Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Официант принес три разных кофе с молоком, поинтересовался, не желают ли они что-нибудь съесть, но все трое отказались.

Полчаса протекли в разговорах о том, кто придет в субботу и кто с кем будет сидеть рядом, а затем Аманда сказала:

— Роджер так ждет этой субботы. Он очень любит приемы. Только постарайтесь, чтобы ему наливали поменьше вина, а то он разойдется — не остановишь.

— Вам повезло, — сказала Ванесса. — Джона вообще невозможно вытянуть куда-нибудь на люди.

— Но ведь в субботу он будет? — встревоженно спросила Софи.

— О да. Ваш прием — особый случай. А так он считает светскую жизнь пустой тратой времени.

— А чем занимается ваш муж? — спросила Аманда.

— Работает, — ответила Ванесса. — Только этим и занимается. Работой. У него свой хедж-фонд. Я понимаю, большинству владельцев хедж-фондов приходится трудиться в поте лица, однако многие и развлекаться умеют. Кто-то ходит на яхте, кто-то летает на планере. Я хорошо знаю одного из них, так ему нравится взбираться по стене своего дома на крышу. А рядом с нами живет другой, прекрасный пианист — он играет в своем клубе в шахматы, дважды в неделю бывает в театре и водит жену в оперу. А Джон… не знаю.

— Но он очень верен семье и…

— Я могу сказать вам, чего мне хочется больше всего на свете.

Голос Ванессы внезапно упал и начал тонуть в окружающем шуме. Эффект получился странный — такой, точно она заговорила октавой ниже. Софи и Аманда склонились к ней над столиком.

— Я готова забыть о том, что мы нигде не бываем, — сказала Ванесса. — О его страхе перед приемами, уик-эндами, романтическими отношениями, я готова забыть обо всем, лишь бы хоть раз увидеть его смеющимся.

Наступила неловкая пауза. Конечно, Софи и ее знакомые, встречаясь, разговаривали в основном о своих семьях, однако какую-либо несдержанность позволяли себе редко, а уж откровенностей не позволяли никогда.

Наконец Софи сказала:

— Но не может же он совсем не смеяться. Я уверена, что видела…

— Никогда, — заверила ее Ванесса. — В Нью-Йорке, когда мы только начали появляться на людях, я находила в этом странное очарование. В те времена мне еще удавалось заставить его хотя бы улыбнуться — да и то, по-моему, лишь мне одной. Но смеяться? Ни в коем случае. Смеющимся его никто еще не видел.

— Ну что же, — сказала Аманда. — Будем считать, что я получила на субботу особое задание. Рассмешить вашего мужа.

— Желаю удачи, — обычным своим голосом произнесла Ванесса. — Но должна вас предупредить: этот путь усеян телами тех, кто предпринимал такие попытки и потерпел провал.



Вернувшись в Холланд-парк, Ванесса застала там дочь, ненадолго забежавшую домой, что случалось теперь довольно редко. Белла варила на кухне спагетти.

— Здравствуй, милая. Как все прошло у Кэти?

— Отлично, спасибо. Спагетти хочешь?

— А что, уже время ланча?

— Да, без малого час.

— Нет, спасибо… — Ванесса достала из холодильника бутылку белого бургундского, налила себе бокал. — Я совсем недавно яблоко съела.

Белла поставила блюдо со спагетти на стол, вскрыла пакет апельсинового сока.

— Что собираешься делать сегодня вечером? — спросила Ванесса.

— Пойду с Зои в кино. В «Уайтлис». Жду не дождусь, когда наконец откроется наш торговый центр. Ну ты знаешь. «Вестфилд».

Из окна кухни была видна верхушка красного подъемного крана — одного из тех, что работали на строительстве центра.

— Когда я росла в Уилтшире, — сказала Ванесса, — там в радиусе двадцати миль был только один кинотеатр и всего с одним залом.

— Ну, это же в Средние века было, мам.

— Наверное, из-за этого я и удрала в Лондон. Тебе никогда не хотелось вырасти в деревне?

— Нет, — ответила Белла. — Животных я люблю и не возражала бы против собственного пони. Но и не более того.

— А тебе не кажется иногда, что все люди, которых ты встречаешь в Лондоне, какие-то одинаковые?

— Да, но мне как раз это и нравится. Ладно, я побежала. До встречи.

— Конечно, милая. Иди, веселись.

Все члены ее семьи оставались для Ванессы своего рода загадками, но самой удивительной был муж. Она часто задумывалась о том, почему Джон выглядит столь точно соответствующим современному миру. Это, полагала она, как-то связано с ограниченностью его кругозора, с неверием Джона в существование случайности.

В университете Ванесса прослушала курс психологии, потом училась в Лондоне на юриста, потом провела некоторое время в нью-йоркской нефтяной компании — перед тем как получить место в благотворительном фонде; там она и работала, когда познакомилась на Лонг-Айленде с Джоном Вилсом и его тогдашним коллегой Никки Барбиери. Так что за какое-то время — в конце 1980-х и начале 1990-х — Ванесса Уайтвэй составила определенное мнение о мире финансов и видела, как он менялся.

Главная перемена, как представлялось ей, была совсем простой: деятельность банкиров отделилась от реальной жизни. Вместо того чтобы остаться «обслуживающей» индустрией — помогать компаниям, играющим определенную роль в жизни общества, банковское дело превратилось в замкнутую систему. Прибыли больше не зависели от роста или увеличения чего бы то ни было, они стали самоподдерживающимися, и в этом наполовину виртуальном мире количество денег, зарабатываемых финансистами, также не подчинялось нормальной логике.

А в результате, думала Ванесса, тем, кто оказался способным процветать в этом мире, пришлось стать — в некотором, глубоко личном смысле — людьми отрешенными. Они не испытывали тревоги по поводу тех или иных последствий своей деятельности; побочные эффекты их не волновали — хотя, следует отдать им должное, они принимали меры, позволявшие свести к минимуму возможность любого их соприкосновения с реальностью. И радость, которую порождали в этих людях разного рода новые продукты, в точности соответствовала их волшебной самодостаточности: они, похоже, исключали всякий риск конечной расплаты за содеянное. Однако каждый из этих людей считал необходимым обладать крайне ограниченной, но все же важной способностью хоть как-то воспринимать «другого» — или очень быстро развить ее в себе, — идеальным для них состоянием стало что-то вроде профессионального аутизма.

Плюс к этому требовалась еще и фанатичная вера: обязательная вера в то, что их система истинна, а все прежние были еретическими. Если возникали какие-либо сомнения, таковые следовало искоренять, как надлежало и выжигать каленым железом любые попытки изменения системы. Рождалось племя фанатиков, и Ванесса видела это собственными голубыми глазами. Она встречала их на деловых играх во Флориде, на благотворительных обедах и — до смерти уставших, обветренных — после гольфа по выходным, в Шотландии. И хотя сама Ванесса оказывалась там не ради того, чтобы прослушать курс лекций, поиграть в гольф или как следует выпить, да и видела-то этих анахоретов она всего лишь в вестибюлях гостиниц или в аэропортах, но с первого взгляда понимала, что им удалось за последние три дня укрепить друг друга в вере; что по завершении непременных утомительных ритуалов эта вера — убежденность в том, что за пределами их фанатичного круга никто и ничто вот ни настолечко им не нужен, — обретает новую силу.

Что озадачивало Ванессу в Джоне, так это легкость, с какой он усвоил необходимый психологический образ. Послушав рассказы Джона о его детстве, прошедшем в Северном Лондоне, никто не усмотрел бы в нем чего-либо замечательного: успехами в учебе он не блистал, а родители и не баловали его, и не тиранили. Ничего, формирующего в нем умение противостоять миру, не происходило, не было в жизни Джона ни ранней утраты, ни травмы — того, что требовалось бы компенсировать.

По сути дела, думая о Джоне, Ванесса сознавала бесполезность всех психологических приемов, которые она освоила, учась в университете. Не было в нем ни стремления к компенсации, ни сублимированных желаний, ни потребности в реконструкции каких-то событий. А было, на ее взгляд, простое и ничем не мотивированное столкновение двух вещей: врожденных качеств этих новых финансистов с потачками, которые они получали от мира с первых же их шагов.

Кое-кто усматривал главную причину происходившего в неких кредитных деривативах, изобретенных несколькими работавшими в банке «Дж.-П. Морган» людьми; по мнению же Ванессы, вся беда состояла в том, что общество Нью-Йорка и Лондона, напрочь утратив какие-либо ориентиры, оказалось готовым поверить — вместе с этими аналитиками — в возможность разрыва причинно-следственных связей. На ее взгляд, социальные перемены, которые стали итогом десятилетий, отданных нападкам на издавна признанные нормы, были куда интереснее, чем квази-аутичные умы людей, подвизавшихся, подобно Джону, в новой финансовой сфере.

