Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– У меня получится, обещаю. В следующий раз, когда ты позвонишь, все будет в ажуре.

Она готова улыбнуться. Я слышу. В конце длинного и темного телефонного туннеля замаячил свет.

– А Лора-то что говорит? Ты понимаешь, почему она ушла?

– Не вполне.

– А я понимаю.

На какой-то момент я напрягаюсь, но почти сразу соображаю, куда она клонит.

– Женитьба тут ни при чем, если ты это имеешь в виду.

– Это ты так говоришь. Хотелось бы выслушать и ее мнение.

Спокойно… Не обращай внимания. Не горячись… Да ну, к черту!

– Мама, ну сколько можно, Христа ради! Лора никогда не хотела за меня замуж. Она, как говорится, не из тех. Дело совсем в другом.

– Хорошо, я не знаю, в чем дело. Но вот только ты вечно встретишь кого-нибудь, вы поживете вместе, и она уходит. Встретишь кого-нибудь, вы поживете вместе, и она уходит…

Чертовски справедливое замечание.

– Мам, заткнись.



Миссис Лайдон звонит через несколько минут:

– Здравствуй, Роб. Это Джэнет.

– Здравствуйте, миссис Лайдон.

– Как дела?

– Нормально. А у вас?

– Спасибо, все в порядке.

– Как Кен?

С Лориным отцом не все слава богу – из-за больного сердца ему пришлось раньше времени уйти на пенсию.

– Да так, более-менее. Когда лучше, когда хуже. Скажи, а Лора дома?

Любопытно: она не позвонила родителям. Уж не в чувстве ли вины дело?

– Увы, нет. Она пошла к Лиз. Передать, чтобы позвонила?

– Да, если вернется не слишком поздно.

– Нет проблем.

Это, вероятно, последний наш с ней разговор. «Нет проблем» – последние слова, сказанные мной человеку, с которым, пока наши пути не разошлись, я был в известной степени близок. Каково! Ты встречаешь у кого-то дома Рождество, переживаешь, когда кто-то ложится на операцию, обнимаешь кого-то и чмокаешь в щечку, даришь цветы, видишь этого человека в домашнем халате… а потом хлоп – и готово. Прощайте навеки. Рано или поздно появляется чья-то другая мама со своими рождественскими ужинами и варикозными венами. Но разницы никакой – меняются только домашний адрес и цвет халата.

3

Я пытаюсь немного прибраться в подсобке, когда до меня доносится разговор Барри с покупателем – судя по тому, что я слышу, мужчиной средних лет, в музыке и близко не разбирающимся.

– Я ищу пластинку для дочери. На день рожденья ей подарить. Называется «I Just Called То Say I Love You».[29] У вас есть?

– Конечно, – говорит Барри. – Разумеется есть.

Я знаю наверняка: у нас есть только один сингл Стиви Уандера – «Don\'t Drive Drunk»[30] – и мы не можем его сплавить уже лет сто, даже за шестьдесят пенсов. Барри что, не в себе?

Я выхожу посмотреть, что происходит. Барри стоит и ухмыляется в лицо клиенту; тот, похоже, несколько смущен.

– В таком случае дайте мне ее. – Он улыбается с облегчением, как ребенок, в последний момент вспомнивший сказать «спасибо».

– Нет. Извини, не дам.

Покупатель – он оказался старше, чем я предположил сначала, – словно прирос к полу. Так и слышишь, как он думает про себя: «Правильно не хотелось мне соваться в эту мрачную дыру. Сунулся – вот и попал».

– Почему?

– Чего? – У Барри играет Нил Янг, который как раз в этот момент заголосил что было сил.

– Почему не дадите?

– Потому что это – липкая сентиментальная срань, вот почему. Ведь наш магазин не похож на место, где торгуют помоечной «I Just Called To Say I Love You», скажи? Короче, топай. И без тебя дел полно.

Бедняга поворачивается и выходит. Барри радостно хихикает.

– Спасибо тебе большое, Барри.

– А чего такого?

– Ты только что выпер покупателя.

– У нас все равно нет, чего он хотел. Я немножко развлекся, и тебе это не стоило ни пенни.

– Не в том дело.

– Не в том? Тогда в чем?

– Дело в том, что я хочу, чтобы ты ни с кем здесь больше так не разговаривал – кто бы ни зашел.

– Неужто думаешь, что этот слабоумный пень мог стать постоянным клиентом?

– Я так не думаю, но… Послушай, Барри: дела в магазине не ахти. Да, мы всегда рады постебаться над покупателем, который спрашивает что-нибудь, что нам самим не нравится. Но с этим пора кончать.

– Ерунда. Если б у нас была эта пластинка, я бы ее ему продал, ты бы стал на полтинник, а то и на фунт богаче, а его мы больше никогда бы не увидели. Тоже мне говна-пирога.

– Он тебе не сделал ничего плохого.

– Нет, он сделал мне плохого – он оскорбил меня своим ужасным вкусом.

– Ужасный вкус и тот не его, а дочери.

– Что-то ты, Роб, с годами размяк. Были же времена, когда ты сам погнал бы этого типа в три шеи.

Он прав, были такие времена. Они прошли, и, как сейчас кажется, давным-давно. Выходить из себя по подобным пустякам я больше не способен.



Во вторник вечером я переставляю свою коллекцию – я люблю этим заниматься в периоды душевных невзгод. Иные сочтут такой способ вечернего времяпрепровождения тоскливым, но только не я. В конце концов, это же моя жизнь, и так хорошо окунуться в нее, погрузить в нее руки, пощупать.

При Лоре пластинки стояли по алфавиту, а до того – в хронологическом порядке, начиная с Роберта Джонсона и кончая, ну не знаю, «Уэм!», каким-нибудь африканцем, или что там еще я слушал, когда мы с Лорой познакомились. Но сегодня меня посетила свежая идея: попытаться расставить их в том порядке, в каком я их когда-то покупал, – так, не прибегая к бумаге и ручке, глядишь, и напишу собственную автобиографию. Я достаю диски с полок, сваливаю кучами на полу, отыскиваю «Revolver» и с него начинаю. Когда дело сделано, меня переполняет чувство собственной значимости – ведь, если рассудить, в моей коллекции весь я. Мне нравится, что я могу проследить, как когда-то за двадцать пять шагов преодолел расстояние между «Дип Пёрпл» и Хаулин Вулфом; меня больше не ранят воспоминания о том, как в один из периодов вынужденного целибата я без конца крутил «Sexual Healing»;[31] меня уже не бросает в краску от истории создания моими трудами школьного рок-клуба, в котором мы с приятелями-пятиклассниками собирались побеседовать о Зигги Стардасте и «Томми».[32]

Но больше всего в новой систематизации мне нравится то, что она внушает мне уверенность в себе – она выставляет меня личностью более сложной и неоднозначной, чем я есть на самом деле. У меня около двух тысяч пластинок, и надо быть мною – или, во всяком случае, профессором флемингологии, – чтобы найти среди них нужную. Если, скажем, мне вздумается поставить диск Джони Митчелл «Blue», я прежде должен вспомнить, что купил его кое-кому в подарок осенью восемьдесят третьего, а потом, по причинам, в которые вдаваться не хочу, дарить передумал. Вы-то обо этом ничего не знаете и, соответственно, пребываете в полной растерянности. Чтобы раскопать какую-то определенную пластинку, вам придется обратиться за помощью ко мне, и меня эта мысль почему-то необычайно греет.



В среду кое-что происходит. Появляется Джонни, запевает «All Kinds of Everything», пытается заграбастать охапку пластинок. Мы в своем привычном танце уже приближаемся к выходу, когда он вдруг выворачивается, смотрит мне в глаза и спрашивает:

– Ты женат?

– Нет, Джонни, не женат. А ты?

Он смеется мне в подмышку леденящим кровь смехом маньяка и при этом обдает меня ароматом спиртного, табака и блевоты, а потом вдруг произносит совершенно бесстрастно:

– Как ты думаешь, будь у меня жена, сидел бы я в такой заднице?

