Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Послышался дробный топоток бежавшего куда-то человека — в больнице знак всегда недобрый, Габриэль усвоил это за те годы, что приходил к брату. И снова настала пугающая тишина.

На окнах квадратного вестибюля висели шторы с рисунком из оранжевых и коричневых квадратов. Вдоль стен стояло с десяток жестких стульев, на дешевом деревянном кофейном столике лежали старые журналы.

Габриэль был доволен тем, что за все время долгого разговора с Дженни в своей квартире не допустил ни одного серьезного промаха: он смог сохранить показной профессионализм, а Дженни, умница, еще и помогала ему, тактично подтверждая, что это игра, и ничего не говоря о предстоящем процессе. А между тем факт оставался фактом: он чувствовал, что созвездия его мира, так долго сохранявшие неподвижность, в последние несколько дней начали понемногу крениться и покидать прежние места.

И еще по временам он чувствовал, что его жизнь — не правильное повествование, не последовательность событий, а череда бессвязных картинок, фрагментов какого-то гораздо более пространного сна. И Каталина тоже была таким вырванным из водоворота фрагментом. Все, делавшее жизнь терпимой, основывалось на допущении, что ты вправе ждать вознаграждения или хотя бы постоянства, что способен нечто построить. И Габриэлю было слишком трудно смириться с тем, что и Каталина и чувства, которые он к ней питал, ни к чему подобному отношения не имели; что она была лишь пузырьком, выскочившим на гладь потока и задержавшимся там благодаря совершенному поверхностному натяжению, — пузырьком ничуть ни менее реальным оттого, что он оказался прозрачным, недолговечным и вскоре вновь поглощенным стихией, которая его породила, унесенным течением времени. Все те годы, в какие он знал Каталину и верил, что любит ее, были на деле пронизаны ощущением совсем иного рода: понимание быстротечности времени делало его чувство схожим не столько с любовью, сколько с умиранием. По-настоящему соединиться с нею он мог лишь после смерти, в иных местах, при ином порядке бытия.

Не давало ему покоя и то, что он прочитал в Коране: странная — но при этом мучительно знакомая — ожесточенность утверждений и отсутствие чего бы то ни было, кроме самих этих утверждений. Распространенное историческое объяснение, состоявшее в том, что это качество Корана всего лишь отражает отчаянную социальную и коммерческую потребность арабов Полуострова в современном единобожии — и облегчение, которое они ощутили, когда обрели его, — было привлекательным, но неполным. Габриэль вздохнул. Возможно, иллюзорная реальность этой книги с ее последовательностью «услышанных» назиданий была ничуть не более странной, чем альтернативные реальности, заселявшиеся людьми двадцать первого века.

Выходящие в коридор двойные двери растворились, из отделения вышли трое. Одетая по моде женщина лет сорока с чем-то и подросток, предположительно ее сын. Их сопровождала доктор Лефтрук, главный психиатр «Уэйкли», — Габриэль часто беседовал с ней о состоянии Адама. Доктор Лефтрук ушла за стеклянную перегородку, в свой кабинет, оставив мать и сына в вестибюле. У мальчика были вьющиеся волосы и легкая россыпь прыщей на подбородке. Глаза его казались остановившимися, и Габриэль решил, что беднягу накачали успокоительными. Мальчик смотрел на вестибюль, но явно ничего не видел. Однако Габриэля поразили другие глаза — матери. Лицо ее выглядело растянутым страданием; что-то прорезало между бровями этой женщины глубокую вертикальную линию, оттянуло ее рот вниз, создав мучительную гримасу. Она обнимала мальчика, прижимая его к груди.

— Не бойся, Финн, — услышал ее шепот Габриэль. — Мы о тебе позаботимся.

— Все в порядке, Габриэль, — сказал выступивший из темноты Роб. — Можете пойти повидаться с ним.

— Спасибо, Роб. Кстати, это Дженни.

— Привет. Если Адам покажется вам немного странным, не пугайтесь. Это новый мальчуган всех там растревожил. Чтобы успокоиться, Адаму потребуется какое-то время.

Они прошли по темному коридору, мимо неосвещенной столовой, в которой Габриэль едва-едва различил Вайолет, так и стоявшую у окна подняв в вечном приветствии — а быть может, в прощании — правую руку.

Адама вызвали из задымленной комнаты отдыха с ревевшим в ней телевизором. Роб отвел всех троих в гостиную для посетителей, Габриэль и Дженни присели.

— Здравствуй, Адам. Это мой друг, Дженни, я привел ее, чтобы познакомить с тобой. Вот, это мы тебе принесли. — Он протянул брату сигареты и жевательную резинку, Адам молча принял их.

Расстроенным он отнюдь не казался, скорее полным уверенности в себе, снисходительным.

— Кто вас прислал? — спросил он, глядя на Дженни.

— Нет-нет. Она… она мой друг, — сказал Габриэль.

— Ты должен жениться, — сказал Адам. — Жениться разрешено на двух или трех.

— Правда? — спросила Дженни.

Габриэль попытался перехватить ее взгляд, предупредить Дженни, что не стоит воспринимать слова Адама слишком буквально.

— О да, — ответил Адам. — А прелюбодеев ждет суровое наказание.

— Об этом сказано в Библии? — спросила Дженни.

— Нет. Так сказал мне Аксия.

— А кто это — Аксия?

— Повелитель, — ответил Адам тоном учителя, разговаривающего с непонятливым ребенком.

— И вы с ним знакомы, так? — спросила Дженни.

— Конечно. А еще есть Творец Бедствий. Понять Творца Бедствий нельзя. Когда он приходит к нам, вы разлетаетесь, как мухи.

— Ты чаю выпить не хочешь, Адам? — поинтересовался Габриэль.

— Если вы живете в пороке, он вас покарает.

— Кто? — спросила Дженни. — Аксия?

— Творец Бедствий. Вы не можете знать, что это будет. Сказать вам?

— Да, — ответила Дженни.

— Огнь пылающий.

И в этот миг Габриэль понял, о чьем неумолимом голосе напомнил ему Коран: о голосе брата.

Пока Адам подробно излагал Дженни свою эсхатологию — кто может спастись, а кому предстоит гореть в огне, как сила и возможность спасения изливаются на мир и как только он один являет собой проводника истины, — Габриэль размышлял о Коране и все яснее понимал, что в нем и в словах Адама присутствует общая красная нить. Он вспомнил об ужасе, пережитом Пророком, когда тому явлены были кары, описанные в суре «Звезда». И когда он, Габриэль, говорил Дженни о том, как различны две реальности, его и Адама, о том, что Адам гораздо сильнее, чем он, верит в свою, в ее надежность, он мог бы сказать в точности то же об испытанном Пророком, о том, что сила и неистовство такого переживания изгоняют любые сомнения.