Этим людям все же приходилось, хоть и очень редко, вступать во взаимодействие с обществом — главным образом в тех случаях, когда они пугались, что политики могут навязать им какие-то нормативы; вот тогда они поневоле отказывались, хотя бы на время, от затворничества и выходили в грешный мир, чтобы замарать о него руки. Самый большой из когда-либо выписанных Джоном Вилсом чеков предназначался для занимавшейся политическим лоббированием вашингтонской фирмы и был передан ей, когда Джон и банк, в котором он тогда работал, решили, что кредитные деривативы могут стать предметом государственного регулирования. И банк раздал ключевым лоббистам Капитолийского холма 2 миллиона долларов.

Помнила Ванесса и еще один случай, мгновение, когда ее муж столкнулся со старым миром обязательств и долгов, миром, который он давно перерос. В тот раз, это было совсем недавно, она присутствовала с ним на приеме, на котором выступил сам премьер-министр Великобритании. Что это было? Устроенный лорд-мэром званый обед? Открытие нового здания банковских офисов в Кэнэри-Уорф? Ванесса уже не помнила. Зато ясно помнила, как премьер-министр понизил голос до театрального вибрато, с помощью которого у политиков принято изображать искренность, и, поздравляя собравшихся в зале финансистов, произнес фразу, сводившуюся к следующему: «Мы собираемся сделать для всей британской экономики то, что вы сделали для Лондона».

Ванесса взглянула тогда на Джона, и ей показалось, что он того и гляди упадет в обморок. С лица его сбежали все краски, ладони стиснули край стола. Поначалу она решила, что мужа перепугала мысль о человеке, который, отнюдь не разделяя присущей его, Джона, кругу веры, вот-вот присвоит взгляды этого круга на мир и выставит их всем напоказ. Позже она поняла: кровь парадоксальным образом отливает от лица Джона в тех случаях, когда все другие краснеют, — бледность свидетельствует о том, что ему стало стыдно.

Больше она ни разу не видела и следа чего-либо подобного — стыда, сомнения, замешательства, вызванного воссоединением с обычным миром; похоже, в тот миг всему этому и пришел конец.

И когда миниатюрная Софи Топпинг спросила у нее, любит ли она все еще своего мужа, Ванесса поняла, что ответить на этот вопрос не способна. Как можно любить такого человека? «Чем он живет?» «Что доставляет ему удовольствие?» «Чем он занимается, когда оставляет тебя одну?» Ни на один из этих вопросов Ванесса ответить не могла, поскольку муж ее давным-давно удалился туда, где такие вопросы бессмысленны.

II

Выросший в Глазго, Хасан аль-Рашид с ранних лет сознавал, что между людьми существуют различия. Достаток его семьи был выше среднего, поэтому Хасан получал многое из того, что не получали другие дети, — игрушки получше, одежду поновее, больше карманных денег. Он исправно ходил в мечеть и молился, между тем лишь очень немногие из христиан были столь же религиозны, — если, конечно, не принимать во внимание целую неделю рождественской гульбы. Хасан ощущал себя — хорошо обеспеченного — счастливчиком, однако именно это отличие от других беспокоило его, а то, что их семья не пользуется уважением, какого заслуживает, сердило. Уж, наверное, отца, такого доброго и трудолюбивого, могли бы избрать самое малое мэром.

Дома отец пел ему народные песни и читал кое-что из Корана. Усвоенная Молотком версия ислама была музыкальной и поэтичной. Сам он в Коран практически не заглядывал, но превосходно знал те части Священной Книги, которые ему особенно нравились: к примеру, очень хорошее место в суре «Пчелы», где говорится, что при нужде можно есть и свинину, если ты никому не желаешь зла, Бог закроет на это глаза; да и в качестве девиза для повседневной жизни не найти, считал Молоток, ничего лучше стиха из суры «Перенес ночью»: «И не ходи по земле горделиво: ведь ты не просверлишь землю и не достигнешь гор высотой!»[36]

По правде сказать, он предпочел бы, чтобы Книга содержала поменьше гневных уверений в том, что каждого неверного ожидает вечная кара, и старался не вслушиваться, когда в мечети цитировались наиболее злобные из мест в этом роде. Под конец каждого такого чтения он радостно выпевал слова: «Во имя Аллаха, милостивого, милосердного!» Именно эти качества Аллаха и привлекали Молотка аль-Рашида сильнее всего. Он походил на христианина, приверженца Церкви Англии, который на словах восхваляет Библию в целом, но верит только в Новый Завет, потому что Старый, хоть в нем и много хороших историй, есть сочинение древнееврейское и представляет интерес главным образом антропологический.

Суть ислама каждый должен толковать для себя сам, полагал Молоток, и выбирал не Коран, грозящий неверным вечным адским пламенем, но мягкое учение многих поколений мудрых и добрых людей прежних времен. Духовная вера Молотка была безмятежной: он верил во всемогущество Аллаха и не питал сомнений в том, что ему уготовано место в раю — если, конечно, он останется твердым в служении Ему и чистым в поступках. Эта вера позволяла Молотку справляться с финансовыми неурядицами и враждебностью местных жителей, поскольку он знал: истина лежит вне потоков денежных средств и НДС, она сильнее предрассудков кое-кого из тех, с кем ему приходилось общаться. Он всегда мог обособиться от них, и большинство его деловых партнеров быстро обнаруживали, что спокойные речи Молотка рассеивают любые их подозрения.

Детство Хасана было заполнено песнями и стихами, историями и молитвами, запечатлевшимися в его памяти, — потому, быть может, что он получил их в обстановке взаимной преданности и покоя, — и сохранившимися в ней, точно отпечатки, оставленные в еще не застывшем бетоне. Голос у него был чистый, звонкий, и Хасан, следуя наставлениям имама, стал адептом тажвида — искусства правильного чтения Корана. Занятие это было эмоциональным и состязательным, каждому чтецу хотелось увидеть, кто из них добьется самого сильного отклика слушателей, однако, когда в конце службы верующие поднимались на ноги и пели хвалы Пророку, Хасан неизменно ощущал безмятежную уверенность в том, что стоит на правильном пути.

А вот мир, раскинувшийся за стенами его дома, был куда менее безмятежным. Хасану не позволяли забыть о том, что цвет его кожи не таков, как у его бледнолицых одноклассников. В одиннадцать лет он был стройным черноволосым мальчиком с большими карими глазами, носившим связанный в Данди школьный блейзер, — мальчиком, знавшим многое о планетах, о Солнечной системе, но почти ничего о земле, на которой он жил. Хасан изумился, когда товарищ по классу, рано возмужавший шотландец, дал ему на перемене под дых. Пока Хасан лежал на полу, хватая ртом воздух, боль, понемногу покидавшая его, словно выкристаллизовывалась в некую малую определенность. Этого мгновения он так никогда и не забыл. Мир не был ни честным, ни разумным, ни любящим. И потому, пребывая в нем, ты должен либо драться, подобно другим, либо попытаться найти и надежные объяснения его, и наилучший способ существования в нем.

Были, конечно, молитвенные собрания и поездки на север Шотландии либо в Озерный край, куда он отправлялся с братьями по вере, однако хоть Хасана и захватывали рассказы о Ное, Иосифе и других персонажах Корана, ему не хотелось отрываться от сверстников, разъезжая в ярко раскрашенных автобусах с их подвывающей музыкой и благочестивыми водителями. Он смотрел те же, что и его одноклассники, телевизионные передачи, ходил на те же фильмы и даже болел за футбольную команду («Килмарнок» — выбор между «Рейнджере» и «Селтик» был чреват слишком большими неприятностями). И если в говоре его отца-пенджабца ощущались йоркширские интонации, Хасан изъяснялся по-английски как уроженец Глазго. При всей его любви к родителям, он старался не обращать и их, и их культуру в фетиш, не хотел, чтобы на него показывали пальцем и глазели, как на тех еврейских детей, что покидали по пятницам школу раньше всех прочих, дабы поспеть в свой Гиффнок до наступления темноты.

Хасан примерял на себя разные личины. В четырнадцать он был настоящим шотландцем и атеистом: щеголял преувеличенным интересом к футболу и девушкам, пил купленный в розлив сидр и пиво — и потом его рвало в парке, — издевался над носившими паранджу женщинами, выкрикивая им вслед оскорбления: «Пингвины паршивые!», «Далеки!».[37]

Он наслаждался ощущением свободы и общности, однако юнцы, с которыми Хасану волей-неволей приходилось водиться, внушали ему отвращение. Я-то всего лишь притворяюсь таким, думал он, испытывая извращенное удовольствие от того, что за спиной его возвышается монолитная стена учености и культуры. А для этих мальчишек все сводится к ругани, показной браваде и разговорам о бабах — похабная пустота, только она у них и есть. К семнадцати Хасан проникся окончательным презрением к ним и стал искать для себя новый облик.