Я не отвечаю – просто сосредоточиваюсь на том, чтобы поскорее дотанцевать с Джонни до двери, но его прямая в своей безысходности самооценка привлекает внимание Барри – который, похоже, до сих пор дуется на меня за вчерашнее, – и Барри перевешивается через прилавок:

– При чем тут жена? Вот Роб живет с очаровательной женщиной, а ты посмотри на него: разве не кошмар? Пострижен плохо. Штаны все в пятнах. Фуфайка ужасная. Носки невообразимые. Между ним и тобой, Джонни, единственная разница – тебе не надо каждую неделю отстегивать за аренду магазина.

Нечто подобное я получаю от Барри часто. Но сегодня у меня нет желания все это выслушивать, и я одариваю его взглядом, который должен был послужить сигналом заткнуться, но Барри принимает его за приглашение продолжить измывательство:

– Роб, я же тебе добра желаю. Кошмарней твоей фуфайки в жизни не видал. Среди моих знакомых нет ни одного, кому бы фуфайка так плохо шла. Нет, это не фуфайка, а позор рода человеческого. Дэвид Коулман не надел бы ее для эфира «Спортивной викторины». Джон Ноукс наложил бы на нее арест за преступление против моды. Вэлу Дуникану[33] хватило бы одного взгляда, чтобы…

Я вышвыриваю Джонни на улицу, с грохотом захлопываю дверь, проношусь к прилавку, хватаю Барри за лацканы вельветового пиджака и говорю, что, если я еще хоть раз услышу его пустой и бессмысленный треп, ему не жить. Отпустив Барри, я все еще дрожу от злости.

Дик появляется из подсобки, нервно пританцовывая.

– Эй, ребята, – говорит он чуть слышно, – спокойнее.

– Ты чего, совсем идиот? – спрашивает меня Барри. – Если пиджак порвался, ты, чувак, на деньги попал.

Он так и выражается: «на деньги попал». Господи! А потом топает прочь из магазина.

Я иду в подсобку и сажусь на ступеньку стремянки. На пороге вырастает Дик.

– Тебе плохо?

– Нет. Извини. – Я выбираю самый легкий путь. – Послушай, Дик, я не живу с очаровательной женщиной. Она ушла. И если ты когда-нибудь еще встретишь Барри, может, скажешь ему об этом?

– Конечно, Роб. Нет проблем. Никаких проблем. Как увижу его, так и скажу.

Я молча киваю.

– Я… Мне все равно надо ему кое-что сказать, так что нет проблем. Я скажу про это, ну, про Лору, когда буду рассказывать про свое, – говорит Дик.

– Вот и отлично.

– Да, я, конечно, начну с твоей новости. Мне-то надо сказать ему так, ерунду – кто завтра выступает в «Гарри Лаудере». А про Лору сначала. Это как обычно, хорошая новость, а потом плохая, – говорит Дик.

Он нервически смеется.

– Или, вернее, плохая новость, а потом хорошая, потому что та, которая завтра в «Гарри Лаудере», ему нравится. – Лицо Дика искажает ужас. – В смысле, Лора ему тоже нравилась, я ничего такого не имел в виду. И ты ему нравишься. Просто я…

Заверив Дика в полном понимании того, что он имеет в виду, я прошу его сделать мне кофе.

– Да. Конечно. Роб, а знаешь, может, ты хочешь… ну как бы… поговорить об этом? А?

Какое-то мгновение я почти испытываю соблазн: задушевная беседа с Диком – ведь это ж никогда в жизни не повторится. Но я отвечаю, что мне нечего сказать. Он готов был заключить меня в объятия – так мне показалось в тот момент.

4

Мы все втроем идем в «Гарри Лаудер». С Барри уже все нормально. Он вчера вернулся в магазин, и Дик ему все рассказал; теперь они оба изо всех сил меня обхаживают. Барри записал для меня новый сборник, тщательно указав на вкладыше кассеты исполнителей и названия вещей, а Дик начал перефразировать каждый свой вопрос уже не обычные два-три раза, а четыре-пять. На этот концерт они затащили меня чуть ли не силой.

«Гарри Лаудер» – огромный паб с таким высоким потолком, что табачный дым, собираясь под ним, висит нарисованным облаком. В пабе грязно, гуляют сквозняки, обивка скамеек порезана, официанты угрюмы, завсегдатаи либо наводят ужас на случайных посетителей, либо уже просто ничего не соображают, в туалетах лужи и вонь, вечером поесть нечего, вино головокружительно плохое, крепкое пиво слишком пенистое и уж больно холодное. Иными словами, «Гарри Лаудер» – самый заурядный паб Северного Лондона. Хотя от магазина до него рукой подать, мы заходим сюда не слишком часто, поскольку обычно здесь играют запредельно бездарные панк-группы, такие, что еще приплатишь, лишь бы не слушать этого кошмара. Но время от времени, как, например, сегодня, они приглашают какого-нибудь никому не известного американского певца кантри, чьи поклонники в полном составе приезжают на концерт в одной легковушке. Паб заполнен приблизительно на треть, что для этого места уже неплохо, и, когда мы входим, Барри обращает наше внимание на Энди Кершо[34] и парня, который пишет для «Тайм-аута».[35] В «Гарри Лаудере» обычный вечер.

Мы пришли слушать некую Мэри Ласалль; она выпустила пару сольных альбомов на одном из независимых лейблов, и однажды ее вещь перепела Нэнси Гриффит. Дик говорит, она перебралась к нам; он вычитал где-то, что она считает английскую публику более открытой ее творчеству, то есть, как я это понимаю, наше благодушное безразличие ей милее откровенной враждебности соотечественников. В пабе полно одиноких мужчин – одиноких не в том смысле, что неженатых, а просто тех, что пришли сами по себе. На этом фоне мы втроем – мрачный и молчаливый я, нервный и застенчивый Дик, изо всех сил старающийся не сболтнуть чего-нибудь лишнего Барри – являем собой шумную и многолюдную корпоративную тусовку.

Никакого разогрева нет – только из тухлых динамиков льется со скрипом добротное кантри; публика топчется с пивными кружками в руках, рассматривая выданные на входе афишки. Мэри Ласалль поднимается на сцену (сценой здесь называют скромное возвышение с двумя микрофонами, мы от нее в нескольких ярдах) в девять, а в пять минут десятого, к собственному глубокому неудовольствию и недоумению, я уже заливаюсь слезами. От пофигизма последних нескольких дней не остается и следа.

С тех пор как ушла Лора, я целеустремленно старался не услышать некоторых песен, но та, с которой начинает Мэри Ласалль, та, что выжимает у меня слезы, к ним не относится. От этой песни раньше я никогда не плакал; по правде сказать, меня от нее всегда тошнило. Когда она была на пике популярности, я учился в колледже; мы с Чарли закатывали глаза и вставляли два пальца в широко разинутый рот, стоило кому-нибудь завести ее на музыкальном автомате в баре – это обязательно бывал кто-нибудь с географического отделения или будущая учительница начальных классов. И дело тут вовсе не в снобизме, ведь мы просто констатировали очевидную, лежащую на поверхности истину. Песня, из-за которой я плачу, это «Baby, I Love Your Way»[36] Питера Фрэмптона.

Представить только, вот я стою с Барри и Диком, облаченным в футболку с «Лемонхедз», и рыдаю над тем, как Мэри Ласалль исполняет старую вещь Питера Фрэмптона! Не кого-нибудь, а Фрэмптона! Создателя бессмертной «Show Me The Way»![37] Как он впадал в раж на этой дурацкой песенке, и тогда его гитара пела голосом Дональда Дака! А его диск «Frampton Comes Alive» – он лет семьсот двадцать возглавлял американские хитпарады – приобрел, пожалуй, каждый провонявший кока-колой козел в Лос-Анджелесе! Понимаю, мне очень был нужен знак, благодаря которому я бы осознал, что недавние события все же сильно меня травмировали. Но зачем же так жестоко? Разве не мог Господь воспользоваться каким-нибудь умеренно поганым средством – например, стареньким хитом Дайаны Росс или, скажем, Элтона Джона?

