Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Уве Тимм

Открытие колбасы «карри»

Хансу Тимму (1899–1958)


1

Минуло уже добрых двенадцать лет, как я в последний раз ел колбасу «карри» у ларька фрау Брюкер. Ее закусочная находилась в портовом квартале Гамбурга на Гросноймаркт — грязной, мощенной булыжником, подвластной всем ветрам площади. На ней приютились несколько деревьев с взлохмаченными кронами, один писсуар и три торговые палатки — место встречи бомжей, тут же рядом распивавших из пластиковых канистр красное алжирское вино. С запада ее ограждает серо-зеленый застекленный фасад здания какого-то страхового агентства, позади него — церковь Святого Михаила, после полудня ее купол отбрасывает на площадь густую тень. Во время войны этот квартал сильно пострадал от бомбежек. Уцелело всего лишь несколько улиц, на одной из них жила моя тетя, к которой, ребенком, я часто бегал, правда тайком. Запретил отец. Маленькая Москва, так называли эту местность. Рыбацкое поселение тоже было неподалеку.

Спустя годы, наезжая в Гамбург, я всякий раз отправлялся в этот квартал, бродил по его улицам, проходил мимо дома моей тети, которая уже много лет как умерла, чтобы под конец — и это было единственной причиной моих прогулок — поесть колбасы «карри» у прилавка ларька фрау Брюкер.

— Привет, — говорила фрау Брюкер так, словно я был здесь только вчера. — Как всегда — одну?

Она принималась возиться с огромной чугунной сковородой. Время от времени шквалистый ветер забрасывал в лавку мелкий спорый дождь, несмотря на козырек навеса: узкий кусок брезента в серо-зеленых маскировочных пятнах, к тому же дырявый, отчего поверх него пришлось натянуть еще и полиэтиленовую пленку.

— Мои дела тут совсем плохи, — говорила фрау Брюкер, вытаскивая ситечком картошку фри из кипящего масла, она рассказывала о том, кто за последнее время переехал из квартала, кто умер. Всех этих людей, имена которых мне ничего не говорили, либо разбивал паралич, либо они страдали от опоясывающего лишая или избыточного сахара в крови, а то и вовсе покоились на местном Ольсдорфском кладбище. Фрау Брюкер по-прежнему обитала в том же доме, в котором некогда жила и моя тетя. — Вот, погляди! — И она вытягивала руки, медленно поворачивая ладони. Суставы пальцев походили на толстые узелки. — Это подагра. Глаза тоже сдают. Все, на будущий год, — уверяла она, и это повторялось в каждый мой приезд, — закрываю свой ларек, окончательно. — Она брала деревянные щипцы и выуживала из банки огурец собственной засолки. — Ты их очень любил, с самого детства. — Огурец я всегда получал бесплатно. — И как только ты можешь жить в этом Мюнхене?

— Там тоже есть ларьки с едой.

После этого она умолкала ненадолго. Потому что потом, и это тоже являлось частью нашего ритуала, говорила:

— Да-а? Там и колбаса «карри» есть?

— Нет, во всяком случае, не такая вкусная.

— Ишь ты, — усмехалась она и на глазок трусила на горячую сковороду порошок карри, затем нарезала ломтиками телячью колбасу, кромсала как придется белую колбасу и добавляла туда еще и сладкой горчицы. — Теперь уж наверняка продерет. — Она демонстративно передергивалась: «Бр-р-р», плюхала на сковороду кетчуп, все легонько перемешивала, посыпала черным перцем и осторожно перекладывала куски колбасы на бумажную тарелку. — Это настоящая, чем-то напоминает вкус ветра. Поверь мне. Жгучему ветру нужны жгучие приправы.

Ее ларек со снедью действительно стоял на углу площади на самом юру. В том месте, где полиэтиленовая пленка крепилась к стойке, образовалась дыра, и резкие порывы ветра то и дело опрокидывали один из пластмассовых столов в виде рожка для мороженого. За такими рекламными столиками с плоским изображением на них мороженого можно было есть также тефтели и эту, как я уже говорил, единственную в своем роде колбасу «карри».

— Я окончательно прикрываю свою лавочку, решено.

Она говорила так всякий раз, и я был уверен, что в следующем году снова увижу ее. Однако год спустя ее ларек бесследно исчез.

Я перестал заглядывать в этот квартал, можно сказать, даже думать забыл о фрау Брюкер и вспоминал о ней лишь временами, оказавшись в Берлине, Касселе или где-нибудь еще у ларька с горячей едой, а также всякий раз, когда среди знатоков заходил спор о том, где и когда впервые появился рецепт приготовления колбасы «карри». Большинство, нет, практически все ратовали за Берлин конца пятидесятых. Я же отдавал пальму первенства исключительно Гамбургу, и именно фрау Брюкер, отстаивая более раннюю дату ее авторства.

Это большинство вообще сомневалось, что существует некий рецепт колбасы «карри». Да еще придуманный вполне конкретным лицом. Разве он не имеет ту же историю, что мифы, сказки, легенды, предания, над созданием которых трудился не один человек, а многие? Разве существует изобретатель тефтелей? Такие блюда, скорее, достижение целого коллектива. Они пробивали себе дорогу в жизнь постепенно, в соответствии с материальным достатком, как, к примеру, это, вероятно, получилось с тефтелями: оставались куски хлеба и немного мяса, однако надо было хоть как-то набить желудок, вот и пришлось прибегнуть к некоторым ухищрениям и попробовать использовать оба продукта разом, смешав вместе хлеб и мясо. До этого могли додуматься многие, примерно в одно и то же время, в разных местах, что доказывают разные названия: «мясной кругляш», «фрикаделька», «мясная палочка», «заячье ушко», «мясная лепешка».

— Вполне возможно, — говорил я, — но с колбасой «карри» дело обстоит совсем иначе, уже одно название свидетельствует об этом, оно соединяет что-то очень далекое с самым близким, знакомым, карри — с колбасой. Авторство этого соединения, равноценного открытию, принадлежит фрау Брюкер, а приходится оно примерно на середину сороковых годов.

Моя память хранит одно воспоминание: я сижу на кухне у своей тети, в квартире на Брюдерштрассе, и в этой темной кухне, стены которой почти до середины выкрашены масляной краской цвета слоновой кости, сидит и фрау Брюкер, что живет в том же доме на последнем этаже, под самой крышей. Она рассказывает о спекулянтах, грузчиках, моряках, о мелких воришках и ворах, о проститутках и сутенерах, которые приходят к ее ларьку. Вот это были истории! И все всамделишные, непридуманные. Фрау Брюкер утверждала, что причиной тому ее колбаса «карри», она развязывает языки и обостряет чувства.

Так отложилось в моей памяти, и я начал наводить справки. Я расспрашивал о ней родных и знакомых. Фрау Брюкер? Кое-кто еще хорошо помнил ее. И ларек с горячей едой, принадлежавший ей. Но она ли придумала эту колбасу «карри»? И как? Этого никто не мог мне сказать.

Даже моя мать, которая обычно помнила всякую ерунду вплоть до самых мельчайших подробностей, ничего не знала об изобретении рецепта колбасы «карри». Вот над желудевым кофе фрау Брюкер долго колдовала, тогда и такого-то практически не было. Как только она открыла после войны свой ларек, то стала продавать в нем горячий желудевый кофе. Моя мать еще помнила его рецепт: надо собрать желуди, высушить их в духовке, очистить от кожуры, измельчить и поджарить. После этого добавить к желудям обыкновенный суррогатный кофе. Получался терпкий кофейный напиток. Кто долго пил такой кофе, тот, как утверждала мать, постепенно терял вкус. Желудевый кофе дубил язык. Поэтому в голодную зиму 1947 года таким любителям желудевого кофе хлеб с опилками казался на вкус не хуже, чем хлеб из лучшей пшеничной муки.

Потом еще эта известная всем история с ее мужем. Фрау Брюкер была замужем? Да. Но однажды она выставила его за дверь.

Почему?

Этого мать не могла мне сказать.



На другое утро я поехал на Брюдерштрассе. Дом тем временем отремонтировали. Как я и предполагал, фамилия фрау Брюкер на доске с кнопками звонков не значилась. Истертые деревянные ступени лестницы заменены на новые, обитые по краю латунными полосками, свет на лестничной клетке горел ярко и не гас до тех пор, пока я не добрался до верхнего этажа. Раньше его хватало всего на тридцать шесть ступенек. Детьми мы соревновались, кто за это время сумеет добраться до самого последнего этажа, где жила фрау Брюкер.

Я шел по улицам квартала, узким, без единого деревца. Прежде здесь жили рабочие порта и верфи. Дома постепенно отреставрировали и, поскольку центр города совсем недалеко, переоборудовали старые квартиры в роскошные апартаменты. На месте прежних молочных, галантерейных лавок и бакалейных магазинов открылись бутики, салоны красоты и художественные галереи.

Остался лишь маленький магазинчик бумажных товаров господина Цверга. В небольшой витрине среди покрытых пылью сигарет, сигарок и коробок с сигарами обращал на себя внимание мужской манекен в тропическом шлеме, с длинной трубкой в руке.

Я спросил господина Цверга, жива ли еще госпожа Брюкер, и если да, то где она.

— А что вы хотите? — недоверчиво осведомился он. — Магазин уже сдан.

Чтобы доказать, что знаю его с давних пор, я рассказал ему историю о том, как однажды — это произошло году в 1948-м — он залез на дерево: то было единственное в округе дерево, чудом уцелевшее во время ночных бомбежек, а после войны — от рук жителей, спиливавших все, что горело. Это был ильм. На него, спасаясь от собак, запрыгнула кошка. Она взбиралась все выше и выше, пока не очутилась так высоко, что не смогла слезть оттуда. Кошка просидела там всю ночь и до полудня следующего дня, когда вслед за животным, сопровождаемый любопытными взглядами многочисленных зевак, на дерево полез господин Цверг, за плечами которого был опыт службы в инженерных войсках. Но кошка, испугавшись его, забралась еще выше и скрылась в густой кроне ильма, и тут неожиданно выяснилось, что вскарабкавшийся на самый верх господин Цверг тоже не может спуститься на землю. Пришлось вызывать пожарную команду, которая с помощью лестницы освободила обоих, господина Цверга и кошку, из древесного плена. Он молча выслушал мой рассказ. Затем повернулся, вытащил из левой глазницы искусственный глаз и протер его носовым платком.

— Было время, — только и сказал он. Затем водворил глаз на место и высморкался. — Да, — признался он, — я был потрясен, когда оказался так высоко, не смог правильно оценить расстояние до земли.

Он был последним из прежних жильцов дома. Два месяца тому назад новый хозяин известил его о повышении арендной платы за жилье. Эта сумма оказалась для господина Цверга непосильной.

— Я бы поработал еще, хотя в будущем году мне стукнет восемьдесят. Как-нибудь перебьюсь. Пенсия? Есть, конечно. С голоду с ней не помрешь, но и не проживешь. Теперь здесь откроют какую-то винотеку. Поначалу я было решил, что это будет вроде музыкального салона. Фрау Брюкер? Нет, давно съехала. Наверняка ее уже нет в живых.

Но все-таки я повстречал ее. Она сидела у окна и вязала. Сквозь штору в комнату проникал мягкий солнечный свет. Пахло масляной краской, мастикой для пола и старостью. Внизу, при входе, по обе стороны длинного коридора сидело много старых женщин и лишь несколько мужчин, на всех были войлочные домашние тапки, на руках ортопедические манжеты, и все смотрели на меня, словно давно ожидали моего приезда. Комната двести сорок три, так сказал внизу портье. Я ходил в адресный стол, там мне и дали ее адрес. Городской дом престарелых в Харбурге.

Я не узнал ее. Когда я видел фрау Брюкер в прошлый раз, ее волосы уже были седыми, а теперь они стали еще и тонкими, нос, казалось, вырос, и подбородок тоже. Некогда сияющая голубизна глаз теперь подернута млечным цветом. А вот на пальцах рук не было прежних узловатых утолщений.

Она утверждала, что хорошо помнит меня.

— Ты приходил еще мальчиком в гости и сидел у Хильды на кухне. Потом бывал иногда у моего ларька.

Тут она попросила разрешения потрогать мое лицо. Отложила в сторону вязанье. Я почувствовал, как ее руки легонько касаются моей головы, будто ищут что-то. Нежные, мягкие ладони.

— Подагра у меня прошла, зато теперь я совсем ничего не вижу. Как будто со мной заключили полюбовное соглашение. А у тебя больше нет бороды и волосы не такие длинные. — Она глядела не совсем на меня — чуть выше и немного в сторону, будто за моей спиной стоял кто-то другой. — Недавно приходил тут один, хотел всучить мне какой-то журнал. Я ничего не покупаю.

Едва я заговорил, она тут же перевела взгляд, так что теперь смотрела мне прямо в глаза.

— Я лишь хотел кое о чем спросить вас. Прав ли я, считая, будто после войны вы придумали рецепт колбасы «карри»?

— Колбаса «карри»? Нет, — сказала она. — У меня был только ларек с горячей едой.

На какой-то миг мне даже подумалось, что лучше бы я вовсе не приходил к ней и ни о чем ее не спрашивал. Мог бы и сам сочинить историю, которая соединила бы две вещи: вкус и мое детство. Теперь, после этого визита, я с таким же успехом могу что-нибудь измыслить.

Она засмеялась, словно увидела мою беспомощность, скорее даже разочарование, которое я не сумел скрыть.

— Да, — произнесла она наконец, — ты прав, но здесь в это никто не верит. Они только смеялись, когда я рассказывала им об этом. Сказали, что я рехнулась. Теперь я очень редко спускаюсь вниз. Да, это я придумала рецепт колбасы «карри».

— Но как?

— Это долгая история, — сказала она. — На нее уйдет уймища времени.

— У меня оно есть.

— Может быть, в следующий раз, — сказала она, — ты прихватишь с собой кусочек торта? А я сварю кофе.

Семь раз я ездил в Харбург, семь вечеров вдыхал запах мастики, лизола и застарелого жира, семь раз помогал ей скрасить постепенно переходящее в поздние вечера послеполуденное время. Она говорила мне «ты». Я обращался к ней на «вы», по старой привычке.

— Вот так живешь себе, не ожидаешь ничего, — говорила она, — а потом вдруг раз — и ничегошеньки не видишь.

Семь раз я приносил по торту, семь раз по здоровому тяжелому куску «Принца-регента», «Сахарного», «Мандаринов со сливками», «Сливочного сыра», семь раз приветливый служащий по имени Хуго приносил ей розовые пилюли от повышенного давления, семь раз я набирался терпения, смотрел, как она вяжет, слушал равномерное постукивание вязальных спиц. На моих глазах рождался перед пуловера для ее правнука, маленькое произведение искусства, вывязанный шерстяными нитками пейзаж, и, если бы мне кто-нибудь сказал, что это творение слепой, я бы никогда не поверил. Временами в меня закрадывалось подозрение, действительно ли она слепая, но потом я снова видел, как она неуверенными движениями находила в пуловере спицы и рассказывала дальше, порою ненадолго умолкая, когда задумчиво пересчитывала петли, проверяла край вязанья или отыскивала на ощупь другую нить — иногда ей приходилось использовать в работе две, а то и больше разноцветных нитей, — когда медленно, но всегда абсолютно точно попадала спицей в нужную петлю, при этом она казалась полностью отрешенной, и тем не менее глаза ее всегда были устремлены на меня, чтобы потом без спешки, но и без лишних заминок продолжить вязание и рассказ о неминуемых и случайных событиях, о том, кто и что сыграло свою роль в изобретении рецепта колбасы «карри»: боцман военно-морских сил, серебряный значок конника, двести беличьих шкурок, двенадцать кубов древесины, владелица колбасной фабрики, большая любительница виски, английский интендантский советник и рыжеволосая красавица англичанка, три разбитые бутылки с кетчупом, хлороформ, мой отец, смех во сне и многое другое. Обо всем этом она вспоминала без какой-либо последовательности, всячески оттягивая конец, смело опережала события либо вновь возвращалась назад, так что мне пришлось здесь кое-что отсеять, спрямить, объединить и сократить. Я позволю себе начать историю с воскресенья двадцать девятого апреля 1945 года. Погода в Гамбурге: преимущественно пасмурно, но без дождя. Температура между 1,9 и 8,9 градусов.

