Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Говард

Черный Камень[1]

По слухам, ужасы былых времен Таятся по сей день в глухих местах, И по ночам выходят за Врата Фантомы ада. Джастин Джеффри
Впервые я прочел об этом в диковинной книге немецкого эксцентрика фон Юнцта, который вел образ жизни крайне необычный, жил и умер при жутких и загадочных обстоятельствах. Мне повезло: в руки мне попало первоиздание его «Неназываемых культов» — так называемая Черная книга, что была опубликована в Дюссельдорфе в 1839 году, вскоре после того, как автора настиг неумолимый рок. Собиратели редких книг знакомы с «Неназываемыми культами» главным образом по дешевому, безграмотному пиратскому переводу, опубликованному «Бридвеллом» в Лондоне в 1845 году, и по тщательно подчищенному нью-йоркскому изданию «Голден Гоблин Пресс» 1909 года. Я же случайно набрел на один из экземпляров полной, без всяких купюр, немецкой редакции, в массивном кожаном переплете и с проржавевшими железными застежками. Сомневаюсь, что во всем мире сегодня найдется с полдюжины таких фолиантов: тираж был невелик, а когда распространился слух о том, как именно автор распростился с жизнью, многие владельцы книги в панике побросали ее в огонь.

Фон Юнцт на протяжении всей своей жизни (1795–1840) занимался изысканиями в запретных областях, путешествовал по всему миру, вступал в бессчетные тайные общества, прочел несметное множество малоизвестных эзотерических книг и рукописей в оригинале. Главы Черной книги варьируются от кристальной ясности изложения до туманной двусмысленности — и пестрят утверждениями и намеками, от которых у человека мыслящего кровь стынет в жилах. Читая то, что фон Юнцт дерзнул опубликовать, поневоле неуютно задумываешься, о чем он сказать не посмел. Например, о каких таких темных материях шла речь на тех исписанных убористым почерком страницах неопубликованной рукописи, над которой он работал не покладая рук на протяжении многих месяцев вплоть до самой смерти? (Изорванные клочки ее разлетелись по всему полу запертой на ключ и на засовы комнаты, где фон Юнцт был обнаружен мертвым, с отметинами когтей на шее.) Этого никто и никогда не узнает: лучший друг автора, француз Алексис Ладо, после того как всю ночь складывал обрывки воедино и читал то, что получалось, наутро сжег их дотла и полоснул себе по горлу бритвой.

Но и того, что опубликовано, достаточно, чтобы бросило в дрожь, даже если согласиться с общепринятым взглядом, что эти писания-де не более чем бред сумасшедшего. В этой книге, среди многих прочих странностей, я наткнулся на упоминание о Черном Камне — загадочном и мрачном монолите, что высится в горах Венгрии и вокруг которого роится столько страшных легенд. Фон Юнцт упомянул о нем лишь вскользь — зловещий труд его посвящен главным образом темным культам и идолам, которые якобы еще существовали в его время, а Черный Камень, по всей видимости, выступал символом некоего ордена или существа, исчезнувших и позабытых много веков назад. Однако ж автор говорил о нем как об одном из ключей — эту фразу он повторял не раз и не два, в разных контекстах, это одно из самых непонятных мест его книги. Намекал фон Юнцт вкратце и на необычные явления вблизи монолита в ночь летнего солнцестояния. А еще — ссылался на теорию Отто Достманна, согласно которой пресловутый монолит является памятником гуннского вторжения и был возведен в честь победы Аттилы над готами. Фон Юнцт оспаривал это утверждение, не приводя при этом никаких контрдоводов: он просто-напросто заявил, что приписывать Черный Камень гуннам столь же логично, сколь и полагать, будто Стоунхендж возведен руками Вильгельма Завоевателя.

Это указание на неимоверно глубокую древность немало подстегнуло мой интерес, и я, затратив немало трудов, наконец отыскал-таки изгрызенный крысами и тронутый тленом экземпляр «Руин погибших империй» Достманна (Берлин, 1809, издательство «Der Drachenhaus»). Вообразите себе мое разочарование: Достманн ссылался на Черный Камень еще более кратко, нежели фон Юнцт: в нескольких строках списывал его со счетов как артефакт относительно современный в сравнении с милыми его сердцу греко-римскими развалинами в Малой Азии! Автор признавал, что не в состоянии разобрать полустертые знаки на монолите, но безапелляционно относил их к монгольской культуре. Однако, как ни мало почерпнул я из книги Достманна, он, по крайней мере, упомянул название деревни неподалеку от Черного Камня: Штрегойкавар, недоброе имя, означающее что-то вроде «Ведьмин город».

Я придирчиво изучил путеводители и разнообразные заметки о путешествиях, но никаких новых сведений не нашел: деревушка Штрегойкавар, которая и на картах-то не обозначена, находилась в самом что ни на есть глухом захолустье, вдали от наезженных туристских маршрутов. Некоторую пищу для размышлений я обрел в труде Дорнли «Мадьярский фольклор». В главе «Мифология снов» автор упоминает Черный Камень и повествует о странных суевериях, с ним связанных, — в частности, если верить преданию, того, кто уснет поблизости от монолита, впредь будут вечно мучить чудовищные кошмары. А еще Дорнли пересказывает крестьянские байки о безрассудно-любопытных, что отважились побывать у Камня в ночь летнего солнцестояния — и умерли в состоянии буйного помешательства, ибо чего-то там насмотрелись.

