Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексис Леке

Хроника обыкновенного следствия

Публикуется в журнальном варианте

«Студенческий меридиан», март, 1992

1. Первый допрос обвиняемого

Человек, который вот-вот войдет в мой кабинет, существо по обычным меркам, особо гнусное. В нашей профессии ни у кого нет права — таково моё мнение — питать предубеждение против того, с кем вам предстоит встреча, но попробуйте забыть о деле, в котором собрано несколько десятков страниц и фотографий, обвинительный результат предварительного дознания.

Я встречаюсь уже не с первым убийцей, простите, предполагаемым убийцей. И перед каждым первым допросом испытываю необычное ощущение пустоты и ожидания. Те шумы, которые издает мое тело и на которые я обычно не обращаю внимания, вдруг становятся заметными. Сердцебиение, потрескивание суставов, звон в ушах.

Отнять жизнь у живого существа, тем более у человеческого существа! По-моему, ничто не может оправдать подобный акт.

А потому, когда я встречаю и допрашиваю убийцу — предполагаемого убийцу, — мои вопросы прежде всего отражают непонимание, бешеное желание найти, отыскать скрытое побуждение. Причину, вернее, механизм мысли, который позволяет одному человеческому существу убить другое.



… Всё в полном порядке. Мадам секретарь сидит перед машинкой за маленьким столиком. Закрытая папка с делом передо мной. Мне даже не придется открывать ее. Сегодня первая явка, чтобы ознакомить подозреваемого с его правами и предъявить ему обвинение.

Я переглядываюсь с секретарем. Её глаза за стеклами очков сверкают.

— Мадам, пожалуйста, попросите ввести обвиняемого.

Охранники стоят по обе стороны от заключенного. По моему знаку они освобождают его от наручников и сажают на одно из кресел, постоянно стоящих перед моим столом. Еще один знак, и они удаляются.

В деле лежат его черно-белые и цветные фотографии, они точны, и я обязан признать его. Лицо не фотогенично. Его трудно описать. Ни большое, ни маленькое, ни толстое, ни худое, среднее по всем данным. Средний человек. Средний убийца.

У него очки с почти квадратной оправой, короткие темно-каштановые волосы, жесткие и непокорные — прическа вступающего в юность мальчугана, а не сложившегося человека, а ему ведь тридцать восемь лет. Худые сильные руки с длинными пальцами. Эти темные загорелые руки не похожи на руки убийцы. Руки трудяги, а не интеллектуала. Ничего нового для меня. По профессии он архитектор по ландшафтам, и, похоже, талантливый. Любитель помастерить. Он, кстати, приложил все свои способности, чтобы уничтожить тело, и так постарался, что бригаде судебных экспертов пришлось совершить настоящий подвиг, чтобы восстановить часть трупа, хотя они и не очень преуспели в этом. Они, в частности, не смогли установить точную причину смерти, хотя у нашего нового судебного медика настоящий талант.

В течение положенных по закону двадцати четырех часов содержания под стражей он ни в чем не признался. Он смотрит на меня спокойно и задумчиво, лоб его слегка нахмурен. Из-за очков внимательный и умный взгляд. Симпатичен. У меня сложилось такое впечатление, и я не отбрасываю его.

Весь этот осмотр занял не более полминуты.



Теперь обязательные формальности. Таковы требования статьи 114 уголовно-процессуального кодекса. Уточнение личности обвиняемого. Перечисление вменяемых ему проступков. Предупреждение, что он имеет право воздержаться от любых заявлений. Выбор адвоката. Предъявление обвинения. Вручение предписания о продолжении содержания под стражей.

Конец. Он таращится со слегка удивленным видом.

— Хочу кое-что заявить, — говорит он, когда я собираюсь позвать охрану.

— Слушаю, но ничто не заставляет вас делать какое-либо заявление, — напоминаю я ему.

— Ваш секретарь может записать, — начинает сидящий напротив человек, наклоняясь вперед. — Заявляю, что убил свою жену.

Жду продолжения, но оно не последовало. Обвиняемый поудобнее усаживается в кресле, на его губах плавает легкая улыбка.

— И все? — спрашиваю я.

— Всё, — повторяет он. — Всё на сегодня. Продолжение в следующем номере.

Сообщаю, что его заявление занесено в протокол, что оно очень серьезно, что оно может стать одним из решающих элементов для исхода его процесса. Советую ему не считать свое положение легким. И вдруг соображаю, что разозлен, хотя такое со мною не случается или почти не случается.

Поразмыслив, понимаю, что злость моя вызвана его гамбитом. С одной стороны, своим спонтанным признанием он посадил себя в лужу, но одновременно и выбил почву у меня из-под ног. Я знаю такой типаж. Несмотря на добровольное признание, он вовсе не желает облегчить мне задачу. Напротив, он меня еще помурыжит. Он может затянуть следствие на долгие месяцы, выдавать изредка то одно, то другое признание, потом упрямо молчать три недели, превращая своего адвоката в козла отпущения, меняя показания, бомбардируя прессу и адвоката заявлениями, объявляя голодовку. Такому типу любые средства хороши, чтобы сохранить инициативу. В душе они веселятся, как чокнутые. Будто убивая, преследовали лишь одну цель — пойти под суд. Они — шуты и играют свою роль в жизни, привлекая следователей, адвокатов и журналистов в качестве герольдов. Моя задача — не быть втянутым в эту игру. Моя задача — не поддаваться на требования репортеров, свести все к строгой законности.



Я должен был бы испытывать ощущение триумфа. Полицейские за двадцать четыре часа непрерывных допросов его не раскололи, а после двадцати минут пребывания в моем кабинете он признался. Это может поразить всех остальных, но не моего секретаря и меня. Мы оба знаем, что я здесь ни при чем. Он признался, потому что выбрал данный момент. Точка.



Покидая Дворец правосудия, я испытываю небольшое раздражение. Физиономия убийцы и его короткое циничное признание занозой застряли в памяти и нудят в голове по дороге домой, в ванной, а затем и за столом.

Эмильена, моя супруга, говорит о своей галерее — это любимый конёк жены, и я не могу ее упрекать в этом. Она не уроженка этого города — ей пришлось проявить немало мужества и упорства, чтобы создать с подругой галерею искусств и превратить ее в место обязательных встреч сливок общества департамента и даже региона.

Она красива, даже прекрасна, что предполагает некую величественную гармонию черт лица и фигуры; бедра у нее чуть тяжеловаты, хотя она и не рожала, но плоть под юбкой тверда, ягодицы круглы, шея гладка, а волосы блестят. Описывая ее, замечаю, что говорю о ней как о кобыле, но мне никогда не удавались описания, а кроме того, мне в ней всегда нравилось то, о чем и сказать нельзя. Мужчины, как и женщины, заглядываются на нее.