2.00. Обручение Гитлера с Евой Браун. Свидетели бракосочетания — Борман и Геббельс.

3.30. Гитлер диктует свое политическое завещание. Гросс-адмирал Дёниц должен стать его преемником в качестве главы государства и главнокомандующего вермахта.

5.30. Англичане переходят Эльбу вблизи Артленбурга.

Гамбург необходимо защищать как крепость, вплоть до последнего человека. Повсюду возводятся баррикады, создается фольксштурм, по всем госпиталям собирают героев, последний, самый последний, последний-наипоследний набор бросают на фронт, как и боцмана Бремера, который заведовал в Осло, в штабе адмирала, хранилищем навигационных карт. Начиная с весны 1944 года он был там, можно сказать, незаменим, пока не получил отпуск на родину, в Брауншвейг, куда и укатил. Он приехал к жене и своему годовалому сыну, которого увидел впервые, сын уже обзавелся зубками-в чем боцман не преминул убедиться — и говорил «папа». По окончании отпуска он снова отправился в свое хранилище карт и доехал до Гамбурга в переполненном вагоне пассажирского поезда, оттуда на военном грузовике до Плёна, на другой день конная повозка доставила его в Киль, откуда он намеревался морским путем добраться до Осло. Однако в Киле он был прикомандирован к противотанковому подразделению и после трехдневных занятий с фаустпатроном направлен в Гамбург, где ему надлежало явиться в новое подразделение, которое должно было вступить в свой последний бой в Люнебургской пустоши.

Он добрался до Гамбурга около полудня, подкрепился походным пайком — двумя ломтиками военного хлеба и маленькой баночкой ливерной колбасы — и отправился побродить по городу.



Прежде он не раз бывал в Гамбурге, однако теперь не узнавал его. От некоторых домов остались одни фасады, позади которых ощетинилась обгоревшими руинами церковь Святой Катарины. Было холодно. С северо-запада навстречу солнцу плыло гонимое ветром облако. Бремер увидел, как на него неотвратимо надвигалась тень, и это показалось ему дурным предзнаменованием. По краю улицы громоздились кучи битого кирпича, обугленные балки, обломки песчаного квадра, которые некогда представляли собой портал подъезда жилого дома, уцелела лишь часть лестницы, ведущей в никуда. Улицы были почти пустынны, две женщины тащили небольшую ручную тележку, проехал грузовик вермахта с аппаратурой для сухой перегонки древесины, за ним другой, потом автомобиль на трех колесах, который тащили впряженные в него лошади. Бремер спросил, где тут поблизости кино, и его послали к «Лихтшпильхалле» Кнопфа на Реепербан. Он направился к Миллернским воротам, затем к Реепербан. Проститутки, с тусклыми глазами, изнуренные, стояли у подъездов домов, выставляя напоказ свои худые ноги. На вечернем сеансе демонстрировали «Концерт по заявкам». Перед кассой змеилась длинная очередь. Ни на что другое его денег не хватало.

«Извиняюсь», — сказал он, потому что своей походной амуницией оттолкнул в сторону женщину, вставшую в очередь позади него.

«Ничего страшного», — ответила Лена Брюкер.

Она ушла домой сразу по окончании работы в продовольственном ведомстве — сняла рабочую одежду и, поскольку солнце временами все-таки выныривало из облаков, надела костюм. Прошлой весной Лена немного укоротила юбку. Ее ноги, как ей казалось, смотрелись еще вполне прилично, а года через три-четыре для такой юбки она уже будет старовата. Лена натерла ноги светло-коричневой краской под цвет чулок, тщательно размазав более темные места, и, стоя перед зеркалом, начертила сзади на икрах тонкую черную линию. Затем прошлась несколько раз перед зеркалом, пока не убедилась, что теперь ноги выглядят так, будто на них шелковые чулки. На Гросноймаркт пахло гарью и строительным раствором. Прошлой ночью в дом у Миллернских ворот попала бомба. Над горой обломков до сих пор поднимались струйки дыма. Кустики перед домом от нежданной жары зазеленели, а те, что росли слишком близко от горящих руин, засохли, какие-то ветки даже обуглились. Она прошла мимо кафе Хайнце, от которого уцелел лишь фасад. Рядом с входом на вывеске еще можно было прочитать: «Танцевать swing запрещено! Имперская палата культуры». Уже давно никто не убирает с тротуаров груды развалин. Бары давно закрыты, никаких тебе танцев и стриптизов. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она подошла к кинотеатру Кнопфа; увидев длинную очередь, подумала, что, может, все-таки удастся попасть на сеанс, и встала позади солдата морской пехоты, юного боцмана.

Так Герман Бремер и Лена Брюкер, идя разными дорогами, оказались рядом друг с другом, и он толкнул ее своей поклажей, матросским рюкзаком с привязанной к нему скатанной серо-зеленой крапчатой плащ-палаткой. «Ничего страшного». Случай помог им завести разговор. Она покопалась в своем кошельке, и ненароком из него выскользнул ключ от входной двери. Он наклонился, она тоже, и они столкнулись лбами, не сильно, не больно, он лишь ощутил на своем лице ее волосы, мягкие, пушистые. Он протянул ей ключ. Что сразу приковало к себе ее внимание? Глаза? Нет-нет, веснушки на носу и русые волосы. Вполне мог годиться мне в сыновья. Но тогда, в свои двадцать четыре года, Бремер выглядел значительно моложе своих лет. Поначалу она даже подумала, что ему не больше девятнадцати, а может, и все двадцать. Очень симпатичный, худенький и голодный. Такой робкий и немного неуверенный, но взгляд открытый. О чем-то другом я тогда и не думала. В тот момент. Я рассказала ему о фильме, который видела на прошлой неделе, — «Это была ночь пленительного танца». Кинофильмы оставались единственным развлечением в городе, если только не выключали свет. Она поинтересовалась, к каким войскам он приписан. Спросила намеренно. Ежедневно слышала по радио и читала в газетах: тяжелые боевые единицы, боевые корабли, крейсеры-броненосцы, тяжелые крейсеры. Вот только от тяжелых боевых единиц, не говоря уже о «Принце Евгении», не осталось и следа. А легкие боевые единицы пока были — торпедные лодки, скоростные катера, корабли-тральщики. И еще подводные лодки.

Нет, последнее время он служил при штабе адмирала, в отделе навигационных карт. А прежде плавал на эскадренном миноносце, в 1940-м. Затоплен в Нарвике. Потом на торпедной лодке в канале Эрмель. А после нее — в сторожевой охране. В кино они сидели рядом на скрипучих стульях, было холодно. Она мерзла в своем костюме. Хроника недели: мимо жителей проезжают улыбающиеся немецкие солдаты, чтобы отразить атаку русских где-нибудь на Одере. Перед вторым фильмом, «Кольберг», тоже показывали фрагменты хроники. Гнейзенау и Неттельбек, Кристина Сёдербаум, «имперская утопленница»[1], смеется и плачет. Еще во время показа хроники — горящий Кольберг — снаружи раздался сигнал воздушной тревоги. В зале включили свет, он замигал и погас. Зрители теснились к двум выходам и бежали в направлении большого бомбоубежища на Реепер-бан. Но Лена не хотела укрываться в этом громадном бункере. Лучше уж спрятаться в каком-нибудь небольшом бомбоубежище. В один из таких больших бункеров недавно угодила бомба, разорвалась прямо перед дверью. Огненная волна прокатилась по всему помещению. После отбоя люди видели висевшие на лестницах тела, обугленные и маленькие, как куклы. Лена Брюкер бежала к жилому дому, следуя указанию белой стрелки: «Бомбоубежище»; Бремер не отставал от нее.

Ответственный по бомбоубежищу, пожилой мужчина с подергивающимся от нервного тика лицом, закрыл за ними стальную дверь. Лена Брюкер и Бремер примостились на скамье. Напротив них сидели жильцы дома, несколько стариков, трое детей и много женщин, рядом с ними стояли чемоданы и сумки, одеяла и пуховые перины укрывали их спины.

Все уставились на вошедшую пару. Видимо, решили, что это мать с сыном. Или любовники. Ответственный по бомбоубежищу, в стальной каске, не переставая жевал и тоже глядел на них. Что он подумал? Вот еще одна стареющая бабенка подцепила молодого парня. Ишь как прижались друг к другу. Юбка-то коротковата. Вон, ляжка оголилась. И без чулок, вместо них краска, которая стерлась в том месте, где она положила ногу на ногу: оно стало более светлым. Но это не проститутка и даже не одна из любительниц этого занятия. Видать, дела у нее идут скверно, даже очень скверно. Ведь одиноких женщин сколько угодно. Мужья остались лежать на поле боя или воевали. Женщины просто вешаются мужикам на шею. Страж бомбоубежища полез в карман пальто и вытащил кусочек черного хлеба. Он жевал и не сводил глаз с Лены Брюкер. Повсюду одни женщины, дети, старики. А тут вот оказался молодой парень, моряк. Сидят и шушукаются. Наверняка познакомились где-нибудь в гостях на танцах, официально-то ведь они запрещены. Больше никаких общественных увеселений, когда сражаются отцы и сыновья. И погибают. Каждые шесть секунд гибнет один немецкий солдат.

Но отдыхать нельзя запретить, как нельзя запретить радоваться жизни, смеяться, и именно теперь, когда так мало поводов для смеха. Страж бомбоубежища даже подался немного вперед, чтобы узнать, о чем они говорят. Но что он услышал? Пост управления, склад с картами, отдел навигационных карт. Бремер рассказывал ей шепотом о роли навигационных карт, которые, скатанные трубочкой или сложенные книжкой, должны быть пронумерованы и расставлены по алфавиту, чем он и занимался в Осло при штабе адмирала, он должен был сличать карты или заменять старые новыми.

И упаси тебя Бог что-нибудь перепутать! Потому что карты обязательно должны соответствовать истинным позициям; он наносил на карту места нахождения сторожевых кораблей и, что важнее всего, расположение минных полей при входе в гавань и вдоль фарватера. Иначе может произойти то, что случалось уже не раз: немецкие корабли напарывались на собственные мины. У него вовсе нет желания покрасоваться, но его работа действительно небесполезна, и вот теперь, после проведенного в Брауншвейге отпуска, вместо Осло его направляют в противотанковое соединение. «Понимаете, — говорил он, — я моряк». Она согласно кивнула. Он не сказал: «Я не умею воевать на земле, это чистое безумие». Он не сказал: «Они хотят в последнюю минуту просто бессмысленно загубить мою жизнь». Он не сказал этого не только потому, что был мужчиной, к тому же солдат не имел права произносить такое вслух, а потому, что неблагоразумно говорить подобные вещи тому, кого ты совсем не знаешь. Все еще были фольксгеноссен[2], соотечественники, которые могли донести за пораженческие мысли. Он, правда, не углядел на ее костюме партийного значка. Но в эти дни он встречал его все реже и реже. Его носили под пальто или прикрывали шалью.

Внезапно до них донеслось далекое глухое жужжание и разрыв где-то глубоко в земле. «Это в порту, — сказала Лена Брюкер. — Они бомбят убежище для подводных лодок». Далекий приглушенный отзвук взрывающихся бомб. Затем — совсем близко — еще взрыв, толчок, погасло аварийное освещение, еще толчок, земля содрогнулась, дом, бомбоубежище раскачивало, точно корабль в море. Кричали дети, Бремер тоже вскрикнул. Лена Брюкер обняла его за плечи. Бомба угодила где-то рядом, не в этот дом.

«На корабле хоть видишь самолеты и как падают бомбы, — сказал он словно оправдываясь, — а тут немного неожиданно».

«Но к этому привыкаешь», — сказала Лена и убрала руку с его плеч.

Страж бомбоубежища осветил фонариком стальную дверь. Луч света скользнул по сидевшим людям, укутанным в одеяла, казалось, их занесло снегом. С потолка, не переставая, сыпалась штукатурка и сеялась пыль.

Через час прозвучал отбой. Тем временем пошел мелкий спорый дождь. На улице, всего в нескольких метрах от дома, зияла громадная воронка, глубиной в три-четыре метра. Наискосок от нее горели крыша и верхний этаж какого-то дома. Женщины тащили из нижнего этажа кресло, одежду, напольные часы, вазы, на тротуаре уже стоял маленький круглый стол, на нем лежало тщательно сложенное постельное белье. В воздухе летали горящие обрывки гардин. Еще в Брауншвейге во время очередного налета бомбардировщиков Бремера удивило, что люди не кричали, не плакали, не воздевали к небу в отчаянии руки, казалось, они просто переезжают из дома, крыша которого занялась огнем, и выносят самые легкие вещи. Прохожие невозмутимо, нет, с полным безразличием проходили мимо. Какая-то старая женщина, сидела в кресле, будто в гостиной, вот только сидела она под дождем и с клеткой для птиц на коленях, в ней с отчаянным криком бился чиж, второй чиж лежал на дне клетки.

Подтянув к горлу отвороты жакета, Лена Брюкер сказала, что, быть может, ее дом уцелел. Бремер развернул серо-зеленую крапчатую плащ-палатку и осторожно прикрыл ею голову и плечи своей спутницы. Она немного приподняла плащ, чтобы и он укрылся под ним, Бремер обнял ее, и так, не говоря ни слова, будто это разумелось само собой, они шли, тесно прижавшись друг к другу, под сеющим сверху частым дождем, в направлении ее дома на Брюдерштрассе. На лестничной клетке свет не горел, они на ощупь пробирались в кромешной тьме, пока он не споткнулся, тогда она взяла его за руку и повела за собой. Открыв дверь квартиры, Лена сразу направилась на кухню и зажгла керосиновую лампу.



Фрау Брюкер откладывает вязанье, поднимается и идет прямиком к шкафу, что некогда стоял в ее гостиной, это полированный березовый шкаф с застекленной серединой. Она нащупывает ключ, к которому прикреплена кисточка, и отпирает правую створку, достает из ящичка альбом, возвращается и кладет его на стол. Альбом с фотографиями в переплете из темно-красной джутовой ткани.

— Можешь полистать. Там должна быть фотография кухни.

На первых страницах на каждой фотографии аккуратно выведена надпись белыми буквами, более поздние снимки лежат стопочками между страницами.

— Нет ли фотографии этого боцмана?

— Нет, — отвечает она.

