Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эдуардо Мендоса

Удивительное путешествие Помпония Флата

Глава I

Да хранят тебя боги, о Фабий, от недуга, подобного моему, ибо из всех способов очищения организма, что посылает нам судьба, самый долготечный и привязчивый — несварение желудка, или, попросту говоря, понос. Мне довелось не раз страдать им, как это обычно и случается со всяким, кто рискует посетить самые заброшенные уголки нашей империи и даже пересекает ее границы в поисках знаний и достоверных фактов. А дело было так: однажды в руки мне попал папирус, обнаруженный якобы в этрусском захоронении, хотя в действительности происходил он, по заверениям продававшего его человека, из более далекой страны. Там я прочел про реку, воды которой делают мудрым всякого, кто испил их. Имелись в папирусе и кое-какие указания, позволявшие догадаться, где та река находится. Без долгих колебаний пустился я в путь и вот уже два года как пробую воду из любой встречной реки, но единственным результатом таких опытов, о Фабий, стало заметное ухудшение моего здоровья, и посему вышеназванный недуг во все время странствия был неотлучным моим спутником, а также, клянусь Геркулесом, слишком докучливым и слишком уж откровенно дающим о себе знать.

Но вовсе не о недугах своих намерен я поведать в этом письме, а о той необычайной истории, в которую попал, и о людях, с которыми свела меня судьба.

Скажу раньше всего, что поиски привели меня из Понта Эвксинского в земли, простирающиеся от Трапезунда до Киликии, туда, где течет странная река, темная и глубокая, и если скот выпьет воды из нее, то коровы делаются белыми, а овцы черными. Целый день ехал я верхом и добрался наконец до нужного места — спешился и тотчас два раза подряд выпил воды, поскольку с первого раза она, как мне тогда показалось, не произвела в моем организме никакого действия. Но вскорости помутилось у меня в глазах, сердце бешено заколотилось и тело словно бы увеличилось в размерах — из-за того, видно, что вмиг закупорились какие-то внутренние каналы. Так что собраться с силами и двинуться в обратный путь стоило мне огромного труда, поскольку я едва держался в седле, а главное, потерял всякую способность ориентироваться по солнцу, которое видел скачущим самым нелепым образом с одного края горизонта на другой.

Короткое время спустя услышал я мощный взрыв, случившийся, как ни странно, в моем собственном организме, и тотчас силой этого взрыва выбросило меня из седла, и отлетел я шагов на двадцать от лошади, а та в диком испуге бросилась прочь, оставив меня лежать в самом жалком состоянии и лишенным чувств.

Не знаю, долго ли я так пролежал, но, очнувшись, увидал вокруг себя большой отряд арабов, которые с изумлением рассматривали меня, спрашивая друг друга, что это за человек и как он в одиночку забрался в такую даль. Я же едва слышным голосом сообщил, что являюсь римским гражданином, происхожу из патрицианского рода, зовусь Помпонием Флатом и что по причине легкого недомогания свалился с лошади.

Они внимательно выслушали мой рассказ и принялись между собой обсуждать, как со мной поступить. Наконец один заявил:

— Давайте возьмем себе то немногое, что на нем еще осталось, потом попользуемся им для своего удовольствия многажды, после чего отрежем ему голову, как обычно поступают с путниками люди нашего вероломного племени.

— Нет, — сказал другой, — я считаю, надо напоить его и накормить, а потом посадить на верблюда, и пусть едет с нами, пока не встретится нам на пути кто-либо, кто сможет вылечить его и взять на себя заботу о нем.

— Ладно, пусть будет так, — сказали остальные, мгновенно переменив свое мнение.

После чего они подняли меня с земли, привязали веревками к верблюжьему горбу и двинулись дальше. На закате караван остановился, и арабы разбили лагерь у подножия песчаной горы, на которой развели костер, а на ночь они поставили дозорного, чтобы не подпускал близко львов или же ночных грабителей.

Пять дней провел я с этими людьми. По образу жизни своей набатеи являются кочевниками, поскольку не имеют постоянного места жительства и нигде не задерживаются дольше, чем надобно для купли и продажи товаров, перевозкой которых они занимаются. Караван состоит только лишь из мужчин, не считая вьючных животных. Если за время недолгого постоя кто-то из мужчин вступает в связь с женщиной, то он, снова отправляясь в путь, оставляет ее там, где нашел, сколь бы настойчиво она ни просила взять ее с собой. При всем при том они моногамны и очень верны женщинам, с которыми однажды сошлись, навещают тех и осыпают подарками, когда судьба вновь приводит их в места, где эти женщины обитают. В таких случаях — но опять на самое короткое время — они возобновляют недолговечные эти отношения. И даже если женщинам в промежутке случается сойтись с кем-нибудь другим, набатеи относятся к этому с пониманием и никогда не протестуют. Если от такой связи появляется на свет мальчик, он остается с матерью, но отец берет на себя заботу о его содержании. Когда ребенку исполняется семь лет, его забирают, и он присоединяется к каравану. Понятно, что раз дети рождаются на свет столь случайным образом, словно бы ненароком, потомство у этого народа малочисленно, и племени грозит вымирание. Дабы избежать подобного конца, набатеи крадут чужих детей, воспитывают и обращаются с ними как со своими собственными. Таким образом численность народа не уменьшается, однако по той же причине набатеи внушают страх другим племенам. Если кто-то из них тяжело заболеет либо просто одряхлеет от старости и уже не в силах вести нелегкую кочевую жизнь, его бросают в первом встречном оазисе, положив рядом бурдюк с водой и горсть фиников, в надежде на то, что в тех же местах пройдет путь другого каравана и скудные припасы будут пополнены. Но, как правило, этого не случается, почему в оазисах и не редкость увидеть человеческие скелеты, земля вокруг которых усеяна финиковыми косточками.

Как и все набатеи, эти поклоняются Хубалу, которого иногда называют Ала, и трем его дочерям, коих тоже почитают богинями, хотя и более низкого ранга. Молятся они все вместе в начале и конце дня, распростершись на земле и повернув лицо в ту сторону, где, по их расчетам, находится Иерусалим.

В повседневной жизни они обходительны, разговорчивы, любят посмеяться и развлечься занятными историями. Но никогда не вспоминают прошлое и не задумываются о будущем, а если затевают какой-нибудь рассказ, то непременно оговорят, что все, о чем пойдет речь, есть не более чем плод их воображения. Поскольку набатеи вынуждены день и ночь проводить вместе, считай, с детства и до самой смерти, за строжайшее правило они держат избегать панибратства, которое непременно привело бы к ссорам и выродилось бы во вражду. По той же причине они до крайности сдержаны и строго выполняют все формальные установления, а также отличаются большой церемонностью. Едят и спят они каждый по отдельности, и всякий раз, когда предаются содомскому греху, обмениваются тысячами знаков уважения: каждый непременно поинтересуется здоровьем другого и тем, как идут у того дела, словно пара добрых друзей, встретившихся после долгой разлуки. Гостеприимство для них священно, но чужаков они встречают с подозрительностью — независимо от того, к их племени те принадлежат или к какому другому. Если по дороге им встречается караван, или отряд путешественников, или пастухи, набатеи вместе решают, как себя вести. Бывает, они приветствуют встречных и продолжают свой путь; бывает, лишают их жизни. Они не употребляют в пищу свинины. Когда есть возможность, моются. И никогда не бреются.

К вечеру пятого дня мы издалека увидели лагерь римлян. Набатеи сочли за лучшее обойти его стороной, но, вняв моим мольбам, согласились отпустить меня, к тому же без всякого выкупа, благо знали, что сам я ничего не имею, и подозревали, что никто не даст за меня ни одного сестерция. Я поблагодарил их и пообещал воздать сторицей за великодушие, как только судьбе будет угодно свести нас в следующий раз. На что они ответили:

— Ала свидетель! Никогда больше не доведется нам с тобой встретиться, если ты и впредь станешь пить всякую мерзость.

После чего они продолжили свой путь, а я пешком направился к лагерю римлян, громко выкрикивая что-то на латыни, дабы меня не приняли за врага и не пустили в мою сторону дротик.

Лагерь принадлежал когорте Двенадцатого легиона, Фульминате, состоящей из двадцати всадников и небольшого числа ауксилий. Командовал когортой Ливиан Малий, человек немолодой, рассудительный и наделенный огромным пузом. Я поведал ему, кто я такой и как сюда попал. Он меня выслушал и, узнав о цели моих странствий, заявил, что, хотя и провел в Сирии несколько лет, потому как был направлен туда вместе с Квинтом Дидием вскоре после сражения у Акциума, в котором бился на стороне Марка Антония и Клеопатры, никогда не слыхивал про реку, воды которой обладали бы такого рода чудесными свойствами. Только однажды, добавил он, неподалеку от Александрии довелось ему видеть, как гиппопотам резвится в водах Нила. Затем он сообщил мне, что направляется со своими людьми в Себасту для оказания поддержки тамошнему населению, которое сохраняет верность Риму, хотя всю эту землю издавна сотрясают бунты.

На другое утро, прежде чем сняться с лагеря и двинуться дальше, Ливиан Малий обратился к своему войску с короткой речью. Делает он это ежедневно и по той простой причине, что именно так на его глазах поступал Марк Антоний. Времена-то, конечно, изменились, но Ливиан Малий остается при мнении, будто это полезно для поддержания дисциплины и боевого духа солдат. Однако с годами речь его потеряла свежесть и убедительность. К тому же Ливиан Малий из-за непомерной толщины своей, когда облачен в тунику и тогу, выглядит настоящим патрицием, но в доспехах и коротких штанах являет собой довольно комичное зрелище. И пока он сулит воинам вечную славу в обмен на отвагу и рвение, те даже не стараются сдержать смех. Ливиан Малий, разумеется, замечает это и страдает, но стоически терпит насмешки, лишь бы довести до конца речь, и всем видом своим показывает, что выполняет тяжкий долг без малейшей надежды на благодарность. Потом он выкрикивает положенные боевые призывы, солдаты кое-как вяло отвечают, и отряд трогается в путь.