Как раз в это время отец и объявил, что семья перебирается на юг. Он открыл в Дагенхэме новую фабрику, которая на первых порах нуждалась в его личном присмотре. Той, что давно уже работала в Ренфру, присутствие Молотка больше не требовалось, а для небольших производств — маринадов и соусов — в Лестере и Лутоне он нашел надежных управляющих. И теперь Фарук нанял оксфордского знатока кулинарии, намереваясь достичь того, что было его Святым Граалем: создать лепешки «поппадом», которые можно будет готовить в микроволновке. Полуфабрикаты, продававшиеся в герметичной упаковке, были безвкусными, а лепешки традиционные приходилось жарить во фритюре, и они либо подгорали, либо в их складочках скапливался жир. В любом случае от современного человека требовались слишком большие усилия.

Между тем и Назиму, жену Фарука, успели утомить мокрые от дождя улицы Глазго. Она была еще достаточно молода, чтобы тосковать по магазинам и театрам Лондона — в воображении своем Назима завтракала на Пикадилли в обществе элегантных подруг, а затем встречалась с Молотком в фойе Национального театра. Муж не скупился, выдавая ей изрядные деньги на личные нужды, однако в Глазго тратить их было, в сущности, не на что, а вот в Лондоне… Ее представления об этом городе складывались из телевизионных передач и приложений к газетам, печатавших фотографии мужиковатых шеф-поваров и худеньких, украшенных названиями брендов моделей, которые, казалось, спрыгивали со страниц, быстро-быстро перебирая ножками, создавая трепетное, действовавшее прямо на подсознание читателя стаккато. Куда отправиться в этом году, что увидеть, что приобрести… Назима не знала, почему «смелые» мюзиклы или лаковые сумочки пользуются такой популярностью, и очень хотела выяснить это, пока не успела постареть.

Хейверинг-Атте-Бауэр оказался вовсе не тем, что было у Назимы на уме. Городок этот находился едва ли не в Эссексе. Молоток объяснил ей, что, поселившись в Найтбридже или Ноттинг-Хилле, они не смогли бы позволить себе такой прекрасный дом, с парком площадью в целый акр и видом на старинный охотничий домик Эдуарда Исповедника. Окруженный еще тремя парками дом стоял в самой возвышенной местности Большого Лондона — но метров над уровнем моря, — на север от него уходили поля, а из окон открывались, куда ни глянь, бескрайние виды. До дагенхэмской фабрики отсюда было рукой подать, а Назиме, сказал Молоток, довольно будет доехать всего-навсего до станции «Апминстер», и поезд доставит ее прямиком на Слоан-сквер.

— Так ли уж нужен мне вид на Пурфлит? — сказала Назима. — Или на шоссе Эм-двадцать пять?

— Со временем, — ответил Молоток, — они тебе, глядишь, и понравятся.

— А кто такой Эдуард Исповедник?

— По-моему, английский король, а может, монах. Во всяком случае, человеком он был хорошим.

Хасана этот переезд обрадовал. В Ренфру его уже успели арестовать во время потасовки у клуба. Он провел ночь в камере, предстал перед судом магистрата, получил внушение и условное освобождение. Родителям Хасан сказал, что ночевал у приятеля, а репортер местной газеты не догадался связать его имя с именем отца, так что в печати оно не появилось.

Вот вам и закон, думал, покидая суд, Хасан. Интересно, многим ли удается скрывать от родителей свои приводы в полицию? Он-то уж точно не ощущал никакой потребности рассказать им о случившемся.

Якшанье с бандой белых ребят, немусульман, учебе Хасана не помогало. В новой школе он вторично попал в шестой класс, а результаты экзаменов позволили ему только-только протиснуться в Университет Южного Мидлсекса — громоздкое сочетание предварительно напряженного бетона и многочисленных пожарных выходов, — разместившийся на одной из самых широких улиц Уолворта. Хасан решил специализироваться в области социальной политики.

В один из вечеров первого триместра, сразу после лекций, он случайно забрел на собрание Группы левых студентов. На собрании выступал с докладом «Мультикультурализм, несбывшаяся надежда» студент третьего курса, и кое-что из сказанного им Хасану понравилось.

Третьекурсник был сухощавым лондонцем, говорил бойко и складно.

— В объявлении сказано следующее. — Он склонился над трибуной и поправил на носу очки, вглядываясь в листок бумаги. — «Мы стараемся привлекать новичков из всех слоев общества. Однако, из-за специфики нашей работы, число мест для евреев, открыто признающих себя таковыми, может быть ограничено».

Он поднял листок перед собой, показал его аудитории.

— И это, — сказал он, — не документ какой-нибудь неонацистской диктатуры, он составлен городским советом нашей с вами столицы. Вот именно. Подумайте об этом.

Аудитория подумала и выразила недовольство.

— Правда, — продолжал оратор, — я немного изменил его, подставив «евреев, открыто признающих себя таковыми» вместо «геев», однако, подчеркиваю, это единственное сделанное мной изменение. Хорошего мало, не правда ли?

Согласные с ним что-то забормотали.

— А о чем оно, это объявление? — спросил Хасан.

— Не помню, — ответил сидевший с ним рядом студент. — По-моему, о наборе руководителей для каких-то молодежных объединений.

— Неужели эти люди успели забыть, кого отправляли в газовые камеры Бельзена и Освенцима? — спросил оратор. — Не только евреев, но и десятки тысяч цыган и тех, кого городской совет, о котором мы говорим, несомненно назвал бы «гомосексуалистами, открыто признающими себя таковыми». Мы обязаны бороться с гомофобией, кем бы она ни проявлялась. Это вирус, такой же злокозненный, как расизм. Фактически гомофобия и есть расизм.

О гомофобии Хасан никогда особенно не задумывался. Никто из ребят, знакомых ему по Глазго, не признавался в том, что он гей, а сказанное на эту тему в Коране к дебатам не располагало. Между тем оратор повысил голос:

— …И такие воззрения суть симптомы распространившихся куда шире и пустивших куда более крепкие корни враждебности и нетерпимости ко всему, что не похоже на нас. Не далее как на прошлой неделе лондонская вечерняя газета сочла возможным спонсировать дискуссию на тему «Нужен ли Лондону ислам?». Произведите в этой формулировке еще одну замену и представьте себе, какую реакцию она породила бы, если бы темой дискуссии стал иудаизм. Нужны ли Лондону евреи? Да просто невозможно представить себе, чтобы такой вопрос поднимался в цивилизованном обществе. А между тем все еще существуют люди, которые твердят, что исламофобия — не расизм, поскольку ислам — это религия, а не раса! Они обманывают сами себя. Религия зиждется не только на вере, но и на самоидентификации, происхождении, культуре. Как мы хорошо знаем, подавляющее большинство мусульман белизной кожи не отличается. Следовательно, исламофобия — это расизм, такой же, как антисемитизм.

Хасан сознавал, что в последних двух предложениях содержалась логическая неувязка — в них не то поменялись местами часть и целое, не то «следовательно» подменило собой «более того», — однако ткнуть в нее пальцем не мог. Он видел лишь, как из цилиндра фокусника вылетел, хлопая крыльями, голубь, и потому зааплодировал вместе с другими. Он не одобрял ни расизма, ни гомофобии, ни исламофобии. И считал, что иначе и быть не может.

Вскоре Хасан обратился в постоянного участника собраний ГЛС. На них обсуждались темы, которые прежде затрагивали его лишь косвенным, неявным образом, однако больше всего ему нравилось, что у ГЛС находились, похоже, ответы на любые нерешенные вопросы — единое объяснение всего на свете. В этом отношении, думал Хасан, ее учение смахивало на религию. Когда ты приходишь к имаму, он отвечает на все твои вопросы, для чего, на взгляд верующих, и существует. Предположительно, так же обстояло дело и у христиан и у евреев: никакая религия не может давать только частные ответы или помогать в решении лишь некоторых важных вопросов, признавая, что остальные ей не по зубам. То же и в ГЛС. Принимая ее мировоззрение, ты получал возможность объяснить все на свете: каждое явление рассматривалось как стремление сильного эксплуатировать слабого. В качестве шаблона для понимания жизни это учение черпало силу из того, что оно было основано на фундаментальнейшей особенности человеческой природы — на единственном, что управляет поведением всех биологических видов: на стремлении к власти. Власть может выражать себя через деньги. Но при этом она остается властью. Другая привлекательная особенность мировоззрения ГЛС состояла в том, что, усвоив его, ты мгновенно находил ему практическое применение. Все выглядело так, точно ты, пройдя недельный курс заочного обучения, приобретал способность читать с листа любые ноты — от «Собачьего вальса» до Скарлатти.