Я листаю альбом: Лена Брюкер, совсем малышка, на шкуре белого медведя, потом девочка в накрахмаленном платьице с рюшами, в темном платье во время конфирмации с непременным букетиком цветов, а вот малыш в вязаном чепчике и с детским кольцом, это дочь Эдит; мальчик на самокате, девочка с уложенными улиткой косичками, смотрящая вверх, в руках у нее две палочки со шнурком, очевидно, она ждет начала какой-то игры; мальчик с медвежонком Тедди под рождественской елкой, фрау Брюкер на борту баркаса, с развевающимися на ветру волосами.

Она опять взялась за вязанье, считает петли, шевеля при этом губами.

— Какой-то мужчина на баркасе. Похож на Гари Купера, — говорю я.

Фрау Брюкер смеется:

— Да, это и есть Гари. Мой муж. Все говорили: вылитый Гари Купер. Действительно, прекрасно выглядел. Но причинил мне столько страданий. Женщины бегали за ним по пятам. А он за ними. Н-да… давно умер.

А вот фотография, где фрау Брюкер на кухне. Она стоит возле молодой женщины.

— Полненькая, с веснушками, — описываю я эту женщину.

— Да ты знал ее, она тоже жила в нашем доме, внизу, это фрау Клауссен, жена экскаваторщика, — говорит фрау Брюкер, задумчиво глядя на стену. — Какое на мне платье?

— Темное в мелкий светлый горошек и с белым кружевным воротничком, у него… — я немного медлю — очень глубокий вырез.

Она смеется и откладывает вязанье.

— Да. Это платье — подарок мужа. Мое самое красивое платье.

Пышные светлые волосы, собранные на затылке в конский хвост, спадают по бокам на два черепаховых гребня, украшающих ее прическу.

— Тогда у меня только-только появилась отапливаемая кухня. Видишь печку?

— Да.

— Маленькая чугунная печка в середине кухни. Труба, делая изгиб, тянулась через все помещение и выходила на улицу через верхнюю часть окна, закрытую черным толем. Очень много давала тепла. На печке можно было еще и готовить. Хотя была и газовая плита. Но с газом случались перебои: Из-за неисправности плохо работал газовый счетчик. Я тогда все точно распределила, каждый день по два брикета, да еще дрова из разрушенных домов. Дрова можно было набирать прямо из развалин, правда, если на то имелось основание.

В тот вечер она положила в печку еще два брикета, норму следующего дня. Ну и ладно, решила она. Пусть этой ночью здесь будет тепло, по-настоящему тепло. Она поставила на печку воду, высыпала в мельницу целую пригоршню кофейных зерен. Когда завтра ему надо быть в части? В пять утра на главном железнодорожном вокзале. Оттуда его перебросят на передовую близ Харбурга. Англичане уже стояли на противоположном берегу Эльбы. Отсюда до фронта можно пешком добраться. Но их обязаны непременно отвезти туда на грузовике. Стало тепло. Он снял с себя карабин. На его морской форме она увидела два ордена и ленточку Железного креста второй степени, значок с гербом Нарвика и какой-то серебряный значок. Такого она еще никогда не видела. Значок немецкого конника. Но ведь его должны носить кавалеристы, артиллеристы, на худой конец пехотинцы и уж никак не боцман.

Это мой талисман, пояснил он. Где бы он с ним ни появлялся, везде над ним смеялись, вот как она теперь. Поэтому ему всегда приходилось объяснять. И начальникам, и подчиненным. Железные кресты, Немецкие кресты, Кресты за военные заслуги, Рыцарские кресты — такого добра за пять лет войны накопилось великое множество, это уже никого не интересовало, а вот значок конника, да если к тому же его носит моряк, сразу вызывает в памяти очень старый анекдот, как говорится, с бородой, о моряках, скачущих на конях по горам. И каждый норовит спросить, как он оказался у меня. Благодаря ему я получил теплое местечко в штабе адмирала. Иначе давно бы пошел на корм рыбам. Полгода прослужил на сторожевом корабле у мыса Нордкап. Ужасно муторно стоять на часах. Холодно и опасно. То и дело со стороны Англии налетает морская авиация. Наше сторожевое судно было перестроено из датского рыболовецкого траулера. Дизельный двигатель, как устаревший, отверг еще Ной, когда садился в свой ковчег. К тому же дизель непременно отказывал, когда бывал позарез нужен. Чаще всего во время атаки. Тогда от других судов на палубу накатывали громадные волны. Колоссальные волны. Корабль раскачивало, было чертовски опасно. Как-то мне пришлось спуститься вниз, к машинисту, чтобы отремонтировать мотор. Командир корабля, лейтенант запаса, почти всегда был пьян. Однажды на нас нацелился бомбардировщик. Уж думали, нам хана. Если он сбросит торпеды. Но у того оказались только бомбы. Я задержал его стрельбой из зенитки, прицел два и два. Попал. Он грохнулся.

Боцман постучал по черно-бело-красному ордену в петлице. Неужели он не заметил, что она слушает его уже не с таким интересом? Героические поступки ее не привлекали, ни прежде, ни тем более теперь, по прошествии более чем пяти лет войны. Пять лет победных фанфар, пять лет специальных сообщений, пять лет извещений: пал за фюрера, народ и отечество.

«Да, — продолжил он, — я сбился с курса. В общем, когда мы стояли на рейде в Тронхейме, к нам для проверки прибыл норвежский адмирал. Нас построили. Адмирал шагает вдоль фронта и останавливается передо мной. Смотрит на меня, на лице его появляется ухмылка: вы что, скачете по волнам? Вы кто по профессии? Машиностроитель, господин адмирал. И он приказал перевести меня в свой штаб в Осло, где я стал руководить картографическим отделом».

И когда после многозначительной паузы Бремер вознамерился было продолжить рассказ о том, какая картина представилась ему со сторожевого корабля — как одно судно наскочило на мину, как раздался взрыв и воду взметнуло фонтаном высоко вверх, как пароход разлетелся на куски, как с громким шипением неистовствовал в котле огонь, слышались вопли людей, оказавшихся в ледяной воде, как они тонули и как кричали те немногие, на ком были спасательные жилеты, вопили от ужаса, и когда им удалось спасти двоих, то оказалось, что их ноги буквально вдавило в живот, и они умирали, громко стеная; он хотел было сказать, что это случилось как раз во время его первого плавания, — она сунула ему в руки кофейную мельницу. Она не хотела ничего слышать о тонущих, замерзающих, искалеченных, она хотела, чтобы он смолол кофе, она желала слушать не историю о гербе Нарвика, а исключительно о том, как он получил этот невоенный, собственно говоря, единственно симпатичный значок. Надеюсь, он никому не стоил жизни, разве что лошадь немного вспотела. Погодите, сказала она, снова взяла у него из рук мельницу и насыпала в нее еще несколько кофейных зерен — так много в последние месяцы она никогда не использовала за один раз. Она хотела бодрствовать. Это была экстренная норма выдачи, ее ввели десять дней тому назад. Население должно было запастись продуктами на случай боев в городе. Он принялся молоть кофе. Она налила два полных стакана грушевого шнапса, этого безжалостно обжигающего все нутро семидесятиградусного напитка. Будем здоровы. Он хорошо согревает. Его принес ей один сотрудник. Она работает в столовой, в продовольственном ведомстве.

Сытное местечко, заметил он. Нет. Лишь изредка случаются дополнительные выдачи или что-нибудь перепадает от столовских обедов. На здоровье. Есть ли у нее радио?

Есть, конечно. Вот только в нем лампа перегорела. Новую она не сумела достать. К тому же оно крайне редко работает — когда дают электричество, да и тогда вещает один только господин Валерьяновый Корень. Валерьяновый Корень? Нуда, госсекретарь Аренс. Этот господин по радио сообщает населению неприятные новости, как-то: сократится квота потребления газа. Британские бандитские бомбардировщики разбомбили газовый завод. Соотечественники изыскивают иные способы, на чем готовить еду. На печке бабы-яги. Маленькая самодельная печка. Валерьяновый Корень говорит медленно, спокойным, тусклым голосом, нет, скорее мягким, убаюкивающим. Отсюда и прозвище: Валерьяновый Корень. Без тока не действует сигнал воздушной тревоги. Вместо этого пять раз стреляет наша пушка, вот тебе и сигнал. Но мы не огорчаемся. Нет электричества — значит, лишний раз не услышим, как Валерьяновый Корень вещает о героических боях у ворот нашего города.

Они выпили кофе и еще по стаканчику грушевого шнапса. Он голоден? Конечно, голоден. Она может предложить ему что-то вроде ракового супчика. По ее собственному рецепту. Блюдо наподобие фальшивого зайца, сказала она и надела передник. У нее есть морковь и кусочек сельдерея. А еще немного томатной пасты, которую как раз завезли в столовую. Целый центнер томатной пасты, неизвестно для чего. Она принесла морковь, три картофелины и кусочек корня сельдерея, налила добрых пол-литра воды и поставила на огонь, затем принялась чистить морковь. Так как же ему достался значок конника?

Он родом из Петерсхагена, что на Везере. Его отец работал ветеринаром и имел двух скакунов, отец и обучил его искусству выездки. Естественно, он объезжал лошадей. Потом он отправился вниз по Везеру. Тут уж он слез с коня, единственным его желанием было вырваться из этой дыры, уехать как можно дальше, туда, куда Везер устремлял свои воды, к морю. Он окончил среднюю школу, потом специальные машиностроительные курсы, после чего помощником машиниста отправился на корабле в Индию, как раз перед самой войной. В тридцать девятом его призвали на службу во флот. После строевой подготовки переправили на береговую батарею в Силт. Тут он ничего не делал, вообще ничего. Чистил орудия. В том же городке находилась скаковая конюшня. У него было много свободного времени. Он занимался лошадьми и после сдачи экзамена получил значок конника. Вскоре после этого его опять перевели на другое место службы, он попал на эскадренный миноносец. Пройдя переподготовку, получил звание унтер-офицера флота, потом боцмана. Далее служил на сторожевых кораблях. Лена положила мелко порезанные картошку и морковку в кастрюлю, добавила туда сельдерей, произнесла над содержимым кастрюли волшебные слова: «Сельдерей, сельдерей, сюрприз, сюрпризимус, бумс», — и залила овощи кипящей водой, после чего крепко посолила.

«Ну вот, — сказала она, — теперь пусть кипит, пока не разварится».

«Это мой талисман», — произнес он.

Во всяком случае, был до сего дня, потому что благодаря, по всей вероятности, именно этому значку офицер решил направить его в танковую часть. Да им теперь все равно, делают, что в голову взбредет. Чистое безумие. Тут ее внимание привлек кофе, ах, какой запах. Она видела, как по краям фильтра поднималась темно-коричневая пенка, от лопавшихся светлых пузырьков шло благоухание.

«Вы были у вашей жены?»

«Нет, у родителей, потом в Брауншвейге. А чем занимаетесь вы? Ваш муж на фронте?»

«Не знаю, — ответила она. — Я не видела его лет шесть. Его призвали сразу, в тридцать девятом. Он сошелся с другой женщиной, в Тильзите. Был в тылу. Время от времени дает о себе знать».

«Вы не жалеете о том, что его нет?»

Что было ей ответить? Сказать — и это было бы чистой правдой — «нет»? Но это может прозвучать как вызов.

«Не могу сказать ни «да», ни «нет». Прежде он водил баркасы, потом был водителем грузовиков для дальних перевозок. Но все равно он где-то есть. Пробьется. Он не герой. Может, заигрывает с медсестрами. Он это умеет. Ему ничего не стоит любого обвести вокруг пальца, не говоря уже о женщинах. Но мне все равно. Пока государство платит за детей».

«У вас двое?»

«Да, сын, ему шестнадцать. Он на зенитной батарее где-то в Рурской области. Надеюсь, мальчику там хорошо. И дочь, ей… — Она запнулась и не сказала, что ей двадцать, Боже мой, уже двадцать, — она еще учится. — Хотя Эдит два года тому назад стала ассистентом врача. — В Ганновере».

«Там теперь англичане, — произнес он. — И в Петерсхагене тоже».

«Только бы не было никаких насильников».

«Нет, у англичан это исключено».

Она наблюдала за ним и поняла по его лицу, что он задумался; вычисляет, решила она, сколько мне лет. И сразу поймет, что я гожусь ему в матери. Его взгляд не задел ее за живое, а только так, царапнул слегка. Смутившись, она склонилась над плитой и принялась тщательно размешивать кипящий псевдосупчик из раков, потом попробовала, добавила еще немного соли и сухого укропа.

«Сейчас уже будет готов», — сказала она.



Они много разговаривали, сидели в бомбоубежище, шли под дождем к ней домой, укрывшись одной плащ-палаткой. Но и только. Пока.

Она вывязывала на пуловере правый холм, когда произносила эти слова, при этом ее пальцы считали петли. Потом в ход снова пошли спицы. Мне было интересно узнать, что она делала в столовой. Готовила? Нет. Я руководила. Отвечала за питание и его организацию. Но изучала я производство сумок. Из кожи. Чудесная профессия. Однако по окончании учебы для нее не нашлось работы, и она пошла официанткой в кафе «Лефельд». Там она и познакомилась со своим мужем Вилли, которого все звали Гари, Она обслуживала его столик, и он пригласил ее на чашечку кофе с ромом и взбитыми сливками. Естественно, она сразу отказалась и спросила его, не мнит ли он себя китайским императором. Конечно, сказал он, вытащил из кармана брюк расческу, положил на нее тонкую бумажную салфетку и принялся наигрывать мелодию «Всегда только улыбайся». В кафе разом смолкли все разговоры, посетители уставились на них, и тут она быстро произнесла «да». «Я забеременела в первую же ночь, хотя врач говорил, что из-за моих труб я не смогу стать матерью. После рождения второго ребенка я уже не работала. Во время войны отбывала трудовую повинность в столовой, сначала в расчетном отделе, а потом, после объявления войны России, когда директора столовой призвали в армию, я заняла его место, так сказать, замещаю его. Ведомство имеет военное значение, стало быть, и столовая тоже. Повар хороший, просто волшебник, из Вены, Хольцингер, раньше работал в венском ресторане «Эрцгерцог Иоганн». Может и вправду из ничего приготовить нечто стоящее. Пряности, говорит он, это все. Вкус пряностей дает представление о рае». Она поставила на стол тарелки, даже достала из ящика накрахмаленные камчатные салфетки, которыми не пользовалась уже больше двух лет, принесла из чулана бутылку мадеры, которую три года тому назад ей подарил руководитель ведомства к ее сорокалетию, и передала Бремеру штопор.

Лена зажгла на столе три свечи. Сразу три? Конечно, сказала она, достала из чулана маленький кусочек масла, трехдневный рацион, и положила ему на тарелку вместе с тремя ломтиками серого хлеба, налила в тарелку супа, посыпала сверху петрушкой, которая росла в ящике на окне в гостиной, и наполнила рюмки мадерой. Будь здоров, пожелала она, и они чокнулись. Вино было таким сладким, что у Бремера слиплись губы. Приятного аппетита, сказала она, но глаза надо закрыть! Он отлично орудовал ложкой и с закрытыми глазами. В самом деле, удивился он, в самом деле, по вкусу напоминает суп из раков. Он не стал хвастаться ей, что всего полтора месяца тому назад ел в Осло настоящих омаров и крабов с хреном со сливками. Надо же, подумал он, когда попытался сравнить этот вкус с тем, что еще помнил по прошествии полутора месяцев, может, это из-за голода, безумного голода, он уже три дня не ел ничего горячего, но просто проглотить суп он не имел права, он должен его вкушать, есть медленно. У нее такие проникновенные глаза. Да, действительно, вкус супа из раков, надо лишь закрыть глаза, кушанье слегка напоминает именно такой суп, но этот не столь острый, в сущности, он даже намного лучше.