На четвертые сутки, когда мы перешли вброд реку Иордан, Ливиан Малий сам посоветовал мне покинуть их отряд, если у меня нет охоты участвовать в военных действиях, теперь неизбежных. Он даже хотел в подтверждение своих слов поклясться богами, но в том не было нужды, поскольку начиная со вчерашнего дня мы то и дело натыкались на сожженные деревни — и сжигали их сами мятежники, как только видели, что военная удача от них отворачивается и поражение неминуемо. Иудеи готовы на все, лишь бы не сдаваться римлянам и не видеть свои храмы оскверненными. Они предпочитают убивать друг друга, чтобы последний из оставшихся в живых поджег деревню со всем, что в ней есть, и после этого лишил себя жизни. Случается и такое, что из-за их стремления поскорее перебить друг друга в живых не остается никого, кто мог бы взять в руки факел. В таком не предвиденном иудеями случае легионеры могут кое-чем поживиться, ограбив деревню, но, на беду, лежащие под солнцем трупы быстро разлагаются и вызывают эпидемии. Вот почему римские власти предпочитают находить сожженные дотла деревни и даже способствуют такому исходу, хотя это и лишает солдат добычи. Я, понятное дело, не имел никакого желания участвовать в сражениях, поэтому принял совет Ливиана Малия. Однако передо мной тотчас встал другой вопрос: если я покину когорту и окажусь один в столь опасных местах, то куда мне направить свои стопы? Как мне стало известно, здесь повсюду рыщут разбойники и грабители, но немало встречается и таких людей, которые, занимаясь вполне мирным ремеслом, не упускают случая обобрать и убить человека, если он не способен должным образом постоять за себя. Самый знаменитый из местных разбойников — Тео Балас, известный своей жестокостью и кровожадностью. Мужчин он убивает мечом, женщин подвешивает за лодыжки и отрезает им груди, а еще он любит пить кровь младенцев. Вот уже несколько лет римские и иудейские власти охотятся за Тео Баласом, но все впустую, поскольку никому не ведомо, где он скрывается и каков с виду, ведь никого из тех, кто его видел, не осталось в живых, чтобы свидетельствовать о том.

Глава II

Боги, о Фабий, не лишают своей благосклонности даже тех, кто, подобно мне, сомневается в самом их существовании. Под конец пятого дня, когда до намеченной цели оставалось не более суток пути, повстречался нам на дороге римский трибун. Он следовал из Кесарии с охраной в шесть человек и направлялся по какому-то делу в маленький городок на севере. Я рассказал ему, в какое положение попал, и он согласился взять меня с собой. По его расчетам, дело их займет не более дня, после чего можно будет возвращаться в Кесарию, где обитает прокуратор Иудеи, и тот отдаст нужные распоряжения, чтобы я мог добраться до Рима или отправиться в иное место, если вздумаю настаивать на продолжении своих странствий.

Я с благодарностью принял предложение трибуна и распростился с Ливианом Малием, которому пожелал удачи в его походе, а также счастливого возвращения в Сирию. Он тоже пожелал мне удачи и пылко обнял, прошептав при этом на ухо, что здесь я не должен никому доверяться — ни иудею, ни римлянину. Затем приказал воинам двигаться дальше, а я присоединился к трибуну с его малочисленной свитой.

Трибуна звали Апием Пульхром, и он, как и я, принадлежал к знатной семье из сословия всадников. Будучи горячим сторонником Юлия Цезаря, после его убийства он тем не менее переметнулся на сторону Брута и Кассия. Позднее, предвидя, что войны им не выиграть, сбежал от них и примкнул к триумвирату, образованному Марком Антонием, Августом и Лепидом. По окончании войны, когда началась распря между Августом и Марком Антонием, Апий Пульхр бился на стороне последнего. После поражения Марка Антония при Акциуме заслужил благосклонность Августа, предав Антония и открыв, где, возможно, скрывается Клеопатра, с которой, если верить его похвальбе, хотя, по-моему, верить ей никак не стоит, он имел любовную связь. Вот так, постоянно крутясь и виляя, он не раз спасал свою жизнь, но заметно преуспеть так и не сумел, хотя только об этом и мечтал.

— Как все переменилось со времен республики! — воскликнул он с горечью, завершая свой рассказ. — Ведь тогда Рим умел ценить и щедро оплачивал услуги предателей! А нынче совсем другие люди, куда менее заслуженные, получают в управление богатые провинции, становятся префектами, магистратами и даже консулами. Я же, столько сделавший и для тех и для других, остался считай что ни с чем… Только посмотри на меня — теперь я всего лишь скромный трибун в землях, мало чего сулящих, бедных и вдобавок нам враждебных. Да и ты, если судить по твоему виду и обстоятельствам, наверняка являешься жертвой подобной же несправедливости.

Я ответил, что мой случай совсем иной, ведь я мирюсь с невзгодами по собственной воле, вернее, из-за своего стремления к знаниям и исследованиям Природы. Я всегда держался в стороне от политики и только однажды, по причинам скорее семейного, чем личного свойства, объявил себя сторонником Лепида, чем и заслужил вражду как Августа, так и Марка Антония, хотя, если взглянуть на дело под иным углом, именно это и спасло меня от горькой расплаты, ведь коль скоро ни тот ни другой не числил меня в кругу своих друзей, значит, каждый считал врагом своего врага. Однако в конечном итоге все это не имеет никакого значения, раз я сам обрек себя на изгнание и скитаюсь по окраинам империи.

— Естественная история, изучению которой я себя посвятил, следуя за Аристотелем и Страбоном, преданным учеником коих являюсь, не знает ни границ, ни заговоров.

— Но она, клянусь Юноной, вовсе не отменяет границ, — заметил Апий Пульхр, — а где есть границы, там всегда плетутся заговоры. Что же до причин, их порождающих, а также последствий, то они непременно затрагивают всякого, и тут никто не может оставаться в стороне, как ты и сам вскорости убедишься, ступив на эту неблагодарную землю.

По моим наблюдениям, Апий Пульхр — человек угрюмый и весьма ревностно относится к исполнению своих обязанностей, а они, если верить его собственным словам, сводятся к тому, чтобы отдавать приказы и заботиться о дисциплине и порядке. Если есть власть и дисциплина, все прочее сообразуется своим чередом. Если их нет, ничего путного не получится, как ни старайся. Рим — вот лучший тому пример. А земля, по которой мы теперь передвигаемся, — тоже пример, только в обратном смысле.

Апий Пульхр всегда старается поступать согласно своим убеждениям и проявляет при этом строгость, которая поначалу даже пугает. Он не спускает глаз со своих солдат, и ни страшная жара, ни плохие дороги не заставят его ослабить бдительность. В первый же день моего с ними пути он приговорил одного солдата к пятидесяти ударам плетью за то, что тот отстал, подтягивая завязку на сандалии; другому, который уронил копье, споткнувшись о большой камень, велел отрубить руку; третьего, осмелившегося протестовать, когда в еде обнаружились черви, приказал обезглавить. Эти страшные приговоры он выносил самым небрежным тоном, как нечто вполне обычное. И как мне показалось, обычными они и были, поскольку солдаты, включая тех, кого он наказывал, выслушивали их с покорностью, граничащей с безразличием.

Тем же вечером, как только разбили лагерь, я заметил, что те, кому предстояло понести наказание, поспешили в палатку к трибуну. Вскоре они вышли оттуда и присоединились к товарищам, я же, войдя в палатку, увидел, как Апий пересчитывает монеты. Он любезно пригласил меня сесть и сказал:

— Чтобы не потворствовать падению боевого духа, следует проявлять строгость. Только так у воинов сохраняется чувство долга и чинопочитание. Но если кто-то осознал свою вину и обещает впредь не повторять проступки, ничто не мешает проявить великодушие, как и положено офицеру римской армии, а виновным ничто не мешает выразить свою благодарность в виде того или иного подношения.

В следующие дни не раз повторялись суровые приговоры с последующей их отменой, что, признаюсь, вернуло покой в мою смущенную было душу.

Глава III

Палестина делится на четыре части: это Идумея, Иудея, Самария и Галилея. На другом берегу реки Иордан, на той части территории, что граничит с Сирией, находится Перея, которая, по мнению некоторых, также является частью Палестины. В целом это земли неровные, покрытые рытвинами и очень скудные. Не такова Галилея, где природа показала себя куда более щедрой: почва здесь гораздо ровнее, к тому же имеется в достатке вода, а горы преграждают путь раскаленному ветру, который соседнюю область превращает в бесплодную и унылую пустошь. В Галилее растут оливы, смоковницы и виноград, а в заселенных местах можно увидеть сады и огороды. Среди населения преобладают евреи, но так как земли здесь богатые, не редкость встретить также финикийцев, арабов и даже греков. И это, по словам Апия Пульхра, делает жизнь вполне сносной, потому что нет на свете народа хуже, чем евреи. Хотя они имеют древнюю культуру, а страна их граничит с великими государствами, евреи всегда жили, повернувшись спиной к соседям, к которым и теперь испытывают откровенную ненависть и на которых уже давно бы напали, если бы с такой очевидностью не уступали им во многом. Они грубы, жестоки, недоверчивы, упрямы, не понимают доводов логики и не поддаются никаким воздействиям. Евреи живут, ведя нескончаемую войну — то с внешними врагами, то между собой, и всегда против Рима, потому что, в отличие от прочих провинций и царств, входящих в состав империи, отказываются признать римское владычество и отвергают блага, которые оно с собой несет, то есть мир, процветание и справедливость. И дело вовсе не во врожденном чувстве независимости, как у бриттов и других варваров, нет, причины тут исключительно религиозного свойства.