Хасану не терпелось опробовать на ком-то свое новообретенное мастерство по этой части, и он начал с родителей. Те, как и ожидал Хасан, с ним не соглашались, однако легкость, с которой он опровергал все их контрдоводы, произвела на них изрядное впечатление. Созданная ГЛС модель мира говорила, что любая международная ситуация может рассматриваться как результат стремления империализма и его приспешников манипулировать менее развитыми странами, тогда как внутренние проблемы любой страны неизменно связаны с экономической эксплуатацией. За границами этой модели существовала имущественная и расовая иерархия, одолеть которую было невозможно (это как в картах: пиковая масть всегда побивает бубновую, вот и белые всегда эксплуатируют черных); внутри нее обладание собственностью и/или рабочими местами распределяло власть строго пропорционально ценности того, чем человек обладает. Богатый, поддерживаемый Западом Израиль есть источник любой возникающей на Ближнем Востоке напряженности; Америка, крупнейшая и богатейшая страна мира, является, по естественной логике, и наихудшей его обидчицей: воплощением принципа власти.

В этой системе отсутствовали переменные величины и отвлеченные понятия — ничего непостоянного, непредсказуемого, не допускающего количественного выражения. Совершенно как в физике с ее простыми законами — до появления принципа неопределенности. Предполагать, что поступки людей могут определяться причинами, отличными от желания подняться на более высокую экономическую или культурную ступень, значит преднамеренно закрывать глаза на очевидные факты — примерно то же, что верить в божественное сотворение мира. Если же ты постоянно помнил о кастовых и поведенческих нормах, то мог легко и надежно определить мотивацию любого человеческого поступка. И всегда знал, чем обусловлено то или иное решение, поскольку мотив у всего на свете существовал только один.

— Ты стал таким циничным, — сказала как-то Назима. — Послушаешь тебя — и начинает казаться, что ты совсем разочаровался в жизни.

— Не разочаровался, — ответил Хасан, цитируя одного из ораторов ГЛС. — Я не питаю иллюзий на ее счет. Существенная разница.

В течение самое малое года неоспоримость такого понимания жизни наделяла Хасана новой для него уверенностью в себе. Она позволяла ему с большей легкостью разговаривать и с университетскими однокашниками, и с родителями, которых он видел теперь в более ясной, пусть и более узкой перспективе.

И это наполняло его радостью. Он чувствовал себя не темнокожим чужаком, отличным от других людей, но человеком, принятым в братство мудрых. Новые друзья, которыми он обзавелся в ГЛС, происходили из семей самых разных, однако обладали общностью мышления и были связаны узами единого знания: они владели ключами от царства разума, и Хасан был счастлив тем, что принадлежит к их числу.

Он говорил себе, что отыскал нечто подлинное, да еще и интернациональное, — на что ему повезло наткнуться, — нечто большее, чем он, а такому открытию можно лишь радоваться.



Через два года после его знакомства с ГЛС состоялось внеочередное собрание этой группы, посвященное вводу американских и британских войск в Ирак.

Хасан стоял в заднем ряду вместе с Джейсоном Салано, самоуверенным третьекурсником, дед и бабка которого перебрались в Лондон с Ямайки. Вторым оратором оказалась не имевшая отношения к университету, специально приглашенная очень сердитая дама из городского консультативного комитета по межрасовым отношениям.

— Сомневаться тут решительно не в чем, — поднявшись на трибуну, заявила она. — Страны Запада стремятся создать для себя ближневосточную базу на тот случай, чтобы, если — и когда — в их пособнице Саудовской Аравии произойдет революция и ее новое фундаменталистское правительство займет враждебную Западу позицию, — как Тегеран, когда-то выставивший из своей страны «Бритиш петролеум», помните? Америка и ее друзья смогли бы сохранить гарантированный доступ к дешевой нефти. Вы задумывались когда-нибудь, почему Буш и Блэр выбрали именно Ирак? Не потому, что он силен и представляет собой некую угрозу — в точности наоборот: потому что он слаб, и вторжение в него обойдется дешевле.

Она сделала риторическую паузу.

— Для Соединенных Штатов имеет прямой смысл вторгнуться в слабую страну, чтобы сначала выиграть благодаря подавляющему превосходству в силе войну с ней, а затем на десятилетия вперед заключить с собственными транснациональными корпорациями контракты, которые позволят переделать разоренную страну по американскому образцу. Этим и руководствуются Дик Чейни и «Халлибертон». Я не говорю, что Саддам Хусейн — лидер безупречный. Я говорю, что под его руководством Ирак стал одной из самых передовых стран Ближнего Востока, в частности в том, что касается прав женщин и свободы вероисповедания.

Странно, временами думал Хасан, в ГЛС состояли сплошь атеисты, однако их почему-то волновала свобода вероисповедания совершенно чужих им людей. Мормоны Северной Америки считались у них фанатиками, помешанными на божественном сотворении мира, а вот мосульские шииты — людьми, несправедливо ущемленными в правах. Протестанты Богсайда использовали численное превосходство, чтобы давить католиков, чьи маленькие, отдающие китчем храмы были единственным их достоянием и потому требовали защиты. Иногда Хасану не давала покоя мысль, что это — своего рода извращенный колониализм, немногим лучший того, какой процветал во Французской империи: и через много лет, после того как церковь была отделена от государства в метрополии, Франция продолжала настырно посылать монахинь и миссионеров в свои колонии в Африке и Индокитае.

Впрочем, объяснить это видимое противоречие было несложно. Религиозные верования, думал Хасан, всегда обслуживают власть имущих и потому…

И тут Джейсон Салано ткнул его локтем в бок:

— Подними руку, Джок.

— Что?

— Подними руку. Мы голосуем за немедленный вывод войск.

Хасан, ошеломленный и немного обиженный, поднял руку, в очередной раз присоединившись к толпе.

— Как ты меня назвал? — спросил он, когда стихли аплодисменты в честь предложившей проголосовать ораторши.

— О чем ты? — удивился Джейсон Салано.

— Ты назвал меня «Джоком»?

— Да ты не обижайся. Я же по-дружески. Выговор у тебя такой. Тут у нас валлиец есть, так мы прозвали его Томасом «Даи».

— Понятно, — сказал Хасан. Внезапно он ощутил прилив порожденного несходством двух культур отвращения, — такого же, какое испытывал к юным сквернословам Глазго, — желание подчеркнуть свое превосходство, право на жизнь в высших сферах с их более чистым воздухом. — Означает ли это, что я могу называть тебя Раста?

— Да, зови как хочешь. — И Джейсон рассмеялся. — Слушай, друг. Пойдем прогуляемся. А то я что-то проголодался. Пора бы чайку хлебнуть.

Выйдя из университета и направляясь к метро, Хасан чувствовал, как его охватывает злость. Мальчишкой он пытался отыскать для себя надежное, светлое место, в котором можно быть добрым и честным. Видит Бог, это было непросто — ему мешал и цвет кожи, и относительное богатство родителей, не говоря уж о вере и о том, что он всегда оставался принадлежавшим к меньшинству. А потом нашел в ГЛС людей одного с ним образа мыслей, людей, которых его внешние отличия не интересовали, поскольку все они были гражданами мультикультурного мира. И вот на тебе… Джок.

Хасан выплюнул это слово, шагая по Уолворт-роуд к станции «Элефант-энд-Касл». Ну и хрен с ними, думал он. Ему хотелось плакать. Сказать по правде, Хасана уже давно не удовлетворяло то, что способна была предложить ему ГСЛ, а грубость Джейсона лишь заставила его открыто взглянуть фактам в лицо, чего он до сих пор избегал: одной политики человеку мало.

Мимо него пронесся по тротуару велосипед с выключенным фонариком, заставив отпрыгнуть в сторону.



Несколько дней спустя он обзавелся собственным блогом на сайте «МестоДляВас».



Блог блог блог блог — занятие немного странное. Блог блог блог. Ну да ладно. Что я хочу сказать?

Дело в том, что я, похоже, запутался. Полагаю, очень многие люди моего возраста пытаются понять, во что они верят. Я видел таких в университете, видел в школе. В университете они мне поначалу нравились — их страстность. Конечно, я сторонился повальной моды — на народные танцы, на астрономию. Но у меня имелись принципы, страстные увлечения, и я сознавал свою правоту. Беда состояла в том, что я не мог собрать их воедино, не мог отыскать систему, которая объяснила бы все на свете. Потом я решил, что нашел ее — в политике. Мы проводили замечательные собрания, и мне казалось, что я углядел проблеск универсального решения.

Мой отец был верующим человеком, таким он и остается. Мальчишкой я прилюдно читал Коран. Владел арабским настолько, чтобы хорошо читать его в мечети. В одиннадцать лет тажвид был для меня почти всем. Это такой особый способ декламации. Блог блог блог. Кто, собственно говоря, станет читать мою писанину? Я разговариваю сам с собой, верно?

Господи, я похож на пятнадцатилетку, который сидит в своей комнате, пытаясь понять, существует ли он! Хотя, взглянув на «дверной половичок» моего сайта, легко понять, сколько мне на самом-то деле лет и как я выгляжу.