Она никогда не любила готовить. Возможно, причиной тому был ее отец, который всегда сидел за столом с отсутствующим видом и не ел, а заглатывал еду. Она долго подбирала сравнение такой трапезе, пока наконец не вспомнила дядину собаку, которую совсем ребенком видела на его подворье, она наблюдала, как пес пожирал куски своего любимого рубца. Если ему мешали, он порыкивал и скалил зубы, после чего сразу же опять принимался за еду.

Без всякой радости готовила она для своего мужа, столь же безрадостно для себя, и уж если быть честной, то и для детей, после того как муж ушел из дому. Но потом, когда всего стало в обрез и у людей пропал всякий интерес к кулинарии, ведь специи практически исчезли, в ней, совершенно неожиданно, пробудилась страсть к стряпне. Ей даже доставляло удовольствие готовить еду, имея под рукой лишь самую малость продуктов. Она пыталась придать знакомый вкус новым блюдам. Пробовала готовить то, что прежде, когда всего было в избытке, никогда не варила. Сделать из малого многое, сказала она себе, варить по воспоминаниям. Вкус она помнила, но специй больше не было, в этом все дело, осталось лишь воспоминание, память о вкусовых ощущениях, она помедлила, подыскивая слово, которое бы в точности соответствовало этим ощущениям: память вкуса.

Они пили вино вперемежку с прозрачным грушевым шнапсом, потому что оно было сладкое, как ликер.

«Завтра разболится голова, — сказала она. — Но сегодня мне все равно».

«Да, — согласился он, — завтра наступит завтра. Если у меня разболится голова, мне уж точно будет все равно, а английским танкам и подавно».

На какой-то момент она не нашлась что ответить. Да и что тут скажешь? — подумала она, я бы просто обняла его.

Она рассказывала ему, что теперь запрещено передавать по радио шлягер «Все кончается, все проходит мимо». Почему? Потому что каждый знает новый текст: «Все кувырком, все бьется вдребезги», сначала катится кубарем Адольф Гитлер, а вслед за ним его партия.

Кухня согрелась, правда, не настолько, чтобы можно было снять жакет, но она вся пылала. Лена сидела за кухонным столом в одной блузке, и Бремер мог разглядеть то, что я видел на фотографиях: ее пышную грудь. Она налила в его стакан еще шнапса. Ее коллега тайком гнал этот шнапс в своем небольшом садике, где складывал груши в бочку. Тишину спокойной ночи разорвали выстрелы зенитной пушки калибра 8,8 из бункера на Хайлигенгайстфельд; один, два, считала Лена, три, четыре, пять. Это был сигнал воздушной тревоги, с тех пор, как отключили электричество. «Мы идем в бомбоубежище?» «Нет», — ответил он.

Она поднялась, немного помедлила, сделала один шажок и сказала себе: а что, если он не захочет, если испугается, если отодвинется или даже поморщится, чуть-чуть, или только вздрогнет, тогда… да, что же тогда? Она подошла к нему, села рядом на диван. Они чокнулись остатками мадеры. Надеюсь, мне не станет плохо, подумала она, только бы меня не вырвало. Его разрумянившиеся щеки пылали, но, может, это пылало ее лицо? Она уловила далекие выстрелы отбоя. Значит, тревога была ложной. «Если хочешь, можешь остаться». И чуть позже, лежа в холодной спальне на белой нескладной супружеской постели, в которой она проспала целых пять лет одна, Лена сказала: «Ты можешь, если хочешь, остаться здесь насовсем». И это «насовсем» она промолвила как бы между прочим, как само собой разумеющееся. Неточное слово, и тем не менее она знала: то было слово, которое могло решить судьбу их обоих.

Он лежал на ее подушке, закинув руку за голову, она видела огонек его сигареты. Тут бывает кто-нибудь? Иногда. Но никто, кому я должна открыть. Это последняя квартира. Наверх вряд ли кто зайдет. А если придет, можешь спрятаться в чулан. Я запру дверь снаружи. Его лицо на миг просветлело. Издалека все еще доносились выстрелы зенитки. Они уже больше не бомбят мосты через Эльбу, мосты, которые в прошлые годы пытались уничтожить. Теперь они хотят взять их по возможности целыми. Они бомбили подводные лодки в гавани. И только тут она заметила, что он уснул. С горящей сигаретой в руке. Лена осторожно вынула ее и погасила. Она тихо лежала рядом и смотрела на него, слушала его дыхание, спокойное, ровное, потом осторожно погладила его предплечье, округлое место, где рука переходила в плечо.

В четыре часа зазвонил будильник. Он тут же вскочил с кровати. Она слышала, как он пошел в туалет, умылся. Вернулся назад. Она лежала, опершись на руку, и наблюдала, как он, не произнося ни слова и не глядя на нее, натягивал серые подштанники, нижнюю рубашку, затем форменку и синие брюки. Он ходил по квартире, словно что-то искал, открывал двери, заглядывал в чулан, в оба больших шкафа, смотрел в окна на темную улицу, отсюда был виден лишь маленький ее кусочек. Дом напротив был немного пониже. Так он стоял, таращился в темноту и думал о том, как в последние два дня они учили его стрелять из фаустпатрона по бронированным танкам. Выходит, этот обер-фельдфебель с Рыцарским крестом и восемью нашивками на рукаве собственноручно прикончил восемь танков. Группа народных штурмовиков, два военных музыканта, два штабиста-ефрейтора, писарь из какого-то штаба, несколько матросов, в основном же ребята из гитлерюгенда. Фаустпатроны очень легкие, по силам даже ребенку, говорил обер-фельдфебель. Надо только оставаться спокойным, хладнокровным, подпустить танк на расстояние пятидесяти метров, затем вскинуть фаустпатрон на плечо, взять объект в визир, как следует зафиксировать, задержать дыхание и выстрелить, но необходимо быть очень внимательным и следить, чтобы никто не оказался позади вас, иначе тот поджарится заживо, как цыпленок. Бремер нацелил свой фаустпатрон на разрушенную стену и выстрелил. Заряд взорвался точно в указанном месте, усеяв все вокруг мелкой кирпичной крошкой. «Хорошо, — сказал инструктор, — танку сейчас был бы конец». Вот только танк не стена на фоне ландшафта. Танки движутся. Обычно их много. И они стреляют. По мере приближения они превращаются в грозные, громадные, чудовищные стальные колоссы. Поэтому надо суметь вырыть в земле окопчик на одного человека. Инструктор показал, как выкопать такую яму, чтобы ее не сразу заметили стрелки из танка. Для этого надо аккуратно уложить вокруг окопчика газеты и насыпать на них землю, чтобы потом вместе с газетами унести ее отсюда. Темная свежевырытая земля, даже самая ее малость, выдает позицию стреляющего. Она становится мишенью для танковых орудий. И танки ринутся туда.

И лишь позднее, после того как ребята из гитлерюгенда отправились по домам, инструктор рассказал морякам, что произойдет, если пойдут танки. «Это случилось с одним моим другом, — сказал он, глотнув датской водки из конфискованного продовольственного склада. — Сидишь себе в этой маленькой дыре, и танк проезжает по ней, прокручивая сначала правой гусеницей, потом левой, и закапывает тебя, так что ты оказываешься в вырытой тобой собственной могиле и только видишь, как стальная махина медленно надвигается на тебя. Вот так. Выпьем, — предложил он, — за это стальное небо».

«Иди ко мне», — сказала она и протянула к нему руку. Бремер снял брюки, форменку, нательную фуфайку, схватил простертую к нему руку и опустился на зыбкую постель. Так он, Герман Бремер, боцман, стал дезертиром.

2

О чем думал Герман Бремер, когда опять лег в постель к Лене Брюкер? Испытывал ли он страх? Угрызения совести? Сомнения? Говорил ли он себе: «Я предал своих товарищей, я — свинья»? С каждым кругом, который очерчивала секундная стрелка на светящемся циферблате его часов, он все дальше удалялся от своей части, удобно пристроившись на Ленином плече; он бросил в беде своих товарищей, которые в это время поднимались на грузовики; уже запустили двигатели, машины тряхнуло и окутало облаком вонючего дыма, солдаты сидели в кузовах и ждали. Обер-лейтенант, как и Бремер, взглянул на часы, словно бы еще поджидая кого-то, его подопечные сидели молча, кто курил, кто спал, натянув на голову плащ-палатку: народные штурмовики, матросы, оба военных музыканта; было холодно, и, по-прежнему не переставая, сеял дождь. Но вот обер-лейтенант поднял руку, вскочил в головной грузовик, и четыре машины тронулись в путь в направлении мостов через Эльбу, Харбурга, Буххольца. Тамошние жители — дети, женщины и старики — уже выкопали траншеи, по которым несколько лет спустя я, еще совсем небольшой парнишка, лазил вместе с другими детьми. Мы раскапывали лопатами обвалившуюся с боков траншей землю и находили там настоящие сокровища: искореженные котелки, походные фляги, ржавые каски, патроны, штыки, иногда карабины. Георг Фюллер нашел однажды даже пулемет-42, «пилу Гитлера», а в другой раз — ржавый Железный крест, блестела лишь серебряная окантовка. Но никаких остатков мундира и тем более скелета. Орден лежал среди проржавевших застежек кобуры, карабинов, газовых масок, патронов и походных фляг, из которых по каплям еще вытекала коричневатая, похожая на чай жидкость. Отходы приближающейся к концу войны. В этой траншее, как, впрочем, и во многих других, не дошло до решающего боя, а только до перестрелки, после чего немецкие солдаты, уже давно переставшие быть армией, отступили.

Но Бремер не мог этого знать. Бремер был охвачен страхом; он боялся оставаться у Лены Брюкер и боялся идти на передовую. У него было лишь два пути: дезертировать и тогда, что было вполне вероятно, получить пулю в лоб от своих соотечественников за дезертирство либо отправляться на фронт, где снаряды английских танков разорвут его на части. Но обе альтернативы не исключали возможности остаться в живых. Где же больше шансов? Вот это был вопрос вопросов, и в поисках ответа на него мысли Бремера метались в голове, как и он в постели.

Когда две недели тому назад закончился его официальный отпуск в Брауншвейге и он отправился в Киль, его угораздило застрять именно в Плёне. Бремер явился в тамошнюю комендатуру для отметки своего отпускного свидетельства. Чтобы выжить в войне, именно в ее конечной фазе, когда все уже предрешено, самым важным становится соблюдение бюрократических формальностей. Необходимо по пути следования подтверждать, где, как, когда и куда направляется военный, чтобы не предстать перед каким-нибудь летучим военно-полевым судом. Его расквартировали в физкультурном зале какой-то школы, в которой размещался дивизионный штаб. Рано утром он проснулся от громкого рыка и команд, по коридору маршировали подбитые гвоздями сапоги. Он взял бритвенный прибор и вышел из зала. Запах учебки вызывал в нем отвращение, пахло мастикой для пола, потом и страхом новобранцев. По коридору навстречу ему шли трое солдат, по краям двое с ружьями, тот, что посередине, еще совсем молодой, может лет восемнадцати или девятнадцати, держал руки за спиной, и его униформа — это сразу бросилось Бремеру в глаза — была неправильно застегнута, а в косматых волосах он заметил торчащую соломинку. Все трое шли прямо на него, никто из них — все простые солдаты — не удосужился уступить ему, боцману, во всяком случае это ранг фельдфебеля, дорогу, так что ему самому пришлось прижаться к стене, чтобы пропустить эту троицу. Шедший посередине юноша, нет, мальчишка, не отрывал взгляда от пола, словно искал там что-то; дойдя до Бремера, он поднял голову и глянул на него, только бросил взгляд, не боязливый, не испуганный, нет, но такой, который, казалось, полностью поглотил Бремера, потом юноша опять опустил глаза, словно боялся споткнуться. Его руки за спиной были закованы в наручники. Умываясь под краном, слишком низким для него, поскольку предназначался для детей, Бремер думал, что сейчас исчезнет увиденная им картина, а стало быть, и он сам. Чуть позже, находясь в уборной, он услышал выстрел.

Его голову, которая покоилась на мягком плече Лены Брюкер, терзали два вопроса: продолжать лежать или встать? Разве не стоило попытаться убежать в последний, в самый последний момент, и не потому, что он помнил о присяге и считал недостойным вот так взять и улизнуть, он просто взвешивал свои шансы сохранить себе жизнь: остаться здесь и переждать, пока кончится война, или спрятаться в кустах где-нибудь в Люнебургской пустоши и потом сдаться англичанам, что, говорят, далеко не так просто, как хотелось бы думать. Переходишь из одной правовой системы в другую, враждебную, что легко приводило к недоразумениям, порой смертельным. Или лучше здесь дождаться конца войны, невзирая на то что тебя могут обнаружить и расстрелять? Тем более что отныне он на веки вечные зависел от этой женщины, которую узнал всего несколько часов тому назад.



Около полудня Бремер проснулся от ноющей головной боли. Он умылся в туалете над умывальником и долго держал голову под струей холодной воды. Затем натянул на себя униформу. Увидел свое отражение в зеркале, ленточку от Железного креста второй степени, значок с гербом Нарвика и серебряный значок конника. Решил, что все это ему уже не поможет, если его обнаружат здесь. Он сделал свой выбор, то есть, точнее говоря, он не сделал ничего. Я пошел курсом, с которого мне уже назад дороги нет, я пленник этой мансарды. И смогу покинуть ее, только если англичане займут город. Стоя у кухонного окна, он посмотрел сквозь гардины вниз. Его взору предстала тихая, без единого деревца узкая улочка и пересекавший ее проулок. Время от времени по ней проходили женщины с ведрами, пустыми, когда они шли вниз по улице, а когда возвращались назад, вода в ведрах колыхалась и выплескивалась. Значит, на улице должен быть гидрант. Один раз улицу перешел пожилой солдат ландвера, в гамашах поверх сапог со шнуровкой, на портупее болтались вещевой мешок и полевая фляга, видимо, он страдал плоскостопием, оттого шел скрючившись, шаркая ногами, да еще косолапил. За его спиной висел допотопный карабин, если Бремер не ошибался — трофейный польский карабин. Навстречу ему шел капитан, оба встретились почти на самой середине улицы. Солдат вялым движением лишь слегка поднял руку в направлении фуражки, что надо было понимать как приветствие. А капитан в длинной серой шинели, ладно пригнанной в талии, наверное сшитой военным портным, даже не отчитал его, не сказал: «Послушайте, хоть подтянитесь, пальцы поднесите к козырьку и чуть коснитесь его, руку надо держать под углом в семьдесят градусов», — и так далее, но нет, капитан прошел мимо и только кивнул головой. В правой руке он держал сетку с картошкой. Капитан несет по улице сетку с картошкой! Никаких сомнений, война проиграна.

