Джером Д. Сэлинджер
Знакомая девчонка
В ныне уже далеком 1936 году я окончил первый курс колледжа, завалив все пять экзаменов. Получи я только три двойки, декан бы посоветовал мне с осени продолжать учебу в другом заведении. Но у нас, у круглых двоечников, преимущество: не нужно часами томиться у кабинета начальства, наша судьба решалась без разговоров. Раз, два - и до свиданья, оно к лучшему. Не пропускать же вечером встречи с девушкой в Нью-Йорке.
Похоже, в этом колледже заведено отчет об успеваемости студента доставлять родителям не. по почте, а прямой наводкой из скорострельного орудия, потому что дома, в Нью-Йорке, даже открывший мне швейцар, очевидно, был уже в курсе дела и глядел сурово. Вообще, тот вечер даже вспоминать не хочется. Отец, не повышая голоса, известил меня о том, что мое высшее образование можно считать законченным. Я чуть было не спросил, а не попытать ли счастья в какой-нибудь летней школе. Но вовремя удержался. Причина тому одна. В комнате была мать, она не умолкая твердила одно и то же: мои беды все потому, что я слишком редко обращался к своему научному руководителю, на то он и руководитель, чтобы руководить. После таких заявлений остается лишь пойти с приятелем в бар да напиться. Слово за слово, и вот в нашей \"беседе\" наступил момент, когда по сценарию мне полагалось выдать очередное призрачное обещание \"взяться за ум\". Однако я эту банальную сцену опустил.
В тот же вечер отец заявил, что незамедлительно определит меня на работу в своей фирме, но я-то знал, что по крайней мере ближайшая неделя не сулит мне страшных бед. Отцу придется поломать голову, прикидывая и так и эдак, как пристроить меня в своем деле: его партнеры, увидев меня лишь однажды, едва заиками не сделались.
Прошло дней пять, и как-то за обедом отец нежданнонегаданно спросил, а не хочется ли мне съездить в Европу и выучить там парочку языков, что было бы очень кстати для фирмы. Сначала, к примеру, в Вену, потом - в Париж, предложил мой незатейливый папочка.
Я, помнится, ответил, что не возражаю. В то время мне нужно было отделаться от одной девчонки с Семьдесят четвертой улицы. А Вена в моем тогдашнем воображении рисовалась городом каналов и гондол. Картинка что надо!
Прошел месяц, и в июле 1936 года я отплыл в Европу. Стоит, пожалуй, упомянуть, что моя фотография на паспорте имела разительное сходство с оригиналом. В свои восемнадцать лет я был почти метр девяносто ростом, почти шестьдесят килограммов весом (в одежде!) и почти не расставался с сигаретой. А горестей да забот столько, что случись гетевскому Вертеру очутиться рядом на палубе моего лайнера, он показался бы жалким пижоном.
Пароходом я добрался до Неаполя, а оттуда сел на поезд до Вены. Правда, в дороге чуть не вышел вместе с попутчиками в Венеции, уяснив, что каналы и гондолы именно там, но, оставшись в купе один, вытянул наконец-то нога и решил, что комфорт мне дороже гондол.
Конечно же, еще в Нью-Йорке перед отплытием меня снабдили ценнейшими указаниями, как вести себя в Вене: каждодневно не меньше трех часов заниматься немецким языком; не водиться с людьми, которые знакомятся (особенно с молодыми) корысти ради; не сорить деньгами, точно подгулявший моряк; одеваться теплее, чтобы - не дай бог, не схватить воспаление легких; и так далее в том же духе. Все наставления я неукоснительно исполнял с первых же дней венской моей жизни.
Три часа в день я изучал немецкий язык. (Уроки мне давала одна весьма незаурядная молодая особа, с которой я познакомился в холле \"Гранд-отеля\".)
Где-то у черта на куличках я нашел себе жилье, несколько дешевле, чем номер в \"Гранд-отеле\". (Правда, ночью троллейбусы в мой район не ходили, благо, ходили такси.)
Я одевался тепло (купил три чистошерстяные тирольские шляпы).
Водился только с хорошими людьми (одному парню в \"Бристоль-отеле\" даже одолжил триста шиллингов). Короче, домой не о чем написать, разве только что \"все в порядке\".