Вот и все, что мне удалось собрать по мелочам из Дорнли, но интерес мой разгорелся еще пуще: я чувствовал, что Камень окружает явственно зловещая аура. Ощущение седой древности и повторяющиеся намеки на некие сверхъестественные события в ночь летнего солнцестояния пробудили во мне некий дремлющий инстинкт: вот так человек скорее ощущает, нежели слышит в ночи, как течет под землею темная река.

Нежданно-негаданно я усмотрел связь между Камнем и жутковатой фантастической поэмой «Народ монолита» за авторством безумного стихотворца Джастина Джеффри. Я навел справки; выяснилось, что Джеффри в самом деле написал это произведение, путешествуя по Венгрии. Не приходилось сомневаться, что Черный Камень — тот самый монолит, о котором шла речь в загадочных стихах. Перечитав памятные строфы, я вновь почувствовал, как в глубинах подсознания смутно и странно всколыхнулись некие подсказки, что дали о себе знать, когда я впервые натолкнулся на упоминание о Камне.



До сих пор я все раскидывал умом, где бы провести недолгий отпуск, но теперь решение пришло само собою. Я поехал в Штрегойкавар. Допотопный поезд довез меня от Тимишоары[2] до места в пределах досягаемости от моей цели, еще три дня я трясся в карете и вот наконец добрался до деревушки, что пряталась в плодородной долине высоко в поросших елями горах. Само путешествие прошло довольно бессобытийно, хотя в первый день мы миновали древнее поле битвы Шомваль. Это здесь отважный польско-венгерский рыцарь, граф Борис Владинов, доблестно держал безнадежную оборону против победоносных воинств Сулеймана Великолепного в 1526 году, когда турецкий султан, сметая все на своем пути, пронесся по Восточной Европе.

Кучер указал мне на огромную груду осыпающихся камней на близлежащем холме: под ней-де покоились кости отважного графа. Мне тут же вспомнился отрывок из «Турецких войн» Ларсона: «После стычки, — (в ходе которой граф со своей маленькой армией отбросил назад турецкий авангард), — Борис Владинов стоял под сенью полуразрушенных стен старого замка на холме и отдавал приказы касательно расстановки сил, когда адъютант принес ему лакированный ларчик, обнаруженный на теле знаменитого турецкого летописца и историка Селима Бахадура, погибшего в битве. Граф извлек из ларца пергаментный свиток и начал читать, но, еще не дойдя до конца, побелел как полотно и, не говоря ни слова, убрал рукопись обратно в ларец и спрятал его под плащ. В это самое мгновение турецкая батарея внезапно открыла из засады огонь, в древний замок ударили ядра, и на глазах у потрясенных венгров стены обрушились и храбрый граф был погребен под руинами. Отважная маленькая армия, лишенная предводителя, была разбита наголову, и на протяжении последующих военных лет останки графа так и не были найдены. Сегодня местные жители указывают на внушительные развалины близ Шомваля, под которыми, как они уверяют, и по сей день покоится все, что осталось в веках от графа Бориса Владинова».



Штрегойкавар оказался сонной, немного не от мира сего деревушкой, что, по всей видимости, своего зловещего имени нимало не оправдывала: этот всеми позабытый реликт прогресс обошел стороной. Затейливые старинные домики и еще более старомодные платья и манеры жителей наводили на мысль о начале века. Люди здесь жили дружелюбные, умеренно любопытные без навязчивой дотошности — при том, что гости из внешнего мира забредали к ним нечасто.

— Десять лет назад тут уже побывал один американец: несколько дней в деревне прожил, — сообщил владелец таверны, в которой я поселился. — Такой весь из себя странный юноша — все бормотал что-то себе под нос, — может, поэт?

Я сразу понял, что речь идет о Джастине Джеффри.

— Да, он был поэтом, — подхватил я, — он даже стихотворение написал про один пейзаж неподалеку от вашей деревни.

— Неужто? — Трактирщик явно заинтересовался. — Тогда, поскольку все великие поэты и изъясняются, и ведут себя странно, он наверняка достиг великой славы, ибо таких странных речей и поступков я ни за кем не припомню.

— Как это обычно бывает с творческими личностями, признание пришло к нему главным образом после смерти, — отозвался я.

— Стало быть, он умер?

— Умер, исходя криком, в лечебнице для душевнобольных пять лет назад.

— Жаль, жаль, — сочувственно вздохнул трактирщик. — Бедный паренек, слишком долго смотрел он на Черный Камень…

Сердце у меня так и подпрыгнуло в груди, но я по возможности скрыл живой интерес и небрежно обронил:

— Слыхал я что-то такое про этот ваш Черный Камень; он ведь стоит где-то тут поблизости от деревни, верно?