Как притих город. Иногда до него доносились голоса. Это играли дети. Иногда, словно эхо, долетал звук артиллерийских залпов. Там, в юго-западном направлении, находился фронт. Потом он увидел женщину. Она стояла в подъезде дома, молодая женщина в коричневом пальто. Бросались в глаза ее светлые шелковые чулки, такое на шестом году войны было большой редкостью. Обыкновенные шелковые чулки телесного цвета. Бремер прошелся по квартире, оглядел вместительный шкаф в гостиной: березовый, полированный, середина его была застеклена, светло-коричневые стекла в свинцовом обрамлении. В шкафу стояло несколько темно-красных граненых рюмок для вина. Стол со стилизованными под старину темными стульями. Такая мебель сгодилась бы и для большой дорогой квартиры. На деревянной стойке для газет и журналов лежало несколько иллюстрированных журналов. Он полистал их. Увидел фотографии минувших событий, журналы были старые, многолетней давности. Танки под Москвой. Капитан-лейтенант Приен с Рыцарским крестом на шее. Зауэрбрух посещает военный госпиталь. Бремер нашел кроссворд и принялся отгадывать его. Время от времени он вставал и смотрел вниз на улицу. Женщина по-прежнему стояла на том же месте. Мимо нее пробегали дети, опять проходили женщины с ведрами, пустыми и полными. Изредка появлялись мужчины, один раз проехал ефрейтор на велосипеде, наверное связной. Спустя час женщина ушла. Пожилая и молодая женщины тащили шотландскую повозку, груженную обломками досок из разрушенных домов. Бремер прочитал статью об Африканском корпусе. Журнал «Ди Иллюстрирте» был трехлетней давности. Сведения из далекого прошлого. Немецкие солдаты жарили под африканским солнцем яичницу на стальной броне своих танков. На одной фотографии запечатлен под пальмами генерал Роммель. Немецкие войска на марше к Суэцкому каналу. «Подбитый Джон Буль», — гласила подпись под рисунком. Раненый английский солдат, которого перевязывает немецкий санитар. На заднем плане подбитый танк, из его люка вырывается черный дым. «Теперь Джон Буль по ту сторону Эльбы», — подумал Бремер.

Он услышал шум мотора и подбежал к окну. По улице неторопливо двигалась открытая машина. В ней сидели трое эсэсовских солдат. Машина остановилась. Водитель подозвал к себе одну из женщин и заговорил с ней, после чего она указала сначала в одну, потом в другую сторону, а затем махнула в направлении дома, на верхнем этаже которого за шторой стоял он. Машина медленно подала назад. Это был миг — потом Бремер поведал об этом Лене, — когда от страха он был готов выброситься из окна. Но потом сообразил, что, возможно, в доме есть черный ход; пока эсэсовцы поднимались бы вверх по лестнице, он мог спуститься вниз. Так в его мозгу родилась сумасшедшая идея убежать на чердак и выбраться оттуда через люк на крышу, где, стоя на водосточном желобе, он прижался бы к откосу крыши. И в довершение этих проносившихся в голове лихорадочных мыслей зародилась еще одна — подозрение, самое безумное, которое лишь теперь, когда Лена уже здесь, можно с полным правом назвать безумным, хотя это и вполне понятно: что она донесла на него в полицию, из страха, смертельного страха, потому что того, кто прячет дезертиров, расстреливают или вешают. Еще он подумал, что, быть может, вчера кто-то видел, как он с ней поднимался наверх, тот, кто не мог уснуть и, подобно ему, выглядывал из окна. Перед его мысленным взором тотчас возникла припавшая к окну женщина, которая не сводила глаз с ночной улицы, он сразу представил себе, как он вместе с Леной, укрывшись плащ-палаткой, входил в подъезд. Он прижался ухом к входной двери. Ему показалось, что ступени лестницы кряхтели под осторожными шагами. Нет, на лестничной клетке все было тихо. Только снизу, издалека, до него долетали какие-то голоса. Так он простоял довольно долго, и, когда стало совсем тихо и уже ничто не нарушало покой дома, он успокоился и решил, что жест женщины в сторону этого дома был чистой случайностью. Он вновь подошел к кухонному окну. И опять увидел женщин и детей с ведрами и случайных прохожих. А издалека, с Вексштрассе, до него долетал звук мотора военного грузовика.



Ранним утром Лена Брюкер, помахав рукой, остановила точно такой же грузовик. В кабине сидели два солдата военно-воздушных сил и между ними женщина. «Куда?» — «Аймсбюттель». — «Прошу, не стесняйтесь!» — сказал водитель. Лена Брюкер села. Едва грузовик тронулся, в кабине началась суетливая возня; второй солдат, ефрейтор, одной рукой тискал женщину, при этом другая его рука исчезла под ее юбкой, дамочка тоже не стеснялась, ее правая рука поглаживала бедро ефрейтора, эту ужасно грубую серую материю его униформы, в то время как левая бесстыдно гуляла в расстегнутой ширинке брюк водителя, который тоже не отставал и усердно шарил правой рукой, если только она не была занята переключением скорости, под юбкой своей соседки, а когда ефрейтор, не оборачиваясь к Лене Брюкер, коснулся правой рукой ее коленей, она крепко сжала его запястье и только сказала: «Я не хочу». На какое-то мгновение все трое оторопели, но лишь на мгновение; с полным пониманием и улыбкой, без злости и укоризны ефрейтор и женщина воззрились на Лену Брюкер и тут же вновь возобновили свою игру. Блаженный смех, сопение, повизгивание.

— Я все думала, как бы он не налетел на фонарный столб, машина ехала медленно, но какими-то рывками. Он даже сделал ради меня крюк и высадил аккурат против ведомства, все одно что такси.



Фрау Брюкер рассмеялась и на какое-то время даже опустила на колени вязанье.

— Н-да, — произнесла она, — что касается этого, то я была не такой уж щепетильной, но всегда привередливой. Недостатка в предложениях не было. Однако порой, — продолжила она, — парни вели себя ужасно бестактно и откровенно, сразу же принимались тебя лапать, или же от них несло такой вонью, чего я просто не выношу, в те годы запах у мужчин был более резкий, да оно и понятно: дешевый табак, холодная пища и тальк, ведь мыла тоже не хватало. Или они смотрели на тебя, как кобель на соседскую собачонку. А я была свободной. Муж сбежал. Спрашивать некого, считаться тоже не с кем, исключительно с собой. Но за шесть лет я лишь однажды принадлежала мужчине.

Это был канун сорок третьего. Многие сотрудники ведомства собрались тогда вместе, в основном женщины и лишь несколько мужчин, совершенно свободных. Лена много танцевала с сослуживцем, который отвечал за распределение муки. Он был хорошим танцором, прекрасно вальсировал и, крепко держа ее, уверенно вел в танце. Пока не запыхался и больше не смог танцевать. Ровно в двенадцать все чокнулись, и кто-то крикнул: «За счастливый и мирный новый год!» Потом она еще танцевала с тем же ухажером, тесно прижавшись к нему, медленные танцы, хотя предпочитала быстрые, ритмичные. Но ее партнер совсем выбился из сил, у него была астма. И тогда они отправились к нему домой, в его временное жилье. Их квартиру разбомбило, жену с четырьмя детьми эвакуировали в Восточную Пруссию. Он жил в маленькой комнате, где стояла старая супружеская кровать.

Потом ей стало плохо, и вовсе не от отвращения, для этого не было ни малейшего повода, он был ласковым, скромным астматиком. Она уже раньше приметила его в столовой. В душные летние дни он пил много воды, а иногда прыскал в рот лекарство из резинового баллончика. Проснувшись ночью, она увидела рядом с собой тяжело дышавшего храпуна и моментально протрезвела. Подле нее лежало стонущее чужое тело. Она поднялась, потихоньку вышла из комнаты и целых три часа добиралась ночью до дому пешком. Что было весьма кстати, поскольку долгая дорога с каждым шагом все дальше отодвигала от нее события этой ночи. У нее было такое ощущение, будто она произвела над собой опыт, результат которого ее сильно раздосадовал. Но об этом она думала совершенно спокойно, а вот мысль о предстоящем первом рабочем дне в новом году, когда ей предстояло увидеть этого мужчину, оказалась мучительной. Первый же его взгляд был таким, как она и ожидала: многозначительным, назойливо понимающим, по-дурацки конфиденциальным… Она приложила все усилия, чтобы не обидеть его своим неприязненным отношением, поэтому сторонилась его, старалась делать так, чтобы подле нее непременно оказывались друзья или знакомые; когда не удавалось избежать встречи с ним, у нее тут же находились неотложные дела, требующие безотлагательного обсуждения с подчиненными, а он стоял при этом рядом и смотрел на нее, полный ожидания, нет, упрека и печали. Пока однажды не подстерег ее одну на улице возле работы и не спросил, что, собственно, происходит. Что плохого он сделал? Ничего. Ведь все было так прекрасно, или?.. «Все было хорошо, — ответила она, — и пусть так и останется».



— Нет, это было далеко не прекрасно, — сказала фрау Брюкер. — В какой-то момент, правда, совсем неплохо. Но перед этим и после бывает как-то паршиво. Хотя все произошло с полного согласия, и тем не менее напоминало какие-то шашни, отчасти мной и спровоцированные. Быть может, я делала бы это чаще, если б после близости мужчины бесследно исчезали с моего пути, словно их и не было вовсе. А так всякий раз при встрече с ними каждое их движение, запах, взгляд напоминают тебе о том, что в них тебя раздражает.

— А Бремер?

— Бремер — другое дело. Он мне сразу понравился. Почему кто-то кому-то нравится? Я имею в виду, еще до того, как этот «кто-то» откроет рот. Сразу же понравится, а не после долгого знакомства. Вот говорят: любовь — результат близости. Все это белиберда. Скучно. С Бремером было по-другому, совсем по-другому.



В комнату, толкая перед собой маленький столик на колесиках, вошел одетый в белый халат Хуго, парень с длинными, забранными в хвост волосами и с золотой серьгой в ухе, отбывавший тут альтернативную службу. Резиновые колеса визжали на сером искусственном покрытии. На эмалированной столешнице стояли пузырьки, баночки и флакончики с мазями, таблетками, соками.

— А-а, приехал корм для стариков, — сказала фрау Брюкер.

Хуго высыпал на ее ладонь три розовые пилюли, прошел в устроенную в нише кухню и принес оттуда стакан воды.

— Благодаря помощи Хуго я остаюсь здесь, — сказала она, — они хотят перевести меня в опекунское отделение. Но я всегда говорила: «Без кухни и очага дом круглый сирота». Все хочу как-нибудь приготовить для Хуго колбасу «карри», но он предпочитает, естественно, дёнер.

— Не-ет, — сказал Хуго, — если уж готовить самим, тогда только пиццу.

Хуго взял готовую часть пуловера. Светло-коричневый цвет означал землю, над долиной кое-где проглядывала синева неба, а справа темно-коричневый ствол ели упирался своей верхушкой прямо в эту небесную синь.

— Классно, — сказал он, — если вывязать побольше неба, а на нем ель, вид будет совсем как настоящий.

— У вас в столовой была приправа карри? — спросил я, лишь бы только навести ее на разговор.

— Нет, тогда карри вообще не было. Ведь шла война. Отсюда все трудности. — Она взяла вязанье, ощупью нашла край, сосчитала петли, сначала молча, затем чуть слышно: — Тридцать восемь, тридцать девять, сорок, сорок один. — И опять приступила к работе. — В тот день я только и ждала, как бы поскорее вернуться домой. В столовой нацепила на себя передник и спустилась в кухню. Хольцингер уже был там. «Сегодня мы готовим рыбу, — сказал он. — Ожидается визит нашего окружного говоруна. Будет призывать к стойкости и непреклонности». Хольцингер много лет работал в ресторане «Эрцгерцог Иоганн» вторым поваром по приготовлению соусов. Потом первым поваром на пассажирском судне «Бремен». Он был кулинаром от Бога, нынче наверняка мог бы содержать двухзвездочный ресторан. С первых дней войны Хольцингер служил поваром в столовой Кёльнского радиовещания. «Духу, — сказал Геббельс, — необходимо первоклассное меню, в противном случае он становится безыдейным, придирчивым. Пустой желудок усугубляет любое сомнение. Метеоризмы, изжоги доводят любую серенькую тень до цвета воронова крыла. Поэтому в центральных пропагандистских отделах должны работать отличные повара. Хорошей едой чаще всего можно подкупить именно работников умственного труда».

Хольцингер возглавил столовую имперского вещания. По прошествии нескольких месяцев большинство ведущих на радио и редакторов стали страдать холериной, и странным образом всегда, когда надо было сообщать о военных победах. Отмечали победу над Францией, страна украсилась флагами, звучали марши, аллея Победы в Берлине была вся усыпана цветами, фюрер, с глазами цвета васильков, принимал парад, а комментатор имперского радио в Кёнигсберге, стоя в сортире на коленях перед унитазом, изрыгал из себя содержимое своего желудка. Поскольку подобные неприятности случались и во время вещания о победах над Данией и Норвегией, а позднее повторились после завоевания Крита и Тобрука, подозрение пало на Хольцингера. Однако никто никогда не слышал от него ни одного критического слова, что еще более усиливало подозрение в предательстве. Есть одна смонтированная радиозапись — я попросил разрешения прослушать ее, — где диктор при словах «наши победоносные парашютно-десантные войска» начинает давиться, после «Крита» возникает продолжительная пауза, на какое-то время диктор выключил микрофон, потом с громкой отрыжкой следует слово «завоеван», и далее звуки рвоты. И всё.

После того как должна была состояться передача о восхождении на Эльбрус победоносных германских горных стрелков, а ответственный за эту передачу диктор валялся на редакционном диване с приступами желудочных колик, Хольцингера вызвали в местную службу гестапо. Он сослался на полученные им продукты. В конце концов, он не может стерилизовать салат и пахту тоже. Не говоря уж о воде. В городе, оправдывался Хольцингер, отмечено много случаев холерины. Он сам вместе с диктором страдал от болей в желудке. Это убедило чиновника гестапо. Хольцингера отпустили. Ему было приказано оставаться дома и никому не рассказывать о допросе. Его освободили от работы на радиовещании и откомандировали в Гамбург, в отдел продовольствия. Никто, даже сам Хольцингер, не мог сказать, почему его перевели именно в Гамбург.

Хольцингер проработал на своем месте уже три недели, когда фрау Брюкер вызвали в вышестоящую инстанцию. Служащий гестапо сказал, что ее рекомендуют на должность директора столовой. Ее спросили, не показалось ли ей поведение Хольцингера несколько необычным, не высказывался ли он пренебрежительно о партии, о фюрере? Нет, ничего похожего. Вкусно ли он готовит? Он волшебник, почти из ничего делает кое-что и из этого кое-чего — просто отличное блюдо. И как? Тайна его умения в пряностях. Чиновник, молодой, приветливый и спокойный человек, в недоумении покусывал губу. Ей надлежит сообщить, если Хольцингер выскажет пораженческие мысли. Она — пг?[3] Нет. Хм. Чиновник обязал ее хранить молчание. С тем ее и отпустил. А Хольцингеру Лена сказала, что ее расспрашивали о нем. С тех пор она всегда заказывала рыбу, ежели, как сегодня, должен был прийти руководитель округа Грюн. У отца Грюна был рыбный магазин, и он не раз говорил, что его начинает тошнить даже при едва уловимом запахе рыбы. Еще мальчишкой он сачком вылавливал из бассейна эту живность, ударом по голове оглушал ее, разрезал брюхо и потрошил. Лена Брюкер позвонила в рыбные ряды, где ей ответили, что не получили ни одной рыбины. Ни одно промысловое судно не может подняться вверх по Эльбе, потому что другую сторону реки уже заняли «томми»[4]. Она позвонила в мясные ряды, там оказалось очень много рубца. Прошлой ночью бомбили Лангенхорн, одна бомба разорвалась рядом с крестьянским двором, то была «минная бомба». Коровник уцелел, а двери и окна повышибало. Все коровы были убиты, они лежали на полу вполне пригодные к употреблению. Им удалили только легкие.