Как ни странно, хотя, может, тут сказалась и природная их скупость, но евреи верят в одного-единственного бога и называют его Яхве. Когда-то у них считалось, будто этот бог выше, чем боги других народов, и поэтому они то и дело ввязывались в самые безрассудные войны, не сомневаясь, что под защитой своего бога непременно одержат победу. В итоге они претерпели и египетский плен и вавилонский. Будь они в здравом уме, давно бы поняли, насколько бесцельно их упорство и ошибочны убеждения, его питающие. Но где там! У них нет ни малейшего сомнения, что их бог не только наилучший, но и единственный на свете. А раз так, то нет никакой возможности ни заставить их принять другого бога, ни поверить в его силу и правоту. Вместо этого они действуют по прихоти своего бога или, как говорят они сами, согласно его понятию справедливости, а бог этот безжалостен к тем, кто верует в него, поклоняется ему и служит, и очень снисходителен к тем, кто не знает или отрицает его существование, нападает на него или откровенно насмехается над ним. Всякий раз, когда судьба отворачивается от них, то есть всегда, евреи ссылаются на то, что это наказание Яхве — то ли за нечестивость, то ли за нарушение установленных им когда-то законов. Законов этих немного, и они вполне обычны: не убий, не укради и так далее. Но со временем на этого бога напало что-то вроде настоящей закономании, и теперь свод законов представляет собой безнадежно запутанную и мелочную бессмыслицу, так что совершенно невозможно то и дело не нарушать какое-нибудь из предписаний. В результате евреи вечно раскаиваются в тех или иных своих поступках, а заодно и в поступках, что только предстоит совершить, хотя это не делает их ни более благоразумными в решающий миг, ни более честными, ни менее противоречивыми, чем остальные смертные. Правда, в сравнении с другими они более умеренны в своих привычках. Отказываются от многих продуктов, осуждают злоупотребление вином и ядовитыми веществами и, как бы странно это ни звучало, не склонны к содомии, даже в качестве дружеской услуги.

Еще несколько лет назад четыре части Палестины были объединены под владычеством одного царя, человека замечательного и твердого сторонника Рима, но после его кончины вспыхнули наследственные распри, и Август, дабы избежать раздоров, разделил страну между тремя сыновьями покойного. Того, кому принадлежит эта часть Палестины, зовут Антипой, но, взойдя на трон, он присоединил к своему имени имя великого отца и теперь зовется Иродом Антипой. По словам осведомленного лица, Ирод Антипа коварен, но слаб характером, почему и вынужден постоянно обращаться за помощью к римским властям, чтобы заставить свой народ уважать себя. Таким образом он удерживает относительное равновесие, правда, ценой собственной популярности, и с годами нелюбовь к нему лишь растет. Достаточно самого ничтожного повода — и вспыхнет восстание, а пока, если честно признаться, редкий месяц не возникает очага недовольства, вроде того, например, который теперь потребовал присутствия Ливиана Малия с его легионерами, в чьей компании я и проделал часть пути. К счастью, волнения разрозненны и недолговечны, их легко подавить по той простой причине, что евреям трудно договориться между собой и объединить свои силы. Самые злостные подстрекатели — священники, называющие себя толкователями слова Божьего, но, с другой стороны, уже само положение делает их ленивыми, послушными и склонными все-таки ладить с властями. Тем не менее они подогревают страсти своими проповедями и время от времени возвещают скорый приход посланника Божьего, который даст полное избавление еврейскому народу от ненавистного врага. Подобные пророчества звучат среди всех угнетенных варварских народов, но самые глубокие корни они пустили в этой мятежной земле, и потому здесь часто появляются обманщики, объявляющие себя Мессией, как именуют того, кто станет спасителем их родины. Но с такими Рим умеет расправляться быстро.

Развлекаясь беседой и забавными историями из военной жизни, а также охотой на диких животных и птиц вроде кроликов и горлиц, мы к вечеру следующего дня добрались до цели нашего путешествия — маленького городка, расположенного на вершине холма, откуда открывается чудесный вид. Городок известен своими источниками целебной воды, которую я собирался непременно испробовать, дабы исцелиться от недуга, который до сих пор причиняет мне мучения, не говоря уж о том, что пугает и вызывает смущение, так как проявления его соединяют в себе громкозвучность с внезапностью.

В мирное время римлян в городе не бывает, поэтому нас встретил глава местной власти — достойный и добродетельный священник по имени Анан, который после нескольких скупых приветственных фраз тотчас занялся нашим устройством. Апий Пульхр и солдаты разместились в пристройках к Храму, предназначенных для гостей-язычников, иными словами, безбожников, как считают те, кто исповедует иудейскую веру. Меня же после недолгих переговоров с женщинами, что занимаются в Храме уборкой, направили в дом старой вдовы, где, как они уверяли, имеется свободная комната для ночлега.

Старушонка, в чей дом меня отвели, оказалась настоящей гарпией, глухой и к тому же почти слепой. Что не помешало ей самым наглым тоном спросить, чем я заплачу за еду и постой. Та, что привела меня, взялась с ней торговаться, но я в их споре участия не принимал и, на чем они сошлись, не ведал. Когда я остался один на один со вдовой, она показала мне крошечную каморку с узким оконцем для притока воздуха. В углу лежала охапка соломы, призванная заменить мне постель. Рядом с каморкой располагалось отхожее место, во дворе имелся колодец. По двору разгуливали две козы. Вдова кое-как объяснила мне, что продает молоко и сыр, и это позволяет ей сводить концы с концами и жить вполне сносно. А так как я привык к куда худшим условиям и тут собирался провести не более одной ночи, такое пристанище вполне меня удовлетворило. Кроме того, в нынешнем моем положении я мало чего могу требовать. В чужих краях, без друзей я целиком завишу от людской доброты.

С тем я и поспешил в Храм, решив попросить немного денег в долг у Апия Пульхра до тех пор, пока не получу помощи от своих римских родичей. Но мне сказали, что как раз теперь трибун удалился для совещания с первосвященником Ананом и прочими представителями местной власти, здесь называемой синедрионом, чтобы обсудить дело, которое и привело сюда римлян.

По завершении их беседы я, подойдя к Апию, изложил свою просьбу. Он же ответил, что никогда не дает денег в долг, полагая подобную сделку недостойной его положения. Если мне нужны деньги, я должен обратиться к здешним заимодавцам, ведь евреи не брезгуют ростовщичеством. На что я возразил, что, на беду, мне нечего отдать им в залог.

— В таком случае, — ответил он весело, — придется тебе подождать до лучших времен. А пока, как принято говорить, carpe diem.[1] Пора ужинать, и мне указали одну харчевню неподалеку отсюда. Там подают хорошего барашка, вкусную рыбу и отличное вино. Коли желаешь, можешь составить мне компанию, Помпоний, а за едой я расскажу тебе о деле, которое привело нас сюда, если тебе интересно узнать о нем.

Я охотно согласился на такое предложение, которому обрадовался сразу по двум причинам. Однако только одна из двух моих надежд исполнилась, поскольку, когда мы сели за стол, Апий Пульхр попросил принести еду только для себя. С жадностью набивая брюхо, он сказал:

— В этом городе жил знатный человек, богатый и щедрый, которого все звали богачом Эпулоном. Я говорю о нем «жил», ибо два дня назад его убил местный плотник, который выполнял для него мелкую работу и с которым какое-то время назад у Эпулона случилась жестокая ссора, и в пылу этой ссоры плотник угрожал богачу. Подозреваемый схвачен, и синедрион приговорил его к смертной казни.

Тут он прервал свой рассказ, сделал глоток вина из кувшина, потом протяжно и довольно рыгнул, издав звук, который Гиппократ называет eructus magnus,[2] а затем продолжил свою речь:

— Как ты знаешь, иудеи пользуются широкой независимостью во всех сферах, включая судебную. Их суды вправе выносить смертные приговоры. Но после разделения царства — и по строгому повелению божественного Августа — только римский прокуратор либо посланное им лицо могут дозволить исполнение такого приговора или смягчить его, когда сочтут необходимым, заменив на тюрьму либо изгнание, а могут даже оправдать осужденного. Эта мера призвана смягчить слишком суровый закон Моисея, ведь он велит побивать камнями кого угодно и даже за самую мелкую провинность. В данном случае вина плотника сомнений не вызывает, так что мне вроде бы остается лишь проследить за правильным проведением казни. К несчастью, в этой проклятой стране очень редко какое событие бывает оторвано от политики, и последнее дело не стало исключением. Здесь повсюду тлеют очаги мятежа, иногда подспудные, иногда открытые, и мы не должны упускать возможности лишний раз показать силу нашей власти. Вот почему прокуратор велел превратить эту казнь в назидание. Иными словами, мы не можем просто обезглавить преступника, что является способом чистым, быстрым и разумным, а принуждены распять его на кресте. Но вся беда в том, что в городе нет ни одного креста, — и пришлось поручить его изготовление плотнику, и тут возникла весьма щекотливая ситуация, потому как плотником-то как раз и является тот самый осужденный, которого нам предстоит казнить.

— Клянусь Юпитером! Вряд ли он рад такому заказу и станет трудиться с особым усердием! — вырвалось у меня.

— Как раз этого я меньше всего опасаюсь, — сказал Апий Пульхр. — А чтобы избежать нарочитых проволочек, мы пригрозили, что казним всю его семью, если завтра к вечеру работа не будет выполнена. Остается надеяться, что все пойдет, как предусмотрено, и тогда мы сможем распять его на закате и поставим небольшой отряд стражников, чтобы никто не посмел снять тело казненного с креста. А послезавтра, выполнив свою миссию, двинемся в Кесарию. До тех же пор, rebus sic stantibus,[3] распорядимся нашим временем наилучшим образом. Я, к примеру, намерен отправиться спать.

На этом мы распрощались, и каждый пошел в отведенное ему для ночлега место.

Глава IV

Козы, о Фабий, по назначенному природой взаиморасположению своих частей принадлежат к тому же виду животных, что и овцы, но насколько последние послушны, спокойны, робки и, по словам Аристотеля, тупы, настолько первые неукротимы, капризны и зловредны.

Проснувшись с первыми криками петухов, я тотчас отправился на поиски хозяйки дома и знаками дал ей понять, что меня обуревает голод, а она в ответ, обнажив голые десны в ужасной своей улыбке, указала сперва на ведро и скамеечку, потом на мою собственную персону и наконец на двух коз, которые крутились поблизости, — таким образом она в свою очередь давала мне понять, что я должен их подоить. Я начал было отнекиваться, но старая ведьма стояла на своем, отчего гримаса ее сделалась еще более безобразной, как и кривляния, из коих я вывел, что таким был вчерашний уговор между двумя женщинами — с моего молчаливого согласия. Так как выбора у меня не оставалось, а голод терзал немилосердно, я попытался исполнить то, что она от меня требовала.