В школе я утратил интерес к вере, поскольку мне казалось, что она разделяет людей. Вера отвращала меня от друзей, обращала в иноземца. А университетский опыт занятий политикой лишь утвердил меня в этом мнении. Религия представлялась мне чем-то племенным, чем-то, тормозящим движение людей к пониманию того, как работает эксплуатация, как устроены экономические системы, как США манипулируют Ближним Востоком и так далее. Как неимущие нашей планеты выбиваются из сил, обслуживая имущих.

Это было своего рода дорогой в Дамаск — вернее сказать, в Мекку — в течение какого-то времени. Я отыскал нечто подлинное, превосходившее своим значением экономическую власть, и понял: пока мы не осознаем это нечто со всевозможной ясностью, нам ни к чему прийти не удастся. Было ли это возвращением в исходную точку?



Хасан снял руки с клавиатуры. Теоретически его «членство» в «МестоДляВас» насчитывало два года, однако он туда почти не заглядывал. Его «дверной половичок» — экран приветствия — рассказывал о нем совсем немногое, а судьбы детей, с которыми он учился в школе, Хасана почти не интересовали, даром что один или двое из них отметились на его «доске объявлений».

Блоги, думал он, скользя глазами по рассказам о походах в кино и в новые рестораны, о приездах в аэропорты, из которых авторам этих рассказов предстояло отправиться с визитами к их разбросанным по всему свету тетушкам, — это и есть последнее прибежище неудачников, все эти «тексты» смахивали на годовой отчет о жизни, присланный тебе кузеном до того занудным, что родня загнала его аж в Патагонию. А видео были еще хуже: подрагивавшие фильмы о поездках, снятые на мобильные телефоны с задних сидений такси, или рекламные ролики, в которых женщины под музыку выпячивали лобки.

Подавляющее большинство тех, кто писал в блогах, жаждало, судя по всему, чтобы кто-нибудь подтвердил само их существование, думал Хасан. Ответ был таким: вы существуете. К сожалению. Просто теперь миллионы этих людей обрели возможность демонстрировать другим всю пустоту своей жизни.

И все же он снова начал печатать, двумя пальцами и без ошибок.

Через неделю на его личной странице появилась «инъекция», как это именовалось в «МестоДляВас», — письмо от некоего «Серого_Всадника», заинтересовавшегося тем, что написал Хасан, и захотевшего ему помочь. Только для этого хорошо бы встретиться лично: «Серый_Всадник» предложил сделать это в интернет-кафе, что в самом начале Тоттенхем-Корт-роуд.

Хасан задумался — ненадолго. Как раз от таких встреч родители его неизменно и предостерегали, но ведь ему уже не двенадцать лет. Что дурного с ним может случиться? В худшем случае этот малый окажется извращенцем — тогда они просто поговорят, и все. Улицы Глазго и Лондона научили Хасана немалой изворотливости.

Сидя в кабинке интернет-кафе и прихлебывая чай, купленный им навынос в соседнем «Кафе-Браво», Хасан, чтобы скоротать время, просматривал свою электронную почту. Они договорились, что «Серый Всадник» узнает его по имевшейся в «МестоДляВас» фотографии, так что красная гвоздика в петлице кожаной куртки Хасану не понадобится.

— Вы, я так понимаю, Хасан?

На мужчину, занимавшего соседнюю кабинку, он никакого внимания не обратил. Интересно, как долго тот наблюдал за ним, пока он копался в почте?

— Да.

Хасан встал, протянул правую руку и получил неожиданно теплое рукопожатие.

— Я — Салим. Думаю, мы можем обойтись без дурацких интернетовских псевдонимов.

Мужчина лет тридцати, ростом немного выше Хасана, с африканскими — эфиопскими, быть может, — корнями, открытым, дружелюбным лицом и лондонским выговором. На краткий миг он приобнял Хасана за плечи. Серьга в мочке левого уха.

— Тут неподалеку есть соковый бар. Если хотите, можно в нем и поговорить.

— Хорошо.

Хасан сознавал, что держится слишком настороженно, и жалел, что не смог с большей сердечностью ответить на дружеский жест Салима, но, в конце концов, встреча их выглядела довольно странно: переход от гипотетической реальности электронных псевдонимов к теплоте человеческих прикосновений.

Они прошлись по Графтон-Уэй до сокового бара, он же кафе, заставленного круглыми столиками и легкими металлическими стульями. Хасан любил такие места: современные, без спиртного; их становилось все меньше — заведений, не отошедших в собственность «Кафе-Браво», «Фолджерса» и прочих американских монстров с их кисловатым, дорогим кофе, липнувшими к зубам оладьями и длинными очередями.

Он заказал манговый сок и отметил про себя, что Салим сделал то же самое.

— Я видел ваш блог в «МестоДляВас», — сказал Салим. — Я пользуюсь им… ну, как мощной поисковой машиной, которая проводит отбор по множеству ключевых слов. Прочитав то, что вы написали, я смеялся и не мог остановиться.

— Я понимаю, это немного смахивает на подростковый лепет, просто…

— Нет-нет, я вовсе не о том. Я смеялся от радости — потому что каждое ваше слово представлялось мне справедливым. Наша с вами встреча была предопределена.

— Вот как? — Хасан, несмотря на всю его настороженность, невольно улыбнулся. Дюжий Салим напоминал ему медведя Балу из мультфильма «Книга джунглей».

— Да, — улыбнулся Салим. — Я руковожу дискуссионной группой в мечети, которая стоит неподалеку от вашего дома. Рядом со станцией «Паддинг-Милллейн». Раз в неделю мы собираемся после молитвы и обсуждаем нашу веру, нашу жизнь, пытаемся найти способ соединить их в одно целое. Мне кажется, что многие из традиционных мусульман просто произносят пустые для них слова — понимаете? — а помолившись, думают, что этим все и кончается. Мы же делимся мыслями о том, каким образом Коран может стать жизненной программой каждого из нас. О том, что ислам — это на всю жизнь.

— А не просто на Рождество.

— Что?

— Да так, глупая шуточка. Про собаку. Из рекламы Общества защиты животных. «Собака — это на всю жизнь, а не просто на…»

— Вы часто подшучиваете над верой?

— Нет-нет. Вовсе нет, — быстро ответил Хасан. Черт.

— Вы родились в Шотландии?

— Да, — ответил Хасан. — А это имеет значение?

— Нет. Для нас — никакого, — снова улыбнулся Салим.

— Хорошо.

— Ну так вот, как вы думаете, не захочется вам поприсутствовать на наших собраниях? Со священными книгами вы явно знакомы и к тому же ищете то, что могло бы сделать вашу жизнь более осмысленной.

Хасан задумался. Все свелось к тому, что его просто призывали возвратиться к прежней вере, и это немного разочаровывало. Но с другой стороны, он и сам чувствовал: пора. В таком возвращении домой, к первоосновам, ощущалось нечто привлекательное, тем более что политика, сама по себе, его несколько разочаровала. «Джок». О господи.

— Хорошо, — сказал он. — Но при условии, что мне не придется произносить какие-то речи или делать публичные заявления.

— Конечно, — согласился Салим. — Возможно, мы несколько более ревностны в вопросах веры, чем люди, принадлежащие к поколению вашего отца. Ну вы понимаете. Но мы и традиционны. У нас все основывается на Священной Книге, не на ее истолкованиях.

— Никаких публичных выступлений. Вы обещаете?

— Я думаю, рано или поздно вам захочется выступить. Однако все будет зависеть только от вас.

Салим оплатил счет, вручил Хасану брошюрку, чтобы тот ее прочитал.

— Мы встречаемся в ближайшую среду. Придете?

— Возможно. Наверное.

III

Габриэль Нортвуд вглядывался сквозь окно своего барристерского кабинета в теплую морось, недавно посыпавшуюся на Эссекс-Корт. Он только что прикончил вторничную «особо сложную» головоломку «судоку» и обломал зубы о кроссворд «Тестинг». Выбросив их в мусорную корзину, он снял с полки роман, который читал в последнее время, один из самых неторопливых у Бальзака, — Габриэль взял его в библиотеке, поскольку денег на приобретение книг у него не водилось. Динамичность сюжета его не волновала. Как и обилие действия — Габриэлю нравилась свойственная Мастеру основательность деталей: каменные плиты, свинец, ярь-медянка; судебные приказы, которые пишутся от руки, и приходно-расходные книги. Положив ноги на стол, он взял книгу в левую руку, а правую протянул к мышке, щелкнул по значку электронной почты и стал смотреть, как на экране открывается ящик входящих сообщений. Два новых. Одно от его финансового консультанта. Тема: Ваша декларация по НДС. Второе от sophie@thetoppings.com. Тема: 22 дек, pour-mémoire.

Он совсем забыл о том, что приглашен на обед к Топпингам. Возможно, ему и хотелось забыть об этом. В мозгу человека, утверждал французский психолог Пьер Жане, никогда и ничто не пропадает; просто путь, по которому необходимо пройти, чтобы отыскать затерянное, может блокироваться другим трафиком или скрытой потребностью в забвении — примерно то же говорил и бывший одно время коллегой Жане Зигмунд Фрейд: ничего случайного в процессе мышления, считал старый моравский толкователь сновидений, не бывает.