Это еще не все. Когда Мэри Ласалль раскланивается после «Baby, I Love Your Way» («Да, я знаю, эта песня не должна бы мне нравиться, но что поделаешь?» – говорит она с нахальной улыбкой), я ловлю себя на двух взаимоисключающих душевных состояниях: а) я вдруг испытываю такую неистовую тоску по Лоре, на какую за все четыре дня и намека не было; б) я влюбляюсь в Мэри Ласалль.

Такое случается. С мужчинами, во всяком случае. Или, может, только с этим вот конкретным мужчиной. Иногда. Трудно объяснить, почему в один прекрасный момент тебя начинает тянуть в двух разных направлениях одновременно, ясно лишь, что обязательной предпосылкой этого служит некая твоя расслабленная нелогичность. Но и определенная логика тут, конечно, есть. Мэри миловидна, со своими по-американски близко посаженными глазками она похожа на немного располневшую Сьюзан Дей, какой та была после «Семейства Партридж» и до «Полиции Лос-Анджелеса».[38] Если иметь намерение безрассудно и бесцельно влюбиться, сойдет и не такая. (Проснувшись как-то утром в воскресенье, я включил телевизор и совершенно запал на Сару Грин из «Прямого эфира»; какое-то время я ее втайне обожал.) Она обаятельна, насколько я могу об этом судить, и не бездарна: покончив с Питером Фрэмптоном, Мэри поет вещи собственного сочинения; они отнюдь не плохие – трогательные, забавные и изящные. Всю жизнь я мечтал переспать – нет, не так – завести отношения с музыкантшей. Мечтал, чтобы она писала свои вещи у нас дома и спрашивала мое мнение о них, чтобы вставила в текст одной из песен только нам с ней понятный шутливый намек, чтобы выразила мне благодарность в аннотации к пластинке и, быть может, где-нибудь на развороте конверта, так, чтобы сразу не бросалось в глаза, даже поместила мою фотографию. А еще во время выступлений я смотрел бы на нее сзади, из-за кулис (хотя, впрочем, в «Гарри Лаудере» это выглядело бы по-идиотски: здесь нет кулис, и я стоял бы столбом на виду у всех).

Короче говоря, с тем, что касается Мэри, разобраться достаточно просто. Что до Лоры, то этот мой порыв требует несколько более мудреного объяснения. Как я понимаю, дело здесь вот в чем: сентиментальная музыка обладает способностью увлекать слушателя одновременно куда-то назад и куда-то вперед, и ты в одно и то же время испытываешь тоску по прошлому и преисполняешься надеждами на будущее. Полное надежд будущее – это Мэри, то есть необязательно она, но кто-нибудь вроде нее, та, что переменит все мое существование. (Именно так: я всегда надеюсь, что женщина очистит и спасет меня, поведет меня к лучшей жизни.) А Лора, она из прошлого, последняя, кого я любил, и под слащавые аккорды акустической гитары я начинаю воссоздавать ту пору, когда мы с ней были вместе, и вот уже мы с Лорой едем в машине и пытаемся подпевать несущейся из приемника мелодии, у нас это плохо получается, и мы смеемся. В реальной жизни ничего подобного не бывало. Мы никогда не пели в машине, и уж тем более не смеялись, когда у нас что-нибудь не получалось. По-хорошему, не надо бы мне сейчас слушать музыку.

Пока что мне все равно: Мэри могла бы остановить меня, когда я соберусь уходить, и поинтересоваться, не хочу ли я поужинать с ней; придя домой, я мог бы обнаружить там Лору, сидящую с чашкой чаю и нервно ожидающую моего прощения. Обе эти картинки одинаково привлекательны, и я был бы несказанно счастлив, обернись явью любая из них.



Отыграв около часа, Мэри делает перерыв. Она садится на край сцены и отхлебывает из бутылки «Будвайзер», а откуда-то появившийся парнишка приносит и ставит рядом с ней коробку с кассетами. Кассеты продаются по пять девяносто девять, но на самом деле выходит, что по шесть фунтов, потому что мелочи у парнишки нет. Мы покупаем одну кассету на троих, и тут, к нашему ужасу, она с нами заговаривает:

– Вам нравится?

Мы киваем.

– Здорово. Мне и самой нравится.

– Здорово, – соглашаюсь я, и это лучшее, на что я сейчас способен.

У меня только десятка, и я стою как дурак, пока продавец шарит по карманам в поисках четырех фунтов.

– Правду говорят, что вы поселились в Лондоне? – спрашиваю я.

– Ага. Неподалеку отсюда.

– Вам нравится город? – интересуется Барри.

Умница. Я бы не додумался об этом спросить.

– Нормальный город. Эй, а вы, ребятки, как раз, наверно, знаете: тут в округе есть приличные музыкальные магазины, или надо тащиться в Уэст-Энд?

Что толку притворяться обиженными? Да, мы ребятки, которые как раз знают про музыкальные магазины. Так мы выглядим, и облик наш не обманчив.

Барри с Диком наперегонки делятся своим знанием:

– У него приличный магазин!

– У него, у него!

– В Холлоуэе!

– На Севен-Систерз-роуд!

– Называется «Чемпионшип винил»!

– Мы в нем работаем!

– Вам там понравится!

– Заходите к нам!

Их энтузиазм веселит Мэри.

– Продается-то у вас что?

– Разное хорошее. Блюз, кантри, качественный соул, новая волна…

– Впечатляет.

С ней хочет поговорить кто-то еще, она мило нам улыбается и отворачивается. Мы отходим туда, где стояли во время концерта.

– Зачем вы рассказали про магазин? – спрашиваю я своих спутников.

– А я и не знал, что это военная тайна, – говорит Барри. – У нас мало покупателей, ну и я решил, что с точки зрения развития бизнеса это не слишком хорошо.

– Она не станет ничего покупать.

– Естественно, не станет. Ведь для того она и спросила про приличные музыкальные магазины – хочет зайти и даром отнять у нас побольше времени.

Я знаю, что веду себя как дурак, но совсем не хочу, чтобы она приходила в мой магазин. Вдруг, если она придет, я по-настоящему проникнусь к ней и стану потом только о том и думать, когда же она придет снова, а когда она придет снова, буду нервничать и вести себя как дурак, и в конце концов неуклюже и обиняками приглашу ее пойти куда-нибудь выпить, а она не поймет намека, и я почувствую себя идиотом, или просто пошлет меня, и я почувствую себя идиотом. По дороге с концерта я уже гадаю, появится ли она завтра в магазине, и если появится, будет ли это что-то означать, и если будет, то для кого? Хотя, похоже, Барри отдыхает.

Е-мое. Как же все это надоело. И до каких седин надо дожить, чтобы это наконец прекратилось?

Дома меня ждут два сообщения на автоответчике – первое от Лориной подруги Лиз, второе от Лоры. Вот они:

1) Роб, это Лиз. Звоню, потому что… ну, чтобы убедиться, что у тебя все в порядке. Позвони нам как-нибудь. Да, и я не хочу выбирать между ней и тобой. Но тем не менее. Целую, пока.

2) Привет, это я. Кое-что хотела тебе сказать. Если можешь, перезвони мне утром на работу. Спасибо.

Безумец мог бы вычитать из этих сообщений все, что угодно; человек в здравом уме заключил бы, что первый звонивший искренне ко мне расположен, а второму глубоко на меня плевать. Я не безумец.

5

С утра первым делом звоню Лоре. Меня мутит, пока я набираю номер, а когда секретарша берет трубку, становится еще хуже – раньше она меня узнавала, теперь же разговаривает как с незнакомым. Лора хочет заехать в субботу после обеда, пока я буду в магазине, и забрать кое-что из белья, я не возражаю; тут бы нам и попрощаться, но я пытаюсь затеять серьезный разговор, ей это не нравится, потому что она на работе, но я настаиваю, и она, уже чуть не плача, бросает трубку. Чувствую себя полным кретином, но я просто не сумел вовремя остановиться. Никогда не умею.