На беду, все знания мои о животных почерпнуты из многочисленных и весьма полезных книг, однако на практике мне никак не удавалось справиться с козами, притом что они вздумали еще и кочевряжиться. Я попытался было схватить одну из них, но вторая тотчас наскочила сзади. Я свалился со скамейки, а первая коза, встав на дыбы, сильно ударила меня по лицу своим выменем, и удар, между прочим, получился не хуже кулачного, после чего обе козы с меканьем куда-то умчались, а старая ведьма прогулялась по мне метлой, осыпая проклятьями на непонятном местном наречии. Наконец она утомилась и ушла, я же остался лежать на земле, побитый и униженный.

Так я и валялся во дворе, слишком слабый, чтобы подняться, и слишком огорошенный всем случившимся, чтобы принять какое-нибудь решение, пока не услышал тонкий голосок, говоривший мне на ухо:

— Вставай, Помпоний.

Я с трудом сел и увидел рядом с собой малолетнего мальчика, румяного, толстощекого, лопоухого, с ясными глазами и светлыми кудряшками. Сперва я решил, будто это внук гарпии, и попытался прогнать его, резко взмахнув руками, однако он, не обратив внимания на грозные жесты, сказал:

— Я пришел просить тебя о помощи. Меня зовут Иисус, сын Иосифа. Моего отца без вины приговорили к смерти на кресте и хотят казнить нынче вечером.

— А мне-то что до того! — воскликнул я. — Твой отец совершил убийство, синедрион вынес приговор, теперь римский трибун придал ему законную силу. Разве этого мало?

— Но отец не совершал преступления, в котором его обвиняют, — упорствовал мальчик.

— А ты откуда знаешь?

— Он сам мне сказал, а мой отец никогда не лжет. Кроме того, он никогда в жизни не сделал бы ничего плохого.

— Послушай, Иисус, все дети твоих лет верят, будто их отец не такой, как прочие. Но, к сожалению, они заблуждаются. Когда подрастешь, ты обнаружишь, что в отце твоем нет ничего особенного. А если вернуться к моей персоне, то я не вижу для себя никакой причины вмешиваться в дело, которое ни в малой степени меня не касается.

Иисус порылся в складках своей одежды и достал небольшой кошель.

— Тут двадцать денариев. Не слишком много, я понимаю, но хватит, чтобы ты мог заплатить за постой и еду, и тогда не будет надобности доить коз.

— Предложение твое весьма соблазнительно. Скажи, что я должен сделать. Но хочу честно предупредить тебя: ни Апий Пульхр, ни первосвященник Анан не согласятся даже выслушать просьбу, если она будет исходить от меня.

— Ты не должен ни о чем просить, — сказал Иисус. — Ты должен доказать, что отец мой не убивал этого человека.

— Всего-то! И каким же образом я это сделаю?

— Ты отыщешь настоящего преступника.

— Нет, мне это не по силам. Я совсем ничего не знаю ни о вашем городе, ни о его жителях. Понятия не имею, с чего тут можно хотя бы начать.

— У нас нет выбора. Ведь ни один назарянин даже пальцем не шевельнет, чтобы помочь отцу, если ради его спасения надо будет пойти против воли синедриона. Ты — другое дело, ты — римлянин да к тому же человек ученый. Что-нибудь непременно придет тебе на ум.

— Ты заблуждаешься. Я и вправду всегда прилагал немало усилий в погоне за знаниями, но в остальном…

Ни мои природные способности, ни страстное желание, ни судьба не помогли мне добиться чего-нибудь путного. Только взгляни на меня…

— Но я верю в тебя, — сказал Иисус. — К тому же я могу помочь тебе в расследовании.

— Тоже мне помощник сыскался, клянусь Геркулесом! — воскликнул я, протягивая руку к кошелю с монетами.

Но, прежде чем я успел дотронуться до него, Иисус проворно спрятал деньги в складках хитона и сказал:

— Плату получишь, когда выполнишь работу.

Я скрепя сердце согласился, потом поднялся на ноги, швырнул скамейку в одну из коз, которые вновь прискакали во двор, взял мальчика за руку, и мы вместе вышли на улицу.

— Отведи меня в дом твоего отца, — велел я. — Прежде всего мы должны потолковать с ним самим.

По дороге я спросил, откуда он вообще узнал о моем существовании, и мальчик ответил, что Назарет — город маленький, все новости и слухи разносятся здесь в мгновение ока, поэтому со вчерашнего вечера жители судачат о римлянине, который занедужил, отыскивая чудодейственную воду, и теперь бродит по улице, на ходу пуская ветры. Одни говорят, что римлянин — ученый муж, и называют его рабби или раббони, что на их языке означает «учитель». Другие называют просто-напросто дураком.

— А ты что думаешь? — спросил я.

— Я думаю, — ответил Иисус, — что ты человек справедливый.

— Ну, тут ты как раз ошибаешься. Я вовсе не верю в справедливость. Справедливость — идея Платона. Не уверен, что ты поймешь меня как следует, но это только идея, и не более того. С другой стороны, я хоть и не скрываю своей склонности к философии, но считаю себя всего лишь исследователем законов Природы, а людей вроде меня Аристотель весьма точно назвал физиологами. И если я чему-то научился за свою жизнь, то только одному: как Природа не знает справедливости, так и справедливость не является частью природного мира. В природном мире, к которому все мы принадлежим, более сильный зверь пожирает слабого. Лев, к примеру, когда он голоден, пожирает оленя либо страуса, и никто его за то не упрекнет. Но с течением времени лев, одряхлев, теряет силу, и тогда уже олени либо страусы могли бы пожрать его, если бы, конечно, пожелали. Таким образом они восстановили бы справедливость… Но разве они это делают?

— Нет, — отозвался Иисус, — потому что они травоядные.

— Вот именно. Нет справедливости в природном мире. Ни в естественном порядке, ни в сверхъестественном. Да ведь и боги тоже пожирают друг друга. Хотя, по правде сказать, не часто. Насколько мне известно, только Сатурн пожирает, или пожирал, собственных детей. Но, как тебе известно, и боги не свободны от неравенства. Да, да, разумеется, вы не верите в наших богов. Но пример со львом одинаково годится как для верующих, так и для безбожников. Ты понял?

— Нет, раббони.

— Это неважно. Когда-нибудь поймешь. И не называй меня больше раббони.

Коротая время за подобными беседами, мы дошли до их дома, совсем простого и во всем похожего на соседние, если не считать присутствия двух стражников синедриона, застывших у двери, и звона пилы, по которому можно было догадаться, что здесь же находится и мастерская плотника. Иисус распахнул дверь и пригласил меня войти.

В прохладной полутьме я различил мужчину весьма преклонных лет, лысого, с бородой. Он был занят тем, что распиливал толстую доску. Затем я увидел женщину, годами много моложе его, которая тщательно выметала опилки, стараясь сохранить в доме чистоту. Заметив меня, мужчина прервал работу и сухо бросил:

— Заказы не принимаем.

— Я пришел к тебе вовсе не за тем, чтобы просить сделать что-нибудь из мебели, — ответил я, — а чтобы помочь. Твой сын Иисус нанял меня, поручив доказать твою невиновность. И вот для начала я хотел бы задать тебе несколько вопросов. Скажи мне правду, Иосиф, ты убил этого человека?

— Нет, — ответил он, отложив пилу и вытирая пот с лысины рукавом скромного хитона. — Бог велел: не убий, и я никогда не нарушил бы волю Божию. Да и по характеру своему я мало склонен к насилию. Однажды случилось мне усомниться в беспорочности моей жены, и я был готов прибить ее. Но, к счастью, не поднял на нее руки, и все разъяснилось, не оставив сомнений. С той поры я веду себя с примерной кротостью.

— Но ведь говорят, будто у тебя с убитым случилась размолвка и ты угрожал ему.

— Люди говорят слишком много неправды про меня и мою семью. На самом деле однажды я имел с убитым короткую беседу, и по ходу дела мы не сошлись во мнениях. Однако в конце концов поладили миром. Но и поцелуями на прощание все ж таки не обменялись, ибо я не только кроток, но и целомудрен. Нет, говорю тебе, расстались мы без обид.

— Тогда откуда пошел такой навет? Вот первое, что следует выяснить.

— Но каким образом ты собираешься это сделать?

— Потолкую с людьми.

— И ничего, поверь, не добьешься. Никто не станет отвечать на твои вопросы, а если кто и ответит, то непременно солжет.

Тут в разговор вмешалась его жена и сказала:

— Не отказывайся от помощи, Иосиф.

Плотник бросил на нее невозмутимый взгляд.

— Зачем ты так говоришь, жена? Тебе же хорошо известно, что я должен молчать.

— Должен молчать? — переспросил я. — А может, это как-то связано с размолвкой, случившейся между тобой и убитым?

— Да, есть кое-что, о чем я должен молчать, — повторил Иосиф, — и этим все сказано. Не упорствуй, прошу тебя.

— Но ведь если ты не поможешь мне, я мало что смогу сделать, — бросил я в раздражении.

— Что ж, тогда пусть свершится воля Божия, — изрек плотник.

— О каком боге ты ведешь речь? — решил уточнить я, выведенный из терпения его безвольным фатализмом. — У вас один бог, а у нас их много, и если бы свершалась воля наших богов, мы, смертные, проводили бы жизнь, утоляя свою похоть. Доверься мне, Иосиф, послушай, что говорят тебе жена и сын, и не вмешивай в это дело Бога. Речь идет о твоей жизни, а не о Боговой. Что же касается его воли, то откуда нам знать ее, коли сам он не удосуживается открыть эту самую волю? А вдруг Яхве как раз и желает, чтобы ты был спасен благодаря моему вмешательству?