— Куда ближе, чем хотелось бы добрым христианам, — ответствовал тот. — Вот, смотрите! — Хозяин подвел меня к решетчатому оконцу и указал на заросшие елями склоны нависающих синих гор. — Вон там, дальше, видите, голая скала торчит? За ней и прячется тот проклятый Камень. Хоть бы его истолочь в порошок, а пыль высыпать в Дунай — пусть несет ее в самые бездны океана! Прежде люди пытались уничтожить Камень, да только ежели кто ударял по нему молотком или кувалдой, все как один плохо кончили. Так что теперь его обходят стороной.

— А чего же в нем такого недоброго? — полюбопытствовал я.

— В него вселился демон, — неохотно сообщил хозяин, поежившись. — Ребенком знавал я одного парня, он из низин к нам поднялся, все, бывалоча, потешался над нашими преданиями. Так вот он в безрассудстве своем однажды в ночь летнего солнцестояния отправился к Камню, а на рассвете кое-как доковылял до деревни — и язык-то у него отнялся, и сам в уме повредился. Что-то помрачило его рассудок и запечатало его уста, ибо вплоть до смертного своего часа, что ждать себя не заставил, изрыгал он одни только чудовищные богохульства, а не то так, пуская слюни, нес всякую тарабарщину.

А вот родной мой племянник еще совсем мальцом заплутал в горах и уснул в лесу неподалеку от Камня. С тех пор он вырос и повзрослел, но его по сей день мучают страшные сны, так что порою он разражается в ночи пронзительными воплями и просыпается в холодном поту.

Но давайте поговорим о чем-нибудь другом, господин! Не к добру это — слишком долго рассуждать о таких вещах.

Я отметил, что таверна, по всему судя, крайне древняя, и хозяин с гордостью подтвердил:

— Фундаменту более четырехсот лет; прежнее строение единственным в деревне не сгорело до основания, когда дьяволы Сулеймана захлестнули горы. Говорят, что здесь, в доме, что стоял на этом самом фундаменте, была ставка Селима Бахадура, пока турки разоряли окрестный край.

Тут я узнал, что нынешние жители Штрегойкавара не являются потомками тех людей, которые жили здесь до турецкого нашествия 1526 года. Победители-мусульмане не оставили ни в деревне, ни в ее окрестностях ни единой живой души. Они вырезали под корень мужчин, женщин и детей, уничтожили всех подчистую, так что обширный край обезлюдел и опустел. Теперешнее население Штрегойкавара вело свой род от закаленных поселенцев из нижних долин: те поднялись в горы и отстроили разрушенную деревню заново после того, как турок выдворили прочь.

Хозяин рассказывал об истреблении исконного населения без особого неудовольствия; как выяснилось, его долинные предки ненавидели и боялись горцев еще сильнее, чем турок. О причинах этой вражды он говорил уклончиво, но поведал-таки, что коренные жители Штрегойкавара имели обыкновение тайно прокрадываться в низины и похищать девушек и детей. Более того, люди эти были якобы иной крови, нежели его соплеменники; дюжее, крепкое венгеро-славянское племя встарь смешалось и породнилось с выродившимися туземцами, пока в итоге два народа не слились воедино и не получился отвратительный гибрид. Что это были за туземцы, хозяин понятия не имел, но утверждал, что эти «язычники» жили в горах с незапамятных времен, еще до прихода завоевателей.

Я не придал рассказу особого значения, сочтя его не более чем параллелью этнического слияния кельтских племен со средиземноморскими аборигенами в холмах Галлоуэя: получившаяся в результате смешанная раса пиктов играет заметную роль в шотландских легендах. Время сказывается на фольклоре прелюбопытным образом — преподносит его как бы в перспективе; и точно так же, как истории о пиктах переплелись с преданиями о более древней монголоидной расе, так в конечном счете пиктам приписали отталкивающую внешность коренастых дикарей, индивидуальные черты которых в ходе пересказов растворились в пиктских сказаниях и были позабыты. Вот я и подумал, что мнимая бесчеловечность коренных жителей Штрегойкавара восходит к более старым, затертым мифам про набеги монголов и гуннов.



На следующее же утро по приезде я подробно расспросил хозяина про дорогу и, к вящему его неудовольствию, отправился искать Черный Камень. В течение нескольких часов карабкался я вверх по склонам сквозь ельники и наконец оказался перед изрезанным каменным утесом, что круто вздымался над горным скатом. Вверх по нему уводила узкая тропка. Поднявшись по ней, я оглядел сверху мирную долину Штрегойкавара, что словно бы дремала, огражденная с обеих сторон высокими синими горами. Между скалами, где я стоял, и деревней взгляд не различал ни хижин, ни каких бы то ни было следов человеческого обитания. По долине тут и там рассыпались хутора, но все они находились по другую сторону от Штрегойкавара, который и сам казался совсем крохотным — если посмотреть с угрюмых склонов, закрывших собою Черный Камень.