Интересно, что бы сказала Лора, узнай она, что больше всего меня сейчас заботит, придет Мэри ко мне в магазин или нет? Я заявил ей, что она исковеркала всю мою жизнь – пока продолжался телефонный разговор, я в это искренне верил, – и вот теперь без тени смущения или недовольства собой раздумываю, что бы надеть, как мне будет лучше – гладко выбритым или с легкой щетиной, и какую музыку крутить сегодня в магазине.

Порой создается впечатление, что, только присмотревшись к своему поведению с женщинами – или, вернее сказать, с завтрашними или сегодняшними партнершами, – мужчина способен трезво оценить степень собственной симпатичности и порядочности. Между мужчинами все проще: достаточно поставить приятелю стаканчик в баре, записать для него сборник, справиться по телефону, все ли в порядке… короче, существует немало нехлопотных способов зарекомендовать себя Славным Малым. Проявлять же неизменное благородство с подругой – задача не в пример мудренее. То ты как заведенный драишь унитаз, говоришь ей о своих чувствах и делаешь все остальное, что в наше время ожидается от кавалера, а то, буквально в следующий момент, начинаешь манипулировать ею, бурчать, лицемерить и врать. Черт знает что.

Днем я звоню Лиз. Она мила со мной. Говорит, что очень сожалеет о случившемся, что мы были замечательной парой, что я сделал Лоре много добра, что благодаря мне она обрела душевный стержень, перестала замыкаться в себе, научилась радоваться жизни, стала милее, уравновешеннее, умиротвореннее, начала интересоваться чем-то помимо работы. Лиз, собственно, этих слов не произносит – но я ее так понимаю. По-моему, она все это подразумевает, когда говорит, что мы были замечательной парой. Она спрашивает, как у меня дела, интересуется, не забываю ли я заботиться о себе, и сообщает, что ей не больно-то нравится этот Иен. Мы договариваемся выпить где-нибудь на следующей неделе. Я вешаю трубку.

Блин, что еще за Иен?

Вскоре в магазин приходит Мэри. Мы все трое на месте. Я как раз поставил ее кассету и, когда появляется Мэри, тороплюсь выключить систему, пока она не заметила, что у нас играет, но вовремя не успеваю и выключаю ровно в тот момент, когда она начинает что-то говорить об этой своей записи, поэтому я снова включаю ее и заливаюсь краской. Она смеется. Я скрываюсь в подсобке и сижу там. Барри с Диком продают ей кассет на семьдесят фунтов.

Блин, что еще за Иен?

Барри вваливается ко мне в подсобку.

– Мы в списке на концерт Мэри в «Белом льве». Во как. Все трое.

За каких-то полчаса я умудрился выставить себя в смешном виде перед женщиной, к которой испытываю интерес, и узнать, что у моей бывшей жены, по всей видимости, роман. Я ничего не желаю знать про списки приглашенных в «Белого льва».

– Это здорово, Барри. Правда здорово. Мы в списке приглашенных в «Белого льва»! Теперь нам остается только смотаться в Патни и обратно и таким образом сэкономить по пятерке на брата. Вот что значит полезные знакомства!

– А поехали на твоей машине.

– Машина не моя, а Лорина. Не знал? Ее купила Лора. Так что на выбор: два часа в подземке или такси, которое обойдется… ага, по пятерке на брата. Красота!

Барри пожимает плечами: дескать, ну что ты будешь делать с этим типом – и уходит. Мне хреново, но я молчу.



Я не знаю никого по имени Иен. Лора не знает никого по имени Иен. Мы прожили вместе три года, и я ни разу не слышал, чтобы она упоминала какого-нибудь Иена. На работе у нее Иенов нет. И нет друзей по имени Иен, и ни у одной из ее подруг приятеля не зовут Иеном. Не стану утверждать, что за всю свою жизнь она не встречала никого с таким именем – например, она могла познакомиться с каким-нибудь Иеном в колледже, хотя заведение, где училась Лора, было чисто женским, – но я почти уверен, что начиная с 1989 года она обитала во вселенной, в которой Иену места не было.

Уверенность в том, что Иена не существует, сохраняется у меня до прихода домой. На подоконнике в холле подъезда, куда обычно складывают почту, среди рекламок доставки еды на дом и карточек с телефонами вызова такси лежат три конверта: счет для меня, Лорино банковское извещение… и напоминание, что пора заплатить за кабельное телевидение, адресованное мистеру И. Рэймонду (для друзей и, что в данной ситуации более актуально, для соседей он просто Рэй), парню, который жил прямо над нами и съехал месяца полтора назад.

Войдя в квартиру, я весь дрожу, меня тошнит. Я знаю, что это он. Я понял это, едва увидал конверт. Я помню, как Лора несколько раз поднималась к нему наверх, помню, как она… нет, не кокетничала, но поправляла прическу явно чаще и улыбалась явно легкомысленнее, чем это было необходимо, когда он спустился чокнуться с нами на прошлое Рождество. Как раз ее тип – трогательный, надежный, внимательный, во взгляде ровно столько грусти, чтобы она возбуждала интерес. Он еще тогда мне не понравился, а теперь я его люто ненавижу.

И давно это? И как часто? В последний раз я разговаривал с Рэем – или Иеном – вечером накануне его отъезда… Неужели и тогда? Она что, шастала к нему по вечерам, когда меня не было дома? А эта пара с первого этажа, Джон и Мелани, они что-нибудь знают? Он оставил нам карточку с новым адресом, и я трачу много времени на ее поиски, но она зловещим и многозначительным образом исчезла – если только я сам ее когда-то не выкинул, в каковом случае зловещую многозначительность вычеркиваем. (А что бы я стал делать, если бы нашел эту карточку? Позвонил бы? Или заскочил бы проверить, не скучает ли он?)

Что я могу о нем вспомнить? Рэпперские штаны; записи – африканская, латиноамериканская, болгарская и всякая другая этническая хренотень по моде последней недели; истеричный, нервный, режущий ухо смех; тошнотворный запах готовки, отравляющий воздух на лестничной клетке; гости, которые засиживались слишком поздно, пили слишком много и, уходя, очень шумели. Нет, не могу вспомнить о нем решительно ничего хорошего.

Худшие, самые болезненные и мучительные воспоминания мне удается не выпускать на волю до тех пор, пока я не ложусь спать и не слышу, как у меня над головой топает и грохочет дверцами шкафа соседка сверху. Я вспоминаю самое страшное, то, отчего любой человек (или только мужчина?) в моем положении обольется холодным липким потом: мы слышали, как он занимался любовью. Мы слышали звуки, которые производил он; мы слышали звуки, которые производила она (у него было две или три разные партнерши за то время, что нас троих – или четверых, если считать ту, что оказывалась в постели Рэя, – разделяли несколько жалких квадратных футов паркета и потолочных панелей).

– Долго не кончает, – сказал я как-то ночью, когда мы вдвоем лежали, уставившись в потолок.

– Кому-то повезло, – ответила Лора.

Это была шутка. Мы засмеялись «ха-ха-ха» и все не могли остановиться. Больше я не смеюсь. Ни от одной другой шутки мне никогда не делалось так тошно, страшно, неуютно и скверно, ни одна другая шутка не сводила меня с ума так, как эта сводит теперь.

Когда женщина бросает мужчину и он чувствует себя несчастным (да, сейчас, после недолгих фаз оцепенения, дурацкого оптимизма и наигранного равнодушия я чувствую себя несчастным – хотя и хочу по-прежнему, чтобы моя фотография скромно красовалась на следующем альбоме Мэри)… Но в том ли дело? Иногда мне кажется, что да, иногда – что нет. Я уже через кое-что прошел благодаря Чарли и Марко, рисуя в воображении яркие картины: вот они вместе, занимаются этим, лицо Чарли искажает страсть, которой я так никогда и не смог в ней пробудить.