«Есть рубец, мы можем получить целых двадцать килограммов рубца».

«Очень хорошо, — сказал Хольцингер, — его и приготовим. Ведь картошкой мы запаслись».

Лена Брюкер накрыла стол для господ руководителей. Это она всегда делала сама. У нее даже были бумажные салфетки. Полгода назад пришли поставки на ближайшую тысячу лет. Эти салфетки использовали также и как туалетную бумагу.

В обед все сотрудники собрались в столовой. Господин Грюн, в своей коричневой униформе напоминавший заплесневелый сыр, пришел с руководителем ведомства д-ром Фрёлихом, на нем тоже были партийная униформа, высокие сапоги в гармошку, сильно накрахмаленная светло-коричневая рубашка, золотые запонки, — в общем, вид безупречный. В своей речи Грюн ничего не приукрашивал. Он сравнил европейскую культуру с еврейско-большевистской бездуховностью. Тут коллективное мышление, там частное, подрыв устоев, критическое отношение. Положительное — отрицательное. Итак: убежденность и мужество определяют немецкое мышление. Обратное ему — нерешительность, критиканство, пораженчество — свойственно еврейскому. Затем из уст Грюна как из рога изобилия посыпались сравнения: Ленинград и Гамбург, Москва и Берлин. Тут все насторожились, потому что он говорил открытым текстом. Русские казались тогда на последнем издыхании, но потом, после трех лет блокады, они отстояли Ленинград; русские буквально впились когтями в город, защищая его, и величайшее поражение превратили в победу. Вот как теперь мы. Грюн уже одерживал окончательную победу, при этом указав, кто должен постоять за город: естественно, сами горожане, они сумеют сделать это лучше других, поскольку знают его. Гамбург будет защищен — каждая улица, каждый дом. Тот, кто увиливает, кто трусливо жмется к стенке, является предателем, вызывающим отвращение, рассадником болезни, которую надо выжигать каленым железом. Необходима единая воля. Англичане будут неприятно удивлены, когда почувствуют такое фанатичное сопротивление. Поэтому очень важно, чтобы и это ведомство, ответственное за распределение продовольствия, оказало помощь, чтобы каждый соотечественник получил причитающийся ему паек, стало быть, необходимо приложить все усилия для достижения окончательной победы, и этому помогут продовольственные карточки. В заключение Грюн процитировал Гёльдерлина, но не для Лены Брюкер, которая лишь руководила столовой, распределяла талоны, отвечала за чистоту раковины для мытья посуды, накрывала столы для господ руководителей, он процитировал Гёльдерлина специально для руководителей отделов, хозяйственных экспертов, юристов, экономистов. Чтобы они поняли серьезность положения и стали еще крепче духом. Да здравствует победа!

Оратор сел, вытер со лба пот. Следующим выступал д-р Фрёлих, он пообещал, что его ведомство будет выполнять свой долг до окончательной победы, то есть будет снабжать население продовольствием, а если возникнет необходимость, поднимется на его защиту с оружием в руках. В столовой он сел рядом с Грюном и другими руководящими фольксгеноссен. Лена Брюкер обслуживала этих господ. За обедом Грюн сказал, что ему придется поторопиться, через полчаса он должен выступить с речью перед коллективом фабрики по производству аккумуляторов, ЦАФа[5]. Все должны работать на победу, это последнее, самое последнее усилие.

«Ни в коем случае не бери сегодня ничего из остатков со стола начальства, — сказал ей Хольцингер, — я решил избавить от его выступления работников аккумуляторной фабрики». То был единственный раз, когда Хольцингер намекнул на свой саботаж. Лена Брюкер накладывала рубец в тарелку окружного начальника и слышала лишь отдельные его слова: «Держать, уже, но, естественно, бороться, уничтожающее танки оружие, ясно, но как пахнет, — сказал он. — Рубец! Ах, и тмин, ах!»

— Очень много «ахов», но столько же и «но», — произнесла фрау Брюкер, — тогда я это сразу отметила, поскольку такие слова были внове.

«Водка водкой, а служба службой, — сказал сидевший за столом регирунгсрат. — Но если б это крепче сплотило нас, может, и не дошло бы до тяжких испытаний».

Внезапно окружной оратор Грюн вскочил и, прижав руку ко рту, бросился из столовой. Вслед за ним, давясь, заторопился д-р Фрёлих.



Бремер сидел за кухонным столом, одетый в военно-морскую форму, и ждал. Казалось, он вот-вот встанет и уйдет. Словно находился в зале ожидания.

Он поднялся, пошел ей навстречу, будто она только что возвратилась из долгой поездки, обнял ее, поцеловал — сначала в шею, подбородок, а потом в маленькую ямку за ухом, от этого поцелуя — он этого еще не знал — у нее мурашки побежали по спине. Он недавно побрился, почистил зубы, она сразу догадалась — приятно пахло, — тщательно повязал галстук, не то что ее муж, который надевал галстук, лишь когда выходил из квартиры, и тотчас же срывал его с себя, едва входил в дом. Он снял с нее пальто, начал расстегивать на платье пуговицы, пока она нетерпеливо, одним движением не стянула его через голову.

Потом — она как раз ставила на печку вариться картошку — он принялся читать ей статьи из газеты, которую печатали всего лишь на одной странице: Бреслау еще борется, русские взяли в кольцо Берлин, большие потери в уличных боях, из тактических соображений немецкие войска еще раз отступили в районе действий английских и американских дивизий. Казнен на гильотине рабочий вспомогательной почтовой службы за то, что украл в Потсдаме пакеты с военно-полевой почтой.

Сообщения о фронтовых делах в Харбурге. Под Варендорфом произошло сражение. В районе Эесторфа отмечены упорные кровопролитные бои в прифронтовой полосе. Как всегда, враг понес большие потери. Естественно, собственные потери оказались незначительными.

И ни словечка о группе Боровского. Самому Боровскому очередью из автомата отстрелило ногу. Ни единой строчки о семнадцати погибших в воронке, где в это утро мог бы лежать и Бремер, потому что был приписан именно к группе Боровского.

Он закурил сигарету, которую ему принесла Лена Брюкер. «Кайф, — сказал он и откинулся на спинку дивана. — Как на Рождество, хотя сейчас уже май». На имевшиеся у нее талоны на сигареты она купила у господина Цверга пачку «Оверштольца». Это сильно удивило его, потому что шесть лет тому назад она бросила курить и с тех пор обменивала талоны на продукты, в частности у моей тети Хильды.

Фрау Брюкер быстро сосчитала петли.

— Твоя тетя Хильда была заядлой курильщицей.

— Я еще помню, — сказал я, — как вместе с моим дядей Хайнцем — он не был мне родным — мы ели у вашего ларька первую колбасу «карри». Это правда, что он мог по вкусу определить, откуда картошка?

Она опять пробормотала что-то, держа палец точно на том месте, где темно-коричневый ствол ели произрастал из светло-коричневой земли, взяла темно-коричневую нить и провязала семь петель, потом вытащила светло-коричневую пряжу и сказала:

— Чистая правда. В то время Хайнц находился на Восточном фронте, в районе Мекленбурга. Он был отменным знатоком картофеля, как другие бывают знатоками вина. Определял по вкусу, где росла картошка. Но самое удивительное, что мог угадать это и по запаху, когда она варилась, жарилась или готовилось пюре. Он даже говорил, в какой земле она выращена, — так некоторые люди определяют почву местности, где выращен виноград.

Ему завязывали глаза, и он говорил: эта картошка в мундире росла на невозделанных землях Глюксштедта. Это картофельное пюре — из знаменитого «Золтауэрского граната», плоды этого сорта похожи на голыши, они необычайно тяжелые, плотные и никогда не бывают водянистыми; или «Толстая Альма», ее нежная мякоть буквально таяла на языке, такой картофель можно было вырастить только на песчаной пустоши. Этот порезанный на маленькие кубики картофель хорош для супа из брюквы (вместе с кусочками свиной щеки), а это — «Бардовикские трюфели», мелкий темно-коричневый сорт, очень плотный, по вкусу напоминает черные трюфели — именно так. Последними были несравненные «Бамбергские рожки». Бремер никак не мог поверить в это, и тогда она сказала: «Погоди, он ведь скоро вернется домой».

Это «погоди» на какое-то время прервало их беседу, приведя Бремера в некоторое замешательство. Случайно оброненное слово выдало ее: значит, она думала о будущем, то есть, вероятно, даже планировала его. Но этого у нее, уверяла меня фрау Брюкер, даже и в мыслях не было. Разве только неосознанно. Просто, бывало, сидишь вот так с кем-нибудь, разговариваешь, и тебе настолько хорошо, что хочется, чтобы так оставалось и впредь.

— Я даже не помышляла ни о будущем, ни о совместной жизни и уж тем более о браке — ведь я еще считалась замужней. Быть вместе, не больше, но и не меньше. А он только и ждал, когда сможет покинуть эту квартиру и вернуться наконец домой.

Лена, правда, тут же попыталась сгладить вырвавшуюся фразу и потому, накрывая на стол, продолжила: «Ну, так или иначе, долго это не продлится. Надеюсь, Хайнц вернется домой целым и невредимым». И, без перехода сменив тему, принялась рассказывать о том, что объявило сегодня на собрании окружное начальство: «Гамбург будет защищаться. До последнего мужчины».

«Это безумие», — сказал Бремер.

Она попробовала проткнуть картофелины, но они еще не сварились, были сыроваты. «Как долго можно защищать город?» — «Довольно долго, — ответил Бремер, — пока камня на камне не останется. Ленинград они защищали три года. Но только с одной разницей: здесь «томми» введут в бой свои бомбардировщики. Им лететь недалеко, рядом Мюнстер, Кёльн, Ганновер. А в городе армейских подразделений вообще нет, одни старики, канцелярские крысы, военные музыканты, дети из гитлерюгенда и калеки, с такими никакое государство не защитишь. «О, правильно, государство! — крикнул он и вскочил. — Не мог вспомнить». Он пошел в гостиную и вписал это слово в кроссворд.

В этот момент в дверь позвонили. На какой-то миг они застыли, словно их парализовало. Быстро! Тарелки — долой! Вилки, ножи, стаканы — все долой! Но в дверь позвонили второй раз, теперь дольше, настойчивее. «Минутку! Я сейчас!» — кричит она, заталкивает Бремера в чулан, а в дверь уже стучат, да какое там стучат, колотят! Она бежит в спальню, хватает вещи Бремера: шапку, свитер, носки, — швыряет все в чулан, где стоит Бремер, бледный, оцепеневший, а в дверь звонят уже непрерывно и колотят что есть мочи. «Эй!» — слышится мужской голос, голос Ламмерса, ответственного в квартале по противовоздушной обороне. «Я в уборной!» — кричит она, на цыпочках пробирается в туалет и спускает воду, потому что уверена: Ламмерс подслушивает у двери, так же на цыпочках вбегает в ванную, тут еще лежит его бритвенный прибор! Куда деть? В мешок с бельем.

Запирает дверь в чулан. «Эй! — опять кричит Ламмерс, поднимается крышка почтового ящика на двери в квартиру, через щель видны его пальцы, потом опять раздается голос Ламмерса, он кричит уже в отверстие для писем: — Фрау Брюкер! Вы ведь дома. Открывайте! Я вас слышу. Сейчас же откройте! Немедля открыть!»

«Ну, конечно, сию минуту». Она отодвигает задвижку на двери.

Бремер в чулане осторожно присел на чемодан и, словно спрятавшийся ребенок, пристально смотрел в коридор сквозь замочную скважину; он видел пару черных сапог со шнуровкой, левый поменьше, неровный, стало быть, ортопедический, поверх сапог — кожаные гамаши, серое поношенное пальто военнослужащего, на портупее болтаются каска и сумка для противогаза. Старческий голос произносит: «Необходимо проверить затемнение в квартире». Осведомляется, наполнены ли песком ведра. «На дом может упасть зажигательная бомба», — продолжает голос. «Или снаряд, — подхватывает она, — англичане ведь стреляют уже через Эльбу». Но Ламмерс не хочет даже слышать этого: «Мы тоже стреляем в них». — «Вот об этом я ничего не знаю», — говорит Лена Брюкер. «Они будут отброшены назад. Уж не сомневаетесь ли вы в этом? Гамбург — настоящая крепость. Вы снова курите?» — спросил голос, и Бремеру кажется, что он слышит демонстративное потягивание носом. «Да». — «Я слышал от господина Цверга, — говорит поношенное пальто военнослужащего, — что вы опять берете сигареты на ваши талоны. Вы ведь меняли их раньше на картошку». — «Да, ну и что?»

Тут Бремер видит, как сапоги, пальто, каска и сумка для противогаза исчезают на кухне, Лена Брюкер идет следом. На кухонном столе лежит зажигалка Бремера, переделанный в зажигалку двухсантиметровый зенитный патрон с гравировкой по-норвежски. Лена видела эту зажигалку, от которой он всегда прикуривал, но не обратила на нее особого внимания. Но теперь она лежала как экспонат из военного музея. Блестящее, отполированное от частого пользования, длинное, круглое изделие из латуни: патрон. Ламмерс тоже уставился на нее. Лена достает из пачки сигарету, изо всех сил стараясь, чтобы рука не дрожала, берет зажигалку, тяжелая и гладкая, она надежно покоится в Лениной ладони. Затем нажимает большим пальцем маленькое колесико раз, потом другой. Колесико поддается с трудом. Но вот наконец вспыхивает пламя. Ламмерс наблюдает за ней. Она замечает на его лице раздумчивое недоверие. Ее рука немного дрожала, едва заметно, но ей казалось, будто она тряслась. Лена осторожно прикуривает сигарету, чтобы не закашлять. Вот уже шесть лет, сразу после того, как призвали в армию ее мужа, она не курит. И странно, отвыкла без каких-либо усилий, будто с его уходом пропало и удовольствие от курения. «Трофейная вещица». — «Да, — откликается она, — из Нормандии, подарок». Ламмерс пытается прочитать надпись. «Это не по-французски». — «Естественно, нет». — «По-польски?» — «Понятия не имею». — «Вкусно здесь пахнет». — «Да». — «Мясо?» — «Мясо!» Она видит голодный взгляд старика, полный недоверия и алчности, бесполый рот с плотно сжатыми губами едва справляется с потоком слюны. Она перемешивает в кастрюле рубец. «Я ведь слышал голоса, — говорит Ламмерс. — Ваш сын здесь?» — «Почему, — недоумевает она, — он у зенитчиков, в районе Рура, то есть он, должно быть, в плену. Ведь Рурская группировка капитулировала».