Если следовать этой логике, неудачи Габриэля — его собственных рук дело. Отсутствие работы нельзя приписать одной лишь случайности или нежеланию солиситоров обращаться к нему, ни даже тому, как он проявляет себя в суде; хотя бы отчасти оно должно объясняться волей самого Габриэля.

Все может быть, думал Габриэль. Обстоятельств знакомства с Топпингами он теперь уже не помнил — скорее всего, дело не обошлось без Энди Воршоу, приятеля по Линкольнс-Инн; все, что тогда потребовалось от Габриэля, — это прийти к ним в дом и продемонстрировать приличные манеры, после чего он навеки попал в список потенциальных гостей: одинокий мужчина, которого всегда можно пригласить в гости и посадить за стол между двумя незнакомыми ему женщинами.

И все же мысль об обеде представлялась Габриэлю приятной. Пища, которую он поглощал в столовой во время ланча, была отнюдь не такой сносной, какой казалась прежде; ему уже не нравилось сидеть на длинных скамьях вместе с другими барристерами, не нравилось, что столовую они называли «Домус» и то, как норовили перепереть строки Овидия на свою кухонную латынь. Фирма, обслуживающая прием у Топпингов, наверняка предусмотрит самое малое три перемены блюд. Большая часть гостей, надо полагать, будет весь вечер стараться съесть как можно меньше, отодвигая еду на край тарелки и расточая при этом лицемерные похвалы угощению. Но ведь должен же кто-то из сидящих за столом поглощать предлагаемые хозяевами блюда, а Габриэль был достаточно худ, чтобы управиться со всеми тремя без посторонней помощи; неделю назад ему даже пришлось купить подтяжки, чтобы брюки не сваливались (купить в книжном магазине, но тут уж ничего не поделаешь).

В дверь просунул голову Сэмсон:

— Чай в кабинете мистера Хаттона, мистер Нортвуд.

— Спасибо, — ответил Габриэль.

В кабинете Юстаса Хаттона, КА, из окна виднелся кусочек Темзы. Здесь, среди коробок с документами и сложенных в башенки скоросшивателей, из которых торчали свернувшиеся в трубочки желтые листки, стояли сотрудники адвокатской конторы. Когда Хаттон вступал в здание Королевских судов правосудия, клерки катили перед ним, точно носильщики на вокзале, тележки, нагруженные документами, необходимыми для выступления в апелляционном суде. «Если ваши лордства позволят, я начну этот день с краткого описания моего хозяйства» — так неизменно начинал он свое выступление, расположившись внутри редута из составленных одна на другую картонных коробок, а затем принимался объяснять судьям систему, пользуясь коей он будет называть документы, которые намеревается представить на их рассмотрение. Их лордства, сколь ни блистали они во всем, что касалось юриспруденции, с такой же неизменностью принимались ворчливо жаловаться на необходимость возиться с бумагами. «Четвертая коробка, вторая папка, третье приложение, страница сорок четыре, абзац седьмой… Не кажется ли вам, что это некоторый перебор… даже для вас, мистер Хаттон?»

Габриэль опустил чашку на зиккурат, сложенный из разного рода дел, поступивших к главе его адвокатской конторы, и выглянул в окно, на реку. Вздувшаяся от декабрьского дождя, она текла под фонарями набережной Виктории, под мостом Блэкфрайерс, над железнодорожным туннелем, под Саутворкским мостом, еще над одним туннелем, по которому уходили с вокзала Кэннон-стрит пригородные поезда: под, над, под, точно жидкая нить утка, подумал Габриэль, переплетающаяся с нитями основы — прежними трущобами Лаймхауса и Уоппинга, откуда выплывали некогда лодочники с горящими на носах их посудин фонарями, чтобы выуживать из реки утопленников и отвозить их к морю — по крайней мере, к приливному барьеру в районе Вулвича, за которым вздымались океанские волны.

Вернувшись после чая к себе, Габриэль снял пиджак и ослабил галстук. Он снова положил ноги на стол и снова взялся за кроссворд. Похоже, слово, которое никак ему не давалось, это «кхоса» — один из языков Африки или просто язык, тот, что имеется у каждого во рту.

Габриэль не был совершенно уверен, в какой части Африки обитает племя кхоса. Нельсон Мандела — он, часом, не кхоса? Ну, во всяком случае, не зулус, в этом Габриэль был почти уверен. Теперь зулусы приводили ему на ум не Майкла Кейна и сражение при Роркс-Дрифт,[38] но Сола Беллоу, который, отстаивая в ходе каких-то мультикультурных дебатов право преподавать университетским студентам творчество давно покойных белых писателей-мужчин, заявил, что готов и читать авторов любой страны, и пропагандировать их, просто ему ничего о них не известно. «Кто он, зулусский Пруст? — спросил Беллоу. — Я буду рад прочесть его».

Габриэль ввел в поисковую машину слова «Беллоу» и «зулус». Выяснилось, что точная цитата выглядит так: «Кто он, зулусский Толстой? Кто — папуасский Пруст? Я с удовольствием почитал бы его».

Беллоу, сын перебравшихся в Чикаго канадско-русских евреев, мог позволить себе подобные заявления, поскольку сам был живым результатом гонений и социальных сдвигов, что наделяло его и преимуществами и неприкосновенностью. Если он делал своего нового героя деканом гуманитарного факультета, это уже подразумевало, что по жилам героя течет трагедия века, он был в такой же мере Рядовым Человеком, в какой и творением Беллоу, а стрессы и стремления обитателя затерянного в огромном городе университетского кампуса обладали глобальной значимостью, равно ощущаемой и в Минске и в Токио. Таков же, думал Габриэль, и Филип Рот: чем старательнее углубляется он в ньюаркское производство перчаток или чемоданов, в мелкие частности сексуальных желаний, операции на простате или приближающейся смерти, тем более, как это ни парадоксально, широкий отклик получает его книга. Сыну немецких протестантов Апдайку добиться этого было труднее, поскольку он от рождения принадлежал к большинству, однако что-то присущее его детализированной любви к Америке, такой многообразной, что к ней едва ли можно относиться как к единому целому, позволяло ему, по крайней мере периодически, создавать персонажи, которые становились представителями чего-то, выходившего далеко за пределы их родного Шиллингтона, штат Пенсильвания, между тем как для британского романиста реалистического склада преодоление границ Лестера или Стока по-прежнему остается невозможным — сами названия этих городов делают такую мысль смехотворной.

Тут Габриэль поймал себя на том, что снова думает о Дженни Форчун — еще одном результате людских миграций. Каким испуганным маленьким человечком казалась она, придя сюда на первое совещание. Он догадался тогда, что ее тревожит помпезность закона, пугают латинские фразы и длинные слова. А между тем она водит поезда. Люди доверяют ей свои жизни. Шли месяцы, и Габриэль начинал понимать, что ей не хватает вовсе не ума или характера, нет, — уверенности в себе. Надо полагать, образование, которое она получила в небольшой государственной школе, отнюдь не помогло Дженни обзавестись этим недостающим ей качеством. По тому, как ее взгляд неизменно обращался к книжным полкам, Габриэль понял, что она — читательница, однако когда он в самый первый раз спросил о ее любимых писателях, Дженни точно язык проглотила.

Почему это женщинам вечно недостает уверенности в себе? — далеко не впервые задумался Габриэль. В Каталине ее было больше, чем в Дженни, но и она в глубине души затруднялась поверить в собственную значимость. Попробуйте-ка вообразить Юстаса Хаттона усомнившимся в себе. Да даже Терри, младший клерк, и тот считает, что миру следует потесниться, чтобы освободить ему побольше места.



Утро на Олд-Пай-стрит стояло по-кладбищенски тихое. Джон Вилс ни с кем сегодня не разговаривал. Люди, хорошо его знавшие, — иными словами — Стивен Годли, — вывели бы из этого, что он затевает нечто новое. Слова, остававшиеся за сомкнутыми устами Вилса, были такими: «Ассоциированный королевский банк»; если произнести их сейчас, возникнет опасность, что он ненароком повторит эти слова вне офиса раньше, чем Киран Даффи примется за работу.

Вилс не сомневался в том, что Даффи сумеет занять, не возбудив ничьих подозрений, необходимые позиции в торговле гарантированными фондовыми бумагами и фунтами стерлингов, однако, сидя за запертой дверью своего кабинета и пытаясь придумать, как еще можно использовать крушение Ассоциированного королевского, он проделал то, что временами позволял себе в минуты спокойного самосозерцания: обратился за вдохновением к Оле.