Должен признать, при всем нежелании это признавать (при желании расслабиться, пожалеть себя, отпраздновать собственное поражение – что может быть естественнее в моей ситуации?), по этой части все было нормально. Я так думаю. Но в моих кошмарных видениях Чарли представала необузданной и голосистой героиней порнофильма. Она была игрушкой в руках Марко, отзывалась на каждое его прикосновение воплями оргастического восторга. Ни одна женщина за всю историю человечества не получала большего удовольствия от секса, чем Чарли, трахаясь с Марко в моем воображении.

Но это ерунда, в реальности все было далеко не так. Насколько мне известно, Марко с Чарли даже не поженились, и Чарли все эти годы болталась между небом и землей, пытаясь – и неизменно терпя при этом горькие неудачи – вернуть тихий, сдержанный экстаз наших с нею ночей. А про Иена я точно знаю, что он совершенно неистовый любовник; и Лора знает. Мне все было слышно; Лоре тоже. То, что нам было слышно, вгоняло меня в тоску, и Лору, как я думал, не меньше моего. Теперь я в этом не уверен. Неужели она свалила только потому, что хотела приобщиться к происходившему этажом выше?

Не понимаю, почему это так важно. Иен запросто мог бы лучше меня уметь поддерживать беседу, или готовить, или работать, или убираться в квартире, или копить деньги, или зарабатывать их, или тратить, или понимать кино и литературу; он мог быть приятнее меня в общении, красивее, умнее, чистоплотнее, великодушнее, предупредительнее, да и во всех отношениях быть лучшим, чем я, человеком… Я бы не стал возражать. Честно. Я понимаю и признаю, что нельзя блистать абсолютно во всем и сам я во многих вещах фатально беспомощен. Но секс – совсем другое дело; мысль о том, что твой преемник лучше тебя в постели, невыносима. Почему так, не знаю.

Я знаю довольно для того, чтобы понимать, что это глупо. Знаю, например, что самый захватывающий секс в жизни не имел для меня особого значения; моей партнершей в самом захватывающем в жизни сексе была некая Рози, с которой я спал всего четыре раза. Этого было недостаточно (в смысле, такого секса, а не четырех раз, которых хватило вполне). Она заводила меня до невозможности, и я заводил ее до невозможности, и у нас каждый раз получалось кончить вместе (а именно это, как мне кажется, для большинства является главным критерием хорошего секса, вне зависимости от того, что бы там доктор Рут[39] ни говорила об эмоциональной близости, уважении к партнеру, доверительных беседах в постели, изобретательности, разнообразии поз и использовании наручников), но все это ровным счетом ничего не значило.

Так что же я так извожусь из-за Лоры и этого Иена? Почему мне не дают покоя мысли о том, как долго не кончает он и как долго не кончал я, как она стонет под ним и как она стонала подо мной? Могу лишь предположить: всему виной до сих пор стоящий у меня в ушах голос Криса Томсона, этого взбесившегося от тестостерона неандертальца, этого прелюбодея-четвероклассника, когда он назвал меня недоноском и сообщил, что кинул палку моей подружке. От этого голоса мне до сих пор плохеет.



Ночью мне снится сон, который, по-хорошему, и не сон вовсе, а все та же ерунда про то, как Лора трахается с Рэем и Чарли трахается с Марко, и я рад пробуждению, поскольку с ним прекращается этот сон. Но радости хватает всего на несколько секунд, потому что до меня доходит: вот сейчас Лора трахается с Рэем (не исключено, что уже не трахается, поскольку, как-никак, на часах без четырех минут четыре, но, с другой стороны, с его неутомимостью – и, ха-ха-ха, неспособностью кончить – наверняка быть уверенным нельзя), а я – вот он я, в полном одиночестве в своей убогой квартирке, и мне тридцать пять лет, и мой бизнес загибается, и все мои друзья, по сути, никакие не друзья, а просто люди, чьи телефоны я пока еще не потерял. И если я прямо сейчас снова усну и просплю сорок лет, а потом проснусь, беззубый, в доме для престарелых под льющуюся из радиоприемника музыку, я не стану дергаться: ведь худшая часть жизни, то есть весь ее остаток, уже позади. Даже не придется предпринимать попытку самоубийства.

До меня только теперь доходит, как это здорово, когда что-нибудь случается – дома ли, на работе, а без этого начинаешь зацикливаться черт знает на чем. Живя в Боснии, я бы не воспринимал отсутствие подруги как конец света, но здесь, в Крауч-Энде,[40] воспринимаю. Чтобы тебя не сносило течением, нужно побольше балласта; нужно, чтобы вокруг были люди, чтобы что-нибудь происходило, иначе жизнь напоминает фильм, на съемки которого не хватило денег, и поэтому нет ни декораций, ни натурных съемок, ни второстепенных персонажей, и только какой-то малый пялится в камеру, и ему нечего делать и не с кем поговорить; ну и кто поверит в достоверность этого образа? Мне необходимо больше фактуры, больше суматохи, больше деталей, чтобы сегодня-завтра не полететь в тартарары.

6

Ровно через неделю после того, как ушла Лора, мне звонит женщина из Вуд-Грин[41] и говорит, что у нее есть синглы, которые, она думает, могли бы меня заинтересовать. Обычно я не связываюсь с такими предложениями, но она произносит какие-то слова об ограниченных изданиях, авторских конвертах и еще о чем-то в этом роде, и я понимаю, что речь идет не о полудюжине запиленных дисков «Электрик Лайт Оркестра», оставленных покинувшим родительское гнездо сыном.

Ее огромный дом кажется забредшим в Вуд-Грин из какой-то другой части Лондона, а она сама не слишком симпатичная. Ей под пятьдесят, лицо подозрительно загорелое и подтянутое; она одета в джинсы и футболку, но на джинсах, на том месте, где должно было бы фигурировать имя мистера Ранглера или мистера Леви, у нее фамилия какого-то итальянца, а спереди на футболке блестящими камешками вышит пацифик.

Она не улыбается мне, не предлагает чаю или кофе, не спрашивает, легко ли я нашел ее дом, несмотря на студеный проливной дождь, который всю дорогу застил мне глаза. Она молча проводит меня из прихожей в кабинет, включает свет и показывает на синглы – несколько сотен их уложены в сделанные по заказу коробки на верхней полке стеллажа.

На стеллаже ни одной книги – только пластинки, компакт-диски, кассеты и дорогое аудиооборудование; на каждой кассете наклеечка с номером, что всегда служит признаком серьезного собирателя. У стены две гитары и компьютер, судя по всему способный при желании хозяина производить музыку.

Я взбираюсь на стул и начинаю снимать с полки коробки с синглами. Их семь или восемь; спуская коробки на пол, я стараюсь не заглядывать внутрь, но все же замечаю верхнюю пластинку в последней коробке: это тридцатилетней давности сингл Джеймса Брауна, записанный на «Кинг рекордз». Меня охватывает зуд нетерпения.

Приступив к подробному осмотру, скоро понимаю, что именно о таком улове я мечтал всю жизнь с тех самых пор, как начал коллекционировать записи. Тут и синглы «Битлз», выпущенные только для членов фан-клуба, и первые шесть синглов «Ху», и первоиздания Элвиса начала шестидесятых, и уйма редких записей блюза и соул, и… вышедшая на «Эй энд Эм» «God Save The Queen» «Секс пистолс»! Да я в глаза не видел ни одной из этих пластинок! Я в глаза не видел никого, кто бы видел хотя бы одну из них! И… о нет-нет-нет, боже! – «You Left The Water Running»[42] Отиса Реддинга, который поступил в продажу через семь лет после его смерти и был немедленно отозван вдовой, утверждавшей, что она никогда не оставляла кран без нужды открытым…

– Что скажете? – Она стоит, прислонясь к косяку, со сложенными на груди руками, и улыбается, глядя на мою обалдевшую физиономию.

– Это лучшее собрание, какое я когда-либо видел.

Я не знаю, что ей предложить. Коллекция тянет по крайней мере на шесть или семь штук, и она это прекрасно понимает. Откуда у меня такие деньги?

– Давайте пятьдесят фунтов и забирайте все, что хотите, прямо сейчас.

Я тупо смотрю на нее. Мы вступили в пределы Страны Чудес, где маленькие старушки сулят тебе хорошие деньги, лишь бы ты забрал себе их чиппендейловский гарнитур. Но я имею дело отнюдь не с маленькой старушкой, и эта дама прекрасно отдает себе отчет в том, что ее добро стоит много больше пятидесяти фунтов. Как это все прикажете понимать?

– Пластинки что, краденые?

Она смеется:

– Неужто стоило тащить всю эту кучу через форточку из чужого дома, и все из-за каких-то там пятидесяти фунтов? Нет, они принадлежат моему мужу.

– И в настоящее время ваши с ним отношения оставляют желать лучшего?

– Он в Испании с двадцатитрехлетней подружкой моей дочери. У него хватило наглости позвонить и попытаться занять у меня денег, а когда я отказала, он попросил продать коллекцию синглов и послать ему чек на всю вырученную сумму минус десять процентов моих комиссионных. Я выполняю его поручение. Хорошо бы у вас оказалась пятерка – я вставлю ее в рамку и повешу на стену.

– Он, наверное, очень долго собирал эту коллекцию.

– Многие годы. Если у него в жизни вообще были достижения, то это – его коллекция.

– Он работает?

– Он называет себя музыкантом, хотя… – Она презрительно хмурится. – Он только и знает, что вытягивать из меня деньги и сидеть на своей жирной заднице, пялясь на пластинки.

Представьте: вы приходите домой и обнаруживаете, что ваши синглы Элвиса, ваши синглы Джеймса Брауна и Чака Берри исчезли, что их загнали за бесценок из чистой вредности. Что бы вы сказали? Что бы стали делать?

– Постойте, может, я заплачу реальную цену? Вам необязательно говорить ему, сколько вы на самом деле выручили. Пошлете ему сорок пять фунтов, а остальное потратите на себя. Или отдадите на благотворительность. Или, не знаю, денете куда-нибудь еще.

– Мы с ним так не договаривались. Я хочу проучить его, но обманывать не стану.

– Извините, но я… Я не могу в этом участвовать.

– Дело ваше. Многие с удовольствием поучаствуют.

– Да, понимаю. Как раз поэтому я и пытаюсь найти компромисс. Возьмите полторы тысячи. Это приблизительно четверть цены.

– Шестьдесят фунтов.

– Тысяча триста.

– Семьдесят пять.

– Тысяча сто. Меньше не дам.

– Девяносто фунтов и ни пенсом больше.

Мы уже оба улыбаемся. Трудно вообразить себе какую-нибудь другую ситуацию, в которой был бы возможен подобный торг.

– Видите ли, если я возьму с вас больше, он сможет вернуться домой, а этого мне хочется меньше всего на свете.

– Прошу прощения, но, думаю, вам лучше поискать кого-нибудь еще.

Возвратясь в магазин, я разрыдаюсь и месяц напролет буду плакать как дитя, но подложить этому парню такую свинью – нет уж, увольте.

– Хорошо, поищу.

Я встаю, совсем собравшись уходить, но потом снова опускаюсь на колени – чтобы окинуть эту роскошь неспешным прощальным взглядом.

– А вы не продадите мне Отиса Реддинга?

– Конечно. Десять пенсов.

– Бросьте. Давайте я заплачу десятку за него, а с остальными делайте что хотите.

– Ладно. Соглашаюсь только потому, что вы дали себе труд сюда приехать. И еще потому, что у вас есть принципы. Но это все. По одной я больше ничего продавать не буду.

Таким образом, я съездил в Вуд-Грин и возвращаюсь обратно с приобретенным за десятку синглом «You Left The Water Running» в идеальном состоянии. Утро прошло не напрасно. Барри с Диком будут впечатлены. Но если они когда-нибудь узнают про Элвиса, про Джеймса Брауна, про Джерри Ли Льюиса, про «Секс пистолс», про «Битлз» и про все остальное, их немедленно постигнет тяжелейший травматический шок, и мне придется откачивать ребят…

Как так вышло, что я принял сторону этого негодяя, женатого мужчины, укатившего в Испанию с нимфеткой? Почему я не могу поставить себя на место его жены? Может, надо продать оставленную Лорой статуэтку кому-нибудь, кто захочет разбить ее вдребезги и осколки выбросить в помойку? Я твердо знаю, что не сделаю этого. Я так и вижу лицо бедняги-коллекционера, когда он получит по почте свой издевательский чек, и мне его отчаянно, до боли жалко.



С каким бы удовольствием я утверждал, что моя жизнь сплошняком состоит из подобных причудливых происшествий, но это не так. Дик записывает мне обещанный первый альбом «Ликорис комфитс», Джимми и Джеки Коркхилл временно перестают собачиться, мать Лоры не звонит, в отличие от моей. Моя талдычит, что я мог бы попробовать пробудить интерес Лоры к себе, записавшись на какие-нибудь вечерние курсы; иной раз мы сходимся на том, что у нас разный взгляд на этот вопрос, иной раз я просто вешаю трубку. А еще мы с Диком и Барри берем такси и едем в «Белого льва» слушать Мэри. Наши имена действительно в списке. Дорога обходится ровно в пятнадцать фунтов, но это без чаевых; пиво в «Белом льве» – два фунта за пинту. Этот паб поменьше «Гарри Лаудера», так что при том же количестве народу получается, что он скорее наполовину полон, чем на две трети пуст, и это уже лучше. Здесь даже устраивают разогрев, выпустив на сцену кошмарного автора-исполнителя, для которого мир кончился с «Tea For The Tillerman» Кэта Стивенса, и кончился не взрывом, но всхлипом.

Хорошие новости: 1). Я не плачу во время «Baby, I Love Your Way», хотя мне и немного не по себе. 2). Она замечает нас: «Неужели это Барри, Дик и Роб? Рада видеть вас, ребята. – А потом обращается к публике: – Вы никогда не были у них в магазине? Он в Северном Лондоне и называется „Чемпионшип винил“. Очень рекомендую». Все оборачиваются и смотрят на нас, мы застенчиво глядим друг на друга, Барри чуть не визжит от восторга, болван. 3). Я по-прежнему хочу попасть на обложку альбома, несмотря на то, что с утра заявился на работу совершенно больным, так как полночи курил самокрутки из потрошеных бычков, пил банановый ликер и тосковал по Лоре. (Так ли уж хороша эта новость? Может, это и плохая новость, поскольку она неопровержимо и окончательно доказывает, что я сошел с ума; но в то же время она, определенно, и хорошая – в том смысле, что у меня до сих пор остались кое-какие амбиции и я вижу для себя и иные перспективы, кроме койки в доме для престарелых.)

Плохие новости: 1). Она притащила с собой малого, который выходит спеть с ней на «бис». Мне не нравится, как интимно он делит с ней микрофон; он подпевает ей на «Love Hurts» и за этим занятием так смотрит на нее, что я начинаю подозревать: в очереди на право украсить своей фотографией ее альбом он впереди меня. Мэри, я уже говорил, похожа на Сьюзан Дей, а этот тип – она представила его «Стейком Тейлором, великой тайной Техаса» – выглядит улучшенной версией Дэрила Холла из «Холл энд Оутс», если вы способны вообразить себе такое существо. У него длинные блондинистые волосы, он скуласт, ростом основательно за девять футов и при этом весьма мускулист (на нем джинсовая жилетка на голое тело); он обладает голосом, как у того мужика, что слащаво рекламирует «Гиннесс», голосом столь глубоким, что прямо видишь, как он гулко ударяется о сцену и пушечным ядром катится в зал.