Скальная вершина представляла собою что-то вроде поросшего густым лесом плато. Я пробрался сквозь густые заросли — и очень скоро вышел на широкую поляну. Там-то и воздвигся длинный и узкий черный монолит: восьмигранник футов шестнадцати в высоту и примерно в полтора фута толщиной. Некогда его, со всей очевидностью, тщательно отшлифовали, но теперь поверхность была вся в щербинах и выбоинах — следствие яростных усилий уничтожить Камень. Однако молоткам удалось отбить разве что осколок-другой и уничтожить письмена, что некогда, по-видимому, спиралью вились вокруг монолита все вверх и вверх, до самой вершины. До высоты десяти футов от основания эти знаки почти полностью стерлись, так что проследить их направление было непросто. Выше они проступали отчетливее, так что я кое-как вскарабкался по монолиту, словно по стволу дерева, и рассмотрел их поближе. Все они были в большей или меньшей степени повреждены, но я был абсолютно уверен: языка этих символов на земле более не помнят. Я неплохо знаком со всеми видами иероглифического письма, известными ученым и филологам, и могу со всей определенностью утверждать, что ни о чем подобном я не читал и не слышал. Вот разве что грубые отметины на гигантском, странно симметричном камне в затерянной долине Юкатана имели с этими знаками что-то общее. Помню, когда я показал те насечки моему спутнику, профессиональному археологу, он предположил, что они — либо следствие естественного выветривания, либо выцарапаны от нечего делать каким-то индейцем. Над моей теорией о том, что камень-де на самом деле представляет собою основание давно разрушенной колонны, приятель мой просто-напросто посмеялся и сослался на его размеры: если бы колонна возводилась по самоочевидным законам архитектурной симметрии, то она достигала бы тысячи футов в высоту. Но я остался при своем мнении.

Не скажу, что письмена Черного Камня были так уж сходны с зарубками на исполинской юкатанской скале, но чем-то неуловимо напоминали друг друга. Что до материала монолита — тут я вновь оказался в тупике. Камень, черный в буквальном смысле, тускло поблескивал, и там, где поверхность не была сколота и выщерблена, возникала странная иллюзия полупрозрачности.

Я пробыл там едва ли не до полудня и ушел глубоко озадаченным. Никакой связи между Камнем и каким бы то ни было артефактом мира я не усматривал. Казалось, монолит возведен пришельцами из иных миров в далекую, неведомую людям эпоху.

Я вернулся в деревню. Любопытство мое нимало не угасло. Теперь, когда я увидел диковину своими глазами, во мне еще больше разгорелось желание исследовать загадку подробнее: мне отчаянно хотелось знать, что за странные руки и ради какой странной цели воздвигли Черный Камень в незапамятные времена.

Я отыскал племянника трактирщика и расспросил его о снах, но тот ничего толком не прояснил, хотя искренне пытался мне помочь. Поговорить о снах он не возражал, но был не в состоянии описать их хоть сколько-нибудь внятно. Кошмары ему являлись одни и те же, причем пугающе-яркие, однако четкого отпечатка в бодрствующем сознании они не оставляли. Запомнились ему лишь хаотические ужасы: гигантские кружащиеся огни выстреливали языками жгучего пламени и неумолчно рокотал черный барабан. Одно только глубоко врезалось ему в память: в одном из снов он видел Черный Камень не на горном склоне, но на вершине исполинского черного замка, на манер шпиля.

Что до прочих деревенских жителей, они вообще не склонны были говорить о Камне, за исключением одного только школьного учителя — человека на диво образованного, который бывал в большом мире куда чаще, нежели все его земляки.

Учитель живо заинтересовался комментариями фон Юнцта по поводу Камня и с жаром согласился с немецким ученым насчет предполагаемой датировки монолита. Сам он считал, что в окрестностях деревни некогда обосновался ведьминский ковен и что, возможно, все исконные жители деревни встарь являлись служителями культа плодородия, который некогда грозил подорвать основы европейской цивилизации и породил немало россказней о колдовстве. В качестве доказательства учитель сослался на само название деревни: изначально она называлась не Штрегойкавар. Если верить легендам, основатели дали ей имя Ксутлтан — так испокон веков называлось место, на котором отстроили поселение много столетий назад.

Этот факт вновь пробудил во мне смутную, не поддающуюся описанию тревогу. Варварское имя явно не имело отношения ни к скифской, ни к славянской, ни к монголоидной расам, к которым аборигены здешних гор в естественных обстоятельствах принадлежали бы.

Не приходится сомневаться, что венгры и славяне низин верили, будто исконные обитатели деревни были причастны к колдовскому культу, — судя уже по названию, ими данному, говорил учитель. А ведь название осталось в обиходе даже после того, как коренных жителей вырезали турки, а деревню отстроил народ более цивилизованный и порядочный.

Учитель не верил, что монолит воздвигли именно служители культа, но полагал, что они использовали монолит как центр своих сборищ. Пересказав смутные легенды, дошедшие из глубины времен еще до турецкого вторжения, он выдвинул теорию, что выродившиеся селяне превратили его в своего рода алтарь для человеческих жертвоприношений, а жертвами служили девушки и дети, похищенные у его собственных предков из низин.

От мифов о странных происшествиях в ночь середины лета он отмахнулся, равно как и от любопытной легенды о загадочном божестве, которого шаманы Ксутлтана якобы призывали с помощью песнопений и разнузданных ритуалов, включающих в себя самобичевания и смертоубийства.

Сам он никогда не бывал у Камня в ночь летнего солнцестояния, но пойти не побоялся бы, уверял учитель. Чего бы уж там ни существовало и ни происходило в прошлом, все это давно поглотили туманы времени и забвения. Черный Камень утратил свое значение, он — всего-навсего связь с прошлым, а прошлое мертво и занесено пылью.



