынуждены жить как бы не в своем теле. Им сегодня пытаются помочь. Но бедный мой брат Альберт знать не знал, что у него есть товарищи по несчастью.
— Брат мой покончил жизнь самоубийством, — сообщаю я, — потому что никто его не понимал, а он никому не мог открыться, даже мне, хоть я и была его доверенным лицом.
Феликс с друзьями некоторое время молчат. Потом спрашивают, каким образом Альберт свел счеты с жизнью.
— Застрелился. Здесь, в Дармштадте. Я нашла его на крыше родительского дома, — отвечаю я. — Он был в женской одежде. Будто хотел смертью открыть всей семье наконец свою тайну.
Сколько ему было лет, спрашивают.
— Двадцать один, а мне — двадцать два. Мы в то воскресенье, против обыкновения, пошли в церковь, кроме папы и Альберта, конечно. Собрались обедать, мне велели звать всех к столу, а Альберта нигде нет. Я подумала, он опять в театр играет, и пошла его искать на крышу. Видно, я была в шоке. Закричала, слетела вниз, чтобы сообщить семье. Отец годами не поднимался на чердак и взял с собой Хуго и Эрнста Людвига, а женщинам велел оставаться внизу. Мать стояла в кухне, — у кухарки был выходной, — звенела посудой и не понимала, что за шум такой поднялся в соседней комнате.
— А я этого и не знал ничего, — произнес Феликс. Я продолжала:
— Потом Альберт лежал на своей кровати, переодетый в мужскую одежду. Его, видимо, Хуго и Эрнст Людвиг переодели. Отец взял с меня слово, что я ни одной живой душе не расскажу о причудах брата. А я ему отвечала, давясь слезами, что это же была только игра в театр.