Так прошло пять месяцев. Я ходил на танцы. Катался на коньках, на лыжах. Препирался с молодыми англичанами - зарядки ради. Смотрел операции в двух больницах, сам участвовал в сеансе психоанализа молодой мадьярки, курившей сигары. Интерес к занятиям с юной немкой не ослабевал. Говорят, что недостойным везет, и я \"поспешал не торопясь\".\'.. Упоминаю обо всем этом лишь для того, чтобы в моем путеводителе по венской жизни не оставалось белых пятен.
У всякого мужчины, очевидно, случается хотя бы раз такое: он приезжает в город, знакомится с девушкой. И все: сам город лишь тень этой девушки. Неважно, долго ли, коротко ли знакомство, важно то, что все, связанное с городом, связано на самом деле с этой девушкой. И ничего тут не поделаешь.
Этажом ниже, прямо под моей квартирой, точнее, под квартирой хозяев, у которых я снимал комнату, жила с родителями еврейская девочка Леа шестнадцати лет. Красота ее завораживала с первого взгляда, хотя полностью оценить ее можно далеко не сразу. Иссиня-черные волосы обрамляли невероятно изящные ушки - таких я в жизни не видывал. Огромные невинные глаза, казалось, вот-вот прольются от избытка ясности и чистоты. Руки чуть тронуты загаром, покойные пальцы. Она садилась и клада руки на колени - какое еще разумное применение можно придумать этим рукам?! Пожалуй, впервые столкнулся я с творением красоты, которое не вызывало у меня ни малейших оговорок или сомнений.
Почти четыре месяца виделись мы с ней вечерами трижды в неделю, когда по часу, когда дольше. Встречались мы только в стенах нашего дома. Вскорости после знакомства я узнал, что отец определил Леа в жены какому-то молодому поляку. Это отчасти объясняет, почему я так нелепо, упорно ограничивал наше времяпрепровождение четырьмя стенами. Может, боялся, как бы чего не вышло. Может, не хотелось низводить наши отношения до дешевого флирта. Сейчас уже сказать точно не берусь. Когда-то мог, наверное, объяснить, но все давным-давно затерялось в памяти - зачем носить в кармане ключ, которым не отпереть ни один замок.
Мы очень занятно познакомились. У себя в комнате я держал патефон, и хозяйка подарила мне две американские пластинки, бывают такие диковинные подарки из разряда \"на тебе. Боже, что нам не гоже\", от которых в избытке благодарности покрываешься холодным потом. На одной пластинке Дороти Лямур пела \"Луна и мгла\", с другой Конни Босуэлл вопрошала \"Где ты?\". Обе девушки, попеременно солируя у меня в комнате, изрядно надсадили голоса. Мне приходилось прибегать к их помощи всякий раз, когда за дверью слышались хозяйкины шаги.
Однажды вечером я сидел за столом, сочиняя длинное письмо некой девице из Пенсильвании. Из письма явствовало, что ей следует бросить школу и немедленно ехать в Европу, чтобы выйти за меня замуж - в ту пору подобные предложения с моей стороны сыпались частенько. Патефон молчал. И вдруг из открытого окна до меня донеслись слегка исковерканные слова из песни мисс Босуэлл:
Где та?
Куда та ушель?
Разве щастя зо мной не нашель?
Где та?
Меня это ошеломило. Я выскочил из-за стола, подбежал к окну, выглянул на улицу.
Единственный в доме балкон приходился как раз на квартиру этажом ниже. И там в зыбких лучах осеннего заката стояла девчонка. Просто стояла, крепко держалась за перила - стоит отпустить, и весь наш хрупкий мир враз разлетится вдребезги! Я загляделся на ее профиль, позолоченный последними солнечными лучами, и прямо захмелел. Сердце гулко отсчитывало секунды наконец я поздоровался. Она испуганно (как и полагается) вздрогнула, вскинула голову, но, показалось мне, не слишком-то и удивилась моему появлению. Впрочем, не так уж и важно. На ломаном-переломанном немецком я спросил, нельзя ли мне спуститься к ней на балкон. Просьба моя ее, очевидно, смутила. Она ответила по-английски, что вряд ли ее \"родителю\" это понравится. Я и раньше-то не слишком лестно думал о девичьих отцах, но после ее слов мнение мое испортилось вконец. Впрочем, я даже понимающе, хотя и не без натуги, кивнул. Однако все вышло чудно. Леа сказала, будет лучше, если она сама поднимется ко мне. От радости я лишь обалдело тряхнул головой, закрыл окно и спешно принялся наводить в комнате порядок: раскиданные по полу вещи ногой затолкал под шкаф, под кровать, под стол.