Однажды вечером, спустя неделю после моего приезда в Штрегойкавар, я навестил учителя и уже по дороге обратно внезапно вспомнил: а ведь сегодня — ночь середины лета! Именно эту пору жутковатые намеки в легендах связывают с Черным Камнем. Я повернул прочь от таверны и стремительно зашагал через деревню. Штрегойкавар безмолвствовал: деревенские жители ложились рано. Не встретив по пути ни души, я довольно скоро вышел из деревни и углубился в еловый лес: ели одевали горные склоны нездешним светом и чернотой протравливали тени. Ветра не было, но повсюду слышались загадочные, неуловимые шорохи и перешептывания. Несомненно, именно в такие ночи много веков назад, как подсказывало мне прихотливое воображение, через здешнюю долину проносились нагие ведьмы верхом на волшебных метлах, а за ними — хохочущие демоны-фамильяры.

Я дошел до утесов и не без трепета душевного заметил, что обманчивый лунный свет неуловимо их преображает. Ничего подобного я прежде не замечал: в нездешнем сиянии скалы куда меньше напоминали камни естественного происхождения и больше смахивали на развалины бастионов, некогда воздвигнутых циклопами и титанами на склоне горы.

С трудом отрешившись от навязчивой галлюцинации, я поднялся на плато и, мгновение помешкав, нырнул в густую темноту лесов. Над тенями нависла напряженная тишина, словно незримое чудовище затаило дыхание, дабы не спугнуть добычу.

Я прогнал это ощущение — вполне естественное, принимая во внимание жуткую атмосферу места и его недобрую репутацию, — и зашагал через лес, не в силах избавиться от пренеприятного чувства, что за мной кто-то идет. Один раз я даже остановился — и готов поклясться: что-то холодное, влажное и зыбкое задело в темноте мою щеку.

Я вышел на поляну, к монолиту, туда, где над поляной вознесся его удлиненный, вытянутый силуэт. На опушке леса со стороны утеса лежал Камень — самой природой предоставленное сиденье. Я сел, размышляя, что именно здесь, вероятно, безумный поэт Джастин Джеффри написал свою фантастическую поэму «Народ монолита». Хозяин таверны считал, что именно Камень стал причиной сумасшествия Джеффри, но семена безумия были посеяны в мозгу стихотворца задолго до того, как он приехал в Штрегойкавар.

Я глянул на часы: до полуночи оставалось всего ничего. Я откинулся назад, дожидаясь призрачных манифестаций, уж какими бы они ни были. Легкий ночной ветерок всколыхнулся в ветвях елей — зловещим намеком на тихие незримые свирели, нашептывающие нездешнюю, недобрую мелодию. Я не сводил глаз с монолита; в сочетании с монотонным звуком это сработало для меня своего рода самогипнозом — накатила дремота. Я пытался совладать с сонливостью, но тщетно: сон подчинил меня себе, монолит словно заколыхался, затанцевал, очертания его до странности исказились — и тут я уснул.



Я открыл глаза, попытался подняться — но не смог, как если бы ледяная рука удерживала меня в неподвижности. Нахлынул холодный страх. Поляна уже не была пустынной. Ее заполонила безмолвная толпа какого-то странного народа — глаза мои расширились, подмечая чудные, варварские детали одежды, в то время как рассудок подсказывал: они давно устарели и позабыты даже в здешнем отсталом краю. Наверняка, подумал я, это селяне сошлись сюда на какое-то фантастическое сборище. Но я тут же понял, что эти люди — не из Штрегойкавара, более приземистые и коренастые, с низкими лбами и широкими тупыми лицами. Некоторые обладали славянскими или венгерскими чертами, но черты эти несли на себе печать вырождения, словно в силу смешения с чужой, более низменной породой, опознать которую я не смог. Многие были в шкурах диких зверей; весь вид этих дикарей, и мужчин, и женщин, говорил о животной чувственности. Они внушали мне ужас и отвращение, но меня они не замечали. Они образовали широкий полукруг перед монолитом и завели что-то вроде песнопения, в едином порыве вскидывая руки и ритмично раскачиваясь верхней частью тела. Все глаза были обращены к вершине Камня: туда обращала орда свои призывы. Но более всего удивляли приглушенные голоса: менее чем в пятидесяти ярдах от меня сотни мужчин и женщин со всей очевидностью подняли страшный крик, голоса их сливались в разнузданном песнопении, но до меня долетали как слабый невнятный шепот, словно через неизмеримые лиги пространства — или времени.

Перед монолитом стояло что-то вроде жаровни, над которой клубился мерзкий, тошнотворный желтый дым, прихотливо закручиваясь волнообразной спиралью вокруг черного стержня колонны — точно гигантская зыбкая змея.

С одной стороны от жаровни лежали двое: юная девушка, раздетая догола и связанная по рукам и ногам, и младенец, по всей видимости, нескольких месяцев от роду. По другую сторону сидела на корточках отвратительная старая карга со странным черным барабаном на коленях. Она била в барабан легкими, неспешными касаниями открытых ладоней, но звука я не слышал.