К письменному столу Джона Вилса примыкал под прямым углом столик, где помещался ноутбук со скромным, диагональю в 15,6 дюйма, экраном — крошечным в сравнении с четырьмя плоскими терминалами, висевшими на хромированных кронштейнах напротив Вилса, которые показывали зубчатые графики и мгновенные изменения цен. Ноутбук он использовал для просмотра совсем других веб-сайтов: новостей Би-би-си, сайта ипподрома, а также — все чаще и чаще — недавно обнаруженного им сайта мягкого порно. Сайт назывался babesdelight.co.uk и демонстрировал обнаженных девушек, по большей части славянского, судя по их именам и скулам, происхождения. Узнав однажды, какая часть интернетовского трафика связана с порнографией, Вилс ненадолго задумался, нельзя ли на этом заработать. Своего интереса к сексу Вилс не стеснялся, как и всего прочего, и, когда кто-нибудь входил к нему в кабинет, эти картинки с экрана не убирал. Девушки были вполне совершеннолетними, и ничего, помимо демонстрации своих тел фотокамере, себе не позволяли; к тому же все это можно увидеть в любом из разбросанных по всей стране магазинов канцелярских товаров.

Сайт babesdelight выкладывал портреты девушек словно коллекцию марок — по двадцать на каждой странице. Щелкнув мышкой по одному из них, вы получали серию фотографий, сделанных по большей части на пляже, или у водопада, или на фоне горной гряды где-нибудь в Словении. Впрочем, иногда щелчок на первом изображении открывал не следующую страницу альбома, а нечто куда более грубое, и на таких картинках Вилс не задерживался даже на миг. Однако, как правило, на экране появлялись просто голые девушки — в спальнях, на фермах, на прогулках.

Одна из них особенно нравилась Вилсу. Звали ее, как утверждалось, Олей, сайт сообщал, что она любит играть в теннис и стряпать. Стройная, как почти все девушки сайта, но с большими грудями, которые она кокетливо приподнимала руками, улыбаясь посреди трансильванского пейзажа. У нее были черные волосы, карие глаза, и, в отличие от прочих девиц, полной депиляцией она пренебрегала. Вилсу Оля казалась похожей на настоящую, не плакатную девушку — он мог представить себе, как разговаривает с ней, как гладит ее по попке, когда она опускается на четвереньки и оглядывается на него через плечо.

Оля возбуждала в нем не похоть, но какое-то другое чувство. Назвать его Вилс не мог, да и не пытался, однако чувство это было ему незнакомо — он испытывал к ней нежность. Ему просто нравилось смотреть на нее, и он смотрел почти каждый день. Правда, если Оля не сходила с экрана дольше недели, у Вилса возникало легкое чувство вины.

Здравствуй, Оля, едва не сказал он. Здравствуй, Джон, едва не ответила она.



Вилс резко выпрямился в кресле. У него появилась идея. Оля прочистила ему мозги.

Благодаря своим имперским корням, Ассоциированный королевский до сих пор поддерживал крепкие связи с Африкой, где экспорт производимых ею товаров давно и прочно зависел от финансирования, которое обеспечивалось именно этим банком. Если АКБ внезапно столкнется с недостатком средств, ему придется пойти на быстрое сокращение расходов. Обирать пенсионеров Соединенного Королевства или же держателей ипотеки банк не решится, потому что это вызовет в стране настоящую бурю, но кого волнует участь каких-то фермеров третьего мира? Если АКБ решит заморозить кредиты оптовым торговцам африканскими товарами, экспортерам и перевозчикам, то производители какао, кофе и тому подобного столкнутся с резким падением цен на них — урожаи и собирать-то станет невыгодно; зато цены продаж на уже закупленную продукцию, как и на ту, что успеет поступить на склады, рванутся вверх, а тогда соответствующая прибыль вполне может осесть в карманах Джона Вилса. Нужно велеть Даффи попрочнее обосноваться в сфере денежного обращения на складах, где хранятся товары, производство которых финансируется АКБ.

И он вдруг вспомнил, какая это веселая штука — торговля.

В дверь постучали, Вилс встал, подошел к ней, щелкнул замком. За дверью стоял молодой Саймон Уэтерби.

— Я только что просматривал документы, Джон, и у меня возникла пара вопросов. Может быть, я не вовремя?

— Нет. Время самое подходящее. День нынче спокойный.

— Да. Я заметил.

— Входите, присаживайтесь.

Вилс заметил взгляд, брошенный Уэтерби на экран ноутбука с выведенным на него крупным планом Оли.

— Очаровательная девушка, не правда ли? — сказал Вилс.

— Да. Хорошенькая. — Уэтерби сел и уставился на Вилса, простодушное лицо молодого человека приобрело сосредоточенное выражение. — Вопросы касаются наших прошлогодних операций на американском рынке проблемных кредитов.

— Да, и что же?

— Видимо, я чего-то не понял. Все эти обмены проблемными кредитами. Операции со страховками. Как это работает?

— Ааа. — Вилс положил ноги на стол. — Да, это было забавно. И наконец-то открыло перед нами дверь, ведущую на весьма интересный рынок. Хотите услышать небольшой рассказец?

— Я, собственно, на это и рассчитывал.

— История, вообще говоря, довольно мрачная. Вам лучше сделать несколько глубоких вдохов и выдохов. Собраться с силами. Правда, долгого времени мой рассказ не займет.

— Уверен, я выдержу это испытание, Джон.

— Ладно. Вы знаете, что с проблемными кредитами мы напортачили. Я понимал — этот рынок скоро рухнет, но мы просто-напросто не успели нажиться на его крахе.

— Да. Я знаю, какие позиции мы ликвидировали.

— Хорошо. А потом мне позвонил из Нью-Йорка Безамьян. Где-то в апреле. Один банкир нанес ему странноватый визит.

— Странноватый чем? — спросил Уэтерби.

— Он предложил нам способ, позволявший сыграть на понижение его собственного рынка.

— Что? Никогда о таком не слышал.

— Мы тоже, — согласился Вилс. — Я полетел в Нью-Йорк, встретился с этим малым — с Джонни из «Моргейна» не то «Голдбега», уже не помню. Мы знали, что рынок проблемных кредитов прогнил, но играть на понижение акций, которые так и продавались ипотечным заимодавцам, строителям и прочим, было слишком затратно. Да и рынок чувствовал себя уверенно. Однако Джонни сказал: забудьте об акциях, вы можете играть против ипотечных облигаций, на которых, собственно, весь этот рынок и держится.

— Понижать сами ценные бумаги?

— Да.

— Бесполезные? — спросил Уэтерби.

«Похоже, я его слегка потряс», — подумал Вилс.

— Точно. Изначальные ипотечные облигации, образующие груду сомнительных закладных, по большей части получали рейтинги БББ. Очень хорошо. Однако банки, покупая такие закладные, резали их на ломти, точно батоны. А затем просили, чтобы разным ломтям присваивались разные рейтинги. Клиенты могли покупать те ломти, которые им больше по вкусу, тут все зависело от их склонности к риску. При этом ипотечная облигация переставала, разумеется, быть таковой, обращалась в облигацию синтетическую. А банк просил занимавшиеся оценкой кредитоспособности агентства устанавливать рейтинги для каждого из отдельных ломтей, поскольку одни ссуды по природе своей сопряжены с большим, чем другие, риском, — даже в ночном горшке некоторые какашки воняют хуже всех прочих. Ну-с, агентства выдавали им целый спектр рейтингов, который мог отражать внутренние различия между долями облигационного выпуска, в результате стоимость полной их совокупности оказалась завышенной в сравнении с другими продуктами.

— Но почему же агентства завышали общую стоимость?

— Да потому что они использовали дрянные компьютерные модели. Они никак не могли взять в толк, что многие из этих ссуд вообще ничего не стоят. Их модели просто-напросто недооценивали возможность того, что дома могут подешеветь. Когда-нибудь.

— И у вас на руках оказался ненадежный продукт с надежным рейтингом, — сказал Уэтерби.

— Верно, хотя на деле, Саймон, все сложилось еще и покрасивее. Даже доли облигаций с рейтингом АА, от которых можно было ожидать умеренной окупаемости, начали приносить высокие прибыли, обычно получаемые теми, кто рискнул вложить деньги в БББ. И на какое-то время «Голдбег» добился невозможного. Этот банк продавал приличного обличья кредитно-денежные бумаги, приносившие попросту неприличный доход. И не забывайте, объяснялось оно лишь тем, что все кредиты были по преимуществу проблемными, зависели от того, станут ли владельцы домов, небритые, перебивающиеся случайными заработками лоботрясы, выплачивать каторжно высокие проценты по ссудам. А проценты эти доставались новым инвесторам, получавшим высокие доходы на вложенные с малым риском средства.

— Получается, что банки занимались перенасыщением рынка ценных бумаг.

— Нет, они всего лишь откликались на спрос, которым пользовалось разного рода дерьмо. На неутолимый спрос своих клиентов. А многие из них были, кстати сказать, легковерными европейцами, которые доверяли оценивавшим кредитоспособность агентствам.

— Что же произошло потом?