Слушая о её новом художественном открытии, я вдруг осознаю, что провожу свою жизнь — приятную жизнь — меж двух молодых женщин привлекательной наружности. С одной живу в некоем профессиональном симбиозе, исключающем любой физический контакт, со второй завтракаю, почти ежедневно ужинаю и значительно реже сплю. Одна слушает и записывает, вторая говорит. Если забыть о ночах, то с первой я провожу в четыре или пять раз больше времени. Меня поражает несуразная мысль. А если их поменять местами? Эмильена станет секретарем, а мадам Жильбер — владелицей галереи? И через час я лягу в постель с мадам Жильбер?

Мое обычно ленивое воображение обретает крылья. Я вижу своего секретаря выходящей из ванной в одной из ночных сатиновых рубашек Эмильены, она скользит в постель, забрасывая ноги в сторону и не очень поднимая простыню, — перед моим взором мелькает соблазнительная белизна ее ляжек. Она спрашивает: «Вы ложитесь, господин следователь?»

Не знаю почему, но эта мысль веселит меня, несмотря на свою абсурдность. Если бы Эмильена была моим секретарем, а мой секретарь — женой, ей не надо было бы обращаться ко мне со словами «господин следователь», как не обращается Эмильена. Я не могу сдержать улыбки.

— Знаю, что наши проблемы должны казаться тебе тривиальными, — говорит Эмильена, — но не понимаю, почему последняя проделка старшины выглядит смешной.

Галерея Эмильены и Электры (Э&Э для знатоков) занимает первый этаж одного из самых респектабельных домов города. Ее подругу на самом деле зовут не Электрой, но по причинам снобизма и удивительного профессионального чутья она предпочитает, чтобы её не звали Мартиной.

Перестановки, которыми постоянно заняты обе владелицы в своей галерее, вызывают столкновения с другими совладельцами дома и их старшиной. Морально я поддерживаю их требования, хотя в душе не очень уверен в правоте женщин.

Я знаю, в городе Электру считают лесбиянкой (её поздний брак с директором банка не поколебал этой веры), и Эмильена изменяет мне с ней (особенно после смерти банкира). Я узнал об этом, поскольку подозревал, а потому и был особо восприимчив к завуалированным высказываниям и двусмысленным взглядам знакомых. Но вот уже некоторое время, по счастью или несчастью, знаю, что заблуждался. Не суть важно, лесбиянка Электра или нет. Эмильена изменяет мне, но не с ней. По правде говоря, она изменяет мне не с каким-то определенным человеком. Она спит с каждой своей последней находкой, художником или скульптором, и так было всегда, хотя узнал я об этом недавно.

Такая оплата в натуре, которую галерея (Электра и Эмильена — опасные деловые женщины) установила своим художникам, позволяет снизить стоимость авторских прав на продаваемые произведения. Во всяком случае, на данный момент.

Через несколько лет, десять или пятнадцать, молодые художники могут потребовать дополнительный процент, если их будут принуждать спать с Эмильеной. Но не будем жестоки. Сегодня жена моя весьма желанна, особенно если ей захочется проявить страсть, иными словами, завестись в момент любви, что снимает с неё все внутренние ограничения, но такие «приступы безумия» со мной с ней случались редко и много лет назад.

Естественно, что я узнал о связи — связях — Эмильены из анонимных писем, целой череды писем, предупреждений, написанных в разных стилях и с разным количеством орфографических ошибок.

Когда я думаю об Эмильене и ее любовниках — часто, но не всегда, — то ощущаю легкое головокружение и пустоту в желудке. Все это длится несколько минут. Ощущение, сходное со страхом.

Кроме этого неприятного — даже тягостного — для меня следствия связей Эмильены, есть и вторая неприятная сторона, хотя она и не имеет такого морального значения. Жена считает себя обязанной покупать у каждого из своих художников — а значит, и любовников — одно из их произведений, и эти так называемые шедевры постепенно заполонили нашу квартиру. Если быть честным, признаю, я не уверен, что она переспала со ВСЕМИ производителями художественных произведений, но сомнения, поселившиеся в моей душе, не в ее пользу.

Эмильена не знает, даже не подозревает, что мне известны ее похождения — весь город в их курсе. Она предпринимает всяческие предосторожности, и в городе побольше ни я, ни другие никогда бы не заподозрили ее в прелюбодеянии. Такая скрытность, забота о сохранении внешних приличий, даже безрезультатная, делает ей честь. Благодаря ее стараниям я веду сносную жизнь.



Эмильена собирается расширить галерею — эта тема вечернего разговора, как, впрочем, и прочих вечерних разговоров. Последний из её протеже создает с помощью пантографа столь объемные произведения, что при существующем положении дел их можно экспонировать лишь в лежачем положении. Это его не устраивает, а совладельцы здания решительно против поднятия потолка первого этажа, где расположена галерея. Гнев Эмильены вызван именно этим. Я охотно признаю, что сложилась безвыходная ситуация. У гигантизма есть и свои положительные стороны. Ни одно из этих произведений не уместится в нашей квартире.

— Я сегодня допрашивал убийцу, — по глупости роняю я, воспользовавшись паузой в стенаниях Эмильены.

Эмильена как-то странно откидывает голову назад, словно я вдруг сунул ей под нос что-то исключительно вонючее. Ее вилка замирает на полпути от тарелки ко рту.

— Не вижу связи, — произносит она.

Она абсолютно права. Я краснею. Какая муха меня укусила?

— А… каков он?

Странно, но она почти напугана. Я уже давно не говорил о своих профессиональных делах за ужином. Меня вдруг охватывает вдохновение. Слова теснятся в моей голове. Только бы она не потеряла интереса. Надо найти точное, резкое, жалящее слово, которое разом охарактеризовало бы моего героя…

— Симпатичный, — говорю я. — Хотя нагловат. Спокоен и уверен в себе. Вероятно, умен.

— Такими часто бывают параноики.

— Ничто не доказывает, что он параноик! — удивленно восклицаю я. — Ни шизофреник, и вообще ничего такого.

— Поскольку ты считаешь, что признаки сумасшествия можно прочесть на лице?

Мне на ум приходит ужасная мысль — наверное, необязательно быть сумасшедшим, чтобы возникло желание прикончить свою жену. Но я молчу. Конечно, надо быть сумасшедшим. Надо быть сумасшедшим, чтобы убить.

— Если его объявят сумасшедшим, — воинственным тоном заявляет Эмильена, — его запрут в психушку и забудут о нем, не так ли?

— Именно так, если только однажды его не сочтут здоровым и не выпустят. В таком случае он, конечно, может снова пойти на убийство.

— Отвратительно, — говорит Эмильена. — Отвратительно.