Ритм участился, раскачивающиеся тела задвигались быстрее. На открытое пространство между толпой и монолитом выскочила нагая девушка: глаза ее горели огнем, длинные черные волосы развевались во все стороны. Она привстала на цыпочки, стремительно кружась, вихрем пронеслась через всю площадку, пала ниц перед Камнем и застыла недвижно. В следующее мгновение ей вдогонку метнулась фантастическая фигура — мужчина в обвязанной вокруг пояса козлиной шкуре. Его лицо целиком скрывалось под маской, сделанной из гигантской волчьей головы, так что он казался чудовищем из ночных кошмаров, отталкивающим гибридом звериного и человеческого. В руке он сжимал пучок длинных хлыстов из еловых веток, связанных воедино у основания. Лунный свет играл на тяжелой золотой цепи у него на шее. От нее отходила цепочка поменьше, наводящая на мысль о какой-то подвеске, но подвески не хватало.

Зрители яростно замахали руками и, похоже, удвоили крики, пока гротескная тварь вприпрыжку бежала через открытую площадку, то и дело совершая причудливые скачки и кульбиты. Приблизившись к девушке, распростертой перед монолитом, жрец принялся стегать ее хлыстами. Она вскочила и закружилась в запутанном, прихотливом узоре танца, подобного которому я в жизни не видел. Ее мучитель отплясывал вместе с нею, поддерживая неистовый ритм, повторяя каждый ее поворот и прыжок и непрестанно осыпая жестокими ударами нагое тело танцовщицы. С каждым замахом он выкрикивал одно-единственное слово, снова и снова; толпа ему вторила. Я видел, как двигаются губы; теперь невнятный, еле слышный ропот голосов смешался и слился в общий отдаленный вопль, повторяемый снова и снова в слюнявом экстазе. Но что это было за слово, разобрать я не мог.

В головокружительном вихре кружились одержимые танцоры, а зрители, застыв на месте, вторили ритму пляски, раскачиваясь всем телом и сплетая руки. Безумие горело в глазах прыгуньи — и отражалось в глазах толпы. Все более диким и разнузданным становилось буйное вращение безумного танца — он превращался в скотскую оргию, а старая карга, завывая, все колотила в барабан как сумасшедшая, и сухо пощелкивали хлысты, выбивая дьявольскую дробь.

По рукам и ногам жрицы струилась кровь, но плясунья словно не чувствовала боли: удары хлыстов лишь подстегивали ее к новым гнусностям бесстыжего танца: ныряя в самую гущу желтого дыма, что, раскинув призрачные щупальца, обвивал, оплетал обоих танцоров, она словно бы сливалась с гнусными испарениями, драпировалась в них. А в следующий миг вновь являлась взглядам, и звероподобная тварь, не отступая ни на шаг, продолжала бичевать свою жертву. Но вот девушка закружилась в неописуемом, взрывном шквале безумного вращения и на самом пике этой сумасшедшей волны внезапно рухнула на дерн, дрожа мелкой дрожью и тяжело дыша — точно разом обессилев от нечеловеческого напряжения. Но истязание все продолжалось — с неослабной яростью и силой. Плясунья, извиваясь, поползла на животе к монолиту. Жрец — буду называть его так — шел за ней по пятам, нахлестывая беззащитное тело что есть мочи, а она волочилась все дальше, оставляя на вытоптанной земле густой кровавый след. Вот она достигла монолита и, задыхаясь, хватая ртом воздух, порывисто обняла его обеими руками, осыпала холодный Камень исступленными жаркими поцелуями, словно одержимая нечестивым экстазом.

Гротескный жрец подпрыгнул высоко в воздух, отшвырнул прочь пропитанные кровью хлысты; дикари, завывая, с пеной у рта, набросились друг на друга, принялись кусаться, царапаться, срывать друг с друга одежду и раздирать плоть в слепой, скотской страсти. Жрец длинной рукой подхватил с земли младенца и, снова выкрикнув прежнее Имя, покрутил плачущего ребенка в воздухе и размозжил ему голову о монолит, так что на черной поверхности осталось жуткое пятно. Я похолодел от ужаса: на моих глазах шаман безжалостно распотрошил крохотное тельце голыми руками, окатил колонну горстями свежей крови, а затем швырнул истерзанный трупик на жаровню, затушив пламя и дым алым ливнем, в то время как обезумевшие скоты позади него снова и снова выкликали Имя. Внезапно все распростерлись на земле, извиваясь как змеи, а жрец, торжествуя, широко раскинул обагренные в крови руки. Я открыл было рот, чтобы закричать от ужаса и отвращения, но послышался лишь сухой хрип. На вершине монолита восседала гигантская, чудовищная, похожая на жабу тварь!

В лунном свете я отчетливо различал ее обрюзглый, отвратительный, зыбкий силуэт. На морде, что наводила бы на мысль о каком-нибудь обычном животном, моргали огромные глаза, вобравшие всю похоть, и безмерную алчность, и бесстыдную жестокость, и чудовищное зло, что когда-либо преследовали сынов человеческих, с тех пор как их предки, слепые и безволосые, жили в кронах деревьев. В этих страшных глазах, словно в зеркале, отражались все нечестивые, гнусные тайны, что спят в городах на дне морском, все, что хоронятся от дневного света дня в непроглядной тьме первобытных пещер. И вот эта жуткая тварь, призванная из безмолвных холмов в кощунственном ритуале жестокости, садизма и кровопролития, хищно и плотоядно моргала, глядя вниз, на свою скотскую паству, а дикари в омерзительном уничижении пресмыкалась перед монстром.