По правде говоря, наш первый вечер мне почти не запомнился, ибо все последующие вечера были точным его повторением, и мне, признаться, один от другого не отличить, во всяком случае, теперь.
Постучит Леа в дверь, и мне в этом стуке чудится песнь, восхитительно трепетная, на высокой-высокой ноте, совсем иных, давних времен. Песнь о чистоте и красоте самой Леа незаметно вырастала в гимн девичьей чистоте и красоте.
Едва живой от счастья и благоговенья, я открывал перед Леа дверь. Мы церемонно здоровались за руку на пороге, потом Леа нерешительно, но грациозно проходила к окну, садилась и ждала, когда я заведу разговор.
По-английски она говорила так же, как я по-немецки: ни одного живого слова. И все же я неизменно беседовал с ней на ее родном языке, она - на моем. Хотя, говори мы каждый на своем, понять друг друга было бы куда легче.
- Хм... Как вы здравствуете? - вопрошал я. На \"ты\" я к Леа не обратился ни разу.
- Я здравствую очень. Большой спасибо, - отвечала она и всякий раз краснела. Я уж как мог отводил взгляд - она все равно краснела.
- Не правда ли, отличная погода? - неизменно допытывался я и в солнечный день, и в непогодь.
- О, да, - неизменно отвечала она и в солнечный день, и в непогодь.
- Хм... Были вы сегодня в кино? - вставлял я свой излюбленный вопрос, хотя и знал, что пять дней в неделю Леа работала на отцовской парфюмерной фабрике.
- Нет, сегодня у меня был работа с родитель.
- Это прекрасно! Там хорошо?
- Нет. Парфюмерия большой и много человеков туда-сюда.
- Это плохо! Хм... Вы будете иметь чашку кофе?
- Я уже поелась!
- Но еще одна чашка не будет плохо.
- Большой спасибо.
На этом этапе беседы я обычно смахивал с письменного столика хранилища всякой всячины - листы писчей бумаги, туфельные колодки, некоторые принадлежности белья и еще много самых непредсказуемых предметов обихода. Потом включал электрическую кофеварку и глубокомысленно изрекал: \"Кофе - это хорошо\".
Обычно мы выпивали по две чашки, сахар и сливки мы передавали друг другу с каменно-суровыми лицами, наверное, так же на похоронной процессии раздают белые перчатки тем, кому нести гроб. Нередко Леа приносила домашнее печенье или бисквиты, наскоро (и, видимо, тайком) завернутые в вощеную бумагу. Она с порога неуверенно совала мне в левую руку свое подношение. Надо ли говорить, что мне кусок в горло не лез. Во-первых, рядом с Леа я забывал о голоде, а во-вторых, мне казалось едва ли не кощунством уничтожать стряпню с ее кухни. Во всяком случае, надобности в этом не было никакой.
Обычно за кофе мы молчали. А потом беседы наши, точнее, потуги завязать разговор, возобновлялись.
- Хм. А- вот, окно... вы есть холодная там?
- Нет! Мне очень согрето, большой спасибо.
- Это хорошо! Хм... Здоровые ли родители? - об этом я осведомлялся при каждой встрече.
- О да, очень! - родители у Леа отличались богатырским здоровьем, даже в ту пору, когда мать у нее две недели болела плевритом.
Иной раз Леа сама выбирала тему для разговора. Правда, неизменно одну и ту же, при этом премило коверкая английский язык, так что большой беды в этом однообразии я не видел.
- Как ваше занятие сегодня утром?
- По немецкому? О, замечательно. Зер гут.
- Что вы занимали?
- То есть, что проходили? Хм... Это, как его... ну, это - спряжение сильных глаголов. Очень интересно!
Не одну страницу мог бы я заполнить нашей с Леа тарабарщиной. Только думается мне - ни к чему. Ведь по сути, мы так ничего друг другу и не сказали. За четыре месяца мы виделись, наверное, раз тридцать, не меньше, но не обмолвились ни одним человеческим словом. И без того скудные воспоминания все больше утопают во мгле времени. Сейчас я уже знаю наверное: случись мне оказаться в аду, мне отведут отдельную каморку, куда не проникнет ни жар, ни холод, зато шквалами будут налетать из прошлого наши разговоры с Леа, усиленные сотнями динамиков с самого большого в Нью-Йорке бейсбольного стадиона \"Янки\". .