— Потом они просто-напросто истощили свои запасы. Не было больше домов и кредитов, да и покупателей тоже найти не удавалось. — Вилс усмехнулся. — Получился долбаный Клондайк, на котором не осталось ни крохи золота.

— И как поступили банки? — Уэтерби поморщился. — Или мне об этом лучше не знать?

— Набрали новых людей. Еще более изворотливых. Теперь «Голдбег» и «Моргейн» отказались от услуг компании, выдававшей ипотечные кредиты, — «Аут Вест» или как она там называлась — и обратили своих брокеров в подобие коммивояжеров. Найди нелегального иммигранта или просто бездельника. Предложи ему гигантскую ссуду под соблазнительные проценты или с соблазнительной начальной отсрочкой платежа. Вернись на Уолл-стрит. Подели ссуду на ломти. И продай ее. В итоге у банков появилась масса зарегистрированных синтетических облигаций. Плюс одна проблема.

— Какая?

— «Голдбегу» пришлось платить немалые деньги держателям этого дерьма, люди, владевшие наихудшими долями худших облигаций, получали от него процентов десять их стоимости. И тогда маленький Джонни постучался в дверь Марка Безамьяна и спросил: «Вы не хотели бы сыграть на понижение моего рынка?»

— Но как же можно заимствовать их, и продавать, и…

— А никак нельзя. Проделанное нами не походило на обычную игру на понижение ценных бумаг. Джонни предложил нам заняться обменом проблемных кредитов, связанных только с одной долей облигации. Наихудшей.

— То есть они продавали вам страховку от неоплаты только одной части облигации. — Уэтерби, похоже, стало не по себе, подумал Вилс; видимо, он уже сообразил, к чему все это клонится, и испугался.

— Да, — сказал Вилс. — Мы ставили на неоплату. Они — на то, что положение останется прежним. Поскольку речь шла о самой деликатной доле облигаций, они требовали за ее страхование немалых денег. Если вы страхуете бумажный дом, который стоит в горящем лесу, страховые взносы непременно должны быть высокими. Однако сопряженные с этим расходы были все-таки ниже тех, которых потребовало бы от нас обычное сокращение объема ценных бумаг. И когда оставшийся без гроша издольщик лишался возможности вносить платежи, мы получали очень хороший навар. Всю стоимость страховки.

Уэтерби покачал головой.

— А как вы решали, какие кредитные облигации покупать?

— Тут нам помогали банки. Джонни из «Голдбега» снабдил нас списком всех ипотечных облигаций США. Нам только и оставалось, что отыскивать наихудших заимодавцев из наиболее ненадежных штатов, — если я правильно помню, самыми дерьмовыми оказались Аризона с Невадой. Какой-нибудь мальчишка переплывал Рио-Гранде и начинал получить пятнадцать штук в год, работая на бензоколонке, но так и не научившись говорить по-английски, — вот ему-то и ссужали три четверти миллиона баксов, чтобы он купил себе дом с бассейном. А мы проводили своего рода исследование, которое могли бы провести, но никогда не проводили сами ипотечные кредиторы. У Безамьяна три человека только этим с утра и до вечера и занимались. Находили худшие доли худших синтетических облигаций и заключали с «Голдбегом» или «Моргейном» пари, ставя на то, что они останутся неоплаченными.

— А банкам-то это было зачем? — спросил Уэтерби.

— Тут все просто. Надбавка, которую я плачу, покупая страховку, довольно сильно перекрывает текущие проценты, которые банк выплачивает держателям БББ. Остальное идет банку, это его плата за риск. А покупателей этого дерьма всегда хватает, и некоторые из них рады довольствоваться деривативами. В итоге банку остается лишь постараться, чтобы эти операции оказались для него нерасходными и имели нулевой риск.

— Фантастика, — сказал Уэтерби.

Губы Вилса шевельнулись — так, точно ему захотелось улыбнуться.

— Это еще не все. Теперь пойдет часть самая каверзная, Саймон. Сосредоточьтесь. Разобравшись и в ней, вы сможете позвонить Сузанне Расселл из Эйч-Эс-Би-Си[39] и пригласить ее на ланч. В сравнении с этим все остальное — пустяковые забавы. Так вот. Дело в том, что каждый раз, как Джонни выписывал мне или таким, как я, страховку тройного Б, он, по сути дела, создавал новый кредит. А затем соединял эти кредиты — обмены проблемными кредитами — в новую разновидность синтетических облигаций, которыми также мог торговать! И что получилось? — комиссионные возросли, прибыли тоже, рынок жил и дышал. Вот это и вправду фантастика!

Саймон Уэтерби начинал понемногу бледнеть.

— Да, но ведь эти новые кредиты не обеспечивались никакими опорными обязательствами, так? Дополнительные дома не строились, новых ссуд никто не получал, реальных облигаций не выпускал.

— Ну вот, вы поняли, — сказал Вилс. — Они дублировали изначальные ипотечные облигации, но с одной существенной разницей. Дома-то ни за одной из них и не стояло. Единственным активом, который обеспечивал синтетическую облигацию, было мое групповое пари с банком. Беда, правда, в том, что у этих обеспеченных долговых обязательств отсутствовала какая-либо ликвидность. Они просто-напросто прилипали к пальцам банков.

— Господи, Джон, — сказал Уэтерби. — Это смахивает на воображаемый футбол, в который играет мой сын. Ваш им не увлекается?

— Не знаю, — ответил Вилс. На миг он, казалось бы, задумался. — В общем, суть дела вы, по-моему, уяснили. Это Воображаемые Финансы. Мало того что бедняки берут ссуды, которые не могут потом выплатить, — берут, чтобы покупать дома, которые им не по карману. Занимаясь обменами проблемных кредитов, банки используют их для биржевой игры, размах которой настоящим рынкам и не снился. И общие потери в ней будут намного большими, чем потери на реальных ипотечных ссудах, которые послужили основой самих проблемных кредитов. А мы, хедж-фонды, естественно, получим возможность основательно нажиться на этих потерях.

Уэтерби был уже попросту белым; крошечные капельки пота вытянулись в линию на его свежевыбритой верхней губе. Вилс, заметив это, улыбнулся — внутренне: так у этого молодого человека проявлялось чувство стыда.

— Но ведь они наверняка должны бросаться в глаза аудиторам, — сказал он. — При проверке балансовых отчетов.

Вилс фыркнул:

— Ну да, Большая Пятерка… Теперь уже Большая Четверка. Нет, аудиторы только рады закрывать на них глаза.

— Но почему?

— Не знаю, Саймон. Я же не дипломированный аудитор. Возможно, они не понимают, что там к чему. Возможно, понимают слишком хорошо.

— Ну вот этого я уж точно не понимаю, — сказал Уэтерби.

— А вы подумайте. Если разваливается «Лемон Бразерс» или «Беар Стерн» с их миллиардами, размещенными в сложных финансовых инструментах, и возникает необходимость разобраться в этих вложениях, кто станет ликвидатором? «Прайс Уотерхаус» или кто-то из этой четверки. В первый день ликвидатор будет иметь дело с еще свеженьким трупом. И за изучение финансовых документов этого трупа он вполне может брать больше четырех миллионов фунтов в неделю. На все про все у него уйдет около двух лет, это самое малое. А когда он закончит, от инвестора только скелет и останется. Но аудиторам-то какое до этого дело? Свои четыреста миллионов фунтов они в карман уже положили.

Саймон Уэтерби затрудненно сглотнул:

— Но мы ведем себя в этой истории достойно и честно, ведь так, Джон?

— Разумеется, Саймон. Мы всего лишь эксплуатируем парочку противоречий рынка во благо нашим клиентам. Вот что мы делаем.

— Да, но разве, сужая банковский рынок, покупая кредитные обмены, мы не создаем ликвидность, которая поддерживает существование этого кошмара?

— Создаем, — спокойно ответил Вилс. — Но по инициативе банков.

— Зная, что для них это кончится крахом?

— Не их крахом, Саймон. Двадцативосьмилетний Джонни Долдон на всякие крахи наплевал. Он собирает комиссионные, получает от продажи ипотечных облигаций порядочный бонус. Берет комиссионные за продажу синтетических облигаций и управление ими. Да и в любом случае, когда все лопнет, он уже будет работать в каком-то другом месте.

— Так ведь это погубит весь его банк!

— Предположительно. Вот, взгляните.

Вилс ввел в ноутбук название одного из крупных инвестиционных банков и повернул экран к бледному, испуганному Саймону Уэтерби. Кривая на экране шла вниз.

— И что же будет с инвесторами?

— Ради всего святого, Саймон. — Вилсу этот разговор уже начал надоедать. — Да банк всяких там инвесторов в гробу видал.

— Но почему они так поступают? — с дрожью в голосе спросил Уэтерби. — Они же наверняка понимают, что закончиться это может только катастрофой.

Вилс решил, что с него хватит. Он встал, подошел к креслу, в котором сидел Уэтерби. Склонился к нему и медленно произнес: