Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Поля. Рейнольда. Как ты и сказал, кинжал сгодится.

Впрочем, он не желает, чтобы Кристоф окончил дни в какой-нибудь адской дыре, поджариваемый итальянскими палачами. Французы тоже любят выбивать признания через боль, говорят, без нее правды не вытянешь. Ходят слухи, что они схватили отравителя и пока уговаривают его по-хорошему выдать того, кто ему заплатил. Иногда полезно проявить мягкость. Однако любой расследователь только посмотрит на Кристофа и решит, что с таким бесполезно миндальничать.

– Кристоф, – говорит он, – если когда-нибудь… – Он трясет головой. – Ничего, не важно.

Если когда-нибудь я решусь поручить Кристофу убийство, дает он себе зарок, велю ему, пока его не начали поджаривать или растягивать на дыбе, орать во всю глотку, что я-де человек Кромвеля. Почему бы нет? Я готов принять вину. Список моих прегрешений так длинен, что у ангела, ведущего записи, кончились таблички, затупилось перо, так что он сидит в углу и с плачем рвет на себе кудри.

– Идем, – говорит он. – Надевай джеркин. Мы отправляемся утаптывать нашу границу и выставлять метки для каменной стены высотой в два человеческих роста. А наш приятель Стоу пусть себе сидит за стеной и подвывает.



Вот уже три недели в Линкольншире, что на востоке Англии, ползут слухи, что король умер. Пьяницы в трактирах клянутся, что советники держат это в тайне, дабы именем короля взимать налоги и проворачивать темные делишки.

Рейф спрашивает:

– Кто-нибудь сказал Генриху, что он умер? Думаю, он должен знать, и пусть это исходит от кого-нибудь повыше меня.

Рейф зевает. Он пробыл с королем в Виндзоре всю неделю и ни разу не ложился до полуночи. Генрих задерживает бумаги, которые получает из рук Рейфа с утра, а обсудить их зовет после ужина, заставляя Рейфа стоять рядом, пока он хмурится над депешами. Ходят слухи о волнениях в Вестморленде. Не сомневайтесь, говорит Генрих, все, что происходит на границе, шотландцы обернут в свою пользу. Шотландский король снарядил корабль во Францию за невестой, но ветер прибил корабль обратно к берегу. Тем временем император предлагает Генриху выступить совместно против короля Франции. Карл снаряжает флот. От Генриха требуется звонкая монета.

Он говорит Шапюи:

– Неудивительно, что ваш господин пришел с протянутой рукой. Почему у него никогда не бывает свободных денег? И он платит такие огромные проценты.

– Ему следовало бы нанять вас – разобраться с его финансами, – отвечает Шапюи. – Ну же, Томас, постарайтесь. Мой господин платит вам пенсион. За свои деньги мы хотим результата.

– То же самое говорят и французы. Как мне угодить и тем и этим?

Шапюи машет рукой:

– Я бы не отказывался от их щедрот. Теперь, когда вы стали лордом, ваши расходы многократно возросли. Но мы знаем, что в душе вы человек императора. Помните о привилегиях, которых лишатся ваши торговцы, если император против них ополчится. Не забывайте о потерях, которые вы понесете, если император закроет для англичан порты.

Он улыбается. Шапюи вечно угрожает ему блокадами и разорением.

– Беда в том, что мой господин больше не доверяет вашему. Некогда император пообещал моему господину свергнуть Франциска и отдать Англии половину его земель. И Генрих, наивная душа, поверил. И пока мы оттачивали наш французский, чтобы обратиться на нем к новым подданным, Карл за нашими спинами договорился с французами. Мы не позволим одурачить себя дважды. Теперь, прежде чем выложить на стол хотя бы пенни, мы потребуем серьезных гарантий.

– Давайте заключим брачный союз, – убеждает его Шапюи. – Леди Мария говорит, что не стремится к браку, но, думаю, она будет рада воссоединиться с родственным семейством. Мой господин предлагает ей в жены собственного племянника, португальского принца. Дом Луиш – прекрасный юноша, лучше ей не найти.

– У короля Франции есть сыновья.

– Мария не пойдет за француза.

– А мне она говорила другое.

Король по-прежнему держит новообретенную дочь на расстоянии. Предполагается, что после коронации Джейн королевскую дочь с соответствующей торжественностью вернут ко двору. Тем временем сама она вроде бы вполне спокойна, заказывает новые платья, скачет по зеленым полям на Гранате и других лошадках, которых прислал ее друг лорд Кромвель. Ей хватает денег на личные расходы – и снова благодаря тому же другу, – и ее как будто устраивают встречи с отцом по предварительной договоренности, то здесь, то там, за ужином, во время короткой прогулки по саду, чтобы палящие лучи не повредили нежную девичью кожу. Генрих умоляет ее открыть ему свое сердце: «Скажи мне правду, дочь. Когда ты признала меня тем, кто я есть, – главой церкви, тебя кто-нибудь заставлял, подталкивал, убеждал сказать не то, что у тебя на уме? Или ты решила сама?»

Лучше бы король не задавал дочери подобных вопросов, которые побуждают Марию увиливать и дальше. Шапюи посоветовал ей просить у папы прощения за декларацию, сделанную в угоду отцу. Я поступила так, не соглашается Мария, потому что меня заставили.

Однако в Риме считают, и вполне обоснованно, что, поскольку заявление Марии было публичным, публичным должно быть и отречение. Она должна заявить в лицо Генриху, что отныне думает иначе.

И что ее ждет тогда? Смерть.

Мастер Ризли говорит, милорд, вы должны на нее надавить. Вам известно, кому она верна: Риму и покойной матери. Невежественные простолюдины хранят рабскую покорность итальянскому князьку, вообразившему себя наместником Божьим, но разве это простительно для королевской дочери? Теперь, когда мир разбил оковы ее воспитания и вывел ее на прямую дорогу к здравому смыслу?

Однако он не спорит с Марией. Просто напоминает: мадам, ваше спасение в покорности. Будьте тверды в вашем решении, и эта твердость принесет вам желанный душевный мир.

Аминь, отзывается она. Выглядит печальной. Просто дайте мне знать, лорд Кромвель, чего хочет мой отец, и я исполню его волю.

– Мария утверждает, – говорит он Шапюи, – что выйдет за португальского, французского или любого другого принца, которого выберет отец. Но имейте в виду, Эсташ, она ни разу не сказала: «Если бы я могла выбирать, то вышла бы за лорда – хранителя королевской печати».

Посол хихикает – ржавый сухой хруст, словно ключ поворачивают в замке, – и разводит руками: что поделаешь, виноват.

К счастью для Шапюи, слухи – не преступление.



Когда приходят первые вести о волнениях, он с королем в Виндзоре. Дни стоят теплые, солнечные. Наступает Михайлов день, и по стране идут процессии с хоругвями Святой Девы, ангелов и святых. Все лето для усмирения горячих голов действовал запрет на проповеди. Ради праздника запрет отменили. Из Лута, что в Линкольншире – графстве, ничем не примечательном, – сообщают о толпах, которые собираются после мессы и не расходятся до темноты.

Известное дело – эти вечера в ярмарочных городах. Мелочишка бренчит в карманах, и старые приятели в обнимку шатаются по улицам. Молодежь горланит под луной, подбивая друг друга перепрыгнуть через канаву или вломиться в пустой дом. Если идут дожди, все укрываются под крышей, но погода держится, и после наступления темноты на рыночной площади по-прежнему многолюдно. Кожаные фляжки идут по рукам. Застарелые обиды выплескиваются наружу. Кто-то утирает рот рукавом и плюет под ноги. Подмастерья задирают друг друга. В дело пускают дубинки и ножи.

Девять вечера, в воздухе ощущается осенняя прохлада. Мастера, плечом к плечу, вооружившись палками, выступают навстречу драчунам:

– Эй, ребята, завтра будете мучиться похмельем. Расходитесь по домам, пока вас носят ноги.

Прочь с дороги, отвечают подмастерья, не ровен час, проломим башку.

Мастера почти печально вопрошают, думаете, мы никогда не были молодыми? Ладно, мерзните, дело ваше.

В темноте горожане слышат шум с рыночной площади: какие-то недоумки дуют в трубу и бьют в барабан. Солнце встает над заблеванной мостовой. Мародеры потягиваются, мочатся на стену, обчищают лавку булочника, а к десяти утра уже цедят вино из бочонка в сложенные ковшиком ладони.

Прошлой ночью они украли трещотку ночного сторожа, самого сторожа избили и теперь разгуливают с трещоткой по улицам, распевая балладу о добрых старых временах. Когда жены были непорочны, а торговцы все честны, когда розы зацветали на Рождество, а в горшках томились жирные каплуны, от которых не убывало, сколько ни съешь. И если новые времена отличаются от старых, кто виноват? Уж наверное, лондонцы. Члены парламента. Епископы-реформаты. Люди, говорящие с Богом по-английски.

Слухи разносятся по округе. Батракам с окрестных ферм по душе отлынивать от работы. Они чернят лица, некоторые натягивают женские юбки и устремляются в город, прихватив косы и другой острый инструмент. С рыночной площади видишь, как они идут, поднимая клубы пыли.

Старики по всей Англии могут немало порассказать о пьяных подвигах после жатвы. Мятежные баллады наших дедов в больших изменениях не нуждаются. Пока не сдох – плати налог, плати налог – и все им мало, тебя надуют, обойдут, времен подлее не бывало.

Фермеры запирают амбары. Магистраты начеку. Горожане, заперев склады, прячутся по домам. На площади, завидев надвигающиеся толпы селян, какой-нибудь негодяй влезает на трибуну: «Верьте мне – меня зовут Капитан Бедность!» Звонарей тычками и угрозами отправляют на колокольни бить в набат. И по этому знаку мир переворачивается вверх дном.



Утро приносит Ричарда Рича, который прискакал из Лондона в Виндзор с вестями, что на чиновников палаты приращений напали.

– Наши люди были в Луте, сэр, оценивали сокровища церкви Святого Иакова, которая славится пышным убранством.

Он мысленно видит трехсотфутовый шпиль, подпирающий небо Линкольншира, облака, словно развешенное белье. Отсюда до Лута два дня пути, если не жалеть ни лошадей, ни всадников. Пока Рич говорит, внизу слышны крики новых посланцев: деревенские остолопы, на башмаках налипла глина. Как они попали в замок? Раздаются крики: правда ли, что король помер?

Он спускается по ступеням:

– Кто вам сказал?

– Так говорят на востоке. Преставился в день середины лета. А на кровати лежит кукла в короне.

– А кто правит страной?

– Кромвель, сэр. Он собирается снести приходские церкви, переплавить распятия на пушки, чтобы перебить всех бедняков в Англии. Налоги будут по десять пенсов с шиллинга, и любой, кто положит в котел курицу, заплатит налог. До следующей зимы народ будет питаться хлебом из бобов да гороха и скоро от такой еды весь перемрет. Люди будут валяться в полях, раздутые, как овцы, и не будет священников, чтобы их исповедовать.

– Вытрите ноги, – советует он им, – и я отведу вас к мертвому королю, и вам придется на коленях вымаливать у него прощение.

Посланец пугается:

– Я повторяю то, что слышал.

– Так и начинаются войны.

Неподалеку кто-то затягивает песню, голос эхом отражается от камней:

Избавь нас, Господи, от срама —От Крома, Кранмеля и Крама,Святой Лука, спровадь их в ад,Пускай в огне они горят!

Это точно Секстон, думает он, а я-то надеялся, паразита давно извели.

– Каков из себя Кромвель? – спрашивает он посланцев. – Как выглядит?

Да разве вы не знаете, господин, удивляются они. Сущий дьявол в обличье плута. А на голове у него шляпа, а под шляпой рога.



Когда волнения распространяются от Лута по всему графству, король безуспешно требует к себе сэра Топотуна и лорда Потаскуна, а также лорда Бормотуна и шерифа Хлопотуна. Еще не кончился охотничий сезон, и они не доберутся до короля раньше чем за три-четыре дня. Сначала должен прибыть гонец и рассказать о беспорядках, а они удивятся: «Линкольншир бунтует? Что за черт?» После чего им предстоит раздать указания управляющим, расцеловать жен, распрощаться с родными и соседями…

– Придется вам ехать, кузен Ричард, – говорит король. – Мне нужна поддержка семьи. Мне не на кого больше положиться.

Он, Томас Кромвель, мог бы сказать: а я вам говорил. В прошлом году я говорил: если мы решили распустить монастыри, надо разбираться с каждым приходом в отдельности, а не пугать народ парламентским биллем. Но Рич настаивал, нет, нет и еще раз нет, закон необходимо принять. Лорд Одли сказал тогда: «Кромвель, прошли времена кардинала. Если делать, как вы предлагаете, нам до конца жизни с этим не разобраться». Он закрыл глаза: «Милорд, я предложил подходить к каждому монастырю со своей меркой, а не распускать их по одному. Это разные вещи».

Однако его не послушались. Объявили о своих намерениях во всеуслышание – и вот результат. Королю в Виндзоре хочется видеть вокруг знакомые лица. Его мальчики теснятся на скамьях, где раньше сидели первые лица королевства. Когда в дорожной пыли прибывает Кранмер, долго не могут найти кресло, достойное архиепископа.

– Зачем вы приехали? – спрашивает он, впрочем довольно вежливо. – Вас не звали.

– Из-за песенки, – отвечает Кранмер. – «От Крома, Кранмеля и Крама». Они имеют в виду вас, милорд, меня или кого-то третьего, составленного из нас двоих?

– Сие есть тайна. Как Троица.

Судя по всему, волнения не только в дальнем графстве.

Кранмер говорит:

– По Ламбету развешены воззвания. Я не чувствую себя спокойно в собственном доме. Хью Латимер напуган. Я слышал, в Линкольншире напали на слуг епископа Лонгленда.

Джон Лонгленд – осмотрительный, суровый, никогда не улыбающийся, помог королю с первым разводом. За это его не жалуют ни в собственной епархии, ни в королевстве. Все еще хуже, чем думает Кранмер. В Хорнкасле – и тому есть свидетели – одного из епископских слуг забили дубинкой до смерти, местное духовенство злорадствовало, когда он испускал дух, а некто, называющий себя Капитаном Сапожником, разгуливает теперь в одежде убитого.

– Милорд архиепископ, вы должны знать, что обо мне тоже слагают песни, – говорит Ричард Рич. – Я слышал, как они трепали мое имя.

– Очень может быть, – замечает Ричард Кромвель. – Ваше имя хорошо рифмуется. Сыч, кирпич, паралич.

Он обращается к Кранмеру:

– Может быть, стоит уехать на неделю-другую в деревню?

– Едва ли там спокойнее, – бормочет Кранмер. – Боюсь, паписты есть среди моей челяди. Если они путешествуют вместе со мной, куда мне от них скрыться? Но за Лондон отвечаете вы, милорд. Если эта зараза распространится, вам придется ею заняться.

– Тычь, хнычь, приспичь, – не унимается Ричард.

– Тсс, – шикает на него Фицуильям. – Здесь король.

За королем следует мастер Ризли, на нем новый атласный дублет цвета морской волны, в котором он сияет, как венецианец. Ризли деликатно отодвигает перья и перочинные ножики советников попроще, расчищая место для себя. Хмурый Рейф Сэдлер, в старом дорожном джеркине, сдвигается к краю скамьи.

– Милорд архиепископ! – восклицает король. – Нет-нет, встаньте! Это я должен преклонить колени.

– С чего бы? – шепчет Ричард Кромвель. – Когда это он успел нагрешить?

Он подавляет улыбку. Король и прелат вступают в борьбу, Кранмера поднимают с пола.

– Итак, джентльмены, – говорит король, – вести неутешительны. Однако, если оскорбления короне и порча собственности прекратятся, я склонен проявить милосердие. – Он вздыхает, Генрих Великодушный. – Бедняги, они боятся зимы. Убедите их, что всего в достатке и никто не собирается на них наживаться. Если придется, установите цены на зерно. Учредите комиссию отслеживать тех, кто вздумает его придержать. Лорд – хранитель печати знает, что делать, он помнит, как с подобными трудностями справлялся кардинал. Предложите мятежникам прощение, но только в том случае, если они разойдутся сейчас.

– Я предостерег бы вас от излишней снисходительности, – говорит Фицуильям. – Если волнения достигнут Йоркшира и пограничных земель, нам всем угрожает опасность.

Он подается вперед:

– Могу я известить милорда Норфолка? Он соберет своих вассалов и успокоит восточные графства.

– Пусть Томас Говард держится от меня подальше, – говорит король.

– При всем уважении, ваше величество, – вступает Рич, – мы хотим послать его навстречу мятежникам, в противоположную от вашего величества сторону.

Король раздражается:

– Полагаю, я могу рассчитывать на тех, кто представляет там королевскую власть. Если потребуется, у милорда Суффолка есть все полномочия.

Ризли поднимает со стола письмо:

– Тут утверждается, что, где бы они ни собирались, они кричат: «Хлеба или крови». Приносят клятвы. Какие, – он сверяется с бумагой, – нам еще не сообщили.

Фицуильям говорит:

– Сожалею, что приходится об этом упоминать, ваше величество, но причина волнений не только в желании набить брюхо. Они хотят, чтобы им вернули монахов.

– Монахи никуда не делись, – говорит Ричард Рич. – Хотя, видит Бог, лучше бы делись, а мы бы нашли применение доходам от крупных монастырей.

Под столом он, лорд Кромвель, пихает Рича в лодыжку.

Фицуильям продолжает:

– Они просят вернуть старые праздники. И главенство папы.

– Все, о чем они просят, осталось в прошлом, – замечает Ризли. – Господь свидетель, даже милорд кардинал не умел поворачивать время вспять.

– Но их святые вне времени, – возражает Фицуильям, – по крайней мере, они так считают. И хотят их вернуть, хотят, чтобы мы отменили запреты. Просят обратно святого Вильфрида. Криспина и Криспиана, святую Агату, Эгидия и Свитина и всех святых времени жатвы. Для них праздник важнее зерна в амбарах, и они предпочтут шествовать с хоругвями, а не сажать озимые. Они верят, что если убрать пшеницу в дни почитания святых, то руки отсохнут. Возможно, когда-нибудь Англии предстоит наслаждаться плодами просвещения, но, позвольте заметить, до этого еще далеко.

Кранмер говорит:

– Я слышал, они жгут книги.

– У бедняков должны быть главари, – вступает он. – Никогда не поверю, что их нет.

На свет извлекаются письма. Печати сломаны. Король читает, перебирает листы, передает одно письмо дальше:

– Вот здесь, Ризли. Милорд Кромвель должен знать.

Зовите-меня читает из-за плеча короля:

– Вы правы, лорд Кромвель, нашлись джентльмены, которые встали во главе этих каналий. У нас есть имена.

– Небось клянутся, что их заставили?

– Вытащили посреди ночи из постели, – отвечает Ризли. – В ночных колпаках.

– Неудивительно, – замечает он.

Жена плачет, крестьяне с факелами в руках угрожают поджечь амбары, если джентльмен не сядет в седло и не поведет их к королю. Все смуты во все века начинаются одинаково и заканчиваются тоже одинаково. Знать получает прощение, бедняки болтаются на суках.

Вслух он говорит:

– Я пошлю гонца к лорду Тэлботу. Пусть соберет как можно более сильное войско и выступит в Ноттингем. Будет удерживать замок и оттуда, при необходимости, через Мэнсфилд двинется в Линкольн или в Йоркшир, если…

– Сэдлер, – велит король, – пошлите в Гринвич за моими доспехами.

Поднимается шум: нет, сир, нельзя рисковать вашей священной особой. Ради Линкольншира? Не приведи господь.

– Если народ считает, что я умер, у меня нет выбора.

Кранмер говорит:

– Мятежники метят в ваших советников, а не в вас. Они утверждают, что верны вашему величеству, впрочем, все мятежники так говорят. Я знаю, они хотят моей крови, и, если дойдут сюда, гореть мне на костре.

– Их главное требование – голова лорда Кромвеля, – говорит Ризли. – Они считают, милорд обманул или околдовал короля. Как до него кардинал.

Он говорит:

– Я оскорблен за моего господина, которого они считают неразумным дитятей.

– Клянусь Богом, я и сам оскорблен, – говорит Генрих. Он еще раньше прочел все новости, но только теперь до него начинает доходить. Король вспыхивает, ударяет кулаком по столу. – Мне не по душе, что мне смеют указывать жители Линкольншира, одного из самых диких и отвратительных графств. У них хватает наглости диктовать мне, кого к себе приближать. Я хочу, чтобы они усвоили раз и навсегда. Если я назначаю советником простолюдина, он больше не простолюдин. На кого мне опереться, если не на лорда Кромвеля? На этих мятежников? Колина Косолапого и Питера Ссыкуна? Вместе с папашей Чурбаном и его козой?

– Конечно нет, – бормочет архиепископ.

– А Робин Побирушка соберет налоги? – спрашивает король.

– А Саймон Простак напишет закон? – не в силах сдержаться, восклицает Рич.

Генрих одаривает выскочку суровым взглядом. Его голос обретает мощь:

– Я создал моего министра, и, клянусь Богом, я от него не отрекусь. Если я говорю, что Кромвель – лорд, значит лорд. А если я скажу, что наследники Кромвеля будут править Англией после меня, Господь свидетель, так тому и быть, или я вылезу из могилы и разберусь с теми, кто посмеет ослушаться.

Наступает молчание.

Король встает:

– Сообщайте мне обо всех новостях.

Мастер Ризли отступает с пути короля, в глазах изумление.

– Я буду стрелять из лука, – говорит Генрих и удаляется вместе со своими джентльменами на стрельбище под окнами королевских покоев. – Чтобы сохранить остроту зрения. – Его голос струится вслед за ним, замирая в полуденном мареве.



Совет расходится, остаются архиепископ, Фицуильям, Ричард Рич, который застрял за столом, хмурясь и листая бумаги, и Ризли, который навис над Ричем и что-то шепчет тому на ухо. Решено, что Чарльз Брэндон, бросив все дела, отправится восстанавливать порядок в Линкольншире. Чарльз скор на расправу, и мы надеемся, что он не проявит излишней суровости к беднякам. Лорд-канцлер Одли, который выехал в Виндзор, должен вернуться в свои земли на случай, если искра перекинется и пожар разгорится в Эссексе.

– Каково это, Сухарь? – спрашивает Фицуильям. – Ощущать себя наследником престола?

Он отмахивается от шутки.

– Но король выбрал вас! – не унимается Фиц. – Сэр Ричард Рич, вы свидетель.

Неуверенное бурчание со стороны Рича, который с головой зарылся в бумаги.

Фиц говорит:

– После принятия закона о престолонаследии король может выбрать наследником вас. Парламент может провозгласить вас королем, вы согласны, Рич?

Предположим, парламент выпустит билль, провозглашающий меня, Ричарда Рича, королем? Если Рич и слышит дальнее эхо из дней Томаса Мора, то виду не подает.

– Рич не поднимет головы, – замечает Фиц. – Вероятно, я ошибаюсь, но чего от меня ждать, я же не правовед. Впрочем, мои уши меня не обманывают. Он назвал вас следующим королем, Сухарь. И мне показалось, в последнее время юный Грегори смотрится юным принцем.

– После того, как вернулся из Кеннингхолла, – отвечает он, – где провел лето с Норфолком.

– Если мятежники не угомонятся, – говорит Фиц, – придется выпускать дядюшку Норфолка, хочет того Гарри или нет. У него есть силы на востоке, да и на севере его побаиваются.

Рич замечает, продолжая скрипеть пером:

– А никого нельзя отозвать из Ирландии?

– Мы с трудом удерживаем Пейл, – отвечает он. – Я бы оставил это проклятое место, но наши враги в Европе немедленно разобьют лагерь у нас на пороге. Милорд архиепископ, – оборачивается он к Кранмеру, – вы должны вывезти жену из Лондона и спрятать в каком-нибудь скромном доме…

Архиепископ издает вскрик – приглушенный, словно Иона из чрева кита.

Рич решает не церемониться:

– Перестаньте, милорд архиепископ. Мы знаем, что вы женаты.

– Все до одного, – говорит Фиц.

– Никто не собирается вас выдавать, – продолжает Рич. – Король вас глубоко почитает, и если он предпочитает не знать, и мы не станем вмешиваться.

– Я молю Господа, – говорит архиепископ, – чтобы Он смягчил сердце короля, внушил тому, что супружеские узы – благо, которое никому нельзя запрещать.

– Он ценит супружеские узы, – замечает Фицуильям. – Странно, что отказывает в них другим.

– Дайте ему время, – говорит он. – Я знаю, Рич, вы и ваши клерки из палаты приращений рветесь в бой, и я сожалею, что пнул вас ногой под столом, но король не должен думать, будто мы подталкиваем его к решению, которое он не хочет принимать.

– Но у нас же есть план распустить крупные монастыри? – спрашивает Рич.

– У нас всегда есть план.

Зовите-меня выпрямляется, отрывается от бумаг Рича: заметив в стекле свое отражение, изучает нечеткий силуэт, поправляет угол шляпы.

– Милорд архиепископ, успокойте жену, все обойдется. Я слыхал, она не говорит на нашем языке. Должно быть, она вздрагивает от каждой тени. Мятежники сюда не доберутся.

– Вы так думаете? – спрашивает Кранмер. – Легко вам говорить, Ризли. Нельзя недооценивать наше положение, мы не готовы отразить угрозу. Я не верю, что мы имеем дело с жалкими одиночками, и подозреваю происки императора. Среди окружения его величества есть те, кто видит будущее без него. Дай им волю, они сделают Марию своим знаменем, и тогда не миновать войны. Не нужно меня успокаивать, мастер Ризли. Мне доводилось видеть, на что способны люди по отношению к своим братьям и сестрам. В Германии я был на поле боя. Я не всю жизнь просидел в Кембридже.

Он отворачивается от архиепископа и подходит к окну. Внизу, в лучах низкого солнца, король со своими джентльменами стоит у мишеней. На другом берегу реки, невидимые за деревьями, ученые мужи в Итоне зубрят свои книги и возносят молитвы в часовнях и молельнях во славу своего основателя, блаженной памяти Генриха Шестого.

Рич присоединяется к нему, молча становится рядом. Внизу, в тающем свете полудня, мелькает серебристый, словно спинка лосося, проблеск: королева, в сером с серебром платье, вышла к лучникам.

– Кажется, она… округлилась, – замечает Рич.

– Любит поесть, ничего больше. Она еще не понесла. Леди Рочфорд докладывает мне, когда у нее начинается обычное женское. На свете не найдется мужа более внимательного, чем я.

– Та, другая, в конце была кожа да кости. Тощая старуха.

Король поднимает глаза, словно почувствовав, что за ним наблюдают. Машет рукой: лорд Кромвель, не хотите отвлечься?

Он трясет только что пришедшим письмом, чешет голову, показывая, что занят. Солнечное сияние меркнет, от реки наползает зеленоватый свет. Купаясь в нем, король вытягивает губы, изображая капризного ребенка. Затем сдергивает шляпу и показывает в сторону Датчета: я постреляю до темноты.

Как, уже октябрь? Как быстро пролетело лето!

Хелен вышила другой платок, взамен того, что он возил в Шефтсбери. Изобразила лавр, что живет вечно, и плющ, что вечно зелен.



В лондонские гильдии приходит приказ: собрать и вооружить людей. За рекой Гумбер видны сигнальные огни мятежников. Определенно Йоркшир готов восстать.

– Лорд Кромвель их утихомирит, – улыбается Фицуильям. – В Йоркшире ценят его доброе слово.

Король поднимает бровь. Он вынужден объясниться, чего терпеть не может:

– В прежние времена, ваше величество, там угрожали убить меня.

Мастер Ризли добавляет:

– Йоркширцы ненавидели милорда хранителя печати за его службу кардиналу.

– Сэр, – спрашивает Рич, – не стоит ли прислушаться к словам архиепископа и спрятать леди Марию?

– Что вы предлагаете? – спрашивает он. – Заковать ее в цепи?

Король смущен:

– Никогда не поверю, что мятежники используют против меня мою дочь. Присматривайте за ней.

– За ней присматривают.

В Лондоне запрещены все сборища, включая воскресные развлечения. Лошади реквизированы, гарнизон в Тауэре усилен. Пусть торговцы пополняют запасы шерсти и готовой материи, давая работу эссекским надомникам и своим подмастерьям: мы помним, на что способны праздные руки. Хозяевам надлежит присматривать за слугами. Всем священникам и монахам следует сдать любое оружие, которое у них имеется, за исключением ножичков для нарезки мяса за столом.

К нему приходит Ризли: вам велено забрать в Тауэре королевские золотые блюда и переплавить их в монеты, после чего как можно скорее вернуться в Виндзор.

Он отвечает, я собираюсь встретиться с Шапюи.

Ходят слухи, что одного из его доверенных чиновников по имени Беллоу схватили и ослепили. Затем замотали в шкуру свежеубитого быка и спустили на него собак.

Он вспоминает Беллоу, каким тот был. Вероятно, теперь его не признал бы собственный отец. Только Господь узнает Беллоу, восстановит его черты, когда будет воскрешать мертвых.

Он думает, откуда они знали, что собаки достаточно голодны? Посадили их в загон и морили голодом? Даже его собственные сторожевые псы не стали бы есть живого человека.



Посол говорит:

– Мне известно, что герцог Норферк в Лондоне и жаждет вас увидеть. «Ну где же, где же Кремюэль?» Можно подумать, герцог влюбился.

– Он думает, я сумею вернуть ему доверие короля.

– Генрих считает, что герцог оказал недостаточное уважение останкам бедного Фицроя, – говорит посол. – Король просил похоронить его тихо, а герцог погрузил умершего бастарда на телегу.

– Должно быть, вы изрядно повеселили этой историей императора. В своих депешах.

– Я полагаю, Норферк разозлился на юношу за то, что он умер. Как поживает мадам Джейн? Еще не наскучила Генриху?

– Судите сами, как несправедливо судят о моем господине, – отвечает он. – Непостоянство ему несвойственно, даже вам придется это признать. Он прожил с Екатериной двадцать лет, семь лет ждал Болейн.

– У него были конкубины. Впрочем, у кого из правителей их нет? Мать Ричмонда, сестра Болейна, с которой король делил ложе до Анны. При дворе гадают, кто следующая? Говорят, Норферк проталкивает свою дочь. Должен же бы от нее хоть какой-то прок, и кто знает, может быть, Генрих захочет позабавиться с вдовой сына?

– Эсташ…

– Я гляжу, вы не в настроении шутить.

– В воздухе висит запах измены. От него у меня глаза слезятся, а зубы скрежещут.

Шапюи бормочет что-то печальное.

– Если ваш господин собирается послать помощь нашим мятежникам, пусть не спешит.

– Вы называете их мятежниками? А я думал, это кучка подвыпивших болванов. Какое дело до них моему господину?

– Никакого. Если он не прислушивается к дурным советам, которые получает из ваших всегдашних дурных источников.

Он воображает, как переворачивает Монтегю и других Полей вверх тормашками и лупит по пяткам, пока тайны не изливаются у них изо рта. Воображает, как складным ножом вскрывает сердце Николаса Кэрью, точно устрицу. Как трясет Гертруду Куртенэ, пока измена не осыпается с нее, словно осенняя листва. Как рассекает череп ее мужа, маркиза Эксетерского, и тычет указательным пальцем во мрак его зловещих замыслов.

– Я не стану жалеть об этих волнениях, если благодаря им изменников удастся вывести на чистую воду, – говорит он.

Шапюи потрясен:

– Вы же не принцессу имеете в виду?

– Мария должна сообщать мне обо всех попытках на нее повлиять. Любое письмо она обязана передать мне прямо в руки.

– Кстати, – замечает посол, – я слышал, Куртенэ пригрели любовницу Томаса Гуйетта. Это проявление милосердия.

– Это долг. Бесс Даррелл была с Екатериной до конца.

– Ангельское личико, – замечает посол, – и ангельский нрав. Ах, Томас, всегда находятся женщины, которым на роду написано страдать. Нежные создания, защищать которых Господь доверил нам.

Брюкнер Паскаль

– Я сказал Марии, я сделал для нее все, что мог. Малейшее проявление сочувствия к бунтовщикам – и я снесу ее голову с плеч.

Божественное дитя

– Неужели, Томас? – Посол улыбается. – Мы же давно играем в эту игру, не правда ли? Ваш долг приходить ко мне и похваляться могуществом вашего короля и тем, как обожают его подданные. А мой долг восклицать, Кремюэль, вы держите меня за дурака! Вы заранее знаете, что я вам скажу, а я знаю, что услышу от вас. Почему бы нам для разнообразия не перейти к сути?

– Извольте, – говорит он. – Bы услышите нечто новое. Если ваш господин попытается свергнуть моего короля в его собственной стране, я найду способ отплатить, заключив союз между моим господином и немецкими правителями, которых император считает своими подданными.