Подобной же определенностью веры отличались и герои Библии — скажем, Авраам, которому один голос приказал принести сына в жертву, а затем другой повелел сохранить ему жизнь; Авраам ни разу не усомнился в реальности этих голосов, как и Адам ни разу не усомнился в существовании Аксии, — обоих волновали лишь подробности получаемых ими велений. И все великие еврейские пророки слышали голоса и следовали им. Отрок Самуил трижды за одну ночь приходил к пророку Илии, услышав, как голос старика призывает его, и трижды заставал Илию спящим. Иоанн Креститель, исступленный, почти голый, нечесаный, питающийся насекомыми… Он походил на несчастного, которого Габриэль видел одной зимней ночью спящим завернувшись всего лишь в черный пластиковый мешок для мусора, под мостом Ватерлоо — вскоре после того, как психиатрические больницы закрыли, а их пациентов выставили на улицу, «на попечение общества». Скотство. А затем, по крайней мере в Библии, голоса стали раздаваться все реже и реже, и когда явился Христос, ему обрадовались, как первому истинному пророку его поколения, первому человеку, ясно слышащему голос Бога. Как же отчаянно нуждались арабы Полуострова в собственном различающем Голос пророке, каким долгим, наверное, казалось им шестисотлетнее его ожидание. А уж когда Бог пришел к ним… Он пришел с угрозами, твердя: Это так, потому что Я так говорю.



Сразу после восьми Хасан в последний раз осмотрел содержимое своего рюкзака и закрыл его. В рюкзаке лежало восемь одноразовых фотокамер с выпотрошенными и заполненными ГМТД батарейками, — четыре из них были «рабочими», четыре запасными. Хасан уже несколько раз проверил и перепроверил их наличие, и теперь занять себя ему было нечем. Место встречи в «Глендейле» они выбрали — складской сарайчик, стоявший ярдах в двухстах от здания, именуемого «Уэйкли». Двоим из них предстояло войти в больницу через парадную дверь ее главного здания, бывшего, как и все крупные учреждения Государственной службы здравоохранения, чем-то вроде проходного двора: врачи, посетители, технический и обслуживающий персонал, амбулаторные больные перемещались тут беспрепятственно — во всяком случае, по общедоступным нижним этажам. На случай, если возникнут какие-либо осложнения, было решено, что третий участник операции, Сет, подойдет к месту встречи со стороны психиатрического отделения, а четвертый, Хасан, перелезет через забор больницы, имевший в высоту восемь футов. Хасана выбрали потому, что его рюкзак будет самым легким.

Он присел на кровать. Вот и наступила последняя ночь его жизни.

Столь важное событие следовало как-то отметить, но как? Он улыбнулся. Перечитать любимую книгу? Позвонить близкому другу? Или даже прежней подружке. Дон! Хасан рассмеялся. Или Ранье — хотя она, строго говоря, «подружкой» его никогда не была. А может быть, Шахле? Почему он вдруг подумал о ней? Она же вероотступница, она хуже любого кафира.

Он открыл ноутбук, вошел в babesdelight.co.uk. Проверил Олю на предмет новейших инструкций, однако ничего, кроме розоватых теней между ее раздвинутых ног, не обнаружил. И, полюбовавшись еще парочкой девиц, выключил ноутбук.

Хасан спрятал лицо в ладонях. Да, оставить все позади — это будет немного труднее, чем ему представлялось.

Он снял со столика Коран в мягкой обложке, и тот сам собой раскрылся на помеченном месте.

«И никак не считай тех, которые убиты на пути Аллаха, мертвыми. Нет, живые! Они у своего Господа получают удел, радуясь тому, что даровал им Аллах из Своей милости, и ликуют они о тех, которые еще не присоединились к ним, следуя за ними, что над ними нет страха и не будут они опечалены! Они ликуют о милости от Аллаха, и щедрости, и о том, что Аллах не губит награды верующих».[63]

Хасан опустился у края кровати на колени и крепко сжал ладонями виски.



Ровно в 9.15, в зале с висевшими по стенам полотнами старых мастеров председатель правления «Старперов» поднялся на ноги, дабы открыть аукцион, на котором предстояло помериться силами видным персонам финансового мира. Аренда знаменитой галереи обошлась «Старперам» в 250 000 фунтов, кроме того, им пришлось раскошелиться на сверхъестественных размеров страховой взнос — вдруг какой-нибудь фьючерсный торговец подожжет, раскуривая изысканную сигарету либо сигару, картину Тициана.

— Прошу внимания, леди и джентльмены. В этом году мы выставляем на продажу тридцать лотов, поэтому начать аукцион необходимо, как, впрочем, и всегда, по возможности скорее. Наслаждайтесь прекрасным обедом, но постарайтесь, прошу вас, соблюдать тишину, чтобы аукцион прошел без сучка без задоринки. Я знаю, вы будете рады услышать, что проводить его стану не я, но человек весьма известный — имя его мы до сей поры держали в тайне, однако через пару минут я его назову. А он чуть позже представит вам сегодняшнего нашего звездного гостя.

Председатель был еще и президентом банка, телевизионная реклама которого состояла из черно-белых видов стоящего в Пенинских горах городка, а инвестиционный отдел потратил миллиарды фунтов на закупку лихорадочно менявшихся в цене деривативов Новой Азии. Глава того отдела банка, который помогал ему уклоняться от уплаты налогов, получил в этом году, в виде жалованья и наградных, 42 миллиона фунтов. А поскольку официально он проживал за границей, подоходный налог ему с этих денег платить не пришлось.

Прямо под полотном пятнадцатого столетия, изображавшим возвращение блудного сына, сидел президент лондонского отдела финансовых услуг, входившего в состав могучей американской страховой компании. Из 30 миллионов долларов своего ежегодного вознаграждения он выделил 500 000, чтобы потратить их, con brio,[64] на аукционе «Старперов», и думал сейчас о том, что, если бы результаты этого года были хорошими (пока что-то не похоже), он смог бы списать эти деньги на операционные издержки. В прошлом году один из его коллег исхитрился таким манером вывести свои аукционные расходы из-под обложения налогом, что, вообще говоря, лишено всякого смысла, раздраженно сказал ему президент, если налогов ты просто не платишь.

— …Выдающуюся поддержку со стороны финансового сообщества, — продолжал председатель. — Я хотел бы выразить особую благодарность Джону Вилсу из «Капитала высокого уровня», уже долгое время помогающему нам в нашей работе. Присутствовать здесь сегодня Джон не смог, однако он с чрезвычайной щедростью заказал три столика, уплатив за них двойную цену, а затем вернул их нам, чтобы мы могли вторично продать эти места. Джон всегда проявлял огромную заботу о наших пенсионерах.