В её голосе звенит знакомая нотка, нотка презрения. И снова я не знаю почему, а потому не замечаю её.

— Не понимаю, как тебе может нравиться такое ремесло, — заявляет Эмильена.

Давно наши беседы не заканчивались подобным образом. Но и я давно не заговаривал о своей профессии дома. Тем хуже для меня. Мне нечего возразить, она права. Я не удовлетворен. Я никогда не бываю удовлетворен. И именно поэтому продолжаю жить, как жил.

2. Второй допрос

— Охрана, введите обвиняемого.

Он не изменился ни обликом, ни поведением. Усаживается в то же кресло, что и в первый раз. Дверь открывается снова. В шуршании черного платья возникает адвокат, хорошенькая загорелая блондинка, самый молодой сотрудник крупнейшей адвокатской конторы при префектуре. Назначена председателем суда, поскольку обвиняемого вопрос защиты совсем не волнует.

Обвиняемый косо смотрит на женщину, едва повернув голову в ее сторону. На его лице написано отвращение, словно от неё воняет (хотя такого просто быть не может). Она, похоже, в затруднении. Не знает, что делать с черным портфелем, и ставит его наконец у своих ног.

— Она мне не нужна, — заявляет обвиняемый. — Мне не нужен адвокат, особенно баба, а тем более баба в таком духе. Она напоминает мне первую жену. Гнусная зассыха.

— Прошу вас, — обрываю его я. — Умерьте ваш тон.

Он со смущенным видом улыбается. Мне вспоминается отчет психиатра. Нагл, потом смущен. Именно так. Что это значит?

Адвокат растеряна. Она трясет пальцами в кольцах перед своим лицом.

— Я не хочу её, — со спокойствием заявляет обвиняемый. — Я отказываюсь от помощи адвоката и сейчас, и на будущее. Можете записать в протокол. Я выражаюсь достаточно ясно?

Бросаю взгляд на мадам Жильбер — она уже внесла заявление в протокол.

— Увы, мэтр, я огорчен, но в подобных обстоятельствах…

Она подскакивает, будто ее укусили за задницу, щеки её горят…

— Если позволите, господин следователь, это почти… облегчение. Однако, если вы передумаете, — она поворачивает голову в сторону обвиняемого, но не смотрит ему прямо в лицо.

— Убирайтесь, — спокойно произносит он, не сводя взгляда с меня.

Адвокат исчезает.

— Сожалею, что был груб, господин следователь, — говорит обвиняемый, — но люблю ясность в деле. Просто бабы меня раздражают. Все подряд. Мне от них блевать хочется. Будь я еще гомосексуалистом… Увы.

— Вы ненавидите женщин, всех женщин?

Он наклоняется ко мне.

— Именно так, всех.

— На первом допросе вы заявили, что убили свою жену по имени…

— Эстелла, урожденная Мазуайе.

— Мне хотелось бы услышать описание причин и обстоятельств вашего поступка.

— Даже не знаю, с чего начать. В конце концов, убийство Эстеллы последнее в ряду…

— Скольких человек вы убили?

— Трех. Свою первую жену. Свою любовницу. Потом Эстеллу. Хотите, чтобы я начал с Эстеллы или с первой, Клодины?

— Если вас не затруднит, начните с Эстеллы Мазуайе.

Обвинение, а значит, и мое следствие касаются только этого убийства. По остальным дело должна начать или вновь открыть прокуратура.

— Как хотите, — заявляет обвиняемый. — Вы, наверное, правы. Пока воспоминания свежи…

Я внимательно рассматриваю его. Он не выглядит циником. Он не хвастается. Он, похоже, озабочен тем, чтобы помочь тонкой работе юстиции. Он поудобнее устраивается в потертом кресле, обитом черным пластиком. Я часто повторяю себе, что на лежанке психоаналитика свидетели и обвиняемые раскалывались бы быстрее. Каждый человек, даже самый скрытный, постоянно борется с желанием раскрыться, забыться, и чем проще окружение, тем легче обнажить свою душу…

— Прекрасно, — он округляет грудь. — Даже сегодня, господин следователь, во мне поднимается злоба только при одной мысли о ней. Мы были женаты четыре года. Четыре года мерзости.

— Есть развод, — замечаю я, чтобы вернуть его к конкретным фактам.

Он удивлен.

— Развод? Не согласен, господин следователь. Развод кончается тем, что люди расходятся, а кто-то получает алименты. Не понимаю, почему я должен содержать кого-то, кто отравлял мне жизнь целых четыре года.

У него логика безумца. Убив, он отравил себе жизнь до конца дней.

— Моя проблема, господин следователь, состоит в том, что бабы всегда берут верх надо мной. Но теперь этому пришел конец, настоящий конец. Как это происходит? Вначале я одинок. Однажды мне надоедает быть одиноким. Я встречаю женщину, которая мне нравится. Я сопротивляюсь, сопротивляюсь, ибо знаю их, знаю, на что они способны. К несчастью, воспоминания со временем тускнеют, и однажды либидо берет верх. Меня соблазняют против моей воли. Она ловка. Я почти убеждаю себя, что именно она отличается от других. Она разделяет мои вкусы, она достаточно независима, чтобы обеспечить мне определенную свободу. Она позволит мне жить своей жизнью, а в постели ведёт себя потрясающе…

Он бросает смущенный взгляд на моего секретаря.

— В конце концов, почему бы и нет. Я охвачен абсурдным ощущением, что если не решусь, дам ей уйти, то мне будет недоставать этой редкостной жемчужины, что никогда больше не встречу ничего подобного. И тогда я впускаю ее в свою жизнь. И тут же начинается ад.

— Ад?

— Ад, настаиваю на этом. Всё начинается немедленно. Либо вы мало занимаетесь ею, либо недостаточно зарабатываете, либо она хочет перестроить дом, либо собирается на отдых, когда у вас только-только начинает получаться работа.

Как обычно, даже больше, чем обычно, меня томит жажда отыскать тайную пружину, таинственную силу, которой сам лишен. Как можно убить? Тем более не неизвестного человека, не заимодателя, не гнусного соперника, а свою жену…

Мое удивление, несмотря на долгую практику, не поколеблено. Однако упреки в адрес покойной со стороны обвиняемого меня не просвещают, а если просвещают, то чуть-чуть. Все мужчины, в том числе и я, могут упрекать жену за те или иные поступки. Я на мгновение ставлю себя на его место, сажаю себя в кресло напротив: «Она не только обманывала меня со всеми этими художниками, господин следователь, но и навязывала мне их произведения — чаще всего отвратительные козявки или скульптуры в виде кучи дерьма, которые заполоняли мою гостиную…»

Я едва сдерживаю усмешку. Это почти хороший повод для убийства.

Я силой возвращаю себя к строгости.