Каролине Томпсон
– Сомневаюсь, мон шер, – мягко замечает посол. – Все эти разговоры ни к чему не ведут. Хоть Генрих и ненавидит папу, но Лютера он ненавидит еще сильнее. Да вы и сами как-то признались мне, что терпеть его не можете. Я полагаю, вы склоняетесь к швейцарским еретикам, для которых облатка всего лишь кусок хлеба.

– Вы решили меня исповедовать?

Господь, не в силах успеть повсюду, создал матерей. Еврейская пословица
– У вас слишком много тайн. У вас и у вашего архиепископа.

Он думает: если Шапюи знает о жене Кранмера, он прибережет это знание про запас и пустит в ход, когда сможет принести наибольший вред.

В день, когда ей исполнилось восемь лет, маленькая Мадлен Бартелеми заразилась болезнью страха. Девочка забыла на солнце тарелку с персиками; испорченные и слипшиеся плоды благоухали, однако гниль, проникшая до самых ядер, источала черную жижу, в которой копошились осы и мухи. Это стало ужасным открытием для Мадлен - она вдруг поняла, что ее ожидает. Картина разложения была красноречивее всяких слов. Окончательно запугали ее родители, ибо, по их утверждению, будущее представляло собой некую страну зла, а ключи от нее только им и были доступны.

– Хлеб может быть не только чем-то одним, – говорит он. – Как и все остальное.

– Если Генрих покарает вас за вашу ересь, это будет… – Шапюи задумывается, – это станет трагедией, Томас.

Отныне страх не покидал ее, рос вместе с ней, руководя ею как в словах, так и в поступках. Когда она достигла совершеннолетия, отец предъявил ей счет за детство и юность. Так было заведено в этой семье жизнь здесь не дарили, а одалживали. Каждому следовало расплатиться с теми, кто произвел его на свет, отдать долг, неизбежно переходивший по наследству к потомкам. Мадлен было дано десять лет, чтобы внести сумму, которая могла увеличиться и даже удвоиться благодаря тщательно разработанной системе штрафов. Не желая уступить ни единого шанса неожиданностям всякого рода, она строго следовала установленному порядку, ибо надежность его была доказана временем. Прошлое являло собой спасительную пристань: все пути были уже проторены и опасная двусмысленность исключалась напрочь. Мадлен редко выходила из дома и никуда не ездила; поскольку ложилась она каждый вечер и вставала каждое утро в один и тот же час, знакомых у нее почти не было. Пребывая в западне под названием жизнь, нужно было экономить силы в ожидании конца. Завтрашний день, несомненно, будет хуже вчерашнего.

– Придете в Смитфилд посмотреть, как меня сжигают.

Это покорно-осторожное благоразумие до времени состарило ее. Одноклассники в школе презрительно насмехались над ее боязливостью. Ее отличала чрезмерная уступчивость, но такое своеобразие никакого интереса не вызывает. У нее не было друзей, она затаилась в своем ужасе. Подойти к чужим людям означало бы подставить себя под удар, иными словами - погубить. В восемнадцать лет это была унылая девица с тоскливым взором, до того тощая, что и намылиться трудно. Еще не озаренная светом зрелости, она уже лишилась юности. Только роскошные черные волосы, мягкими локонами падавшие на плечи, бросали отсвет молодости на эту скорбную физиономию.

– Это будет тяжкая обязанность.

– Черта с два. Купите себе новую шляпу.

Но нашелся мужчина, из числа дальних родственников, который проникся симпатией к безответной особе и стал ненавязчиво ухаживать за ней. Его не оттолкнуло, а скорее привлекло то, что она была совершенно лишена каких-либо отличительных черт. Мадлен бросила учебу и вышла за него замуж, не задаваясь вопросом, любит ли она этого человека. В понятии \"любовь\" таилось так много неясного, что размышлять о ней было пустой тратой времени. В день свадьбы невеста, едва различимая под фатой, напоминала муху, попавшую в сети паука. Жениха звали Освальд Кремер; он был на двадцать лет старше жены и служил бухгалтером. Его манией были цифры, и все события повседневной жизни он укладывал в рамки счетных операций: определял количество молекул в капле воды, пылинок в луче света, крошек, оставшихся от разрезанного батона хлеба, плотность углекислого газа, скопившегося в его конторе к концу дня. Он дал согласие взять на себя долг Мадлен и высчитал чуть ли не до десятичных дробей, какими долями надлежит его выплачивать каждый час в течение десяти лет. В том, что касалось арифметических действий, он был неутомим и уже через несколько недель после венчания вывел уравнение своей супруги: безошибочно называл вес ее селезенки, печени и кишок, определил среднюю частоту пульса и мог ответить даже, какова окружность ее родинок и диаметр волос. Если не считать этой странности, он был человеком любезным, приятным, готовым на все, дабы угодить молодой жене, чьи скромность и сдержанность приводили его в восхищение.

Шапюи смеется.

– Простите меня, – говорит посол, – но я вам сочувствую. Сейчас вы наверняка острее чувствуете ваше низкое происхождение, о котором в иные времена, – вежливый кивок, – можно забыть. Ваши соперники при дворе могут собрать войско из арендаторов и вооружить его из арсеналов, которыми владеют с незапамятных времен. У вас арендаторов нет. Конечно, вы можете потратить часть своих богатств. Хотя содержание даже одного солдата, особенного конного, в это время года, при нынешних ценах на фураж… Я не решусь оценивать, но вы умеете это не хуже меня. Разумеется, вы можете сами взять в руки оружие…

Страх не убивает - он мешает жить. Едва выйдя замуж, Мадлен целиком посвятила себя хозяйству. Она содержала дом в полном порядке и сама готовила, пока муж был на работе. Прежде она была послушной девочкой и тихой барышней, а теперь стала образцовой супругой. За одним лишь исключением: ее пугала интимная сторона брака, и она страшилась приближения ночи, когда нужно было отправляться спать. Чтобы мужчина проник в нее, как вор, расплющив своим голым телом и дыша в ухо, а затем под шумок оставил на память в ее чреве цепкое маленькое существо, которое впоследствии разрастется до немыслимых размеров? Ужаснее этого ничего и представить было нельзя! В течение нескольких месяцев она отказывала Освальду, укрываясь в отдельной спальне. Ей было отвратительно любое прикосновение, даже невинное поглаживание по руке, а поцелуй равен изнасилованию. Когда же Освальд начинал домогаться ее всерьез, она трепетала, падала в обморок. Он проявил терпение, долго вымаливал ее согласия удовлетворить законные притязания, и ему пришлось ждать полгода, прежде чем брак обрел свою завершенность. Это оказалось страшным испытанием: как он ни извинялся, как ни проклинал природу, обрекшую человека на подобные эксцессы, жена оставалась холодна, будто лед, и до крови искусала губы. Он сделал еще две попытки в последующие ночи, затем, приведенный в отчаяние этой холодностью, не посмел более настаивать и утешился, подсчитав количество израсходованной на эти упражнения энергии, число сперматозоидов, внедрившихся в Мадлен, и скорость воспроизводства новых в себе самом.