Кое-кто из сидевших в зале начинал терять терпение. Оно, конечно, забавно — влезть в строгие вечерние костюмы или нацепить бриллианты и пить то самое шампанское, подачу которого в их гримерные особо оговаривают в контрактах некоторые из самых скандальных рок-звезд, — однако период устойчивости внимания большой продолжительностью у пришедших на аукцион людей не отличался, им требовался сильный раздражитель, какое-то действие: они хотели увидеть, и поскорее, как переходят из рук в руки огромные суммы. Принадлежавший одному из самых поворотливых банков отдел продажи фондовых акций уже принялся раскачивать свой столик, сопровождая речь председателя какофонией фарфора, стекла и столового серебра. Аналитик другого отдела продаж, молодой человек, на чьем лацкане красовалась табличка «Можете звать меня Гасом», поднял голову от своих колен — от меню, с оборотной стороны которого он только что втянул в себя, посапывая, «дорожку» кокаина, вытер тылом ладони нос и в порыве химического веселья вскричал: «Покажите мне ваши денежки».

— …Без дальнейших проволочек, — поспешил закруглиться председатель, — представить вам распорядителя нашего вечера, явившегося сюда после тяжких трудов в телестудии, мистера Терри О’Мэлли!

Из-за широкой черной ширмы, на которой был закреплен защищенный стеклом фрагмент фрески, выступил Терри — седые локоны, румяные щеки и совершенно несуразный галстук-бабочка из зеленого бархата.

— Ну что, жирные капиталистические свиньи? — начал он. — Пора вам порыться по карманам. И сидите тихо. Если честно, ваша орава еще и похуже помешанных из «Собачьего бунгало». Смотрите у меня, я ведь могу приказать, чтобы всех вас накачали успокоительным. И давайте сразу развяжемся с вопросами о случившемся прошлым вечером: да, это было несчастьем и не было нашей виной, и — да, мы застрахованы… О реакции Лизы я вам потом расскажу. Бедная девочка, можно подумать, что она никогда прежде не сталкивалась нос к носу со жмуриком… Итак. Первый лот. Для тех, кто неравнодушен к культуре. Приобретя его, вы получите два билета на вечер в Байройте. Нет, сэр, это не столица Ливана, это столица Вагнера. Вы сможете погулять за кулисами Королевского балета и посмотреть любые его два спектакля, которые выберете сами. Вам также выдадут гравюру, подписанную самым прославленным художником Британии Лайэмом Хоггом. И наконец, вы сможете позавтракать в увенчанном всяческими наградами ресторане «Зеленая свинья», его еще по телевизору все время показывают, с выдающимся писателем и критиком — так тут написано — Александром Седли. Начнем с двадцати пяти тысяч фунтов. Ну давайте, прижимистые сукины дети, давайте. Предупреждаю, первые лоты — самые ценные. Будете потом локти кусать и думать: ну почему я их упустил, заплатив в два раза больше за то, что и вполовину не так здорово? Да, вижу. Пятый столик. Тридцать тысяч? Хорошо. Ваше слово, мадам.

Лот ушел за 95 000 фунтов и достался «Можете звать меня Гасом». Тот встал и направился к сцене, чтобы получить свой конверт.

— Прежде чем вы подниметесь ко мне, дружок, — сказал Терри О’Мэлли, — я хотел бы представить нашу звездную гостью. Вы и отдаленного представления не имеете, во что обошлась ее доставка сюда из Голливуда. Однако «Старперы» денег не жалеют, — да я уверен, что и молодые люди, сидящие за четырнадцатым столиком, были бы не прочь спустить на нашу гостью все свои денежки… Все верно, это она, единственная и неповторимая… Эвелина Белле!

В зале поднялся рев, многие повскакивали на ноги, когда два обритых наголо бугая с витыми проволочками за ушами вывели на сцену стеснительного обличил актрису, такую маленькую и бледную в обыденной жизни.

Она остановилась под величавым полотном «Юдифь и Олоферн», написанном в 1862 году обитателем только-только открывшегося тогда сумасшедшего дома.

— Спасибо всем, — сказала Эвелина, и огромные алые губы ее приоткрылись, показав ослепительно-белые зубы. — Надеюсь, все вы станете повышать ставки, зная, что каждому победителю я буду пожимать руку.

— Ой, да брось, Эвелина, — сказал Терри. — Пообещай им по поцелую.

— Поздравляю, — сказала Эвелина, подставляя Гасу щеку. — Вы, типа того, любитель оперы?

— Нет, отродясь ни одной не слышал, — ответил Гас. — Я просто хотел пустить пыль в глаза девушке, с которой у меня сегодня свидание.

— Что же, желаю вам удачи, — сказала Эвелина.

— Но только если она вам и за девяносто пять кусков не даст, — прибавил Терри, — не приходите плакаться в мою манишку!



9.45 вечера — в люксе сэра Фрэнсиса Дрейка, отель «Парк-лейн Метрополитен» — мужчина в бордовом нейлоновом пиджаке и черном галстуке бабочкой поставил перед президентом компании «Пицца-Палас» Найджелом Солсбери микрофон и несколько раз постучал по нему пальцем, заставив расшумевшихся гостей повернуть в его сторону головы и притихнуть.

Р. Трантер почувствовал, как что-то стягивает ему желудок и ослабляет мочевой пузырь. Пенни Мак-Гуайр положила на его руку успокоительную ладонь, а из ладоней самого Трантера едва ли не фонтанами ударил пот.

В самом начале Найджел Солсбери голосовал против учреждения книжной премии, поскольку считал, что продавать больше пиццы она не поможет. Однако в последние несколько лет он обнаружил, что внимание общества не лишено коммерческой ценности. Каждый год его главный кулинар изобретал новую пиццу, так или иначе связанную с очередным лауреатом премии. Книга, в которой описывалось путешествие по австралийской глуши, естественным образом породила «Пылкую австралийку» — ломтики обожженного на открытом огне мяса (предположительно кенгуриного) поверх темно-бурой лепешки с высушенными овощами; биография Гитлера привела к созданию пиццы вегетарианской. Ни та ни другая большим спросом не пользовались, зато издатели остались довольны.

Трантер, поднеся ко рту бокал, окинул взглядом комнату. Обед казался ему нескончаемым, к тому же он устал объяснять миссис Джонс, супруге мистера К.-Р. Джонса (региональное развитие), кто такой Альфред Хантли Эджертон. Ворот его сорочки оказался слишком тесным, а когда подали каре ягненка в собственном, весьма скудном, соку и со стручковой фасолью, Трантер обнаружил, что его распаренное тело надумало вызывать из прокатного саржевого костюма поселившихся в оном призраков банкетного прошлого.