Однажды вечером я вдруг ни с того ни с сего перечислил ей президентов США, как мне казалось, всех по порядку: Линкольна, Гранта, Тафта и остальных.
В следующий раз я часа полтора пытался растолковать ей правила американского футбола. По-немецки, разумеется!
Другим вечером вдруг вызвался (разумеется, по собственному почину) нарисовать ей карту Нью-Йорка. Богом клянусь, в жизни карт ни для кого не рисовал, да и картограф из меня никудышный. Но для Леа... Ничто и никто хоть отряд морской пехоты - меня б не остановил. Четко помню, что Лексингтон-авеню я расположил на месте Мэдисон-авеню - и глазом не моргнул.
А однажды я прочел ей свою новую пьесу под названием \"Парень не промах\", об одном малом, который никогда не терял присутствия духа, был красив лицом и (что само собой разумеется) могуч телом - в общем, очень смахивал на меня. Его специально вызывают из Оксфорда, чтобы помочь сыщикам из Скотланд-Ярда спасти свою репутацию. Некая леди Фэрнсуорт - коварная алкоголичка - каждый вторник получает почтой по пальцу с руки ее злодейски похищенного мужа.
Я прочел Леа всю пьесу в один присест, самые пикантные эпизоды я старательно опускал, пьеса от этого, естественно, изрядно пострадала. Закончив читать, я хрипло растолковал Леа, что \"работа еще не есть завершенный\". Это она, похоже, поняла лучше всего. Более того, она как могла уверила меня, что окончательному варианту только что прочитанной мною вещи не избежать совершенства... А как чудно она слушала, сидя на подоконнике!
Про то, что у Леа жених, я узнал совершенно случайно. Конечно, из нашей беседы я никоим образом и не смог бы почерпнуть таких сведений.
Примерно месяц спустя после нашего знакомства, однажды воскресным вечером я увидел Леа в очереди у \"Шведского кино\" - в Вене это очень известный кинотеатр. Впервые видел ее не на балконе и не в собственной комнате. Не может быть! Даже голова пошла кругом: Леа - здесь, в кино, стоит в весьма прозаической очереди. Я, не задумываясь, бросил свое место и ринулся к ней, отдавив с дюжину ни в чем не повинных чужих ног. Я сразу приметил, что Леа не одна, и отнюдь не с подружкой, и не с папашей - в отцы ее спутник ей явно не годился.
Леа, увидев меня, заметно смешалась, но тем не менее отважно представила своего кавалера, тот щелкнул каблуками и стиснул мне руку. Я лишь снисходительно улыбнулся - пусть хоть напрочь руку оторвет, все равно он мне не соперник. Ясно, как божий день, этот молодчик в шляпе набекрень здесь чужак. Минут пять мы втроем болтали без умолку, но о чем - не разобрать. После этого я извинился и вернулся в конец очереди. Уже во время фильма я три раза прошел меж рядами, приосанившись и приняв грозный вид.
Ни Леа, ни ее спутника я, однако, не приметил. Хуже фильма я в жизни не видел.
Назавтра вечером за чашкой кофе у меня в комнате Леа, покраснев, объяснила, что молодой человек, с которым она была вчера в кино, - ее жених.
- Мой родитель меня женит, когда я стукну семнадцать, - не отрывая взгляда от дверной ручки, сказала она.
Я лишь молча кивнул. Бывают такие запрещенные удары, особенно в любви и в боксе - не то что вскрикнуть, вздохнуть потом не можешь. Наконец я откашлялся и спросил\'
- Хм... простате, я забыл, как есть его имя?
Леа повторила, но на слух я его не уловил - что-то чудовищно многозвучное, в самый раз для любителя носить шляпу набекрень. Я подлил кофе ей и себе, потом вдруг встал, заглянул в немецко-английский словарь, снова присел к столу и спросил Леа:
- Вам нравится жениться?
Не поднимая глаз, Леа медленно произнесла:
- Я не знаю.
Я кивнул, мне показалось, что устами ее говорит сама логика. Мы сидели молча, потупившись. Наконец я поднял глаза, и увиделось мне, что комнатка моя мала для красоты Леа. И только в словах можно ей найти соразмерность.
- Знаете, вы есть очень красивая.
Она вся зарделась, и я спешно перевел разговор: что мог я предложить ей вслед за комплиментом?