— Месье, мне хотелось бы, чтобы вы вернулись к реальным фактам. В вашем первом заявлении вы признались в убийстве своей жены Эстеллы. Постарайтесь описать точные обстоятельства преступления.

— Точные обстоятельства? Господин следователь, именно этим я и занимаюсь. Расскажи я вам сразу, что сделал, вас бы это ужаснуло, вы могли бы не понять, как я дошел до такого. Но если вы действительно хотите…

— Когда вы убили жену?

— Между десятым и одиннадцатым мая этого года.

— Прошу прощения. Нельзя ли поточнее?

— Дело в том, что все происходило не так быстро, господин следователь. Именно на это я и намекал. Я постарался, чтобы она несколькими часами мучений заплатила за то, что я вынес в течение четырех лет. Я начал в девять часов вечера, а закончил это примерно в пять или шесть утра.

«Это». От указательной частицы пробирает дрожь. «Это». Я бросаю взгляд на мадам Жильбер. Уверен, она побледнела.

Я отдаю себе отчет, что до этого мгновения, хотя уже встречался с ним и выслушал его спонтанное признание, все же по-настоящему не верил в его преступление. Теперь — а он не добавил ничего нового — я полностью поверил в убийство. Если он тем же тоном признается, что прикончил полсотни женщин, а не трех, я ему поверю…



Я ошибся. Безумно ошибся! Никакое препятствие, никакое гигантское произведение не может остановить Эмильену. Вернувшись вечером домой, я увидел гигантскую, наполовину распакованную штуковину, царящую в малой гостиной на месте моего любимого кресла. Это был некий тотем из бетона с литыми барельефами в виде гримасничающих лиц и переплетенных лиан. Даже для человека со столь мало похотливым складом ума, как у меня, сексуальная символика бросается, если можно так сказать, в глаза. Это — гигантский фаллос, ни больше, ни меньше, чья округленная вздутая головка едва не касается высокого потолка (3,17 м) гостиной.

В моем мозгу возникает инстинктивная и оскорбительная параллель. Я не могу не спросить себя, пропорциональны ли размеры созданного художником предмета — у меня язык не поворачивается назвать это произведением — его собственным причиндалам. Сколько раз Эмильена принимала в себя уменьшенное, но все же внушительное подобие сего чудовищного тотема в то время, как я сидел за своим письменным столом? И не об этом ли будет думать она каждый раз, когда ее взгляд упадет на эту штуковину?

В душе растёт чувство бессильного возмущения, и меня бросает в дрожь. Еще немного, и я заплачу. Слава богу, Эмильены дома нет. Её мерзость опередила её. Я запираюсь в ванной и погружаюсь в горячую воду, чтобы найти облегчение. После купания чувствую себя лучше, намного спокойнее.

Иногда я задаюсь вопросом, не испытываю ли удовольствия от смирения, удовольствия, которое является, быть может, противовесом удовольствия, которое получает Эмильена, унижая меня, даже если её поступки (уверен в этом) не сознательное и обдуманное действие с её стороны, а просто проявление гадкой натуры.

Горячая ванна или печальные мысли настолько уменьшили размеры моего пениса, что мне приходится задуматься о тайных причинах поведения Эмильены. До сегодняшнего дня я никогда не задавал себе вопроса, нормален ли я физически. Я никогда не страдал комплексом неполноценности. Не могу похвастаться исключительными размерами, но они и не смехотворны. Военная служба, где происходит закалка мужчин, подтвердила это. Но, может быть, природа исключительно расщедрилась на художников, чтобы компенсировать их глубочайший эгоизм? В этой мысли есть что-то отвратительное. Я не могу поверить в то, что пенис следователя ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ меньше, чем у художника или скульптора. А вдруг это так? Равенство, как и справедливость, не относятся к природным явлениям. Это абстрактные, произвольные построения, созданные умами, которые отрицают природные законы, жестокие и далекие от равенства. Равенства в природе не существует, а потому люди действуют так, чтобы компенсировать свои недостатки. Большинство диктаторов были или есть импотенты.

Неужели Эмильене нужен пенис больших размеров, чтобы получить удовольствие? Эта мысль, навеянная присутствием чудовищного тотема и моей растерянностью, до безобразия вульгарна. Однако я видал вещи и похуже. Я — следователь. И мне известны всякие гнусности. Ну нет. Я тронулся. Не Эмильена. Не она. Она никогда не жаловалась на размеры моего пениса. Устройство её органов не требует излишне большого инструмента, чтобы она испытала удовольствие. Более того, во время ее редких «приступов безумия»… Или я убаюкиваю себя иллюзиями. Быть может, за долгие годы она ощутила необходимость быть распятой, растерзанной на ложе? Нет, я не могу поверить, что корень моего несчастья кроется в физиологии. Это было бы слишком просто.

Почему мне никогда не удается использовать в своей частной жизни таланты и опыт уголовного следователя? Когда я думаю о нас, то перестаю рассуждать и двигаюсь вслепую, блуждаю в потемках. Нельзя быть следователем и обвиняемым одновременно, но есть и кое-что еще. Я столь же бессилен, как и человек, пришедший со стороны. И, может быть, бессилие мое больше, поскольку я осознаю его.



Вернувшись домой, Эмильена взглядом предупреждает меня, чтобы я воздержался от критики её приобретения. Ужасно. Я уже представлял себе, какие упреки выскажу или, по крайней мере, несколькими тяжелыми взглядами, безжалостными намеками сумею выразить свое неодобрение, а сам оказываюсь смешным, подавленным, даже виноватым. Ограниченный мелкий буржуа, не понимающий искусства. В чем я ее могу обвинить? Как перейти в наступление? «Вижу, твоя гигантская висюлька заняла место моего любимого кресла». Невероятно.

А кроме того, я боюсь выдать себя при малейшем возражении — она догадается, что истинные мотивы заключены в другом, что я знаю все о её изменах. Разразится громкий скандал. Предпочитаю промолчать. Сделать вид, что ничего не заметил. Так легче.

Однако я, похоже, выбрал (невольно) наилучшую тактику. Мое молчание настораживает её. Быть может, она ждала комплиментов?

— Ты и пары слов не произнес после моего прихода, — бросает она, садясь за стол. — Из-за своего убийцы?

Я должен был бы возразить, что нет, что это из-за отвратительной штуковины, которую она приволокла в мою малую гостиную.

— Да, — отвечаю я, — мы выслушали подробный рассказ о его убийстве, во всяком случае, о том, за которое его арестовали.

Эмильена наклоняется вперед.

— Как он убил? Пулей в лоб? Прикончил дубинкой?

Её презрительный тон относится как бы к моему обвиняемому, но на самом деле она презирает не убийцу, а меня, поскольку я вынужден общаться с убийцами.