Столь веские аргументы, казалось, пробили брешь в упорстве, с каким плотник Иосиф держался принятого решения. Он даже открыл было рот, словно собираясь сказать нечто важное. Потом замер, бросил взгляд на жену, пожал плечами и вернулся к прерванному делу. Женщина проводила меня до двери. Когда мы переступили порог, она обратилась ко мне с такими словами:

— Не обижайся на моего мужа и не думай, что он ведет себя так лишь потому, что ты римлянин. Мы ко всем относимся с уважением, исправно платим подати и той и другой власти, соблюдаем праздники и каждый год на Пасху посещаем Иерусалим. Если он упрямится и хранит молчание, значит, тому есть свои, важные для него, причины, и не мне ему перечить.

И, скромно кивнув, она снова вошла в дом и закрыла за собой дверь, оставив нас с Иисусом на улице.

— Ну что? — спросил я. — Теперь ты и сам видел, насколько тщетны все мои усилия. Если тот, кто в первую голову заинтересован в установлении истины, сам же упрямо помогает ее утаить, я ничего не сумею поделать. Давай мне деньги, и оставим все как есть.

— Ни за что, — ответил Иисус. — Ты ведь еще не выполнил свою часть договора. Я нанял тебя, чтобы ты нашел настоящего убийцу, и пока ты его не отыщешь, наше с тобой дело нельзя считать завершенным.

На улице было довольно людно, поэтому я не решился влепить ему пару подзатыльников и отобрать то, что, если рассудить по справедливости, было мною уже заработано. Поразмыслив немного, я сказал:

— Ладно. Все равно надо чем-то занять время. Вот я и примусь за выяснение кое-каких обстоятельств. Главное, надо дознаться, откуда проистекает ложное обвинение, если, конечно, оно и на самом деле ложное, и какова конечная цель навета. А еще не лишним было бы хоть что-нибудь узнать про само убийство. Время поджимает: солнце катит к зениту, скоро полдень, а после захода солнца отца твоего казнят. Хорошо бы нам с тобой разделить работу, чтобы удвоить пользу. Я попытаюсь установить источник злобного навета. А ты выяснишь все, что сумеешь, про убитого: чем он занимался, какими путями обрел такое богатство, кто его родственники и рабы, и особенно — вольноотпущенники. А также все, касающееся его друзей и врагов. Как узнаешь что, беги ко мне. Трудно сказать, где я буду находиться, но коль скоро моя персона пробуждает такое любопытство у черни, ты легко отыщешь меня. Да, давай, пока не разошлись, условимся еще об одной вещи: даже если наши труды не увенчаются успехом и твоего отца казнят, я все равно получу условленную плату.

— По рукам, раббони, — согласился Иисус.

Глава V

Как и в большинстве городов, о Фабий, в Назарете Храм возведен на холме. Это сооружение солидных размеров, ибо предназначено оно не только для поклонения богу и для священников, но одновременно исполняет функцию цитадели, и там же стоит еврейский гарнизон. А еще в Храме заседает синедрион, и туда же стекаются подати, там хранят архивы и всякого рода списки, как и городскую казну. Храм окружен стеной в триста локтей длиною и имеет только один вход, благодаря чему место это практически неприступно, кроме случаев, когда атакующие пускают в ход большие осадные машины. Самая главная часть Храма — храмовый двор, где помещается жертвенник всесожжения, причем жертвы приносятся каждодневно. В мирное время ворота Храма открыты с рассвета и до вечернего часа.

Стражнику, который вышел мне навстречу, я сказал, что хочу видеть Апия Пульхра, а если того нет, то первосвященника Анана. Трибуна и вправду не оказалось на месте, зато Анан согласился принять меня по окончании утренних ритуалов. Запах жареного мяса, которому в это время, по всей видимости, отдавали должное священники, витал повсюду.

Я ждал недолго, и вскоре Анан велел провести меня в комнатку, где он сменял льняной хитон, забрызганный кровью тельца, только что принесенного в жертву Яхве, на чистую одежду. На все мои вопросы он отвечал весьма взвешенно, но без утайки. Если верить Анану, об осужденном плотнике он знает мало, да и то малое — лишь понаслышке. Знает, что зовут его Иосиф, сын Симона, и что он, по словам некоторых, утверждает, будто происходит из именитого рода.

— Ни много ни мало как из Давидова дома, — с насмешкой добавил первосвященник. — Это все равно как если бы римлянин похвалялся тем, что ведет свой род от Энея или Капитолийской волчицы. Вздор!

Помимо этого о поведении плотника нельзя сказать ничего дурного: законам следует неукоснительно, подати платит исправно, дело свое знает, заказы выполняет в срок, цены за работу не заламывает, скромен, замкнут, но и умом, судя по всему, не блещет.

— Хотя в прошлом его, — добавил почтенный старец, понизив голос, — имеется немало весьма темного.

— Не мог бы ты, Анан, поведать мне для примера хотя бы об одном из таких эпизодов, если ты о них знаешь либо слышал от других?

— Бог свидетель! — воскликнул первосвященник, воздев к небесам все еще испачканные кровью руки. — Господь не попустит мне сделаться эхом чужого злословия. Кроме того, я не бываю ни на рынках, ни в харчевнях, ни в других местах, где гуляют сплетни. Но, как ни странно, и до моих ушей однажды дошел-таки упрямый слушок о том, что Иосиф, вдовец преклонных лет, взял себе в жены весьма молодую девицу по имени Мария, каковая в скором времени явила безошибочные признаки беременности, и, хотя в таких делах правду дано знать лишь прямым участникам событий — и разумеется, Яхве с его божественным всеведением, — нашлись люди, которые поспешили примешать сюда и других действующих лиц. Но если бы такое подозрение подтвердилось, это был бы серьезный проступок, по закону за него причитается смерть через избиение камнями, однако тот, кто больше других был заинтересован в установлении истины, не предпринял к тому никаких шагов, обстоятельства же не позволили, чтобы тайна разъяснилась сама собой.

— Но скажи мне, что это за обстоятельства.

— В те времена, — продолжил свой рассказ первосвященник, — правитель Квириний велел произвести в Палестине перепись населения. Под этим предлогом Иосиф отправился в Вифлеем, откуда он родом, и взял с собой Марию, хотя близок был час разрешения от бремени. Много дней прошло, но ни Иосиф, ни Мария с младенцем не возвращались в Назарет. Между тем люди, вернувшиеся из Вифлеема, которых расспрашивали о них, отвечали, что там это семейство тоже не встречали. Возможно, оно не нашло себе в Вифлееме приюта, поэтому им пришлось обосноваться в другом месте. Дни превратились в месяцы, месяцы — в годы, а семья Иосифа все никак не возвращалась в Назарет.

— Скорее всего, они переселились куда-то еще, чтобы укрыться от сплетен, — предположил я.

— Вполне вероятно, но если дело было так, как ты говоришь, они поступили крайне неосмотрительно, оставив в Назарете все свое имущество за исключением того, без чего нельзя обойтись во время короткого путешествия: бросили, например, плотницкую мастерскую со всеми инструментами. Некто по имени Захария, муж Елисаветы, двоюродной сестры Марии, взял на себя труд приглядеть за домом, точно был уверен в том, что родичи непременно вернутся, или имел какие-либо сведения и распоряжения на сей счет. Как бы там ни было, прошло три года со дня их исчезновения, и вдруг они явились — вместе с мальчиком, которого нарекли Иисусом.

— И никак не объяснили причину столь долгого отсутствия?

— Насколько мне известно, нет. Просто отперли снова двери дома и мастерской и зажили, как прежде, словно бы никогда никуда не пропадали. Разумеется, опять пошли гулять слухи и домыслы, но время постепенно делало свое дело, и с годами все позабыли об этой истории, удивительной, но не такой уж и важной.

— И с тех пор Иосиф и его семья не давали нового повода для пересудов?

— Нет, если, конечно, ты не считаешь таким поводом убийство почтенного человека, а также смертный приговор, который будет приведен в исполнение после заката солнца.

— Но скажи, Анан, неужели нет никаких сомнений в виновности плотника?

— Ни малейших, — отрезал первосвященник. — Синедрион изучил все обстоятельства дела, нашел доказательства неопровержимыми и единодушно вынес свой приговор.

— А нельзя ли и мне поинтересоваться характером этих доказательств?

— Пожалуйста. Взвесь хотя бы такой факт: из всех жителей этого города только один Иосиф, выполняя заказ Эпулона, которому вдруг понадобился плотник, побывал в доме и личных покоях убитого. А когда Иосифа схватили, у него обнаружили ключ от библиотеки, где был убит Эпулон. Но теперь я должен расстаться с тобой, ибо меня призывают спешные дела.

Я поблагодарил его за любезное согласие побеседовать со мной и покинул Храм. На улице, прямо под палящим солнцем, меня дожидался Иисус, охваченный страшным нетерпением. От одного из своих двоюродных братьев он узнал, что вся семья покойного сидит, запершись в доме, как повелевает траур, а вот один из слуг, грек по происхождению, не счел себя обязанным исполнять предписания, указанные в книге Левит, и по-прежнему каждодневно в один и тот же час посещает бани. Нельзя упустить такую возможность.

Следом за Иисусом я поспешил по улицам Назарета, и вскоре мы пришли к общественным баням — в точности таким же, какие можно встретить в любом уголке империи, разве что размером поменьше, поскольку евреи со свойственным им упрямством не желают перенимать чужие привычки и в бани не ходят. По дороге я воспользовался случаем, чтобы расспросить Иисуса о том, что рассказал мне первосвященник, — в частности, об исчезновении его семьи, но Иисус, который в упомянутые времена был еще грудным младенцем, сам, естественно, ничего не помнил и никогда не слышал, чтобы его родители поминали причину столь долгого своего отсутствия или же говорили о том, что заставило их вернуться. В итоге я ни на шаг не продвинулся в разрешении этой загадки.

Когда мы приблизились к баням, навстречу нам откуда-то вынырнул оборванный мальчишка, по виду чуть старше Иисуса, с грубыми чертами лица и пылающим взором. По словам Иисуса, это был его двоюродный брат Иоанн, сын того самого Захарии, что приглядывал за имуществом Иосифа во время отлучки семейства. Иоанн, который показался мне неотесанным варваром, сказал, что нужный нам человек явился в бани совсем недавно и мы без труда узнаем его, поскольку теперь внутри, кроме него, других посетителей нет.

Я велел Иисусу ждать меня на улице, но он ни за что не соглашался.

— Ладно, — сказал я, — деньги платишь ты, тебе и решать. Только давай условимся: сам ты ничего не говори и не делай, а предоставь действовать мне. Я-то уж знаю, как надо разговаривать с греком.

Мы заплатили положенное за вход, оставили нашу одежду в аподитериуме,[4] завернулись в простыни и прошли в соседнее помещение через низкую и узкую дверцу.

Сквозь густой пар, заполнявший кальдариум, мы различили одинокую фигуру — какой-то человек сидел на скамье. Мы молча уселись рядом. К тому времени мои глаза привыкли к полумраку, и я увидел перед собой эфеба, чье тело лишь слегка прикрывал узкий кусок полотна, так что нетрудно было оценить всю тонкую прелесть юноши. Любуясь на его безупречное сложение и прекрасное лицо, я тотчас позабыл о цели нашего визита. На нежных щеках его еще не пробился пушок, а свои длинные волосы он заплел в косу. Чуть позже, едва придя в себя от пережитого восторга, я обратился к эфебу с такими словами:

— Не тебя ли, о достойнейший юноша, называют Аврелианом?[5]

— Ты ошибаешься, незнакомец, кем бы ты ни был, — ответил он, впившись в меня своим проницательным взглядом, — потому что имя мое — Филипп.

— Так значит, ты тот самый Филипп, что обитает в доме некогда богатого, а ныне покойного Эпулона, мужа беспорочного.

— Да, это я, — подтвердил эфеб.

— Тогда тебе, разумеется, известны обстоятельства злополучного события, из-за которого Эпулону пришлось пересечь реку Слез, направляясь туда, откуда никто не возвращается.

— Если не считать Орфея, — сказал Филипп.

— Да, правда твоя.

— А также Одиссея, хитроумнейшего из мужей, который за время своих долгих странствий посетил также и то место, где обитают умершие. И Алкестиды, которую Геракл сумел освободить из Аида.

— Верно, — пришлось согласиться мне, — нет правил без исключений. Но не станем отвлекаться от предмета моего любопытства, и если, по твоим словам, ты что-то знаешь, возможно, не откажешься поведать как о самих событиях, так и о том, что с ними связано.

— Я с удовольствием сделал бы это, — сказал Филипп, — если бы имел понятие, о чем ты толкуешь.

— О том, что произошло, — не удержавшись, вставил Иисус.

Я щелкнул его по макушке и поспешил извиниться перед Филиппом за это вмешательство, на что он, обнажив белые ровные зубы в обворожительной улыбке, заметил:

— Нет ничего дурного в прямом вопросе, если только за прямотой его не кроется зловредность. Но скажи мне, кто этот милый и бойкий мальчик?

— Мой приемный сын, — поспешил объяснить я, — и звать его Титом. Мое же имя — Помпоний Флат, я римский гражданин из сословия всадников.

— Ах да, я слышал о тебе, — произнес эфеб с едкой улыбкой. — Знаю, что вчера ты прибыл в Назарет вместе с трибуном Апием Пульхром, но понятия не имел, что с тобой был мальчик. Впрочем, ни то, ни другое меня не касается. Что же до вашего интереса к убийству богача Эпулона, то мне вовсе не трудно сполна его удовлетворить, поскольку я находился так близко от места событий, что память моя навсегда сохранит картину случившегося, даже если я проживу столько же лет, сколько несчастный Тифон, которого Зевс по просьбе Эос, богини зари, сделал бессмертным, но, на беду, Эос позабыла попросить для своего возлюбленного еще и дар вечной молодости, и он старел и старел, пока не превратился в настоящую развалину. В отличие от Эндемиона, которого влюбленная Селена погрузила в сон, благодаря чему он остался вечно молодым.

— Да, да, но довольно дидактики — перейдем к аподиктике[6] и, прошу тебя, вернемся же наконец к интересующей нас теме.

Словоохотливый эфеб замолчал и с изящной старательностью стал мылить себе то место, что находится между ног, а потом приступил к рассказу:

— Вам, должно быть, уже известно, о знатные чужестранцы, что по рождению я грек, хотя и живу теперь здесь. Несколько лет тому назад, обитая в Коринфе, я познакомился с богачом Эпулоном, который взял меня к себе в услужение. Вскоре я сделался его доверенным лицом, то есть тем, что в Риме называется maior domus. В таком качестве я и последовал за ним, когда он со всей семьей решил обосноваться в Назарете. Все то время, что я был при нем, я служил ему верно, и он отблагодарил меня за преданность многочисленными и богатыми дарами и, что для меня особенно ценно, своей любовью, какую может дать лишь настоящий pater familias.[7] Из моих слов вы легко можете вывести, в какое смятение повергла меня его гибель. И пусть вас не удивляет, что при таких обстоятельствах я посещаю термы, ибо я делаю это, не желая оставаться там, где жил среди удобств и уважения и где теперь вдруг почувствовал себя никому не нужным и покинутым.

Он потер губкой свою крайнюю плоть и продолжил:

— Утром того дня я направился к хозяину непривычно поздно. Эпулон, как правило, просыпался рано, так что Аврора, та, что с перстами пурпурными, всегда заставала его в библиотеке погруженным в изучение какого-нибудь документа, связанного с делами.

— А не могу ли я спросить тебя о характере этих дел? — вставил я.

— Чуть позже отвечу. Сейчас я предпочел бы не прерывать рассказа, потому как не выношу несвоевременных отступлений. Итак, как было сказано, я направлялся в покои хозяина, богача Эпулона, когда увидел идущего мне навстречу первосвященника Анана, который весьма сердитым тоном сообщил: Эпулон призвал его в столь ранний час, и он явился на его зов, но, как выяснилось, напрасно, ибо сколько ни стучал в дверь библиотеки, не получил никакого ответа.

— А не упомянул ли Анан причину столь раннего приглашения?

— Нет, не упомянул. Наверняка речь шла о каком-то деле, касавшемся Храма, которому Эпулон часто приносил щедрые дары. По этой причине, а также из-за личной дружбы, их связывавшей, первосвященник часто посещал наш дом; а так как Анан тоже имел обыкновение вставать рано, чаще всего они с моим хозяином встречались на рассвете, пока на них не обрушились каждодневные хлопоты. Так что необычным тут было лишь поведение Эпулона. Изумленный и слегка встревоженный, я предложил первосвященнику вернуться вместе со мной к библиотеке. Я принялся громко стучать и в конце концов, заподозрив неладное, кликнул двух слуг, и втроем мы сумели справиться с дверью, запертой изнутри. В библиотеке царила темень, потому как ставни тоже были затворены. И тем не менее свет, проникавший в помещение сквозь дверной проем, позволил нам разглядеть бездыханное тело, лежавшее на полу в луже крови. Мы вошли и, приблизившись к нему, убедились, что это хозяин, богач Эпулон. Рядом с трупом валялось орудие убийства — заточенная стамеска, какими обычно пользуются плотники, чтобы делать отверстия в досках. А еще по всему полу были разбросаны стружки.

— Таким образом, нет никаких сомнений, что убийцей был кто-то посторонний, и не надо слишком ломать себе голову, чтобы восстановить ход событий. Некто застал Эпулона в библиотеке одного и убил, а затем удалился, не забыв запереть окно и дверь. Смею предположить, что ключа внутри библиотеки обнаружить не удалось, а раз так, мы имеем дело с удивительным случаем, хотя и нельзя сказать, чтобы неслыханным. Цицерон упоминает подобный, называя его occisus in bibliotheca cum porta conclusa.[8] Загадка, которая кажется неразрешимой.

— Ты хорошо сказал, Помпоний. Едва оправившись от неожиданности, мы обшарили все углы библиотеки в поисках какой-нибудь улики, которая привела бы нас к преступнику, но, сколько ни искали, так и не нашли ключа. Из чего вывели, что убийца запер дверь снаружи и унес ключ с собой.

— Вывод вполне обоснованный, но он не проясняет мотивов преступника, если преступление и вправду было умышленным.

— Вероятно, он запер дверь, чтобы Эпулон, если вдруг оживет, не смог позвать на помощь, а скорее, он действовал бессознательно, ведь любое преступное деяние производит большое смятение в душе того, кто его совершает. И наконец, он мог поступить так, чтобы выиграть время.

— Последний довод выглядит вполне убедительным, но никак не вяжется с характером предполагаемого убийцы, который, как мне сказали, был схвачен на следующий день у себя в мастерской, где он занимался своими обычными делами. Если убийца, как утверждают, Иосиф, то дверь он запер вовсе не ради того, чтобы выиграть время и убежать из города. Либо он поступил так по какой-то иной причине, либо преступление совершил не он, а другой человек. Также не следует отбрасывать и тот вариант, что убийца запер дверь изнутри и покинул библиотеку через окно.

Филипп нанес ароматическое масло на свою золотистую кожу и только потом возразил:

— Окно слишком узко, чтобы в него пролез взрослый человек. Феофраст в своем великом творении упоминает о существовании людей, чей рост не превышает двух футов, но я не склонен отстаивать мысль, что хозяина убил подобный уродец. Кроме того, как я уже сказал, и окно тоже было заперто изнутри.

— Еще одна загадка. Ведь от такой меры виновному было еще меньше проку, чем от запертой двери. Возможно, это сам Эпулон запер окно, прежде чем на него напали.

— По правде говоря, Помпоний, никогда нам не узнать в точности, что там произошло, даже если удастся выслушать рассказ самого преступника. Что касается окна, то Эпулон всегда держал его открытым, отчасти чтобы нежный зефир смягчал жару, отчасти чтобы созерцать тот прекрасный миг, когда Аврора начинает разворачивать свой багряный плащ.

Я повернулся к Иисусу, удивленный его долгим молчанием, и заметил, что из-за сильной жары он сделался бледным, вялым и, казалось, вот-вот лишится сознания. Я извинился перед Филиппом, взял Иисуса на руки и как можно быстрее вынес из кальдариума.