Произнеся речь о росте объема продаж компании «Пицца-Палас» и открытии новых торговых точек на северо-западе страны, Найджел Солсбери передал слово председателю жюри, бывшему министру транспорта, который, предположительно, любил читать книги.

Грамотный Политик объяснил своим слушателям, какая это для него честь, и перешел к описанию невероятной сложности стоявшей перед жюри задачи.

Трантер вонзил ногти в кожу ладоней. Милостивый Боже, думал он, прошу Тебя, пусть это поскорее закончится; впрочем, спустя недолгое время он с удивлением обнаружил, что к его затяжной агонии примешивается своего рода приятное возбуждение. Ему вдруг представилось, что все прожитые им годы вели именно к этому мгновению, и теперь Трантер был не прочь его растянуть. Он знал, что победа будет за ним. А истоком всего было усердие, с которым он учился еще в начальной школе; официально детей там по рангам не разделяли, однако для всех было очевидным, что Трантер — первый ученик класса. Потом школа средняя, Оксфорд, первые годы самостоятельной жизни… Он твердо держался того, во что верил. Его разносные рецензии, печатавшиеся в газетах, в журналах, в «Жабе», служили высокой критической цели: очищать мир от «возвышенных подделок», раскрывать читателям глаза, нападать на «литературный истеблишмент» с его ленивым притворством. Он стремился не к беспристрастности, но к самовыражению. И ему потребовалась подлинная отвага, чтобы писать именно так, пусть даже анонимно, — объяснять, почему очередной баловень прессы — это пустой надувала, гроб повапленный; почему тот или иной обвешанный наградами старый дурак есть всего-навсего давний член шайки, сплоченной обоюдным… обоюдной… Да какая разница чем! Трантер отпил глоток подаваемой в «Метрополитен» домашней риохи.

Злопыхатели уверяли, будто он ничего, кроме издевок, предложить не может. Что ж, он доказал: это не так. Нашел настоящего писателя, изучил его жизнь и поведал о ней людям, дав исчерпывающий комментарий к его романам, детально объяснив, почему «Шропширские башни», к примеру, на много голов выше всего, что публиковалось в последние двадцать лет.

В голосе Грамотного Политика начали проступать нотки все более низкие — это означало, что он вот-вот завершит свою речь и назовет победителя. Вот он достал из кармана конверт. Трантер взглянул на свою тарелку со съеденным лишь наполовину десертом. В ушах его звенело, в них билась кровь. Каждая клеточка тела напряглась в страстном ожидании звуков, из которых сложится имя: Альфред Хантли Эджертон. Оба внутренних уха горели от вожделения. «Премия присуждается…» А следом, словно бы вдруг, полились долгожданные звуки, осеняя ласковым благословением его жадные надежды. Он отодвинул кресло, встал — неловко, но скромно — и успел сделать два шага, прежде чем почувствовал, что рука Пенни Макгуайер с силой тянет его назад за полу пиджака, и услышал ее шипение: «Сядь, идиот». Приоткрывший рот Трантер опустился в банкетное кресло как раз вовремя для того, чтобы увидеть, как Грамотный Политик протягивает руку разрумянившейся даме вполне определенных лет и, мысленно воспроизведя в этот миг страшной ясности объявление о вердикте жюри, услышать, как те же самые звуки складываются не в имя предмета его исследования, но в «Альфи — халатный инженер», и вывести из громовой стоячей овации, что лауреатом премии «Книга года» стала Салли Хиггс, что каждый из четырехсот собравшихся в люксе сэра Фрэнсиса Дрейка людей страшно рад успеху старушки Салли, любимой всеми труженицы на ниве ее скромного жанра — детской книжки с картинками.



Было уже 10.30, когда Габриэль и Дженни вошли в вагон поезда, идущего к станции «Виктория»; по дороге из больницы они поужинали в подвернувшемся им ресторанчике «Пицца-Палас». Выбор у них был невелик — либо это заведение, либо «Непальский Эверест», в котором они побывали прошлым вечером. Дженни настояла на том, что платить будет сама, — впрочем, поскольку она завтра работала в утреннюю смену и потому пила только воду, а Габриэль тактично ограничился всего одним бокалом вина, ужин обошелся Дженни недорого.

Увиденное в «Глендейле» сильно подействовало на нее, однако она не решалась приставать к Габриэлю с вопросами, боясь его расстроить. Он выглядел человеком, примирившимся с судьбой, думала Дженни. Если бы такая трагедия произошла с ее братом, она, наверное, пришла бы в ужас, сходила бы с ума, не находила бы себе места от гнева. И потому недоумевала, как удается Габриэлю сохранять такое спокойствие, отстраненность.

— Она не нагоняет на вас тоску? — спросила Дженни, когда им принесли пиццу.

— Больница? Да, конечно. Но ведь в жизни много такого, что невозможно понять. Такого, что наше сочувствие, даже самое страстное, изменить не способно. А мне страшно горько еще и потому, что я чувствую: Адам — тот, которого я знал, — по-прежнему кроется где-то внутри его тела. Иногда он на миг словно бы показывается наружу, но докричаться до него мне не удается. И он снова уходит.

— Я таких, как он, до сих по ни разу не видела. Каким он был, когда… До того, как это случилось?

— Самым обычным мальчишкой. Немного вспыльчивым. Временами слишком упрямым. Однако он хорошо учился, был неплохим спортсменом. Нам было весело вместе.

— Вас только двое в семье?

— Да. Мы выросли в гэмпширской деревне. Отец был фермером. Вернее, арендатором. Потом у него возникла безумная идея купить ферму и разводить скаковых лошадей. Ничего из этого не вышло. Но мы особо не тужили. А в соседнем городе имелась хорошая школа, и мой учитель твердил мне, что я должен поступить в университет.

— Вы уже тогда были большим умником?

— Нет, Дженни, умником я не был. Просто блестяще одаренным юношей.

— Ну да, рассказывайте!

— А вы?

— А меня вырастила мама, мы с ней жили в Лейтоне, в высоченном многоквартирном доме.

— Жуть. Как вы любите выражаться.

— Да. Но я же ничего другого не видела и потому не огорчалась. Мама у меня хорошая. Да и все было хорошо, если только лифт не ломался.

— А жили вы на что?

— Мама работала на почте, сортировщицей. А я была предоставлена самой себе.

— Потому и выросли такой независимой.

— Наверное. Никогда об этом не думала. Но вот Адам… он меня поразил. Я знала, конечно, что люди иногда сходят с ума. Однако не… ну вы понимаете, не самые же обычные люди.

Габриэль допил остатки грубоватого итальянского вина.