Меня охватывает какое-то странное возбуждение, и, хотя я знаю, что вскоре пожалею о своих словах, промолчать не в силах.

— Нет, не совсем так. Он тщательно связал ее в погребе, изнасиловал, надругался, помучил, а потом разрезал на мелкие кусочки и уложил их в банки для варенья. Это заняло у него девять часов, с девяти вечера до шести утра. Можно сказать, что ночь у него прошла не впустую.

Эмильена икнула. Оттолкнула тарелку и закашлялась в салфетку. Я безжалостно продолжаю:

— Своего рода художник. В конце концов, мы с тобой занимаемся одним и тем же. Мы общаемся с художниками.

И про себя добавляю, что со своими художниками не сплю и не наполняю дом произведениями их творческого воображения. Однако маленькая красивая грудка в банке из-под варенья равноценна гигантскому фаллосу в гостиной.

— Прости меня, — говорю я Эмильене, — я забыл кое-что важное.

Я встаю из-за стола и отправляюсь за оставленной в ванной записной книжкой, лежащей в кармане черного пиджака. Записываю: «Почему банки?» Если расшифровать, это означает — не забыть спросить у обвиняемого, по какой причине он выбрал банки для варенья, чтобы упаковать свою жену.

Когда я возвращаюсь в столовую, Эмильена с застывшим взглядом цедит свой кофе, движения её холодны, точны, что предполагает самое худшее. Увидев её, я вдруг поражаюсь еще одной мысли. Эмильена обильна плотью, а для жены обвиняемого, даже если она была худа, потребовалось бы огромное количество банок.

Я вдруг соображаю, что Эмильена обращается ко мне. Впервые за долгие годы я позволил себе заниматься работой дома. Возраст, наверное. Я вскидываю на неё виноватый взгляд.

— Эдуардо согласился выставить свои самые маленькие произведения, за исключением МАТЕРИ (она руками показывает, сколь огромен этот предмет в ширину и в высоту). Мы установили МАТЬ на террасе перед галереей.

— Её никто не украдет?

Эмильена не в силах ощутить иронию, особенно если эта ирония исходит от меня.

— Нет, она весит полторы тонны.

Эдуардо. Значит, огромный пенис зовется Эдуардо.

— А… штуковина в малой гостиной? — спрашиваю я.

В ее глазах появляются слезы.

— Эдуардо согласился одолжить мне свое главное произведение на время выставки. Это… это прекрасно. К несчастью, через десять дней оно уйдет.

Десять дней! Я покачнулся от радости. Эта гнусность здесь всего на десять дней! А затем она уйдет! Я бы расцеловал этого Эдуардо. Чтобы скрыть смущение, я задаю первый пришедший мне в голову вопрос:

— А как это называется?

— Конечно, ОТЕЦ, — роняет Эмильена с уничижающим презрением.

Конечно. Мог бы и сам догадаться. Я не осмеливаюсь предположить, на что похожа МАТЬ. Так ли Эдуардо отличается от моего убийцы? Один раскладывает свою жену по банкам, сидит в тюрьме и останется там надолго. Второй отравляет жизнь сограждан гротескными изображениями своих видений, его носит на руках местная элита, и к тому же он трахает — слово вульгарно, но я на нем настаиваю — жену местного судебного чиновника. Если и есть подлинный художник, так это мой убийца. Он дошел до предела своих навязчивых идей, не притворяясь, ни на что не претендуя, не играя в светскость. Быть может, истинные художники те, но создают нечто уникальное, не сознавая этого.

— Чтобы отблагодарить его, я сочла необходимым сделать ему подарок, — произносит Эмильена. — Успокойся, ничего ценного. Пустяк, почти ничто.

— Ты хорошо поступила! — восклицаю я в приступе радости. — Что это?

— Художники — народ странный. Прямо дети. Он счел, что твое кресло выпадает из общего стиля гостиной и к тому же продавлено. Я не могла сделать ничего иного, как отдать его ему.

3. Третий допрос

— Сколько банок вы использовали? — спрашиваю я обвиняемого.

Он с легким удивлением смотрит на меня. Он явно не ожидал столь прозаического вопроса, заданного в лоб.

— Не помню. Те, что нашли полицейские. Штук двадцать.

— Полицейские нашли восемнадцать банок. Тело женщины не может уместиться в восемнадцати банках.

— Конечно, нет. Остальное я захоронил, как и раньше похоронил двух первых. То есть тех женщин.

— Почему банки из-под варенья?

— Если можно сказать, по эстетическим соображениям, господин следователь.

Я вглядываюсь в него. И он опять, похоже, не издевается надо мной. Мадам Жильбер склонилась над машинкой так низко, что я не могу видеть выражения её лица, мне остается судить о её чувствах по лихорадочному стаккато пальцев по клавиатуре.

— Вы находите это… красивым? — спрашиваю я.

Он слегка пожимает плечами. В кабинете сухо и жарко, в горле пересохло, но ему твидовый пиджак, похоже, не мешает. Он сидит, скрестив ноги, будто рассказывает врачу о легком недомогании.

— Под эстетическими соображениями я понимаю философскую концепцию, — тихо произносит он. — В этимологическом смысле, если вам будет угодно. Наука чувств.

— Чувств? — повторяю я в недоумении.

— Наверное, лучше было сказать ощущений. Ощущение полноты, которое испытываешь, к примеру, когда восстанавливаешь нарушенное равновесие. Такое в моей профессии случается часто. Деталь, которой не хватает до полного совершенства, до воцарения гармонии. В отношении Эстеллы эти восемнадцать банок являются частью равновесия.

Я вдруг соображаю, что позволил увлечь себя дальше, чем хотел. Я подаю мадам Жильбер условный знак (хватаюсь за ухо и чешу кончик носа), чтобы она не заносила в протокол последний вопрос и ответ. В какой-то мере у меня возникает чувство (опять чувство…) понимания того, что он хотел сказать, но уверен, если это занести в протокол в виде вопроса и ответа или хуже того — в виде монолога, заявление обвиняемого может сойти за рассуждения сумасшедшего. А я все более и более сомневаюсь, что он сошел с ума.

— На сегодня достаточно, — говорю я.

Мне надо поразмыслить. Чем дальше, тем больше поведение обвиняемого кажется мне подозрительным, несмотря на его спонтанное признание. У меня возникает ощущение, что я погружаюсь в зыбучий песок.

Я вручаю мадам Жильбер небольшой список свидетелей, которых хотел бы выслушать, чтобы она выписала повестки. Думаю, мне хватит на них одного дня.

Пока она печатает формуляры, я не свожу глаз с пустого кресла обвиняемого. Я не в силах определить, откуда возникло это ощущение, но у меня складывается все более четкое впечатление, что он ведет себя со мной вызывающе, что он издевается надо мной, но так тонко и скрытно, что это замечаю только я. И дело не в его речи и не в его жестах… А в чем? Я в недоумении.