В тот вечер, в первый и последний раз, наша, с позволения сказать, близость выразилась не только в рукопожатии. В половине десятого Леа соскочила с подоконника и сказала, что \"уже очень запоздало\", и поспешила к двери. Я, конечно, бросился проводить ее до лестницы, и в узкой двери мы столкнулись лицом к лицу. Мы так и обмерли.
Пришло время отправляться в Париж, учить еще один европейский язык. Леа в ту пору гостила в Варшаве у родных жениха. Так и не довелось мне с ней попрощаться, я лишь оставил записку, предпоследний черновик храню и по сей день.
Залечив все раны и увечья, которые я нанес немецкому языку, прочитаем следующее:
\"Вена,
6 декабря 1936 года.
Дорогая Леа,
Мне нужно ехать в Париж, поэтому прощаюсь с Вами. Было очень приятно познакомиться. Надеюсь, Вы не скучаете в Варшаве среди близких Вашего жениха. Думаю, с предстоящим замужеством у Вас все в порядке. Пришлю Вам книгу, о которой рассказывал, - \"Унесенные ветром\".
С наилучшими пожеланиями,
Ваш друг
Джон\".
Но из Парижа я так и не написал Леа. Я ей больше вообще не писал. И \"Унесенные ветром\" так и не послал. В те дни было по горло других забот.
В конце 1937 года - я уже вернулся в Америку и снова учился в колледже - из Нью-Йорка мне прислали круглый плоский пакет. К нему была приложена записка.
\"Вена,
14 октября 1937 г.
Дорогой Джон,
Часто вспоминаю Вас и гадаю, что с Вами сталось. Я вышла замуж, живем с мужем в Вене, он шлет вам большой привет. Если помните. Вы познакомились с ним в \"Шведском\" кинотеатре.
Родители мои живут все там же, я часто их навещаю - наш дом неподалеку. Миссис Шлоссер - Вы у нее снимали комнату - умерла летом от рака. Она просила меня переслать Вам граммофонные пластинки, которые Вы забыли при отъезде, но долго я не знала Вашего адреса. Недавно я познакомилась с девушкой-англичанкой, Урсулой Хаммер, и она дала мне Ваш адрес.
Мы с мужем будем чрезвычайно рады, если Вы станете писать нам (и почаще!).
С самыми лучшими пожеланиями,
Ваш друг
Леа\".
Ни фамилии по мужу, ни нового адреса она не указала. Не один месяц носил я это письмо повсюду и перечитывал: то в баре, то в перерыве баскетбольного матча, то на занятиях, то дома. В конце концов, от долгого пребывания в моем бумажнике цветной кожи бумага тоже стала пестрой,\' и я куда-то переложил письмо.
Примерно в тот час, когда в Вену вошли гитлеровские войска, я находился по заданию геологоразведочной партии в Нью-Джерси, где, не очень-то утруждая себя, пытался отыскать залежи известняка. После того, как Гитлер захватил Австрию, я часто вспоминал Леа. И не просто вспоминал. Если мне случалось увидеть свежие газетные фотографии: венские евреи, стоя на коленях, чистят тротуары, я тут же бросался к столу в комнате общежития, доставал автоматический пистолет, неслышно выпрыгивал из окна на улицу - там уже ждал моноплан с бесшумным двигателем, готовый по велению моего отважного и безрассудно-прихотливого сердца отправиться в дальний полет. Я не из тех, кто сидит сложа руки!..
В 1940 году в конце лета на вечеринке в Нью-Йорке я познакомился с девушкой, которая не только знала Леа, но и училась с ней в одной школе с первого класса до выпускного. Я было подвинул ей стул, но она принялась рассказывать о каком-то парне из Филадельфии - вылитом Гарри Купере. Потом сказала, что у меня безвольный подбородок, потом - что терпеть не может норковый мех. Потом - про Леа. Дескать, она либо уехала из Вены, либо осталась.
Во время войны я служил в разведотряде при пехотной дивизии. В Германии в мои обязанности входил опрос гражданских лиц и военнопленных, среди последних попадались и австрийцы. Один фельдфебель, сказавшийся уроженцем Вены (хотя я подозревал в нем баварца: мне так и мерещились короткие кожаные штаны с бретельками под его серой формой) заронил кое-какую надежду. Но выяснилось, что знал он не Леа, а ее однофамилицу. Еще один венец, унтер-офицер, стоя передо мной навытяжку, рассказывал об ужасных измывательствах над евреями в Вене. Вряд ли мне приходилось дотоле видеть столь благородное, исполненное состраданием к безвинным жертвам лицо. Но все же, любопытства ради, я велел ему закатать рукав. И на самом предплечье увидел татуировку с номером группы крови - такую носили все матерые эсэсовцы. Вскоре я вообще перестал задавать интересующие лично меня вопросы.