Между тем жрец в звериной маске грубо подхватил на руки связанную, слабо корчащуюся девушку и поднял ее вверх, навстречу кошмару, угнездившемуся на монолите. Чудище со всхлипом втянуло в себя воздух, алчно пуская слюни, — и тут в мозгу у меня что-то сломалось, и я погрузился в благословенное забытье.



Я открыл глаза: смутно белел рассвет. Разом вспомнились события ночи, я вскочил на ноги и потрясенно огляделся. Высокий и узкий монолит безмолвно нависал над поляной; зеленые пышные травы колыхались под утренним ветерком. За несколько шагов я стремительно пересек поляну: вот здесь скакали и отплясывали танцоры, так, что вся земля должна была быть вытоптана; здесь плясунья, корчась от боли, ползла к Камню, окропляя кровью землю. Но на несмятых травах взгляд не различал ни одной алой капли. Дрожа всем телом, я оглядел монолит с той стороны, где чудовищный жрец размозжил голову похищенному младенцу, но там не осталось ни темного пятна, ни мерзкого сгустка.

Сон! Это был всего-навсего безумный ночной кошмар — или нет?.. Я пожал плечами. И ведь бывают же такие яркие, образные сны!

Я потихоньку возвратился в деревню, никем не замеченный, вошел в таверну. И сел, размышляя о странных ночных событиях. Все больше и больше склонялся я к тому, чтобы отвергнуть теорию сна. То, что я видел мираж, лишенный материальной составляющей, сомневаться не приходилось. Но я полагал, что взгляду моему предстала отраженная тень деяния, совершенного во всей своей отвратительной реальности в минувшую эпоху. Но как узнать доподлинно? Где доказательства того, что мне и впрямь привиделось сборище гнусных призраков, а не просто ночной кошмар, порождение моего собственного разума?

Словно в ответ, в сознании моем вспыхнуло имя — Селим Бахадур! Если верить легенде, этот человек, воин и хронист, командовал той частью Сулеймановой армии, которая опустошила Штрегойкавар. Это казалось вполне логичным, а если так, то из разоренной деревни он отправился прямиком к кровавому полю Шомваля, навстречу своей гибели. Я с криком вскочил на ноги: тот свиток, который нашли на теле турка и от которого бросило в дрожь графа Бориса, — уж не упоминалось ли в рукописи о том, что турки-победители обнаружили в Штрегойкаваре? Что еще так подействовало бы на железные нервы польского искателя приключений? А поскольку останков графа и по сей день не извлекли из-под завала, наверняка лакированный ларчик с его загадочным содержимым все еще покоится под руинами, что стали могилой Борису Владинову? Я принялся лихорадочно паковать вещи.



Три дня спустя я обосновался в деревушке в нескольких милях от древнего поля битвы. А когда поднялась луна, я уже яростно расшвыривал громадную груду осыпающихся камней на вершине холма. Труд был каторжный — теперь, оглядываясь назад, я в толк взять не могу, как его завершил, хотя и работал не покладая рук с восхода луны до рассвета. К тому моменту, как над горизонтом поднялось солнце, я разобрал последний из завалов и глазам моим предстали смертные останки графа Бориса Владинова — лишь несколько жалких осколков раскрошившихся костей. А среди них, раздавленный и бесформенный, лежал ларчик: минули века, но лакировка предохранила его от распада.

С лихорадочной жадностью я схватил добычу и, снова засыпав бренный прах камнями, поспешил назад: еще не хватало, чтобы подозрительные крестьяне застали меня за занятием, со стороны выглядевшим как святотатство!

Уже в трактире, в своем номере, я открыл ларец и убедился, что пергамент практически невредим. В придачу в ларце обнаружилось кое-что еще — нечто маленькое и широкое, завернутое в шелк. Мне не терпелось проникнуть в тайну этих пожелтевших страниц, но усталость возобладала над любопытством. С тех пор как я уехал из Штрегойкавара, я глаз не сомкнул, а прибавьте к этому еще и нечеловеческое напряжение предыдущей ночи! Я поневоле был вынужден вытянуться на кровати — и проснулся только с заходом солнца.

Я торопливо перекусил и сел разбирать в неверном свете свечи аккуратные турецкие буквицы, покрывавшие пергамент. Работа оказалась не из простых: языком я владею неважно, и архаичный стиль изложения частенько ставил меня в тупик. По мере того как я продирался сквозь текст, от отдельных слов и фраз меня бросало в дрожь — и смутно нарастающий ужас подчинял меня своей власти. Усилием воли я целиком сосредоточился на своем занятии, и, по мере того как история прояснялась и принимала все более осязаемую форму, кровь стыла у меня в жилах, волосы вставали дыбом, а язык прилипал к гортани. Мрачное безумие этой адской рукописи словно передавалось внешнему миру, и вот уже звуки ночи — жужжание насекомых и лесные шорохи — уподобились жутким перешептываниям и крадущейся поступи призрачных ужасов, а вздохи ночного ветра сменились бесстыдным, издевательским хихиканьем: то само зло глумилось над людскими душами.