Я понимаю, что моя мужская самооценка сейчас невысока, понимаю, что не всех женщин обязательно привлекают рослые, скуластые и волосатые блондины, что некоторым из них желаннее плотные стриженые шатены с плавным овалом лица. Ну и все-таки! Только посмотрите на этих двоих! Сьюзан Дей и Дэрил Холл! Бесстыдно сплетаются голосами! Да они чуть ли не вылизывают друг дружку! Хорошо еще, я был в своей любимой футболке, когда она зашла к нам в магазин, – а то бы у меня совсем не осталось шансов.

Больше плохих новостей нет. Но и этой достаточно.

После концерта я поднимаю с пола куртку и направляюсь к выходу.

– Всего половина десятого, – говорит Барри. – Давай еще по одной.

– Хочешь, пей. А я пошел.

Я не хочу выпивать с человеком по имени Стейк, а Барри, похоже, жаждет именно этого. Судя по всему, Барри сочтет выпивку в компании человека по имени Стейк величайшей своей удачей за последние десять лет.

– Не хочу портить вам вечер. Я просто не в настроении.

– Даже полчасика не посидишь?

– Нет, правда.

– Тогда подожди меня – только схожу отолью.

– Я тоже, – говорит Дик.

Когда они удаляются, я быстро выскакиваю на улицу и ловлю такси. В депрессии есть свои прелести: имеешь полное право вести себя как последний гад.



Что плохого в желании оказаться дома в окружении собранных тобой записей? Мое увлечение – совсем не то, что коллекционирование марок, пивных этикеток или антикварных наперстков. Моя коллекция заключает в себе целый мир, в котором красоты, грязи, жестокости, покоя, красок, ранимости, опасностей и любви гораздо больше, чем в том мире, где живу я; в ней есть и история, и география, и поэзия, и еще много другого, чему я должен был бы научиться в школе, – в том числе и музыка.

Добравшись до дому (двадцать фунтов из Патни в Крауч-Энд, на чай не даю), я наливаю себе чашку чаю, надеваю наушники и методично прослушиваю все имеющиеся у меня злобные песни про женщин в исполнении Боба Дилана и Элвиса Костелло, потом врубаю на полную концертник Нила Янга, и скоро у меня оглушительно звенит в ушах. Когда пластинка кончается, я ложусь в постель и пялюсь в потолок – теперь это уже не то бесцельное, нейтральное занятие, что прежде. Это все ерунда, что я себе напридумывал про Мэри, так ведь? Я пытался обдурить самого себя, решив плавно и безболезненно переключиться на нее. Теперь я это понимаю. Я понимаю все, что уже произошло, – я вообще большой специалист по прошлому. И только настоящее решительно не поддается пониманию.



Я прихожу в магазин позже обычного, и Дик говорит, что звонила Лиз и просила срочно перезвонить. Я не собираюсь перезванивать ей на работу. Она хочет отменить нашу с ней вечернюю встречу в пабе, но я ей этого не позволю. Пусть уж скажет мне все в лицо.

По моей просьбе Дик звонит ей и говорит, что он совсем забыл: меня сегодня не будет целый день – я уехал на музыкальную ярмарку в Колчестер и вернусь в Лондон только вечером, специально чтобы встретиться с ней. Нет, Дик не знает, по какому номеру меня можно найти в Колчестере. Нет, он не знает, буду ли я звонить в магазин. Весь остаток дня я не подхожу к телефону, потому что она еще может попытаться меня застать.

Мы договорились встретиться в «Янгс», тихом пабе в Кэмдене, на Паркуэй. Я прихожу раньше времени, но у меня с собой номер «Тайм-аута», и я усаживаюсь в уголке с кружкой пива и орешками и начинаю изучать репертуар кинотеатров, размышляя, на какие фильмы мне хотелось бы пойти, если было бы с кем.

Свидание с Лиз получается совсем коротким. Я вижу, как она решительно направляется к моему столику, – Лиз симпатичная, но весьма корпулентная и, когда злится, как, например, сейчас, выглядит устрашающе. Я пытаюсь улыбнуться, но тут же понимаю, что это не сработает: она слишком заведена, и улыбкой ее не остановить.

– Роб, ты порядочная задница, – говорит она, разворачивается и выходит из паба.

На меня оглядываются из-за соседнего столика. Я заливаюсь краской, утыкаюсь в «Тайм-аут» и делаю большой глоток пива – в надежде, что за кружкой не будет видно моей побагровевшей физиономии.

Лиз, конечно, права. Я та еще задница.

7

В конце восьмидесятых я пару лет работал диджеем в одном клубе в Кентиштауне, где и познакомился с Лорой. Это, собственно, был не то чтобы клуб, а так, зал на втором этаже паба, но в течение полугода он пользовался большой популярностью у определенной части лондонского народа – правильного народа в черных 501-х «левисах», в конце недели вечерами заполонявшего «Таун энд кантри клаб», «Дингуолз», «Электрик Болрум» и «Кэмден плазу». Я был хорошим ди-джеем, мне так кажется. Во всяком случае, людям у нас нравилось; они много танцевали, подолгу не расходились, спрашивали меня, где можно купить пластинки, которые я ставил, и неделя за неделей снова появлялись в «Граучо клаб». Место мы назвали так в честь Граучо Маркса,[43] который как-то выдал, что никогда не вступит ни в один клуб, изъявивший желание иметь его своим членом. Позднее выяснилось, что где-то в Уэст-Энде есть другой «Граучо клаб», но с ним нас вроде бы никто не путал. (Кстати, вот первая пятерка танцевальных хитов «Граучо»: «It\'s A Good Feeling» Смоки Робинсона и «Мираклз», «No Blow No Show» Бобби Блэнда, «Mr. Big Stuff» Джин Найт, «The Love You Save» «Джексон Файв» и «The Ghetto» Донни Хэтуэй.)

Нравилось мне это занятие, очень нравилось. Море голов, колеблющееся под звуки выбранной тобой музыки, – зрелище улетное. Те полгода, что клуб пользовался популярностью, так и остались для меня самым счастливым временем. Это был единственный период моей жизни, когда я ощущал себя полным энергии, но потом оказалось, что ощущение было обманчивым, поскольку энергия пульсировала не во мне, а в музыке. На моем месте, ставя на полную громкость в переполненном клубе любимые танцевальные вещи людей, заплативших деньги, чтобы их послушать, то же самое чувствовал бы каждый. В конце концов, танцевальная музыка по определению пульсирует энергией – я просто все спутал.

Так или иначе, именно в этот период своей жизни, летом восемьдесят седьмого, я познакомился с Лорой. Она утверждает, что это произошло только в третье или четвертое ее появление в клубе, и, похоже, говорит правду – она маленькая, худенькая и симпатичная в духе Шины Истон, какой та была до Голливуда (хотя с торчащей в разные стороны прической радикально настроенного юриста и пугливыми бледно-голубыми глазами Лора выглядела покруче Шины), но вокруг было много более симпатичных женщин, которые, на мой праздный взгляд, стали со временем представляться совсем уж красавицами. Так вот, в свое третье или четвертое появление она подошла к моему возвышеньицу и, как только открыла рот, сразу же мне понравилась: она попросила прокрутить вещь, которую я очень любил («Got To Get You Off My Mind»[44] Соломона Бёрка, если кому интересно), но всякий раз, стоило мне ее поставить, танцпол мигом пустел.

– Вы ее здесь уже слышали?

– Ага.

– Значит, видели, как они все тогда засобирались по домам.

Композиция длится три минуты, но в прошлый раз пришлось вырубить ее минуты через полторы и запустить «Holiday» Мадонны. Время от времени в кризисных ситуациях я ставил что-нибудь из последнего – поклонники гомеопатии тоже иногда вынуждены принимать традиционные лекарства, хотя и не одобряют их применения.

– Сегодня не засобираются.

– Откуда вы знаете?