Глава VI

Едва к Иисусу вернулись не только румянец, но и способность соображать, мы снова поспешили в кальдариум, чтобы продолжить беседу с Филиппом, но внутри никого не нашли. Филипп исчез, оставив после себя лишь простыню и губку. Поскольку в кальдариуме имелся только один выход — через предбанник, где мы теперь и находились, я решил, что медово-приторный грек проскользнул за моей спиной, пока я приводил Иисуса в чувство. Убедившись в этом, мы быстро оделись и вышли на улицу, в этот час безлюдную.

— Если бы твой неотесанный братец остался сторожить у дверей, — сетовал я, — сейчас мы знали бы, на самом ли деле Филипп покинул термы, когда и каким образом, а также повел ли он себя в данном случае как добропорядочный юноша или, напротив, как злоумышленник.

— Ты полагаешь, что он провел нас? — спросил Иисус.

— Если разобраться, у него нет ни малейшей причины лгать. Тебя он не знает, а мое ораторское искусство не позволило ему распознать тайный смысл заданных мною вопросов. Но в любом случае ничего нельзя утверждать наверное, потому что греки по природе своей лживы.

— Ты хочешь сказать, что мы ни на шаг не продвинулись вперед?

— Нет, никто не лжет целиком и полностью, и даже если кому такое и удается, всякая ложь содержит частичку правды. Либо нечто обратное правде.

— Этого я не понял, раббони, — сказал Иисус.

— Неважно. Ты сможешь отыскать дорогу отсюда до дома богача Эпулона?

— Дом расположен за чертой города, но я когда-то бывал поблизости и могу тебя проводить.

— Пойдем же туда, не теряя ни минуты. Я хочу изучить место событий. А если по пути нам встретится съестная лавка, купи мне что-либо, иначе из-за слабости я не смогу успешно довести работу до конца.

— В этот час все вокруг закрыто, — ответил Иисус. — Но чуть позже мы заглянем к нам домой, и мать приготовит тебе жаркое. Оно всегда ей удается.

Утешенные призрачной надеждой, мы под палящим солнцем пустились в наш тяжкий путь. На улицах было пустынно, а дома стояли накрепко запертыми; может, их обитатели таким образом спасались от жары, а может, поступали так, чтобы оградить домашний очаг от любых вторжений. Нам пришлось долго шагать по унылому и безрадостному в этот час городу. Назарет — место многолюдное, в нем около десяти тысяч жителей, если мои подсчеты верны, и раскинулся он на значительной площади, потому как все дома там в один этаж. Построены они из беленого кирпича-сырца, вместо окон у них — небольшие проемы. Б то же время планировка города не поддается уразумению: улицы узкие, извилистые и проложены самым причудливым образом. Напрасно чужестранец станет искать здесь декуманус и кардо,[9] не говоря уж о форуме, амфитеатре или каком-нибудь ином ориентире либо точке отсчета. Отсутствует здесь, к счастью, и крепостная стена, как в наших городах, поскольку Назарет не представляет никакого стратегического интереса для внешних врагов, а в том, что касается внутренних смут и мятежей, выгоднее, чтобы он не имел защитных сооружений, тогда мы сможем взять его, если понадобится, не прибегая к штурму, и расправиться с восставшими, меж тем как местные власти, солдаты и добропорядочные горожане найдут укрытие в Храме.

Когда мы оставили позади последние городские дома и вышли на пустынную пыльную тропу, бегущую между оливами и обработанными полями, Иисус, до тех пор хранивший молчание, спросил меня:

— Раббони, зачем ты сказал Филиппу, что я твой приемный сын?

— Затем, что при этом условии ты становишься римским гражданином. И к тому же из сословия всадников.

— Но я не хочу быть римским гражданином, — сказал Иисус. — Кроме того, у меня есть отец. И еще один — мнимый. Третьего мне не нужно. Кроме того, говорить неправду значит — гневить Бога.

— Послушай, Иисус, — принялся объяснять я, — иногда, чтобы исполнить некий замысел или справиться с заданием, человеку приходится скрывать свое истинное лицо и использовать фальшивое имя или даже принимать чужой образ. Боги Олимпа, если не ходить далеко за примером, когда им надо дать совет смертным, или упредить их о чем-то, или затеять с ними разговор с любой другой целью, принимают человеческое, а порой и звериное обличье, а то и прикидываются вещью и таким образом добиваются своего, не привлекая лишнего внимания, поскольку желания их не всегда можно назвать беспорочными. О подобных метаморфозах, как мы их называем, один римский поэт сочинил недавно целую книгу. А коль скоро богам дозволено прибегать к подобным уловкам, хотя они вполне могли бы обойтись и без оных, беззащитному еврейскому мальчику тем более должно быть позволено искать защиты у всесильной империи.

Иисус, немного поразмыслив, задал новый вопрос:

— А этот Орфей, о котором в термах упомянул Филипп, он кто такой?

— Человек, спустившийся в царство мертвых, чтобы освободить любимую женщину.

— И это ему удалось?

— Отчасти. Сперва он ее освободил, а затем опять потерял, потому что не были выполнены некие условия… Ладно, хватит о нем, это ведь только легенда. Миф. То есть в конечном счете ложь, но она отнюдь не похожа на нашу с тобой уловку, которую оправдывают нынешние обстоятельства, та ложь бессмысленная, к ней прибегают поэты ради увеселения черни. Философу не подобает обращать на такое внимания. Да и тебе тоже.

Занимая себя разговорами подобного рода, мы дошли до каменной ограды высотой в четыре локтя, окружающей дом богача Эпулона и не дающей разглядеть, что происходит по ту сторону.

— Если кому-то захочется проникнуть в дом, — заметил я, — не обойтись без лестницы.

— Но ведь можно воспользоваться и калиткой, — сказал Иисус.

— Это правда. Пойдем же поищем ее.

Мы двинулись вдоль ограды и шли, пока не увидели калитку из толстых бронзовых прутьев, сквозь которые нетрудно было разглядеть прелестный сад, большой дом из белого мрамора, напоминающий римские виллы, с изящными коринфскими колоннами. Над калиткой висела кипарисовая ветка — знак того, что в этом доме траур. Вокруг не наблюдалось ни одной живой души, и ничто вроде бы не мешало нам воспользоваться калиткой, если не принимать во внимание табличку с надписью на латыни «Cave canem»,[10] повторенной на арамейском, халдейском и греческом.

— Видно, собака и впрямь злая, раз сподобилась столь многоязыкого уведомления, — сказал я. — Прежде чем мы дадим о себе знать и встретим, возможно, не самый радушный прием, надо на всякий случай постараться уже сейчас собрать побольше сведений. Давай попробуем взглянуть снаружи на окно библиотеки.

— А как узнать, какое из окон нам нужно, ведь мы не знаем внутреннего расположения комнат? — спросил Иисус.

— Филипп сказал, что ранняя Аврора всегда заставала Эпулона работающим в библиотеке, значит, окно библиотеки выходит на восток.

Мы снова пошли вдоль ограды и наконец очутились там, куда должно, судя по всему, выходить окно, хотя и там высота ограды не позволяла определить, насколько точны мои догадки.

— Залезай ко мне на плечи, — велел я мальчику, — и скажи, что ты видишь.

Иисус так и сделал, но глаза его все равно оставались ниже уровня стены, и тогда он попросил поднять его еще чуть-чуть повыше, а поскольку он очень легкий, я взял его за щиколотки и приподнял настолько, чтобы он мог вскарабкаться на стену. Я спросил, что он видит, и он ответил:

— Погоди. Листья смоковницы загораживают дом. Сейчас я попробую отодвинуть ветку и тогда…

Вдруг я услышал крик, потом шлепок и слабый голосок:

— Будь проклята эта смоковница! Да не будет же впредь от тебя плода вовек!

— О Юпитер! Ты ушибся?

— Несколько царапин да прореха на хитоне. Вытащи меня поскорее отсюда, раббони, пока не прибежала собака.

Я проделал весь путь в обратном направлении и, дойдя до калитки, влез на решетку, уцепившись за прутья, и стал громко кричать, чтобы привлечь внимание кого-нибудь из слуг или же, в крайнем случае, собаки.

Собака так и не появилась, но на вопли мои вышла девушка, фигурой и лицом подобная богине, и, остановившись на безопасном расстоянии, спросила стыдливо и с опаской, кто я такой и почему веду себя так дерзко.

— Не бойся, о прекрасная и румяноланитная дева, — ответил я. — Мое имя Помпоний Флат, я римский гражданин знатного происхождения. И если теперь ты видишь меня оборванным и несчастным, то только потому, что страстное желание познать тайны Природы привело меня в эти земли, далеко от моей милой отчизны и родных мне людей. В погоне за знаниями я попадал в бесчисленные переделки и страдал разными недугами, последний из которых может внезапно дать о себе знать, если только я не перестану вопить и трясти решетку. А теперь, когда ты узнала, кто я такой, ответь на самый неотложный из моих вопросов: где собака?

— Какая собака? — спросила румяноланитная дева.

Не слезая с решетки, я указал ей на грозную табличку.

— Сдохла где-то год тому назад. Но почему это тебя так волнует?

— Сперва скажи мне, кто ты такая.

— Я Береника, — ответила дева, станом богине подобная, — дочь покойного Эпулона. И как ты можешь судить по тому, что на мне туника с рукавами, я невинна. А по тому, что я намерена теперь же совершить, узнаешь, что в доме у нас траур.

И сказав это, она разорвала рукава туники, обнажив прелестные руки, а потом высыпала себе на голову горсть пепла. Я слегка удивился и сказал:

— Я не знаю обычаев этой земли и потому не мог сделать должных выводов, глядя на твои одежды и твои поступки, как и узнать, кто ты такая и что с тобой приключилось. И тем не менее расскажи мне обо всем, ведь известно, что людям, на которых свалилась беда, служит утешением беседа о своем горе с незнакомцем.

— Возможно, ты и прав: душа моя и вправду разрывается от печали, но мне нелегко поделиться ею с теми, кто удручен тем же самым горем, ведь беседа с ними лишь усилит не только мои, но и их страдания. Однако мне нелегко открыть сердце оборванцу, висящему на прутьях калитки.

— Судьба не всегда дарит нам право выбирать наперсника, — возразил я.