Естественно, он понял, что она хотела сбить его с толку, произнося такие слова, как «Нормандия», «Рурская группировка», «проигранные сражения», но именно подобная позиция и вела к проигрышу сражений, позиция, вроде того: ты, камрад, стреляй, а я принесу довольствие, — все это критиканские, разлагающие речи. Повсюду плохая, халтурная работа — на фабриках, на поле боя, на трудовом фронте. Разлагающие дух анекдоты: какая разница между солнцем и фюрером? Солнце восходит на востоке, а фюрер заходит на востоке. Дурацкий анекдот. Снаряды, которые не изрывались, торпеды, которые меняли направление. Ежедневные диверсии на отечественном трудовом фронте, и в ближайшем окружении фюрера тоже, все это привело к тому, что враг уже находится здесь, в нашей собственной стране.

Ламмерс заковылял к окну, проверил штору для затемнения, подергал ее, сказал, что все-таки есть щель и свет пробивается наружу. «Это может привлечь бомбардировщиков». — «Такое вообще невозможно». — «Почему?» — «Потому что электричества почти не бывает». Потом он наклонился, заглянул под кухонный стол. «Да что вы ищете?» — «В доме жалуются», — сказал Ламмерс. «На что?» — «На крики ночью!» Он посмотрел на нее. Только бы не покраснеть, подумала она, ну вот, конечно же, покраснела, я чувствую разливающееся по всему телу жгучее пламя, вся кровь прилила к лицу. «Почему вы кричите?» — «Я плохо сплю. Просыпаюсь ночью, сижу в постели и ору. А чему тут удивляться? — говорит она. — Англичане стоят у ворот города». — «Что вы хотите этим сказать?» — спросил Ламмерс. «Почему я? Так написано в газете, вот, тут показана линия фронта». Она протянула ему газету. Бремер увидел выходящие из кухни сапоги со шнуровкой, гамаши, пальто военного образца, они надвигались все ближе, ближе, так что вскоре Бремер видел исключительно серый цвет, потом настала очередь портупеи, каски, сапог со шнуровкой. В коридоре Ламмерс склонился над тремя ведрами с песком. «Вы сомневаетесь, что город защитит себя?» — спросил он. «Нет. Как раз сегодня я слушала речь окружного начальника Грюна». Ламмерс прошел в гостиную, затем в спальню, и, когда там встал на колени — с трудом, сначала опустился на одно колено, потом на другое, чтобы заглянуть под кровать, — Лена сказала: «Хватит, тут не должны находиться противопожарные средства и песок».

«Так, — сказал он, — я позабочусь о том, чтобы вас переселили в однокомнатную квартиру. Две комнаты, кухня — и все для одного человека, а там, на улице, прямо под открытым небом находятся тысячи соотечественников, беженцев и потерявших квартиры из-за бомбежек».

«Вы хотите тем самым сказать, что фюрер вел бесполезную войну?» Он помедлил, поняв, что ему подстроили ловушку, куда он неминуемо должен был угодить.

«В случае, если объявится ваш сын, сообщите об этом полиции. Иначе это сделаю я. И тогда вы оба окажетесь там. — Ламмерс опять заковылял по коридору. — Странно пахнет. — Бремер видел, как он стоял в коридоре и нюхал воздух. — Запах кожи, армии. Мне, старому солдату, хорошо знаком этот запах»

«Вон, — сказала Лена, — сейчас же вон отсюда, и побыстрее». Она захлопнула за ним дверь, стукнув ею по пятке ортопедического сапога. Какое-то мгновение она стояла, прислонившись к двери, и слышала, как он, ругаясь, спускался по лестнице, но до нее долетали только отдельные слова: «…заградительный огонь, Кифхойзер, Верден, задать перцу». Она подумала: «Теперь все, конец, он пойдет в гестапо и донесет на меня, скажет, она кого-то прячет в квартире».

Лена подошла к чулану, отперла дверь. Бремер вышел бледный, на лбу капельки пота, хотя там был пронизывающий до костей холод. Несмотря на широкие форменные брюки, ей было видно, как дрожали его колени. Они прошли в кухню, сели за стол. И, глядя в испуганное, нет, объятое ужасом лицо Бремера, она сказала: «Это был Ламмерс».

Она облокотилась на кухонный стол, обхватила голову руками и рассмеялась, смех получился напряженным, казалось, он вот-вот перейдет в рыдания.

«Ламмерс — квартальный страж, он живет в нашем доме, прежде служил в кадастровом ведомстве, теперь он на пенсии и отвечает за противовоздушную оборону». Она сняла с огня картошку, которая уже переварилась. Бремер сказал, что у него пропал аппетит, но потом быстро съел не только свою, но и ее порцию; он то и дело затаивал дыхание и, подобно ей, вслушивался в тишину на лестничной клетке. Потом опять принимался за еду. «Вкусно, — сказал он, — просто божественно».



— Чудно, правда же? — проговорила фрау Брюкер. — И не потому, что Бремер назвал божественным то, что в самом деле было хорошо, даже очень хорошо. Ведь ему так и не удалось как следует полакомиться рубцом. Страх по-прежнему не покидал его. А я так и вовсе не могла проглотить ни кусочка. Мы же не знали, поднимется к нам Ламмерс еще раз или нет. К тому же у него имелись ключи от моей квартиры, на случай пожара, поэтому он мог зайти ко мне в любое время, когда я на работе. Ламмерс был не просто стражем квартала, но еще и ответственным за противовоздушную оборону. Он поздно вступил в партию, но зато с первого дня стал ее надежным, глубоко преданным сторонником. Во время сражения под Верденом его ранило в стопу осколком снаряда, и он утверждал, что ангел, не христианский, а душа его умершей двоюродной бабушки, крестьянки, сделал так, что осколок, который неминуемо должен был попасть ему в голову, угодил в ногу. Эта бабка была ведь косолапой. Люди смеялись над ним. А он верил в переселение душ. Рассказывал всем и каждому, что хорошо помнит свою прежнюю жизнь, в которой он служил капитаном в баварской артиллерии и в тысяча восемьсот двенадцатом году участвовал в походе на Москву под предводительством Наполеона. Потом он утонул при переходе через Березину. Он сам видел себя скачущим по замерзшей реке, и как вдруг прямо рядом с ним в реку, круша лед, попадает пушечное ядро и он вместе со своим конем проваливается в черную ледяную пучину. Он еще до сих пор слышит предсмертное ржание своей лошади и собственный истошный крик.

«Наш ледяной баварец» — так все называли Ламмерса, во всяком случае, когда его не было поблизости. И все смеялись над ним вплоть до тридцать шестого года, когда в соседнем доме арестовали Хеннинга Верса. Верс работал корабелом на фирме «Блом и Фосс» и до тридцать третьего состоял в КПГ. Когда по пятницам Верс напивался, он честил нацистов почем зря: самым безобидным ругательством было «банда душегубов». Все говорили ему: «Заткни свой рот». Ведь его слова могли дойти до чужих ушей. Так оно и вышло. Как-то раз в дверь его квартиры позвонили. Фрау Верс пошла открывать. В дверях стояли два господина, они спросили, можно ли поговорить с господином Версом. И поскольку Хеннинг Верс как раз вернулся после утренней смены и уже вымылся и надел свежую рубашку, он сразу же пошел с ними; они спустились втроем по лестнице и направились к ратуше, разговаривая о погоде, об Эльбе, которая в этом году сильно обмелела. Верс вернулся лишь три недели спустя. Но это был уже не Верс. Он, чей смех обычно слышали два этажа, кто сочинял остроты об этом духовидце Ламмерсе и громче всех сам хохотал над ними, теперь уже больше не смеялся. Казалось, у него украли смех. Получилось, как в сказке: на Версе не было ни единой царапины, ни синяков, ни кровоподтеков, ни следов от уколов, ничего, но он больше не смеялся, однако никому не говорил, почему он разучился смеяться. «Его покинул смех, — сказала Лена Брюкер. — Осталось одно мрачное молчание. Он не смеялся, не ругался, не плакал». Выглядит, как привидение, подметил кто-то из жильцов дома. Своей жене он тоже ничего не рассказывал. С тех пор он к ней даже не прикасался. Порою лежал в постели без сна, иногда стонал. И еще: он больше не храпел. Временами во сне царапал край кровати, и жена всякий раз просыпалась от этого звука, какое-то леденящее душу царапанье, рассказывала фрау Вере в молочной лавке и принималась плакать.

«Что ты так мучаешься? Что они делали с тобой?» — «Ничего», — отвечал он.

Как всегда по пятницам, он выпивал. Теперь, правда, не буянил, но пил так, что один до дому не добирался. Лишь однажды он признался: «Это надо видеть». — «Что — видеть?» Однако он так и не сказал, что надо было видеть. Однажды Верс свалился с эллинга, на котором ему вообще не положено было находиться. Он умер сразу. Считалось, что покончил жизнь самоубийством. Его жена получила пенсию. Несчастный случай на производстве. Коллеги говорили, будто он должен был поменять там крепежное кольцо. Тогда же прошел слух, что это Ламмерс донес на него. Ламмерс как раз в то время вступил в нацистскую партию. Однако никто не мог точно сказать, отчего возник подобный слух. Тем не менее слух упорно держался. На улице говорили: «Это был Ламмерс». С ним перестали здороваться или только коротко кивали при встрече. Куда бы он ни заходил, везде сразу замолкали разговоры или, наоборот, люди начинали говорить нарочито громко об этом вечном дожде, о солнце или ветре. Ламмерс рассказывал всем и каждому, что он не доносил на Верса. Но соседи все равно отворачивались от него. Чуть не плача, он снова и снова доказывал всем, что не мог сделать подобного. А потом, через полгода, когда его по-прежнему окружала стена молчания, он не выдержал и начал в открытую допытываться у живших с ним по соседству, у коллег, работавших вместе с ним на скотобойне, или у завсегдатаев в трактире, почему они так считают. Спрашивал не обиняками, а напрямик: «Считаете ли вы справедливым, что подожгли синагогу? Будете ли вы покупать у евреев? Вы согласитесь спрятать у себя коммуниста?» Люди пытались отделаться отговорками, но он упорствовал и не давал сбить себя с толку, так что им ничего не оставалось, как только соглашаться с ним, но со стороны было видно, что все лгали, и однажды ты замечаешь, как с твоих уст вдруг тоже сорвались лживые слова. Ламмерс добился своего: с ним опять здоровались; поначалу это были просто короткие приветствия, потом, после того как вермахт в стремительном марше захватил Польшу, — приветливо, когда завоевал Норвегию и Данию — подчеркнуто радостно, ну а после капитуляции Франции — почти восторженно. Тех, кто по-прежнему не здоровался с ним или кто медлил с приветствием, приглашали в гестапо, где интересовались, откуда тот взял водку во время последнего праздника. С 1942 года, после того как с Гросноймаркт убрали еврейскую богадельню Леви, с ним все стали здороваться нацистским приветствием, вскидывая вверх руку и выкрикивая: «Хайль Гитлер, господин Ламмерс!» — даже если он шел по противоположной стороне улицы.

Получив должность квартального стража, Ламмерс организовал отправку детей в другие германские земли, а также «Зимнюю помощь»[6], позднее — противовоздушную оборону. Из-за ранения в ногу он на два года раньше ушел на пенсию, что было совершенно излишне, потому что он чувствовал себя отменно, в сущности, ему день ото дня становилось все лучше и лучше. И неудивительно, поскольку в колбасном цеху на скотобойне так вешали колбасу, что продавщица говорила: «Можно оставить чуточку больше?» — чего не имела права предлагать, поскольку колбасу отпускали по талонам. У булочника для Ламмерса всегда находились булочки, когда их уже давно и в помине не было. И только Лена Брюкер, известная шлезвиг-гольштейнская упрямица, всегда приветствовала его словами: «Добрый день, господин Ламмерс». И всякий раз Ламмерс говорил: «Хайль Гитлер — германское приветствие, фрау Брюкер». — «Хорошо, господин Ламмерс. Хайль Гитлер». Как-то раз ее вызвали в гестапо, но там ее выспрашивали о Хольцингере, а к нему Ламмерс никакого отношения не имел.

«Может, ему надо было предложить рубец? — спросил Бремер. — Он ведь учуял еду сквозь все двери».

«Нет, — возразила Лена, — за мой стол он никогда не сядет. У него возникло подозрение, потому что вчера я не спустилась в бомбоубежище во время воздушной тревоги. Обычно я всегда спускалась туда. Ведь думаешь о детях. Надеюсь, мальчику там неплохо. А вот Эдит… не знаю, что она делает. Мы должны быть особенно осторожны. Меньше двигайся и, главное, сразу запирайся в чулане, когда звонят в дверь».

Он не мог уснуть. Она, как обычно, лежала ничком на груди, словно на крошечных подушках, и спала. Он осторожно положил руку на ее поясницу и лежал так, не шевелясь и поглядывая на светящийся циферблат часов, в ожидании утра.

3

Лена Брюкер заказала по телефону для столовой раннюю морковь, чтобы подкормить витаминами организаторов распределения продовольствия; в то время, когда по радио передали сообщение о последних, самых последних, но одновременно и решающих сражениях и перегруппировках немецких войск, Бремер только встал с постели; он накинул китель и посмотрел в окно, выходившее на Брюдерштрасе. Как и вчера, по ней вверх и вниз шли женщины с ведрами, то быстро, то медленно; он определял по их походке, по опущенному плечу, осторожным шагам, было ведро пустое или полное. Гидрант, из которого они наливали воду, не был виден ему. Светило солнце, но люди внизу выглядели бледными и мрачными. Женщины еще были одеты в зимние пальто, волосы спрятаны под головными платками. Какой-то старик тащил маленькую тележку, на ней лежали обугленные доски, а на досках сидел петух.

Бремер сел за кухонный стол, отхлебнул немного горячего желудевого кофе, который ему оставила Лена. У него свело рот. Ничего общего с настоящим кофе. Она положила для него два ломтика хлеба, немного маргарина, и не просто кусочком, а в форме двух кленовых листочков, как это делают в отеле. Рядом стояло домашнее яблочное желе. Он съел хлеб, закурил сигарету, выпил кофе, который странным образом становился вкуснее, если поглубже затягиваться сигаретой. Потом принялся за разгадывание нового кроссворда. Город в Восточной Пруссии, семь букв: Тильзит. Города уже больше не существовало. Литературный жанр на «П», из семи букв. Он не знал. Греческий поэт, начинается на «Г», пять букв? Гомер. Время от времени он подходил к окну и смотрел вниз. Женщины тащили воду или опять шли за водой с пустыми ведрами, тут он впервые увидел конец очереди, там, где женщины выстраивались одна за другой. Выходит, кран с водой находился где-то поблизости, но ему не было видно, где именно. Дети играли в Рай и Ад. Он опять увидел вчерашнюю женщину. На сей раз она была в черных шелковых чулках. Подошел унтер-офицер, заговорил с ней. Они перешли вместе улицу и исчезли из поля зрения Бремера. Довольно скоро эта женщина появилась в окне дома напротив. В глубине комнаты стоял мужчина, расстегивавший мундир. Одним движением она задернула гардину, затем ее силуэт снял через голову платье.