— Тем-то психоз и страшен. Он выбирает самых обычных людей. По одному из ста. С другими животными, насколько мы знаем, такого не случается. Конь, когда он стоит один посреди поля, не слышит ржания трех других, которых рядом с ним нет. Не верит, что другие лошади следят за ним. А с человеком происходит и кое-что похуже. И это не вопрос веры. Адам не «верит», что Аксия и прочие транслируют его мысли по Седьмому каналу, да еще и в прайм-тайм. Он это знает.

— Один из ста, — повторила Дженни. — Невероятно.

— Невероятно, но правда. Другое дело, что никто о ней и слышать не хочет. Она постыдна, с ней трудно смириться. Представьте себе, что один из ста орлов непременно рождается слепым. Или один из ста кенгуру — не способным прыгать. Жуткое дело.

— Нет, ну почему же никто не хочет? — сказала Дженни. — Я хочу. Мне жалко Адама. И… ну вы понимаете, таких, как он.

Габриэль вгляделся в лицо Дженни. Глаза ее поблескивали, в них стояли слезы волнения или негодования — он недостаточно знал ее, чтобы точно сказать, чего именно. Но что-то такое было в этой женщине… Ей удавалось затрагивать некую струнку, спрятанную в самой глубине его души.

— Я думаю, человечеству просто стыдно признать, что его, в сущности говоря, наебли, — сказал он. — Простите, Дженни. Простите, как-то само с языка сорвалось.

— Я ведь поезда вожу, Габриэль. Работаю среди мужчин. Если вас что-то выводит из себя, ругайтесь на здоровье. Наебли в чем?

— Наебли генетически.

— Я слушаю.

— Вы знаете, что такое естественный отбор?

— Наверное, когда его проходили в нашей школе, я прогуливала.

— Он выглядит примерно так. Животные виды изменяются потому, что при дублировании клетки, которого требует размножение, происходят мелкие ошибки, а они порождают незначительные отличия в потомстве. Обычно эти изменения умирают вместе с их индивидуальными носителями. Но в одном случае из миллиона такое крошечное изменение наделяет его носителя каким-нибудь преимуществом перед сородичами, он становится предпочтительным при размножении партнером. Изменение передается его потомству, закрепляется в нем. Вид эволюционирует. Для того чтобы иметь лучшие, чем у твоих конкурентов, виды на выживание, тебе требуется лишь крошечное преимущество. Однако предки человека пережили какое-то аномальное изменение. Не микроскопическое, но гигантское. Все, что нам требовалось, — это идти на полшага впереди приматов и плотоядных сухопутных млекопитающих с крепкими зубами. А мы вместо этого произвели на свет Шекспира, Моцарта, Ньютона, Эйнштейна. Нам требовалось всего-навсего чуть больше проворства, чем у гиббона, а мы докатились до Софокла. И оборотной стороной этого колоссального и совершенно ненужного нам преимущества стало то, что геном человека оказался, если воспользоваться нашим любимым техническим термином, ебанутым. Он неустойчив, ущербен — и все потому, что сам себя обогнал. И за то, что все мы так оторвались в развитии от прочих видов, каждый сотый из нас расплачивается по очень высокой цене. Обращается в козла отпущения. В несчастного ублюдка.

— То есть оно передается дальше, это несчастье? Я о шизофрении. Типа, по наследству?

— Да. В большинстве случаев. Если кто-то из твоих родителей страдал этой болезнью, у тебя тоже имеются серьезные шансы обзавестись ею. Она поселяется в семье и живет в ней. Однако целиком и полностью наследственной не является. Бывает, что шизофрения поражает одного из однояйцевых близнецов, обладающих тождественными геномами, и не поражает другого. Поэтому врачи решили, что тут срабатывает что-то еще — то, что они именуют «фактором внешней среды».

— То есть получается, что шизофрения наполовину запрограммирована, наполовину случайна? Действительно странно.

— Я тоже так думаю. Но все это я услышал от врачей, которые лечат Адама. Иногда монтажные соединения мозга складываются так, что человек просто-напросто получает эту болезнь. То есть в то время, когда заканчивается развитие схем его мозга и устанавливается их окончательное соединение. Он обращается в психопата. Другие же люди сохраняют состояние неустойчивого равновесия. Все необходимые схемы у них имеются, однако для развития болезни им требуется какой-то внешний толчок.

— И какой же?

— Самая распространенная причина — наркотики. «План», «кислота», амфетамины. ЛСД синтезировали в своей лаборатории химики, которых исследователи-психиатры попросили дать им наркотик, способный порождать временный психоз. Так что «кислота» очень хорошо работает по этой части. И спиртное. А кроме того, сильнейший стресс, который приводит к тому, что мозг начинает сам вырабатывать примерно такие же химические вещества.

— И эти вещества замыкают одни электрические схемы на другие, так? — спросила Дженни.

— Примерно так.

— Что-то вроде переключения питания на «Кольцевой».



В поезде они почти не разговаривали. Дженни размышляла об услышанном и надеялась, при всей ее жалости к Адаму, что этот вечер не заставит Габриэля забыть о ней. Однако он смотрел в окно, явно уйдя в свои мысли.

— Расскажите мне что-нибудь о вашем детстве, — попросила Дженни, решив не отпускать его далеко от себя. — О самом лучшем, что с вами тогда случилось. Может быть, еще до того, как заболел Адам.

Габриэль повернул к ней лицо — усталое, подумала Дженни.

— О самом лучшем? Ну, по-моему, мы почти всегда были счастливы. Но один случай я запомнил. Краткое мгновение, в сущности. Правда, ребенком я тогда, наверное, уже не был, потому что умел водить машину. Мне было лет восемнадцать, что ли. Я проработал все лето, чтобы оплатить это старенькое орудие смертоубийства. Отдал за него двести фунтов. Работал на ферме, находившейся на другом краю нашего графства. Как-то в воскресенье я поднялся в семь утра, чтобы поехать куда-то, довольно далеко, поиграть в крикет, и уговорил одну девушку отправиться со мной. Мы познакомились на вечеринке. Она была такая красивая — не мне, вообще-то говоря, чета. По счастью, в игре я оказался первым подающим и потом смог посидеть с ней, поговорить, так что она не заскучала. А после мне опять пришлось выйти на поле, и я испугался, что она просто возьмет да и уйдет. Но нет. Она осталась. После игры все мы отправились в паб, пили пиво, и я вдруг сообразил, что давно уже не был дома, около месяца, потому что работал, ну и позвонил из паба, и мама сказала, что, если я сумею за час добраться до дома, она сохранит для меня ужин. И я представил себе свежие овощи из нашего огорода. А девушка сказала, что не прочь поехать со мной, и хотя время уже шло к девяти, было еще светло. Помню, как я вел машину по узким улочкам, стекла в ней были опущены, воздух пах боярышником и бутенем, я смотрел, как садится солнце, и ехал немного быстрее обычного, и, наконец, начал узнавать окрестности и сказал девушке, что в карту можно больше не заглядывать. Мы въехали в нашу деревню, и в свете моих фар заплясали ночные бабочки и комары. Больше ничего не случилось. Я даже не поцеловал ее. Как раз поэтому все и было так чудесно. Все только начиналось. Пребывало в совершенном равновесии, казалось безупречным. Отец был жив. Ничего плохого еще не случилось.