– Дни, когда я был солдатом на поле боя, миновали.

Помимо совокупления, молодую женщину крайне огорчала перспектива материнства. Подарить кому-то жизнь означало приоткрыть дверь, куда мог в любой момент ворваться посторонний. Разве не означало это сказать ему: \"Входите, здесь все принадлежит вам, делайте со мной что угодно\"? А опасность родов, а превратности воспитания? Кроме того, имела ли она право ввергнуть в хаос существо еще более хрупкое, нежели сама? Если же зачатие было неизбежным, то она предпочла бы получить семя от какого-нибудь выдающегося ученого, например, лауреата Нобелевской премии, принадлежавшего к духовной элите общества. Но продажу нобелевской спермы запретили с тех пор, как разразился скандал, связанный с кончиной лауреата в области ядерной физики, В больницу к этому ученому-ирландцу ворвалась целая толпа фанатиков, желавших выдавить последние драгоценные капли жидкости, дарующей жизнь. Когда их застала за этим занятием медсестра, они сбежали, однако успели все же отрезать у умирающего член. С той поры все нобелевские лауреаты, независимо от сферы деятельности, обзавелись поясами целомудрия и носили их, не снимая даже на ночь.

– Но никто за вами не последует. Даже лондонцы. Они потребуют командиров из знатных господ. В Италии углежог или конюх может основать благородный дом и оставить потомкам славное имя. Но в Англии такое не пройдет.

Вскоре Мадлен забеременела, что было подтверждено соответствующими анализами, как если бы некое насмешливое божество задалось целью обречь ее на это тягостное испытание. Страхи молодой женщины удвоились: она страдала при мысли, что рождение человека представляет собой некую лотерею, подчиненную таинственным комбинациям генов. Отчего нельзя выбрать потомство, как покупают приглянувшуюся вещь в большом магазине? Аборты обществом осуждались, - итак, она осталась один на один со своим ужасом. Не могло быть и речи о том, чтобы отдать на съедение этому веку маленького человечка, не обложив его предварительно дипломами и прочими козырями единственной броней против случайностей жизни. Но как обеспечить ему преимущество, не доступное даже королям и богачам, как сделать его существом, стоящим над всеми, как добиться, чтобы он на голову превосходил будущих своих товарищей? Мадлен долго размышляла над этим, подгоняемая неотложностью задачи. Каждая истекшая минута означала упущенную возможность. И вдруг ее осенило!

Ни молитва или библейский стих, ни ученость или острый ум, ни жалованная грамота с печатью или писаный закон не сделают из виллана знатного человека. Никакая ловкость или коварство не превратят его в Говарда, Чейни, Фицуильяма, Стенли или Сеймура. Даже в годину бедствий.

Он говорит:

Это было так просто, так ослепительно ясно; она поражалась, что никому прежде подобная мысль не пришла в голову. Ей нужно было одним скачком преодолеть несколько этапов: зачем тупо ждать возраста шести лет, чтобы отправить отпрыска в школу, когда можно приступить к его образованию с первых же недель беременности? Следовало начать немедленно, не дожидаясь родов, - все будет зависеть от числа дней, быть может, даже часов, последовавших за зачатием. Она не потерпит, чтобы крохотный бездельник девять месяцев бил внутри нее баклуши. Она станет матерью и учительницей одновременно, а чрево ее превратится в классную комнату. Однако ей, для успешного осуществления этого плана, необходима была помощь. Освальд, погруженный в свои расчеты, мало на что годился; и поскольку ей претила мысль обратиться за какой бы то ни было поддержкой к родителям, она открылась своему гинекологу, доктору Фонтану.

– Посол, я должен вас оставить и переправиться через реку к Норфолку. Иначе его сердце будет разбито.

Шапюи говорит:

Этот любезный мужчина средних лет, с седеющими уже волосами и слегка близорукий, отдавал явное предпочтение приятному разговору, а не медицине как таковой. Профессию он избрал под влиянием юношеского альтруизма, не выдержавшего монотонной череды женских тел с присущей им патологией. Он осматривал пациенток с явной неохотой, торопясь вернуться к беседе, чтобы затушевать словом уступку неприятным физиологическим проявлениям. Будучи холостяком - ибо слишком частое соприкосновение с беременным чревом излечило его от желания заиметь потомство, - он жил со своей сестрой Мартой, забитой и болезненной старой девой, у которой глаза были вечно на мокром месте. Поскольку он был из тех людей, что злоупотребляют своей силой, Марта злоупотребляла возможностями слезных желез; поводом для рыданий ей служил любой пустяк: наступление темноты, разбитый стакан, выпавший из рук предмет. Она стремилась увлечь собеседников в царство вечной скорби и в каждом безошибочно находила сокрытое страдание, способное вызвать слезы. Брат с сестрой делили одну квартиру на двоих и никогда не расставались.

– Он рвется в гущу событий. Хочет стать героем, схватить славу за хвост. Перебить кого-нибудь, пусть даже простых дубильщиков или кровельщиков. Я слыхал, герцог воодушевлен. Надеется, что эта напасть вас погубит.

Когда в один прекрасный день Мадлен поведала о своих планах Фонтану, медик попытался мягко отговорить ее. Она не первая соблазнилась подобными фантазиями. Существует, впрочем, несколько более или менее надежных способов пробудить способности зародыша in utero[1]: начиная от гаптономии, диалога посредством рук, и кончая сонорными поясами, закрепляемыми на животе матери. Но ее замыслу ни один из них в полной мере не соответствовал. По правде говоря, сам доктор считал такое намерение безрассудным - у маленького существа, целиком поглощенного своим развитием, нет физической возможности учиться. Эта отповедь отнюдь не смутила Мадлен, напротив, укрепила ее решимость. Осмелев еще больше, она незамедлительно приступила к разработке программы обучения. Вычитав где-то, что матери Эйнштейна и Оппенгеймера, будучи беременными, пели по три часа в день, она взяла за обыкновение мурлыкать себе под нос старинные баллады и французские народные песенки. Она стала ходить по музеям, дабы созерцать там шедевры живописи и скульптуры, вечерами же слушала классическую музыку. На улицах она порой застывала перед хорошенькой девушкой или красивым мужчиной, стараясь проникнуться их очарованием, зато обходила за версту горбунов, инвалидов и бродяг, никогда не смотрела по телевизору фильмы со сценами насилия и отгоняла прочь все унылые мысли. Она вменила себе в обязанность читать каждый день звучным голосом учебники для начальной школы, в надежде преподать путем внушения основы познания сидевшему в ней будущему ученику. Наконец, она занималась тем, что выстукивала на зубах кончиком карандаша ободряющие послания при помощи сигналов азбуки Морзе: \"Кто бы ты ни был, мальчик или девочка, я люблю тебя, ты уже сейчас лучше всех\".