Неужели на меня, подействовал вид пустого кресла? Меня вдруг захлестывает волна печали при мысли, что я больше не увижу своего кресла, унесенного Эдуардо при недостойном сообщничестве Эмильены. Если он увидел кресло и украл его, значит, входил ко мне в дом. Странно, но до этого мгновения я не думал об этом, поглощенный переживаниями из-за потери. Зачем он приходил? Задать вопрос — значит ответить на него.



Пока я сижу у себя в кабинете, слушая ритмичный стук машинки мадам Жильбер, Эдуардо обладает Эмильеной, быть может, в моей постели. Если он это делал вчера, у него нет причин не повторить это сегодня. Меня вновь охватывает головокружение с пустотой в желудке. Надеюсь, что слабость моя быстро пройдет и мадам Жильбер не оторвется от своей машинки, чтобы задать глупый вопрос. Мои мысли все дальше и дальше убегают к внепрофессиональным заботам. Теперь я вспоминаю о ритуале, который требует соблюдать Эмильена, когда мы занимаемся любовью. Она лежит на спине, а я её ласкаю — вещь сама по себе приятная, но не вызывающая ответной реакции. Остается только взять её или отказаться, и я, конечно, беру. Она даже кончиками пальцев не шевельнет. Лишь дыхание чуть-чуть ускоряется, и она соглашается едва раздвинуть ноги, словно хочет до конца владеть ситуацией, словно желает быть уверенной в том, что отпихнет меня своими мускулистыми ляжками, если я слишком глубоко проникну в её естество.

В начале нашей супружеской жизни, во время коротких «приступов безумия» (мы так их называем, хотя безумием здесь и не пахнет), она выступала с такой раскованностью (или мне так казалось), что говорить об этих сеансах было бы богохульством. Это время давно ушло — по крайней мере, для меня. Теперь любовными приступами пользуются Эдуардо и прочие.

Головокружение так сильно, что я зажмуриваюсь и хватаюсь за край стола. Проходит несколько секунд. Мадам Жильбер ничего не заметила. Я тихонько отодвигаю кресло от стола, встаю и иду к окну, расположенному за спиной мадам Жильбер. Вид из него — три ската крыши, кусочек парка, уголок улицы образуют пейзаж — никого не вдохновит. И все же ощущение пустоты постепенно проходит, я снова чувствую твердость в ногах.



Когда я возвращаюсь домой, ОТЕЦ стоит на том же самом месте, безмолвный и тайно усмехающийся, уменьшая гостиную и её мебель, излучая свою тлетворную ауру — он торчит на тяжелом округленном постаменте. Нечто полусферическое, обеспечивающее стабильность статуи и с клинической точностью воспроизводящее двойные раздутые тестикулы. Статую не зря назвали ОТЦОМ.

И вдруг, охваченный смесью святотатственного ужаса и нечистой радости, я хватаю ключи и ввожу самый длинный в щель в статуе. Бетон не выдерживает и крошится. Щель превращается в отверстие. Если быть понастойчивей… Пару ударов молотком в нужное место и хоп… ОТЕЦ исчезнет… За несколько часов гнуснятину можно превратить в кучу гравия… А потом вызвать мусорщиков… Кресла не вернуть, кроме того, поступок будет стоить мне жены, но какое облегчение…

Я держу ключи в руке и мечтаю… И подпрыгиваю от щелканья замка. Эмильена! Боже, какая муха меня укусила? Если она догадается, что я сделал… Ногой загоняю крошки бетона под ковер.



Эмильена не одна. Её сопровождает Электра, которую я не видел со времени последнего вернисажа — она нисколечко не изменилась. Высокая, угловатая, синие отсветы в крашеных волосах, слишком наштукатурена, на шее и щеках глубокие морщины, которые вот уже десять лет не может скрыть никакой макияж, отсутствующие губы, полноту которым придает кроваво-красная помада. Электра — карикатура на бразильского травести. Мой взгляд только скользит по ней. Женщины стоят по бокам третьего человека — низкого мужичонки с брюхом, плотной бородой и завитыми волосами. Хитроглазое существо затянуто в потертый черный бархатный пиджак, у которого отсутствуют две пуговицы из трёх. Интуиция подсказывает мне — Эдуардо. Обе женщины на полголовы выше его, сладострастная и вулканическая Эмильена, мрачная, изломанная и стареющая Электра. У парня морда мошенника, но он не антипатичен. Он широко улыбается мне. У него неровные, почерневшие от никотина зубы. Он протягивает мне маленькую полную руку, руку, больше похожую на руку карточного шулера, чем на длань скульптора.

— Что, милый, замечтался? — бросает Эмильена с широкой нежной улыбкой, которой она одаривает меня на людях или будучи в отличном расположении духа. Она поворачивается к гостю с очаровательной улыбкой и неизвестно зачем представляет меня. — Эдуардо, это — мой муж.

Глаза Эдуардо вспыхивают. Что такого смешного она порассказала ему обо мне? Быть может, то, что я склонен к легким приступам паранойи, или это улыбка обласканного любовника, снисходительно разглядывающего рогатого мужа.

— Для Электры, как всегда, сухой гленфидиш, для Эдуардо — портвейн, а для меня — пока не знаю. Бегу принять душ и переодеться, — бросает она, исчезая.

Подавая напитки, я краем глаза разглядываю Эдуардо, который окидывает гостиную взглядом владельца. Неужели он замышляет кражу еще одного предмета мебели…

Его толстые ручонки с любовью ощупывают шедевр. Они с Электрой забыли обо мне и обмениваются техническими деталями.

— Вы разве не должны быть в галерее, Мартина? — спрашиваю я.

Электра ненавидит, когда я называю ее Мартиной. Но не может не ответить. Нас в комнате трое, и вопрос адресован не Эдуардо.

— Мы ждем клиента-голландца, — невозмутимо отвечает она. — С минуты на минуту. А потом сразу отправимся на вернисаж.

Клиент. Квартира — моя квартира — превращается в филиал галереи. Вот как Эмильена разрешила проблему слишком низкого потолка.

Раздается звонок в дверь. Мы не успели и двинуться с места, как возникает Эмильена в неизвестном мне черном платьице, коротеньком и с огромным декольте. Она держит в руке туфли на высоком каблуке, которые судорожно натягивает на ноги перед тем, как открыть. Я стою слишком далеко и слышу лишь шепот. Чувствую, как напрягаются Электра и Эдуардо. Клиент. Час истины. В то мгновение, когда голландец возникает в проеме двери позади Эмильены, гостиная действительно становится крохотной. Розовокожий гигант с бледно-рыжими волосами и бровями. Похоже, даже ОТЕЦ сморщился в присутствии потенциального покупателя.