После обеда, когда на два часа включили электричество, он потрогал провод радиоприемника, который стоял на кухонном буфете, нажал обе кнопки, три-четыре раза стукнул по нему ладонью, потом даже кулаком. Из тысяч, сотен тысяч приемников в еще уцелевшем Германском рейхе именно сейчас должны были звучать речи о стойкости солдат, о выравнивании линии фронта или на худой конец шлягеры, но, как назло, радио не работало. Можно было бы послушать Би-би-си, тогда б он точно знал, где на самом деле стоят войска союзников. Он отвернул заднюю стенку аппарата. Радиолампа почернела. Наверно, в квартире есть где-нибудь старое радио, из которого можно выкрутить такую лампу. Бремер подошел к платяному шкафу в гостиной, помедлил немного, потому что был уверен, в этом шкафу такой лампы быть не может. Он принялся искать в чулане. Рылся в коробках с башмаками, в груде изъеденных молью пальто, в двух отвратительного вида картонных чемоданах, в огромной коробке с надписью: «Украшения для рождественской елки». Потом вернулся на кухню, посмотрел на кухонной полке, тщательно расставил на ней громоздившиеся в беспорядке горшки и сковородки, выстроил в ряд банки с надписями: «мука», «сахар», «манная крупа». Все они, в том числе и банка с мукой, были пустые. Он уже давно забыл о радиолампе и теперь с любопытством рылся во всех углах квартиры, искал ее следы, следы ее жизни, которая была ему неведома. Он, правда, понимал, что ведет себя неприлично, но потом подумал, что может сделать полезное дело — найти атлас, тогда он сумеет точно проследить за продвижением английских войск; и это хоть как-то могло бы оправдать поиски в шкафу и успокоить его нечистую совесть.

На полках слева стояла посуда. Справа лежали акты, семейные документы, страховые свидетельства, свидетельства о рождении, свидетельство о конфирмации Лены Брюкер: «Веруй до последнего твоего часа, и ты постигнешь предел желаний». На какой-то миг он остановился, но все-таки продолжил копаться дальше: одна, две связки писем, рядом альбом с фотографиями в тканевом переплете. И среди всего этого — школьный атлас. Он вытащил его, но потом стал перелистывать альбом, точно так, как это проделал я много лет спустя. Лена Брюкер — малышка на шкуре белого медведя, Лена чуть постарше — в накрахмаленном платьице с рюшами, а вот она уже девушка с венком на голове, в черных чулках и узкой юбке, рядом с ней — молодой человек. Бросаются в глаза ее удивительно светлые волосы, хотя снимки очень нечеткие. Вот фотография какого-то праздника, у нее весьма лихой вид, лицо сияет, она сидит в шляпке из бумаги, с бумажной змеей, обвивающей ее шею, а вот она в кресле, почти совсем утонула в нем, это делает ее ноги, стыдливо сжатые, еще длиннее, юбка немного задралась кверху, и виднеется начало чулка.

Лена Брюкер с грудничком на руках, поддерживает его головку, рукава ее платья-халата закатаны. Он вспомнил о своем сыне, которого видел всего двадцать дней, малыш принимался громко плакать, когда он хотел его приласкать. И если быть честным, эта кроха, требовавшая к себе слишком много внимания, испортила ему отпуск. Нет, нельзя сказать, что он возненавидел сына, но он чувствовал, в чем не сразу признался себе, нетерпеливое раздражение, поскольку жена постоянно должна была заниматься ребенком: его надо было перепеленать, помыть, смазать кремом или просто подержать на руках. Он кричал по ночам до тех пор, пока она не брала его к себе в постель, то есть просто клала между собой и им. И надо признаться, он ревновал ее к малышу. Бремер листал альбом дальше и нашел его, того, кто, судя по всему, был ее мужем: высокий, стройный мужчина, в отличном костюме, с сигарой, его левая рука небрежно упирается в талию, ни дать ни взять — кинозвезда. Бремер отложил альбом, я же — годы спустя — листал его дальше; вот дети фрау Брюкер, сын в форме гитлерюгенда, на последних снимках — в форме помощника зенитного расчета. И еще много невклеенных фотографий, которых Бремер не мог видеть; дочь с внуком, сын трубочист возле своего ФВ[7]. Это уже фотографии пятидесятых и шестидесятых годов. На них фрау Брюкер в разные годы то в длинной юбке, то в более короткой, туфли то на платформе, то на тонкой, как стилет, подошве; потом пошли фотографии в скучных платьях, купленных в магазинах шестидесятых годов, никакого тебе глубокого выреза, ни талии — хотя у нее была хорошая фигура, — склеенные лаком волосы с проседью, при этом у светлых блондинок седина заметна только тем, кто видел ее воочию, как я, стоя возле ларька фрау Брюкер. Она не выглядит на пятьдесят, ей дашь не более сорока, но лицо что-то утратило, по-моему, радость жизни; нижняя губа, эта припухлая чувственная губа стала тоньше, и на ней появились маленькие морщинки.

Бремер продолжал рыться дальше: страховой полис, счета за электричество и газ, связка писем, перевязанных синим с красным шпагатом. Имя отправителя Клаус Мейер. Он помедлил несколько секунд, потом все-таки развязал пачку и прочитал лежащее сверху письмо:

«Любимая, я сижу в своей комнате на постоялом дворе «К солнцу», и снизу, из комнаты для гостей, слышу, как играют в скат. Мне страстно хочется, чтобы ты была здесь рядом со мной, мы бы вместе поели камбалы, жареной, только что выловленной из Эльбы, выпили бы красного испанского вина, который доставляют сюда через Глюкштадт, мы могли бы здесь сделать неплохую карьеру. Ветер с силой бьет в окна, и с Эльбы доносится шум экскаватора, похожий на стоны и вздохи земли.

Утром продал в местном галантерейном магазинчике два пакетика синих пуговиц и дюжину перламутровых, и это все. А потом пошел к старому корабельщику Юнге. Он действительно нарисовал мне утлегарьский рым[8]. А поскольку он не мог точно сказать, как это слово пишется, я пишу «гарь» с «ь». Думаю, это устройство больше похоже на багор, ведь рым крепится к нему с…».

«Чудно», — подумал Бремер и сунул письмо назад в пачку, какое-то мгновение он раздумывал, стоит ли прочитать другое, но потом обвязал письма шпагатом и решил, что не сумел бы написать так. «Похожий на стоны и вздохи земли». Естественно, экскаватор ведь разрывает землю. Но кто был этот Клаус Мейер? Он не сможет спросить ее об этом. Бремер прошел в спальню. Справа в шкафу лежали стопкой чисто выстиранные мужские верхние рубашки, рядом висели три костюма, темно-синий, светло-серый и коричневый. Он надел светло-серый костюм и посмотрел на себя в зеркало. Пиджак был немного широковат. Смотревший на него из зеркала мужчина был чужим, и немудрено, столько лет носить синюю морскую форму, и вдруг — светлый серый цвет. Этот рулевой баркаса умел одеваться. Удивляло качество материи. Но рулевые баркасов зарабатывают не так уж много, подумал он. Костюм пах лавандой. В каждом кармане он нашел по маленькому матерчатому мешочку с лавандой. Стало быть, она все еще ждала своего мужа. Ему только стоит переступить порог, подойти к шкафу и выбрать себе рубашку. Бремер надел светло-голубую рубашку, потом светло-серый костюм, выбрал ярко-синий галстук. В этом костюме он выглядел старше, нет, серьезнее. В нем его уже не узнают. Тот, кто увидит его, сразу решит, что он преуспевающий коммерсант или очень молодой адвокат.

В этот момент до него донесся стук во входную дверь, тихий, почти робкий. Он схватил свою форму, кинулся в чулан — уже был слышен скрежет поворачиваемого в замке ключа, — запер изнутри дверь и вытащил ключ. У Бремера бешено колотилось сердце и никак не восстанавливалось дыхание, он дышал с трудом, но не от поспешного спасительного бегства в чулан, а больше от страха и бессилия. Ничего не забыл? Может, где-нибудь валялся его носок? Или портупея? Нет, все с ним, в чулане. Он посмотрел в замочную скважину и увидел ортопедический сапог, увидел Ламмерса в вермахтовском пальто, увидел, как тот осторожно ковыляет на кухню. Бремер услышал, как он что-то скребет и трет. Что он там делает? Потом Ламмерс еще раз прошел мимо чулана в гостиную. Там лежал раскрытый школьный атлас. Он никаких подозрений не вызовет. Неожиданно пальто приблизилось, остановилось возле чулана, где стало совсем темно, потом, очень плавно, на ручку нажали, и Бремер непроизвольно отпрянул… Дверь потянули, подергали. После этого шаги удалились. Он отчетливо слышал, как Ламмерс открыл шкаф в спальне, прошел в ванную, где были лишь унитаз и умывальник. И тут Бремер вдруг вспомнил: там лежал его бритвенный прибор! Ламмерс обнаружит кисточку, бритву и кусочек мыла, правда, сухой, поскольку он брился вчера. Квартальный страж вышел из ванной комнаты и захромал по коридору, потом тихонько щелкнул дверной замок. Бремер ждал, сидя в темном чулане, а когда в квартире воцарилась тишина, он вышел, прямиком направился в ванную и увидел: бритвенный прибор исчез. Должно быть, Ламмерс взял его с собой.

Он вернется, думал Бремер, он непременно вернется с военным патрулем, и они возьмут меня. Может, лучше просто выйти на улицу? Но тогда его остановит любой полицейский и попросит предъявить удостоверение, которого у столь элегантно одетого молодого человека и быть не могло. «Единственный шанс, единственный крошечный шанс, если они придут, сказать, что я шведский моряк», — решил он и опять забрался в чулан, слыша, как шумит кровь в голове.

Вечером Лена Брюкер поднималась по лестнице, света, как всегда, хватило лишь до второго этажа. Ей оставалось одолеть последний марш, когда отворилась дверь соседской квартиры и из нее вышла фрау Эклебен.

«В вашей квартире кто-то есть», — сказала она.

«Не может быть».

«И тем не менее. Все время слышны шаги, как раз над нашей гостиной».

«Нет, — сказала Лена Брюкер, — совершенно исключено».

«Есть, есть, — настаивала фрау Эклебен, — я уже хотела было вызвать полицию. Там все время кто-то бегает. Будет лучше, если вы возьмете с собой Ламмерса, когда станете открывать квартиру. А вдруг там грабитель».

«Господи, совсем забыла! — сказала Лена и стукнула себя по лбу. — Ну напрочь забыла, что отдала ключи своей подруге».

«На женские шаги не похоже».

«Естественно, ведь она крановщица в порту. Да вы знаете ее».

На лице фрау Эклебен появилось недоверие, и она захлопнула дверь.

Лена Брюкер отпирает свою квартиру, входит и быстро закрывает ее на щеколду. После этого проходит в кухню, оттуда в спальню; «Э-эй», — тихонько окликает она и направляется в гостиную, в это время распахивается дверь чулана, и оттуда выходит ее муж. «Что ты тут делаешь?» — хочет спросить она, но от страха голос отказывает ей. И лишь когда он выходит из темноты, Лена узнает в нем Бремера. «Здесь был Ламмерс. Мне надо уходить. Он взял с собой мою бритву». И тут наконец она смеется и говорит, что еще вчера сунула ее в мешок с бельем.

«Ты колючий сегодня», — произносит она, когда он целует ее, и указывает на черные туфли ее мужа, пролежавшие в чулане целых шесть лет, за эти годы она ни разу не притронулась к ним, как и к костюмам и рубашкам, которые выстирала, тщательно отгладила и уложила стопкой; она сохранила его одежду только из-за боязни, хотя никогда не была суеверной, что он непременно объявится, чтобы забрать свои вещи, стоит ей только их выбросить. И ей придется оправдываться, почему она это сделала. Тогда он уж точно останется. И уже по ее вине. Кальсоны и нижние рубашки она отдала в организацию «Зимняя помощь». И тут ей пришлось бы назвать причину этого поступка, против которого ее муж не мог бы даже возразить. Лежавшее столько времени без дела нижнее белье хоть сколько-нибудь да помогло нашим солдатам, замерзавшим в морозной заснеженной России. Впрочем, он бы и не спросил о нижнем белье, о нем не стоило даже говорить, хотя, выстиранное и аккуратно сложенное, оно всегда лежало в шкафу стопками. Ведь грязными кальсонами должна была заниматься только она. Лена не исключала, что он в любое время может заявиться к ней за своими дорогими костюмами и рубашками или за туфлями, внутри которых написано название страны-изготовителя: «США». Его костюмы всегда приводили ее в недоумение, они не соответствовали ни этому району, ни дому, ни тем более такой дешевой и тесной квартире.

«Годятся», — сказал Бремер и сделал несколько шагов.

«Тебе нельзя ходить в туфлях по квартире. Фрау Эклебен хотела даже вызвать полицию, думала, что здесь грабители».

Она вытащила из хозяйственной сумки пакет с рисом:

«Спецпаек, сегодня давали».



— Н-да, — продолжила рассказ фрау Брюкер, — и тут он спросил, есть ли у меня карри. — Она рассмеялась, провязала новую петлю, потом ее пальцы быстро ощупали край вязанья. — Кристиан, мой правнук из Ганновера, скоро закончит школу. Он любит кататься на лыжах. Пуловер для него. Это сын Хайнца. А Хайнц — сын Эдит, моей дочери. Я приготовлю кофе. — Она медленно поднялась, прошла в кухонную нишу, включила кипятильник, насыпала в фильтр кофе, потрогала руками греющуюся посудину.

— Помочь? — спросил я, так как испугался, что она ошпарится.

— Нет, уже закипает. — Она налила в фильтр кипяток, достала из холодильника кусок сыра, порезала его на маленькие кусочки и поставила тарелку на стол.

Я попробовал было вернуть ее к разговору о карри.

— Разве Бремер придумал этот рецепт?

— Бремер? С чего ты взял?

— Потому что он спросил у вас.

— О чем спросил?

— Ну, о карри.

— Ах это! Не-а. С колбасой «карри» вышло совсем случайно, вот и все. Я споткнулась, и получилось месиво.

— Ну а карри было у вас в доме?

— Конечно, нет. Нынче жарят и парят с приправами со всех концов света; тут тебе и спагетти, и тортеллини, и как только это не называется. Здесь у нас готовят, например, рубленое мясо с карри, а еще индюшку. Мне она нравится больше всего. Но ее готовят только раз в две недели. К сожалению.

Фрау Брюкер принесла кофейник, нащупала чашки и налила в них кофе, обе чашки оказались одинаково полными. Она пила и напряженно вслушивалась. Из противоположной части дома доносился едва уловимый гул, на фоне которого то и дело явственно слышался один и тот же стук, хлопала дверь, поднимался лифт, раздавались голоса и пронзительно резкие звуки шагов по натертому полу вестибюля.

Она очень ловко отделяла вилкой маленькие кусочки от марципанового торта, как раз такие, что могли уместиться во рту; перед каждым новым кусочком она проверяла вилкой, далеко ли до края торта, и только после этого отправляла в рот очередную порцию. Она по-настоящему смаковала торт, и, по мере того как проглатывала один за другим его маленькие кусочки, что-то менялось в ее лице: оно прояснялось, давая понять, что эта сгорбленная старушка отнюдь не утратила способности испытывать блаженство, хотя внешний вид этой женщины, не по своей воле лишенной возможности получать от жизни удовольствие и радость, не допускал такой мысли. Но потом я увидел плохо прилаженную вставную челюсть, съезжавшую в сторону при жевании, и сразу вспомнил инвалидов с протезами. Однако что же произошло с карри Бремера?

— Увидев рис, Бремер спросил, есть ли у меня немного карри, он мог бы приготовить с ним вкусное блюдо.

— Но откуда он знал о карри?