Дженни улыбнулась:

— Понимаю.

— А что было лучшим у вас?

— Отец однажды вернулся и сказал, что останется навсегда.

— Но не остался.

— Нет.

— Сколько вам тогда было?

— Пять лет.

Габриэль вздохнул:

— Простите.

На станции «Виктория» Дженни сказала, что доедет по «Кольцевой» до Паддингтонского вокзала, а оттуда отправится поездом в Дрейтон-Грин.

— Я провожу вас до дома, — сказал Габриэль. — Время позднее.

— Что за глупости? Мне не шестнадцать лет.

— Да, но мне хочется.

И она ответила, почти не замявшись:

— Тогда поехали.

До Купер-роуд они добрались перед самой полночью, у двери дома Дженни Габриэль пожелал ей спокойной ночи.

— Увы, поговорить о вашем деле нам так и не удалось, — сказал он.

Дженни, уже вставив в замок ключ, обернулась к нему и сказала:

— Так давайте встретимся еще раз.

— Может быть, завтра вечером? — сказал, напрочь забыв о Топпингах, Габриэль.

— Когда хотите, — ответила Дженни. Во всяком случае, Габриэль решил, что ответила она именно так, — наверняка сказать было трудно, потому что говорила Дженни, уже прижав губы к его губам. Он провел ладонями по ее спине и, спустившись до бедер, прижал Дженни к себе.

И тут заметил краешком глаза мужчину, смотревшего на них с другой стороны улицы. Габриэль прошептал ей на ухо:

— Вы не попросите Тони выйти на секунду?

— Зачем? Опять тот мужчина?

— Чшш. Просто попросите его выйти.

Ожидая Тони, Габриэль старался вести себя так, чтобы соглядатай не понял, что его засекли. Смотрел на закрытую дверь, поглядывал на часы, притопывал ногами, словно пытаясь согреть их, В общем, делал вид, будто ждет кого-то. Наконец Тони высунул голову наружу.

— Тут один тип следит за домом, — сказал Габриэль. — За Дженни. Давайте изловим его. Это все тот же, вчерашний.

— Понял. Давайте.

Когда они стали перебегать улицу, тип выскочил из теней и дал стрекача. Однако в Тони еще сохранилось много чего от бегуна на 400 метров, и на углу Драйден-авеню он беглеца сграбастал. Через несколько секунд подбежал и Габриэль, и они прижали незнакомца спиной к фонарному столбу.

— Ты что тут делал? — спросил Тони.

— Ничего. Я просто…

— Ваше имя? — спросил Габриэль.

— Джейсон.

— Так я и думал. Это не игра. Как бы вас ни звали на самом деле, это не игра. Миранды, девушки, которая вам нужна, не существует.

— Я знаю.

— На самом деле Миранда — старый мужчина. Даже не женщина.

— Как скажете.

— Сунешься сюда еще раз — я тебе голову, на хер, отшибу, — пообещал Тони.

— Вернитесь в реальный мир, — посоветовал Габриэль. — И держитесь за него покрепче, мать вашу.

— Простите. Я больше не приду, обещаю.

— Да уж лучше не приходи, на хер, — сказал Тони.

— И плюньте вы на игру, — сказал Габриэль. — Выбросьте ее, к чертям, на помойку. Нет никакой Миранды.

Они отпустили пленника, и тот побежал к станции. Тони с Габриэлем пошли по Купер-роуд назад, к дому.

— А вы-то чего возвращаетесь? — спросил Тони.

— Да просто… Я… Вообще говоря, не знаю.

— Небось, хотите еще разок мою сестру поцеловать, а?

— Наверное, — признал Габриэль.

— Ладно, но только в дом я вас не впущу, приятель.

— Да я и не хочу входить в дом, — ответил Габриэль. — Просто хочу еще раз поцеловать вашу сестру.

— Ну тогда валяйте, — сказал, входя в дом, Тони. — Сейчас я ее пришлю.

День седьмой

Суббота, 22 декабря

I

В первые утренние часы холод ушел из столицы. В 2.30 на дневном спектакле театра «Ройал», что на Хеймаркет, зрители в партере уже вовсю обмахивались программками; под ними, в туннелях линии «Бейкерлу», направлявшиеся от вокзала Чаринг-Кросс по магазинам пассажиры оттягивали от шей воротники ставших ненужными пальто. Повара китайских ресторанов на Куинсуэй отирали рукавами лбы, чтобы пот не капал на морковь, которую они нарезали кубиками, готовя блюда на вечер; мозаики возвышавшейся близ Риджентс-парка мечети покрылись испариной, окна мастерской последнего в Талс-Хилле портного, все еще шившего костюмы на заказ, запотели. В спертом воздухе первых этажей универсальных магазинов Оксфорд-стрит неподвижно висели крошечные капли распыленных духов; покупатели, прижимая к животам перекинутые через руку пальто, проталкивались сквозь толпу таких же, как они, несчастных, оставляя без внимания груды шарфов и теплых перчаток — эмблем прошлых рождественских праздников.

В десять утра Роджер и Аманда Мальпассе покинули свой чилтернский дом и покатили в Лондон, где их ожидал вечер у Топпингов. Аманда решила, что успеет пройтись по магазинам, купить все, что еще не купила к Рождеству, и у нее все равно останется время на парикмахерскую. Она заранее заказала на время ланча столик в одном из итальянских ресторанов Фулем-роуд, до которого было рукой подать от их квартиры на Роланд-Гарденз и которым вот уже двадцать лет заправляла одна и та же семья.

Роджеру не хотелось покидать сельские просторы в субботу, так как проводил он этот день по давно заведенному, вошедшему в привычку распорядку. Утренняя прогулка с собаками, два часа усердного труда в огороде, парная игра в теннис на привычном к любой погоде соседском корте — все это оправдывало заработанную честным трудом жажду, которую образцово удовлетворяли пиво, джин с тоником и полбутылки бургундского — именно в этом порядке. После полудня он любил сидеть у себя в «гнездышке» и слушать по радио футбольного комментатора — ноги лежат на софе, один из псов похрапывает у камина, вокруг разбросаны по полу разноцветные, вполне бессмысленные газеты. Часа в четыре веки его смыкались, а в пять Аманда обычно приносила чай.