Наконец, когда в решетчатое окошко просочился серый рассвет, я отложил рукопись, взялся за шелковый сверток и развернул его. И, уставившись на содержимое измученным взглядом, понял: вон оно, последнее доказательство страшной правды — даже если бы достоверность кошмарной рукописи оставляла место сомнениям!

Я убрал обе богомерзкие находки обратно в ларец и первым делом, еще не отдохнув, не поспав и не поев, насыпал туда же камней и зашвырнул все вместе в самую глубокую пучину Дуная, который, даст бог, унесет эту мерзость обратно в ад, откуда она и явилась.

Нет, не сон мне привиделся в ночь середины лета в холмах над Штрегойкаваром! Повезло Джастину Джеффри, что он был там при свете дня и ушел своим путем: при виде отвратительной оргии его больной мозг отказал бы еще раньше. Как выдержал мой собственный рассудок, понятия не имею.

Нет — это был не сон! Я наблюдал гнусный обряд служителей культа, давно умерших, что восстали из ада совершать свои черные ритуалы как встарь: призраки преклонились перед призраком. Ибо ад давно призвал к себе их жуткое божество. Долго, слишком долго таилось оно среди холмов чудовищным пережитком минувшей эпохи, но его богомерзкие когти уже не выхватывают души живых людей, и царство его — это мертвое царство, населенное лишь фантомами тех, кто служил демону в его и в свое время.

Посредством какой такой богомерзкой алхимии или нечестивого колдовства в ту страшную ночь отворились Врата Ада, мне неведомо, но я видел то, что видел, своими глазами. Знаю и то, что не живые предстали предо мной, ибо на страницах, заполненных аккуратным почерком Селима Бахадура, подробно пересказывалось, что именно он и его солдаты обнаружили в долине Штрегойкавара. Прочел я и о кощунственных непристойностях, что пытка исторгла из уст завывающих служителей культа; и о мрачной черной пещере, затерянной высоко в горах: там потрясенные турки окружили чудовищную, обрюзглую, неуклюжую, похожую на жабу тварь и убили ее с помощью огня и древней стали, от века благословленной Мухаммедом, и заклинаний, что звучали еще в пору юности Аравии. И даже уверенная рука старого Селима дрожала, когда он описывал всесокрушающие предсмертные вопли чудовища, от которых сотрясалась земля, — умерло оно не одно, но унесло с собою с десяток убийц, причем как именно они погибли, Селим не пожелал либо не смог описать.

А сидящий на корточках золотой идол из шелкового свертка был точным подобием чудовища. Селим сорвал его с золотой цепочки на шее у зарубленного верховного жреца в маске.

Благо, что турки прошли по гнусной долине из конца в конец с факелами и доброй сталью! Такие зрелища, как эта оргия под сенью угрюмых темных гор, принадлежат тьме и безднам утраченных миллиардов лет. Нет — не из страха перед жабоподобной тварью вздрагиваю я по ночам! Чудовище надежно заперто в аду вместе со своею тошнотворной ордой и свободу обретает лишь на час в самую таинственную ночь в году, как я убедился своими глазами. А из паствы его не осталось ни души.

Нет, лишь от осознания того, что некогда подобные твари по-звериному подбирались к людским душам, — вот отчего на лбу у меня выступает холодный пот; и страшусь я снова перелистать страницы кошмарной книги фон Юнцта. Ибо теперь постиг я его повторяющуюся фразу — ключи! — вечность! Ключи к Внешним Вратам — связи с отвратительным прошлым и — кто знает? — с отвратительными сферами настоящего. Теперь я понимаю, почему в лунном свете утесы так походят на бастионы и почему одержимый кошмарами племянник трактирщика видел во сне Черный Камень как шпиль на исполинском черном замке. Если когда-либо среди этих гор начнутся раскопки, то под маскирующими склонами обнаружатся невероятные находки. Ибо пещера, куда турки загнали эту… тварь — на самом деле никакая не расселина в камне; и я с дрожью воображаю себе гигантскую пропасть веков, что, должно быть, разверзлась между нашим временем и той эпохой, когда земля сотрясалась и волною извергала из себя эти синие горы, и скалы, воздвигшись, погребли под собою немыслимые вещи. И да не попытается никто выкорчевать чудовищный шпиль, что люди называют Черным Камнем!

Ключ! О да, это Ключ, символ позабытого ужаса. Ужас этот сгинул в преддверии ада, откуда некогда выполз неизъяснимой мерзостью при черном рассвете земли. Но как насчет других дьявольских порождений, на которые намекает фон Юнцт? Взять вот хоть чудовищную руку, задушившую автора! С тех пор как я прочел заметки Селима Бахадура, я безоговорочно верю всему, что написано в Черной книге. Человек не всегда был хозяином земли — да является ли им и сейчас?

Снова и снова одолевает меня неотвязная мысль: а ведь если такое кошмарное существо, как Хозяин Монолита, неким образом пережило свою собственную неописуемо далекую эпоху так надолго, что за безымянные призраки, возможно, еще таятся в темных укрывищах мира?