Нас представляют. Ван Шпруц или Ван Шпрум, что-то в этом духе. Эдуардо в присутствии великана совсем незаметен. В некотором смысле я доволен.

Голландец хватает ладошку Эдуардо, с чувством трясет, царственным жестом похлопывает по произведению, затем по сухой заднице Электры, лицо которой искажает гримаса ужаса, потом поворачивается к Эмильене и галантно целует ей руку. Судя по приготовлениям, он сейчас извлечет чековую книжку. Молчание. Какое-то смущение, которого я не могу объяснить.

Эмильена бросает на меня разъяренный взгляд. Вдруг я понимаю, что стал лишним. А потому исчезаю.

4. Четвертый допрос

Я пытаюсь сосредоточиться на деле — заслушать свидетелей на будущей неделе, а сегодня постараться уточнить, что двигало убийцей.

— Почему банки для варенья? — задаю я ему вопрос, как только он оказывается передо мной.

— Разве вы не задавали мне этот вопрос вчера? — удивляется он.

— Вы правы, но, на мой взгляд, в вашем ответе не хватало точности.

— Прекрасно, — с удовольствием соглашается он. — Предпочитаю, чтобы вы задавали точные вопросы, если хотите получать точные ответы.

Его пожелание вполне законно. Я киваю и бросаю взгляд на мадам Жильбер, показывая, чтобы она при необходимости вела сокращенную запись.

— Откуда банки? Вы их купили?

— Нет, они стояли в подвале. Там всегда есть чистые, готовые к употреблению банки. Моя жена часто варила варенье. Тоннами. Чаще всего из того, что собирала в саду. Она превратила часть парка в огород. Ревень, земляника, яблоки, айва. Сахар она покупала десятками килограммов, в доме воняло вареньем неделями, месяцами… Честно сказать, дом вонял вареньем целый год. А я всегда ненавидел варенье. Не люблю сахар. Она и сама не очень ела из боязни потолстеть, а потому раздавала его. Стоило нам отправиться в гости, как она брала с собой две-три банки. И первую четверть часа говорила лишь о варенье.

— Почему восемнадцать банок? — спрашиваю я. — На фотографиях видно множество пустых банок на нижней полке.

Обвиняемый устало пожимает плечами.

— Я отличаюсь от неё. И не стремлюсь к идеалу. Мне просто надоело после десятка банок. Я не учился на мясника.

— Продолжим. Расскажите подробно, как вы действовали.

Он снова пожимает плечами.

— Вы спрашиваете про банки? Довольно просто. Банки стояли передо мной. Жена лежала почти бездыханная. Я вооружился своими инструментами…

— Погодите! — я прерываю его, подняв руку. Мадам Жильбер подпрыгивает на месте.

— Когда вы говорите, что поставили банки перед собой, это было до или после убийства?

Он на секунду задумывается.

— До. Я даже показал их ей и сказал, что на этот раз варенье буду делать я. Свое собственное варенье. И поставил банки перед ней.

— Она поняла, что вы понимаете под этим?

— Я ей все объяснил. И кроме того, она видела инструменты.

Однако мне не нравится заминка обвиняемого перед ответом. Либо он показал пустые банки жене перед убийством, либо не показал. В обоих случаях ответ должен был быть немедленным. Почему он задумался? Почему колебался? Я чувствую, здесь что-то не то.



По ходу допроса возвращаюсь ко многим фактам и деталям. Он ни разу не противоречит себе, ни разу не колеблется перед ответом. Несмотря на его ум, это слишком прекрасно. В этом ужасном и абсурдном убийстве есть некоторое абстрактное совершенство, и оно смущает меня. Объясняется все, кроме главного. Я не могу допустить, что можно убить жену столь изощренным и жестоким способом из-за излишней любви к вареньям. Это преступление не невозможно. Доказательство в том, что оно имело место. Мне оно кажется попросту невероятным. Я вспоминаю о парадоксе, принадлежащем перу католического писателя-философа Честертона, — он утверждал, что легче поверить в невозможное, чем в невероятное. С этим убийством то же самое. Теоретически в нем нет ничего невозможного, но кое-что не стыкуется. Не знаю почему.



— Можно задать вопрос? — спрашиваю я мадам Жильбер, как только обвиняемого увели. — Что вы думаете об этом человеке?

Она легонько вздрагивает.

— Чудовище. Выше моего понимания.

— Иными словами, вы не верите в то, что он совершил преступление, или не понимаете, как можно было опуститься до него…

— Именно так. Выше моего понимания.

Видно, что ей не хочется затрагивать эту тему.

— Вы знаете, мадам Жильбер, я часто спрашиваю себя, что делал бы без вашей интуиции. Хорошенько подумайте над вопросом, который задам.

Она машинально собирается и проводит рукой по волосам. Укладывает бумаги на столе.

— Можете ли вы представить, чтобы убивали так, как сделал этот человек, и по тем причинам, которые он выдвигает?

— Не знаю, — тихо отвечает она, поворачиваясь ко мне на своем вращающемся кресле. — Вероятно, он сумасшедший, господин следователь, но одновременно… Кто хоть раз в жизни не мечтал сделать то, что он сделал, или что-то похожее?

Она задала вопрос, глядя мне прямо в глаза. О себе или обо мне говорит она?

— Я, — отвечаю я с удивляющей меня самого твердостью. — Не думаю, что мечтал о совершении ужасного проступка. Я не могу причинить зла женщине — любой женщине, — тем более нарезать её на куски.

Мадам Жильбер отвечает таинственной улыбкой и вновь поворачивается к машинке.



Эмильены дома еще нет, но статуя стоит не шелохнувшись, и я успокаиваю себя, что ей остается стоять здесь всего несколько часов. Зачем ждать конца выставки, ведь публика все равно не видит ее. Голландец увезет её с собой. Что ему ждать? Деньги заплачены. Как удалось уговорить этого миллиардера приобрести такую уродину, хотя при его средствах он может купить бесчисленное множество прекрасных вещей?

Если не считать разочарования, день прошел в общем неплохо, с удовлетворением отмечаю я, погружаясь в ванну с горячей водой. Допрос обвиняемого, даже если я не полностью им удовлетворен, протекает без сучка и задоринки, ОТЕЦ вскоре исчезнет благодаря богатому дураку. Я уже почти перестал злиться на Эдуардо за кражу моего любимого кресла. Оно было изъедено шашелем. Надеюсь вскоре отыскать подобное и в лучшем состоянии. И только выиграю от этого. Эмильена и без моих слов поймет, что зашла слишком далеко. Такой тонкий вид упрека мне нравится. Но заметит ли она новое кресло? Это самое ужасное с Эмильеной. Когда мне кажется, что я совершил блестящее действо, она ничего не видит, а в других случаях с исключительной резкостью реагирует на слова и акты, которые я считал совсем безобидными. Это невыносимо, но, быть может, именно эта вечная неуверенность, в которой она заставляет меня жить, и привлекает меня к ней, хотя я и страдаю от этого.