— В моем случае это особенно верно, — согласилась печальная дева, станом богине равная. — Заботясь о моей добродетели, родители держали меня взаперти с тех самых пор, как глаза мои открылись в мир, и я ничего о нем не знала еще два дня назад, а потом убийство моего почтенного отца явило мне действительность во всей ее жестокости. К счастью, убийцу схватили, и вскоре я смогу присутствовать на его казни. Это будет первый мой выход, и я очень волнуюсь, что нетрудно понять, — заключила она свою речь, потупившись.

— А когда ты видела своего любимого отца в последний раз?

— Когда его тело бальзамировали, поскольку, хотя римские обычаи и начали укореняться повсюду, мы, евреи, как тебе известно, отвергаем обряд сожжения.

— А можешь ли ты описать, как выглядел труп? Какие были на теле раны и повреждения? Или ты заметила порезы, царапины, синяки, укусы и прочие следы насилия? Оставались ли его члены гибкими либо уже успели окоченеть, что свойственно трупам, не преданным земле?

— По правде сказать, беседа наша не принесла мне обещанного тобой облегчения. И тем не менее я отвечу на твои вопросы. Когда я увидела труп моего отца, благочестивые женщины, присланные первосвященником, уже обмыли тело, забальзамировали его при помощи алоэ и завернули в пелены. Мне оставалось добавить кое-какие детали для украшения, прежде чем его положат в чудный узорчатый саркофаг из дерева. Из-за жары с погребением пришлось поспешить. И, раз уж мы вспомнили про жару, мне кажется, что, согласно законам гостеприимства, не подобает держать тебя и дальше под палящим солнцем и чуть ли не верхом на калитке. Сейчас я велю отпереть ее, чтобы мы могли продолжить беседу в более удобной обстановке, в тени садовых деревьев. Я омою тебе ноги и предложу еды и питья.

К великому моему удовольствию, милая дева с застенчивым ликом направилась в дом и вернулась со слугой, который отпер калитку, после чего удалился, оставив нас вдвоем в тенистом и благоуханном саду. Казалось, будто все идет к удачному финалу, когда злой рок внезапно нарушил ход моего расследования.

Глава VII

Я беседовал с печальной лилейнорукой Береникой, когда ее речи были прерваны гневными криками, долетевшими до нас из дома. И тотчас в сад вышел статный и красивый юноша с всклоченными волосами, который тащил за шиворот Иисуса. Удивленная и напуганная Береника, дева румяноланитная, спросила, что это за шум и откуда взялся незнакомый мальчик, на что красивый юноша в сердцах ответил:

— Клянусь Валаамовой ослицей! Я только что поймал этого маленького негодника, когда он пытался проникнуть через окно в библиотеку. Да содрогнутся небеса! Сейчас же прикажу слугам, чтобы они дали ему сто ударов. О проклятье! Я и сам бы наказал его как следует, если бы не был так расстроен всем случившимся! Какая жалость! Ведь мне так нравится хлестать мальчиков, хотя не меньше нравится, чтобы мальчики хлестали меня!

— Этот прекрасный и опечаленный юноша, — пояснила Береника, — мой брат Матфей, которого несказанно удручило убийство нашего благородного отца.

Я ничего не сказал в ответ, поскольку, рассудком и сердцем колеблясь, решал, стоит ли спасать неосмотрительного Иисуса из когтей разгневанного юноши или, бросив его на произвол судьбы, продолжить беседу с Береникой. Но я не успел разрешить для себя этот вопрос, так как тотчас в саду появился красивый и прыткий Филипп, видимо привлеченный криками. Он сразу узнал Иисуса и воскликнул:

— Клянусь Дионисом, а вот и мой друг Тит!

— Разве ты, Филипп, знаешь этого наглого мальчишку?

— Совсем недавно мы с ним встретились в термах, — сказал слащавый грек. И, указав на меня, добавил: — А также с его слишком уж много знающим и слишком любопытным отцом.

Услышав это, равно вспыхнули гневом как юный Матфей, так и его сестра Береника и принялись громко кричать, при этом каждый требовал розги, чтобы обрушить на нас свой гнев. Но Филипп остановил их, сославшись на то, что не подобает поднимать руку на римских граждан. От его слов потемнело лицо Матфея, который воскликнул глухим от негодования голосом:

— Да будут прокляты захватившие нашу страну иноземцы и да пошлет нам наконец Яхве Мессию, который избавит нас от них!

Едва он произнес эти слова, как из дома вышла женщина благородной осанки, с головы до ног закрытая покрывалом, не позволяющим ни определить ее возраст, ни разглядеть лицо, и, обратившись к пылкому юноше, она стала укорять его в таких словах:

— О Матфей, неужели ты хотя бы на время не способен отрешиться от своих мыслей и вести себя сдержанно, как того требуют печальные обстоятельства, или, по крайней мере, проявить уважение к неутешному горю вдовы!

— Прошу тебя, мать, прости меня, — сказал юноша глухим голосом, — но эти двое, будучи к тому же римлянами, задумали обманным путем проникнуть в наш дом и что-то выведать у невинной Береники!

— Римляне! Какая ложь! — раздался в тот же миг голос из затененного атриума. И к нам вышел, потрясая кулаком, первосвященник Анан, другой же рукой он вырывал клочья волос из своей спутанной бороды. — Я знаю этого несносного мальчишку с тех самых пор, как он появился в Назарете! Какое-то время он посещал синагогу, чтобы пройти обучение, но в конце концов я выгнал его за еретические мысли и упрямое непослушание. Уже тогда я предсказал, что из него вырастет преступник, предрек, что он кончит свои дни в тюрьме или даже на кресте, как и его отец, тот самый Иосиф, уличенный в убийстве!

Услышав это, юный Матфей выхватил из ножен кинжал и хотел броситься на нас, но благородная госпожа остановила его властным жестом.

— Нельзя нарушать законы гостеприимства, — сказала она, — к тому же нам следует соблюдать установленный законом траур, совершая все предписанные ритуалы. Уходите немедленно, чужестранцы, и пусть никто больше не тревожит меня, поскольку мы с первосвященником занимаемся делами, которые не успел докончить мой покойный супруг.

— А разве не я старший сын Эпулона? Разве не мне полагается взять на себя заботу о его имуществе? — вскричал пылкий Матфей.

— Прежде мы должны привести в порядок его достояние и все дела, — ответил первосвященник. — Твой отец всегда доверял мне и взял с меня слово, что, когда его не станет, я присмотрю за всем, что он оставил. Я ничего не намерен изымать. Только навести порядок. Сдержи свое нетерпение, Матфей, и подчинись воле покойного отца. У тебя будет довольно времени, и ты еще сумеешь воспользоваться богатствами, которые он скопил своими трудами, чтобы вы могли их промотать.

Прежде чем пылкий юноша успел ответить, благородная госпожа сказала, обратившись к Филиппу:

— Пойдем с нами, Филипп. Ты был домоправителем у моего мужа, и твоя помощь будет нам весьма полезна.

Коварный грек ехидно усмехнулся, а лицо Матфея вспыхнуло. Сперва показалось даже, что он не сможет обуздать свой гнев, но именно наше присутствие скорее всего удержало его. Он резко развернулся и исчез в глубине дома. Вскоре за ним последовали госпожа, священник и домоправитель, а мы остались наедине с бледнолицей девой Береникой.

— Я сожалею, что детская шалость вызвала такой переполох, — сказал я.

— Ты можешь не извиняться, — ответила она. — Мой брат постоянно пребывает в раздражении. Таков его нрав. Между ним и отцом то и дело вспыхивали стычки и ссоры. Порой отец даже угрожал, что лишит его наследства.

— Но не сделал этого?

— Мне это неведомо.

— А кому досталось бы наследство, если бы твой брат был исключен из завещания?

— И этого я не знаю. Пока не появится у меня супруг, который познает меня и от которого я понесу, мне остается только молиться и вышивать льняные и пурпурные покровцы для Храма.

И с этими милыми словами она вывела нас за калитку и заперла засов за нашей спиной, так что мы с Иисусом вновь очутились на пыльной дороге.

— В недобрый час пришло тебе в голову лезть в окно, — упрекнул я мальчишку — Я вот-вот получил бы весьма ценные сведения.

— Прости меня, — сказал Иисус. — Мне захотелось воспользоваться случаем и рассеять твои сомнения касательно окна. Оно и вправду очень узкое. Я, пожалуй, все же смог бы протиснуться в него, хотя у меня слишком большая голова. Но ведь вряд ли нам это чем-то поможет, правда, раббони?

Я не успел ему ответить — пришлось поспешно сойти с тропы, чтобы уступить дорогу двум крепким мужчинам: они бегом несли носилки, внутри которых находился первосвященник Анан, погруженный, судя по всему, в свои думы. Мы продолжили наш путь, но не сделали и пары десятков шагов, как за спиной у нас застучали копыта, и мимо, не дав нам времени посторониться и даже задев наши одежды, пронесся всадник. Несмотря на то что поднятая им туча пыли мешала разглядеть лицо конного, статью он напоминал юного и пылкого Матфея, сына убитого Эпулона. Все, казалось бы, свидетельствовало о том, что в доме, который мы только что покинули, царит переполох, возможно, вызванный нашим вторжением, во всяком случае разгадать причину столь бурного развития событий было не в нашей власти, да и времени на это уже не оставалось, поскольку день клонился к вечеру и багряное солнце спешно катилось в свое убежище, удлиняя брошенные на землю тени. Мы молча продолжали путь, весьма расстроенные неудачей.

Мы успели пройти еще двадцать стадий, когда на повороте дороги возник, словно из-под земли, щуплый, скрюченный и очень грязный человек в рубище, который, подняв тощую руку и уставив в небо костлявый палец, крикнул:

— Остановитесь! Если вы сделаете еще хоть шаг или вздумаете оказать сопротивление, я прикоснусь к вам и заражу своими ужасными болезнями!

Вид его был отвратителен, и такая угроза остановила бы даже любого героя древности, так что мы в страхе подчинились. Маленький Иисус спрятался за моей спиной, а я, выставив вперед ладони, чтобы показать свою безоружность, спросил, кто он такой и что ему от нас надо.