Аманда же, напротив, пользовалась любой возможностью съездить в Лондон. В их построенном из красного кирпича многоквартирном доме, между Бромптон-роуд и Честер-роуд, в магазинчиках, музеях и кафе Аманде все еще удавалось воскрешать беспечность ее молодости; она шла по Бречин-плейс или Дрейтон-гарденс и представляла себе, что ей снова двадцать три. Труда это не составляло — изменилось здесь совсем не многое — да и настроения не портило, поскольку возврата прежних страстных романов, прежней усталости она отнюдь не желала. Что нет, то нет.

— Только не пей слишком много, Роджер, — сказала она за ланчем, разламывая хлебную палочку и отпивая глоток аперитива. — Я не хочу, чтобы сегодня у Топпингов ты набрался и учинил скандал.

— Когда это я его учинял? — отозвался Роджер.



В полдень к дому Софи Топпинг в Норд-парке подъехал мебельный фургон. Сначала рабочие вынесли из гостиной второго этажа всю мебель, а затем притащили и расставили на первом несколько столов, достаточно длинных, чтобы за ними разместилось тридцать четыре гостя. Обычная обстановка отправлялась на склад, откуда завтра возвратится домой. Софи была совершенно уверена, что мебель проведет ближайшую ночь не в складском помещении, а все в том же фургоне, однако опасений ей это не внушало: вернется все в целости и сохранности — и ладно.

Чтобы окончательно решить, кто где будет сидеть, она потратила часа два. Софи всегда разрывалась между необходимостью усадить двух людей, о которых известно, что они не ладят, как можно дальше друг от друга и злорадным желанием поместить их бок о бок; то же самое относилось к мужчинам и женщинам, которые «торчали», как выражался Ланс, друг от дружки. Один из способов разрешения этой дилеммы был таким: взять да и перетасовать гостей в середине вечера — так, чтобы те, кто занимал места тихие и спокойные, оказались на неспокойных, и наоборот; однако с какого из способов рассаживания лучше начать? Рассудительность подсказывала, что вначале следует разместить тех, от кого можно ждать неприятностей, поближе друг к другу, тогда в середине вечера они, распалившись гневом или похотью, переберутся на места поспокойнее, унеся с собой накопленный пыл… Но Софи рассудительной не была, ею владели и гордость за Ланса, и лукавство, и честолюбие — сразу всё, поэтому она решила поначалу рассадить бок о бок гостей уравновешенных — в надежде, что это позволит завершить ее прием на ноте высокого накала страстей. А тут еще — ровно двадцать четыре часа назад — позвонил футболист Боровски, сообщивший, что он приведет с собой подружку, русскую по имени Оля, и Софи пришлось в панике искать мужчину, который согласится прийти к ней в дом, получив приглашение чуть ли не в последнюю минуту. Выбор ее пал на человека, с которым она познакомилась на литературном вечере, посвященном сбору средств на выпуск «говорящих» книг для слепых: им был Патрик Уоррендер, журналист, джентльмен, судя по всему, культурный. Однако едва она заручилась согласием Патрика, как позвонил школьный учитель, Рэдли Грейвс, и сказал, что у него грипп и потому прийти он не сможет. И Софи решила оставить число гостей нечетным.

Во всех своих светских начинаниях Софи руководствовалась желанием победить в соперничестве с другими женами и матерями Норд-парка. Соперничество было чисто женским и требовало полной самоотдачи; мужья и любовники в расчет принимались, однако сами в число его участников не входили. Суть соревнования оставалась неясной: правила в нем отсутствовали, критерии успеха и призы для победительниц тоже. Впрочем, в сознании Софи сложилось что-то вроде таблицы разрядов, в которой участницы соревнования перемещались то вверх, то вниз, а то и вовсе из него выбывали. Деньги, естественно, играли роль далеко не последнюю. Если женщина вступала в соревнование с запасом в 10 миллионов фунтов, выданных ей «на булавки», как выражались огребавшие огромные бонусы банкиры, — она получала изрядное преимущество прямо на старте. Следующей по значению была миловидность и в особенности моложавость. Наличие блестящих или — поскольку из-за инфляции, постигшей экзаменационные оценки, выявить различие между ними было затруднительно — очаровательных детей также имело большое значение. А также их число: четверо и более указывали на уверенность в себе, активную половую жизнь и внушительные организационные способности. Но самым, быть может, значимым показателем был в мифологии Софи общий облик дома, в котором проживала участница соревнования. И в этом случае существенными оказывались не столько размеры или стоимость самого дома, сколько впечатление, производимое на гостей его убранством, атмосферой, ну и вообще внешним лоском. Софи честно признавалась себе: хотя им с Лансом изгнание из премьер-лиги не грозит, рассчитывать на высшие места в ней они не могут; если воспользоваться аналогией с таблицей футбольных рейтингов, которая печаталась на одной из последних страниц газеты Ланса, Топпинги занимали примерно такое же место, как клуб «Эвертон».

Успех Ланса, ставшего новым членом парламента от его партии, в счет, строго говоря, тут не шел. Политики ценились в Норд-парке не так высоко, как банкиры, брокеры, бизнесмены и даже люди «творческих профессий», такие, как рекламные агенты. Чрезмерно выставляться напоказ, становиться слишком очевидным центром внимания считалось здесь дурным тоном — такое поведение наводило на мысль, что ты лезешь ради этого из кожи вон. Первое правило соревнования сводилось к тому, что оно не должно бросаться в глаза; второе, насколько смогла понять Софи, гласило: не будь слишком толстой. Однажды в нем попробовала принять участие женщина довольно грузная, так ей пришлось быстренько уйти с поля — ее пришлось уйти, думала временами Софи. Для Софи, привыкшей питаться три раза в день, отказ от еды оказался самой тяжелой из наложенных на нее Норд-парком епитимий. Большинство знакомых ей здешних женщин страдало пониженным кровяным давлением, гипогликемией, желудочными коликами и желудочно-кишечными расстройствами — все они были следствием отказов от ланчей, недостатка углеводов и допускавшихся — от случая к случаю — вакхических излишеств по части пудингов и ватрушек. Однако все женщины Норд-парка считали такие лишения оправданными, поскольку в итоге их худощавость успешно спорила с возрастом, а это позволяло им мысленно продвигаться в воображаемой лиге на шаг-другой вперед, обходя тех, кто становился жертвой толсторукости, складочек на животе, а то и целлюлита.