Кончилась война, и спустя несколько месяцев мне довелось везти в Вену кое-какие документы. Жарким октябрьским утром мы еще с одним военным сели в джип и на следующее утро - оно выдалось еще жарче - были уже в Вене. Нам пришлось ехать через русскую зону, там нас продержали пять часов. Двое караульных никак не могли налюбоваться нашими наручными часами. За поддень попали мы в американскую зону, там-то и находилась улица, где некогда жили и я, и Леа.
Я расспрашивал продавца в табачном киоске на углу, аптекаря, женщину-соседку (когда я с ней заговорил, она от неожиданности даже подпрыгнула), мужчину, который уверял, что в 1936 году мы ехали с ним в одном троллейбусе. Двое сказали мне, что Леа нет в живых. Аптекарь посоветовал обратиться к доктору Вайнштейну - тот только что возвратился из Бухенвальда, - даже дал мне его адрес.
Я сел в джип, и мы поехали к штабу. Мой спутник, шофер, сигналил чуть ли не каждой девушке, а мне нескончаемо долго жаловался на армейских дантистов.
Мы отвезли документы, я сел за руль джипа и уже один поехал к доктору .Вайнштейну
На свою старую улицу я попал под вечер. У дома, где некогда жил, поставил машину Сейчас здесь были расквартированы офицеры. На первом этаже за столом сидел рыжий старший сержант и чистил ногти. Он поднял на меня глаза, но, поскольку я не был старше чином, взгляд его сделался пустым и равнодушным - в армии так смотрят часто. При других обстоятельствах и я бы тем же ответил.
- Что, никак нельзя заглянуть наверх, хоть на минутку? Я здесь жил до войны.
- Здесь, приятель, только для офицеров.
- Да знаю. Я ж только на минутку.
- Никак нельзя, извини, - и он снова принялся чистить ногти перочинным ножом.
- Мне б на минутку только, - повторил я.
Он спокойно отложил нож.
- Послушай, парень. Я пропускаю только тех, кто здесь живет, ясно? Могу и пояснее сказать, если не понял. Да будь ты хоть сам Эйзенхауэр. У меня приказ... - на столе вдруг зазвонил телефон, и сержант осекся. Поднял трубку, но глаз с меня не сводил. - Да, господин полковник. Я у телефона, да, сэр... слушаюсь, сэр... Я велел капралу Сантини поставить их на лед. Сию же минуту. Холодное вкуснее. Оркестр, по-моему, лучше посадить на балкон. Там всего-то трое... Да, сэр. Я передал майору Фольцу, он говорит, дамы могут оставить пальто у него в кабинете... Да, сэр. Совершенно верно, сэр. Вам бы лучше поспешить. Стоит ли пропускать такую ночку, ха, ха, ха! Слушаюсь, сэр. До свидания, сэр! - сержант положил трубку, лицо у него повеселело.
- Ну так как? - прервал я его мечты. - Можно на минутку, а?
- Да что ты там забыл-то? - уставился он на меня.
- Ничего не забыл, - я глубоко вздохнул, - поднимусь только на третий этаж, взгляну на балкон. В той квартире раньше жила знакомая девчонка.
- Ишь ты! А где она сейчас?
- Погибла.
- Ишь ты! Это как же?
- Ее с семьей сожгли в крематории, насколько я знаю.
- Ишь ты! Еврейка, что ли?
- Да. Ну так можно?
Нетрудно было заметить, что интерес сержанта увядает. Он взял карандаш, провел им по столу слева направо.
- Ох, прямо не знаю, что с тобой делать. Заметят тебя, мне крепко всыпят.
- Да я только на минутку.
- Ну, валяй. Да поживее.
Я взбежал по лестнице, заглянул в свою комнату. Там стояли три по-армейски заправленные койки. В 1936 году все было по-иному. Сейчас же повсюду на вешалках офицерские мундиры. Я подошел к окну, открыл его, выглянул - внизу на балконе когда-то стояла Леа. Я спустился на первый этаж, поблагодарил сержанта. Уже на пороге он окликнул меня: что делать с шампанским? Класть бутылки набок или держать стоймя, черт бы их побрал? Я ответил, что ничего в этом не понимаю, и вышел из дома.