Я не умею действовать, не рассчитав последствия. А поскольку чаще всего они губительны, я остаюсь в бездействии. Даже будучи следователем, я не могу судить, обвинять, я способен только расследовать.

Поглощенный размышлениями, я бросаю взгляд на белую эмаль умывальника. Вернее, на кучерявые волоски, которыми усыпан фарфор. Прислуга взяла выходной, и это тут же отражается на чистоте в доме. Я уверен, эти волоски принадлежат не мне. И не Эмильене. Ни у нее, ни у меня нет рыжих волос.

Как ни странно, но истина доходит до меня не сразу: любовник Эмильены вовсе не самодовольный карлик Эдуардо — или не только он, — а голландский миллиардер.

А я еще задавал себе вопросы, как галерея обеспечивает сбыт! Святая простота. Стоя перед умывальником, я пытаюсь мыслить логически. Впрочем, какая разница, спит она с художниками или с клиентами? Ну, нет. На мой взгляд, есть огромная разница между этими двумя видами измены. За долгие годы я привык (почти) к её постоянной неверности, если она касается только её протеже. В каком-то смысле её многочисленные похождения приучили меня, что она спит с искусством, а не с художниками. Я ошибся. И только что выяснил, Эмильена спит со всеми. Если только это ей что-то дает. У нее своя диалектика. И свой вид искусства. Боже! Эта рыжая спаржовина со свиным рылом! Как она смогла!



Руки мои дрожат, и я не могу унять их дрожь. Я всё еще не привык. И ощущаю себя, как в первый день, в первую минуту, когда узнал, что более четырех пятых жизни моей супруги скрыто от меня и останется скрыто навсегда. Чтобы успокоиться, я должен принять еще одну горячую ванну. Но мне вдруг становится противно. Никакой горячей ванны. Надо сделать другое. Нечто ИНОЕ. Голова перестает кружиться. Я впадаю в состояние замешательства или возбуждения. Какая-то слепая ярость, наплевательское отношение к последствиям и твердое убеждение, что успокоить меня могут лишь решительные действия.

Зачем одеваться перед тем, что я собираюсь сделать. Я иду в кухню, охваченный какой-то странной эйфорией. Быть может, в груди растет приятное ощущение, что я голым расхаживаю по собственной квартире и готовлюсь совершить чрезвычайный и непоправимый поступок. Наверное, похожее чувство охватывало камикадзе, когда они направлялись к своим начиненным динамитом самолетам. Банзай!

Я достаю из ящика кухонного стола тяжелый молоток, закругленный с одного конца и заточенный с другого. Идеальный инструмент, удобно лежащий в руке.

— Ты отжил свое, мой миленький, — бормочу я, направляясь в гостиную.

Первый удар почти не дает результата, отбит лишь кусочек цоколя. Но у меня достаточно времени. Лучше того — чем дольше и труднее будет выполнение поставленной задачи, тем полнее будет месть. Если надо, буду молотить по статуе всю ночь.



В замочной скважине поворачивается ключ. Я даже не оборачиваюсь. И продолжаю наносить размеренные удары. Хлопает дверь. Я слышу крики, ругательства, чувствую, как Эмильена бьет меня.

— Черт подери, вы с ума сошли! — за моей спиной раздается хриплый вопль. Голоса я не узнаю.

Я в растерянности оборачиваюсь. Это не Эмильена, а Электра. Ее выпученные глаза безостановочно перебегают со статуи на мое орудие, потом на мою обнаженную плоть.

— Черт подери, — повторяет она, — что вы делаете? Что с вами случилось? Вы хоть представляете, сколько дали за это произведение? Вы хотите нашего разорения?

Такими аргументами меня в чувство привести нельзя. Наверное, она понимает это, делает шаг вперед и пытается отнять молоток.

— Ну ладно, малышка Жан, успокойтесь, отдайте молоток.

Не знаю, что раздражает меня больше, ее осуждающий тон или желание указывать мне, что я обязан делать или не делать. Я действую инстинктивно, влепив ей левой рукой сильнейшую пощечину. Она с воем падает на спину, рот у нее в крови. Тонкие ноги, обтянутые почти коричневой кожей, бьют по воздуху, как паучьи лапы. Когда я наклоняюсь над ней, она выставляет вперед острые локти, защищая грудь и лицо. Я сажусь ей на грудь. Странно ощущать, как колотится ее сердце в груди под дорогим сатином платья. Я всем весом нажимаю ей на диафрагму. Она пытается меня оттолкнуть, бьет кулаками, упирается коленями мне в спину, дергает животом. Глупо и бессмысленно. Продвигаюсь немного вперед, зажимаю ее руки меж колен. Стараюсь поймать её взгляд. Она похожа на старую ощипанную ворону. Безжизненные пустые груди свисают по бокам, как гребень обезглавленного петуха. Глаза налиты кровью, черные десны. Она отчаянно хватает ртом воздух. Наконец-то естественная реакция. Она уже не боится за свой кошелек. Она боится за свою жизнь.

Поняв это, я прихожу в себя. И вдруг вижу весь ужас ситуации глазами следователя. Я совсем голым сижу на груди компаньона и лучшей подруги жены, старой сводни, способной испустить дух, если я не встану. Головокружение и возбуждение исчезли, на мои плечи обрушивается неимоверная усталость. Теперь всё кончено. Эмильена. Моя карьера. Моя жизнь. Я тяжело поднимаюсь, Электра хрипло каркает, конечности ее судорожно дергаются.

— Я огорчен, — начинаю я, ходя вокруг нее. — Приступ безумия. Я заплачу за испорченную одежду. Хотите воды или чего-нибудь покрепче?

Я говорю. Произношу любые слова, хотя уверен, что она не слышит меня. Она пытается приподняться. Я не решаюсь ей помочь, чтобы еще больше не напугать ее, но видя, как она теряет равновесие, протягиваю ей руку.

— Не трогайте меня! — визжит она.

Вопль меня успокаивает. Она не так уж пострадала. Но прижимает руки к телу, глаза расширены от ужаса или нехватки воздуха.

— Я огорчен, — повторяю я, — не знаю, что со мной случилось… Клянусь вам, всё кончено. Если хотите, я вас провожу.

— Я знала это, — хрипло бормочет она то ли в ужасе, то ли в ярости. — Я знала, что вы безумец. И всегда предупреждала Эмильену! «Будь осторожнее, он безумен!» Безумец и преступник! Вам достанется, когда я все расскажу! Вот увидите!