– Половина тусовки пришла со мной, и я уж позабочусь, чтобы они танцевали.

Я поставил «Got To Get You Off My Mind». Лора с приятелями, конечно же, высыпали на танцпол, но потом один за другим стали отваливать в сторону, со смехом качая головами. Под эту не быструю и не медленную, ритм-энд-блюзовую вещь, со вступительным проигрышем, который несколько раз как бы прерывается, а потом снова начинается, танцевать трудно. Лора мужественно продолжала, но я всегда начинал дергаться, если народ стоял без дела, и как мне ни хотелось посмотреть, продержится ли она до конца, я быстренько поставил «The Love You Save».[45]

Под «Джексон Файв» Лора танцевать не стала – она решительно направилась ко мне и, ухмыльнувшись, сказала, что больше эту вещь заказывать не будет. Она поинтересовалась, где можно купить пластинку Бёрка. Я пообещал, если она придет через неделю, записать ей кассету. Она была явно польщена.

На запись Лориной кассеты я потратил кучу времени. Для меня записать кассету – все равно что написать письмо: я без конца стираю уже записанное и начинаю по новой. На сей раз я особенно старался, чтобы сборник получился хорошим, потому что… если честно, с тех пор как я стал диджеем, мне не приходилось встречать столь многообещающей женщины, а ведь встречи с многообещающими женщинами – чуть ли не одна из профессиональных обязанностей диджея. Записать стоящий сборник – дело совсем не простое. Начинать надо с чего-нибудь ударного, чтобы с ходу захватить внимание (я начал было с «Got To Get You Off My Mind», но сразу сообразил: если кассета будет начинаться именно с того, что Лора просила записать, желание слушать остальное может и не возникнуть, поэтому я надежно упрятал эту вещь на середине второй стороны), потом надо подпустить что-нибудь побыстрее или, наоборот, помедленнее; нельзя записывать вперемешку белых и черных музыкантов, если только белые не играют так, что их не отличить от черных; нельзя ставить две вещи одного исполнителя подряд, если только не собираешься всю кассету заполнить такими дуплетами… Существует еще уйма других правил.

Короче, тот сборник дался мне нелегко. У меня дома где-то до сих пор валяется парочка кассет с отвергнутыми пробными вариантами. В пятницу вечером в клубе она подошла ко мне, и я извлек из кармана куртки кассету – так у нас все и началось. Хорошее начало.

Лора была, да и остается, юристом, но когда я с ней познакомился, она была не таким юристом, каким стала сейчас: тогда она работала в бесплатной юридической консультации (отсюда, я полагаю, хождение по клубам и черная косуха), а теперь работает в адвокатской конторе в Сити (отсюда, я полагаю, рестораны и дорогие костюмы, перемена прически и ранее за ней не замечавшийся вкус к невеселой насмешливости). Нет, она не меняла своих убеждений – просто ее уволили по сокращению штатов, и она не смогла устроиться в другую юридическую консультацию. Ей пришлось пойти работать за сорок пять тысяч в год из-за того, что не удалось найти работы, за которую и двадцать тысяч не платили бы; в этом вся суть тэтчеризма, говорила она, и, по-моему, это верно подмечено. Поступив на новую работу, она стала другой. Она всегда отличалась сосредоточенностью, но раньше направляла свою сосредоточенность на вполне осязаемые предметы: беспокоилась о правах квартиросъемщиков, о произволе домовладельцев в трущобных кварталах, о детях, живущих в квартирах без водопровода. Теперь же она сосредоточена исключительно на работе – на том, сколько она получает, кто и как пытается воздействовать на ее решения, как она справляется со своей работой, что о ней думают коллеги, и на всем таком прочем. Если же Лора почему-то не сосредоточена на работе, это значит, что в данный момент она сосредоточенно размышляет над тем, почему ей не следует так сосредоточиваться на работе.

Иногда – в последнее время реже – мне удавалось сделать или сказать что-нибудь, что разрывало замкнутый круг ее постоянных забот и размышлений, и тогда нам с ней бывало лучше всего; она частенько сетовала на мою «непроходимую несерьезность», но и моя несерьезность на что-нибудь да может пригодиться.

Я не был в нее безумно влюблен, и это беспокоило меня в смысле более или менее отдаленного будущего: раньше я полагал – а с учетом того, к чему мы с ней в итоге пришли, возможно, полагаю и сейчас, – что для отношений между мужчиной и женщиной чрезвычайно важна первоначальная безумная влюбленность: она придает мощный импульс развитию отношений, а потом помогает преодолевать встречающиеся по пути колдобины. Позже, когда энергия этого импульса затухает и ты уже почти готов остановиться, стоит оглядеться по сторонам и прикинуть, что же ты теперь имеешь. Может оказаться, что ты пришел к чему-то абсолютно непохожему на начало, или же, наоборот, все осталось в точности по-прежнему, только краски стали мягче и приглушеннее, или же все попросту кончилось.

Сойдясь с Лорой, я на время отошел от такого взгляда на роль влюбленности. Ни она, ни я не лишались сна и аппетита, не изводились в ожидании телефонного звонка. Мы просто были вместе, и все, и коль скоро не существовало импульса, который грозил бы затухнуть, мы и не останавливались, чтобы прикинуть, что теперь имеем, – а если бы даже и остановились, обнаружили бы, что имеем ровно то же, что было у нас с самого начала. Она не внушала мне ни опасений, ни тревог, она меня не напрягала, а когда мы отправлялись в постель, я не паниковал и не дергался, если вы понимаете, что я имею в виду, а я думаю, вы понимаете.

Мы с ней много куда ходили, и она каждую неделю появлялась у меня в клубе, а когда у нее кончился срок аренды квартиры, она переехала ко мне, и все стало совсем замечательно, и потом было замечательно еще кучу лет. Будь я дебилом, я бы утверждал, что виною всех перемен стали деньги: когда она пошла на новую работу, денег у нее появилось немерено, а у меня, когда я перестал быть ди-джеем, а мой магазин из-за экономического спада сделался словно бы невидимым для прохожих, их совсем не осталось. Да, это все осложняет жизнь, и в такой ситуации нелишне подумать о том, что надо бы что-нибудь переменить, пересилить себя, поставить себе какие-нибудь ограничения. Но на самом деле виною всему не деньги. Виною всему я. Ведь я, как выразилась Лиз, порядочная задница.

Вечером накануне нашей встречи в Кэмдене Лиз где-то ужинала с Лорой и наехала на нее из-за Иена, а Лора не желала ничего говорить в собственное оправдание, поскольку это значило бы оскорбить меня – она обладает строгими и зачастую вредящими ей самой понятиями о чести. (Я, например, в подобном разговоре легко бы дал волю языку.) Но Лиз проявила настойчивость, и Лора сломалась и обрушила на нее поток россказней обо мне, и потом они обе рыдали, и Лиз раз пятьдесят, если не сто, просила прощения за то, что полезла туда, куда ее лезть не просили. А на следующий день Лиз сама сломалась и принялась вызванивать меня, а вечером влетела в тот паб и так лаконично сформулировала свое мнение обо мне. Понятное дело, я не уверен, так ли все было в действительности: с Лорой я со времени ее ухода вообще ни разу не разговаривал, а с Лиз у меня состоялось то самое единственное и не слишком удачное свидание. Но, даже и не обладая доскональным знанием характеров всех действующих лиц, можно предположить, что все было именно так.



Я не знаю, что конкретно сказала тогда Лора, но она наверняка поделилась с Лиз двумя, а то и всеми четырьмя приводимыми ниже сведениями:

1) Я спал с другой женщиной, когда она была беременна.

2) Из-за этой моей связи она приняла решение прервать беременность.

3) После того как она сделала аборт, я занял у нее значительную сумму денег и до сих пор не вернул ни пенса.

4) Незадолго до ее ухода я говорил, что наши с ней отношения меня не вполне устраивают и я, типа того, вроде бы потихоньку подумываю, не завести ли мне другую подругу.