Но поскольку делалось это на любительском уровне, она решила освоить более высокую ступень. Осознанно отказавшись от методов, которые описал ей доктор Фонтан, она разработала собственную систему преподавания, приобрела дорогостоящую аппаратуру и нашла ей должное применение: поместила во все отверстия (включая те, что невозможно назвать из соображений благопристойности) микрофоны, соединенные с магнитофоном, способным проигрывать одновременно семь предварительно записанных кассет. Спереди проникали базовые понятия алгебры и геометрии, а сзади в то же самое время происходило обучение английскому (My tailor is rich[2]) и немецкому (Der Tee ist gut[3]); через пищевод передавались начала истории и географии, тогда как два передатчика, укрепленные с помощью присосок на животе, неутомимо вещали, знакомя с величайшими творениями мировой литературы. А над всем этим Мадлен, вооружившись рупором, направленным в пупок, беспрестанно пела и болтала, уверенная, что ее лепесточку будет только полезен постоянный лингвистический душ. Это было весьма сложное и в некоторых отношениях крайне неудобное устройство, требующее поистине акробатической сноровки. Мадлен с удовольствием истязала себя, пока Освальд был на работе, - никакие жертвы не казались ей чрезмерными, ибо она вознамерилась сделать своего ребенка исключительным существом.

Отправляясь в цитадель Норфолка в Ламбете, он берет с собой Рейфа Сэдлера и Зовите-меня. Надеется, что присутствие Грегори сгладит углы.

Однако только упорством своим она не могла преодолеть основное затруднение: никогда ей не достичь цели в этих полуподпольных условиях. Без союзника было никак не обойтись. Испив чашу унижения до дна, она вновь обратилась к доктору Фонтану, настаивала, молила. Взволнованный решимостью молодой женщины, тот призадумался. Фонтану, руководившему отделением, было скучно в больнице: для него не осталось никаких тайн в том, что касалось интимных проблем больных в сфере мелкого ремонта чрева и гениталий. Он негодовал при мысли, что жизнь, эта неведомая сила, управляет созиданием нашего рассудка, нашего ума. Отчего бы не обойти природу с тыла, повелев ей ускорить свое движение? Поскольку он стремился выйти из узкого круга своих обязанностей и заняться чем-то более значительным, просьба мадам Кремер явилась для него знаком судьбы. Сверх того, Мадлен представляла собой идеальный тип подопытного животного - невежественного и одновременно на все готового.

Большой зал во дворце герцога напоминает лавку оружейника, а Томас Говард, расхаживающий туда-сюда, выглядит более изнуренным и мосластым, чем обычно. Словно пережевывает и переваривает себя изнутри.

Из чистого любопытства Фонтан неофициально собрал консилиум из своих друзей - в числе которых были педиатр, фармаколог, нейробиолог, акушер - и задал им вопрос напрямую: можно ли внедрить в эмбрион начатки образования счет, чтение, письмо, - не нарушив при этом его физического здоровья? Ответом присутствующих было единодушное \"нет\" - это совершенно невозможно. Не согласятся ли они все же принять участие в подобном эксперименте? Нет, это будет даром потраченное время.

– Кромвель! Нет времени на разговоры. Я здесь, чтобы отдать приказы лично и выдвигаться в путь. На север или восток, куда велит король. У меня шесть сотен вооруженных всадников и пять пушек. Пять, и все мои! У меня артиллерия…

– Нет, милорд, – произносит он.

Фонтан не настаивал больше - он столкнулся с тем же скептицизмом, что проявил сам при первом разговоре с мадам Кремер. Но мысленно дал клятву попробовать. Мадлен пробудила в нем, хотя он не вполне отдавал себе в этом отчет, давно утерянную предприимчивость студенческих лет. В этом странном деле ему почудилась золотая жила, истинное сокровище, - возможно, через несколько месяцев он сумеет доказать своим малодушным коллегам, как они ошиблись. Обретя веру в себя, доктор бросился в эту авантюру с горячностью, удивившей и встревожившей его сестру Марту, которая неустанно взывала к благоразумию и заранее предвидела худшее. Но в конце концов он сумел склонить ее к сотрудничеству, получив, таким образом, медсестру и одновременно лаборантку, достойных доверия.

– И я могу собрать еще полторы тысячи. – Герцог ударяет Грегори по плечу. – Отлично! Ты при оружии и в седле? Смышленый малый этот ваш Грегори, Кромвель. Какое лето мы провели! Он гонял лошадей в хвост и в гриву. Надеюсь, с женщинами будет помягче.

Фонтан обещал Мадлен целиком посвятить себя ее младенцу - дабы тот приобрел неоспоримое преимущество над всеми прочими - и приступил к работе в обстановке полной секретности. Ведь столько людей уже занималось проблемами предродового воспитания! Главным же было сохранить все в тайне от бабушки с дедушкой и от Освальда: первые исключались по причине излишней властности, последний - в силу того, что уже выполнил свой долг производителя. Дальнейшее не имело к нему никакого отношения.

А что до женщин… нет, про герцогиню скажу потом, решает он. Сначала развеять его иллюзии.

Часть первая

– Грегори останется дома, – говорит он. – Однако король велел выступить моему племяннику Ричарду. Он возьмет пушку из Тауэра. Генрих объявил сбор в Бедфордшире, у Ампхилла.

– Туда я и отправлюсь, – говорит герцог. – Гарри перебрался в Тауэр?

Глава I

– Нет, остался в Виндзоре.

ВНУТРИМАТОЧНАЯ РЕСПУБЛИКА

– Возможно, он прав. Мне рассказывали, что в старые времена чернь вытащила архиепископа Кентерберийского из Тауэра и снесла ему голову. А Виндзор выстоит против любой напасти, за исключением Божьего гнева. Выстоит против этих дурней, если каждый джентльмен исполнит свой долг. Скольких готовы выставить вы, Кромвель?

Несмотря на весь энтузиазм Фонтана, ему удалось найти чудодейственное решение отнюдь не за несколько дней. Для начала он ограничился простыми химическими соединениями: Мадлен были сделаны инъекции из смеси гормональных препаратов, аминокислот и эндорфинов, призванных активизировать умственную деятельность маленького существа еще до того, как сформируется мозг. Предполагалось, что эта жидкость, проникая через артериальную систему и плаценту, окажет благотворное, хотя и неясное воздействие для ускоренного развития извилин у крохотного червячка, что позволит сразу же усваивать передаваемые матерью понятия. В сравнении со сложностью поставленной цели это был весьма примитивный метод, и Фонтан, принужденный удовлетвориться им, изнывал от нетерпения.

– Сотню.

Ему хочется провалиться сквозь землю.