Сегодня у нас толстяков и толстушек не будет, думала Софи, хотя Микки Райт всегда — еще со времени их первой встречи в эппингской школе — был широковат в поперечнике. Аманда Мальпассе походила на хлебную палочку, счастливица. Джиллиан Фоксли, жена Лансова агента, отличалась, конечно, материнской полноватостью, однако Джиллиан можно было не учитывать, поскольку жила она не в Норд-парке, как и Бренда Диллон, явно сорившая деньгами в чайной палаты общин. Ванесса, жена Джона Вилса, была до обидного стройной и красивой. Но и холодной, думала Софи, сильно сомневавшаяся, что Ванесса хоть раз в жизни входила, стыдливо потупясь, в «Пицца-Палас», дабы свести знакомство с семейного размера «Американкой», к которой добавлялись еще и чесночные булочки, и двухлитровое ведерко крем-брюле.

Мысли о сегодняшнем приеме навевали Софи головокружительные ожидания и смутные опасения. И она решила провести час в спортивном зале, а уж потом, около двух, отправиться в парикмахерскую: это позволит ей хоть немного успокоиться к четырем, когда в дом привезут еду и напитки. Вечер получится запоминающимся, уж в этом-то Софи, при всех ее тревогах, не сомневалась.



Ванесса Вилс думала в это время не о еде и не о соревновании, но о том, увидит ли она еще когда-нибудь своего единственного сына. Она сидела, листая старенькие журналы, у оранжевых с коричневым штор приемной «Уэйкли», и чувство вины рассекало все ее нутро, точно меч. Не так уж и много храбрости ей потребуется, чтобы время от времени приходить в палату Финна и разговаривать с ним, ведь верно? Ну допустим, он станет встречать ее неприветливо и разговоры их окажутся неприятными для нее. Допустим, он будет даже груб, будет ругаться, обижать ее. Неприятности, обиды… С ними можно смириться, если они помогут спасти сына от засасывающей его психиатрической черной дыры.

Она опустила на столик пластмассовую чайную чашку, посмотрела в окно на бессмысленно прогуливавшихся по голым лужайкам пациентов больницы. В психиатрических лечебницах Ванесса никогда прежде не бывала и почему-то думала, что тамошние больные все время ходят в пижамах. Хотя какой в этом смысл, если они не лежат целыми днями по койкам, как люди с физическими расстройствами? Впрочем, наверное, когда они удирают из больницы, пижамы помогают их поймать.

Ванесса одернула себя. Удирают? Вряд ли подобное слово уместно здесь, в заведении, куда неожиданно попал ее сын. До нее мало-помалу начинало доходить, что она ничего об этом новом мире не знает; она даже удивлялась немного тому, что такие больницы все еще существуют, — по ее, довольно смутным, впрочем, представлениям, правительство позакрывало их все до единой. Когда станет известно, что Финн попал в психиатрическую лечебницу «Глендейла», винить во всем будут ее. Все сочтут причиной случившегося либо дурную наследственность, либо то, что она была плохой матерью, и к ее личной трагедии прибавится еще и публичный позор.

— Миссис Вилс? Я — доктор Лефтрук. Простите, что заставила вас ждать. Будьте добры, пройдите со мной.

Доктор Лефтрук была женщиной лет шестидесяти с жесткими седыми волосами — Ванессе она напомнила строгую учительницу, возможно, лесбиянку, с претензией на артистичность, каковую подчеркивали очки, как у Джона Леннона, и сандалии на пробке.

— Я смогу увидеть Финна? — спросила Ванесса, опускаясь в предложенное ей кресло.

Доктор Лефтрук уселась по другую сторону стола.

— Да, это ничему не повредит. Однако я полагала — вы сначала захотите узнать, что с ним.

— Спасибо.

Ванесса поняла, что ей сделали выговор.

— То, что произошло с вашим сыном, получает среди молодежи все большее распространение. Это нарушение психического равновесия, вызываемое наркотиками — как правило, марихуаной, мы называем такие случаи психотическими эпизодами.

— И что это значит?

У Ванессы пересохло во рту. Какие страшные слова.

— Слово «психоз» — это общее обозначение таких серьезных заболеваний, как шизофрения или биполярное расстройство, заболеваний, которые влекут за собой более-менее полный разрыв с реальностью.

— О господи.

— Пока мы не можем сказать, окажется ли случившееся с вашим сыном единичным эпизодом, от которого он сможет полностью оправиться, или чем-то более серьезным и продолжительным.

— А когда вы это поймете?

— За ближайшие десять дней, может быть, за две недели мы получим достаточно ясные представления на этот счет. Мне очень жаль, но сейчас я ничего более определенного сказать не могу. Дело в том, что в нашей среде существуют два совершенно различных подхода к этой болезни. Мы знаем, что в шизофрении присутствует сильный генетический компонент, но знаем также, что ее могут вызывать и другие факторы. Очень большое число шизофреников составляют люди, злоупотреблявшие в отрочестве марихуаной, однако в вопросе о том, существует ли здесь причинно-следственная связь, психиатры разделились на два лагеря. Вполне может быть, что люди с шизофреническим складом личности просто испытывают большую, чем у других, тягу к наркотикам и спиртному. Связи с реальностью у них уже ослаблены, а о своем здоровье они просто не думают. По сути дела, в настоящее время большинство специалистов склоняется именно к этой точке зрения.

— А каково ваше мнение?

— Прежде всего мне необходимо знать, имелись ли среди ваших родных или родных вашего мужа люди с серьезными психическими расстройствами.

— Насколько мне известно, нет. Хотя я знаю лишь о трех поколениях родственников моего мужа, о более ранних мне ничего не известно.

— Ну что ж, уже хорошо, — сказала доктор Лефтрук. — Это добрый знак. Вам, вероятно, еще придется услышать разговоры о некоем каннабиоидном психозе — прошу вас, не обращайте на них внимания. В науке такое понятие пока что отсутствует. Однако для подростков злоупотребление наркотиками, разумеется, очень опасно, поскольку в их возрасте нервная система претерпевает завершающие, бесконечно тонкие изменения. Это то же самое, что лезть с гаечным ключом в часовой механизм.

Ванесса обхватила голову руками и заплакала.

Доктор Лефтрук молчала, и Ванесса была ей за это благодарна. В конце концов она достала из сумочки бумажный носовой платок, вытерла слезы, немного успокоилась и попросила:

— Вы все же скажите мне, каким может оказаться наихудший исход?

— Самое худшее состоит в том, что у вашего сына может иметься шизофреническая наследственность и что наркотик, который он употреблял, сыграл роль ее катализатора. Современные лекарства позволяют управлять симптомами шизофрении, но излечить ее они не способны.

— Совсем?

— Совсем. Тем не менее некоторым пациентам удается вести вполне нормальную жизнь.

— Звучит не очень обнадеживающе.

— Не очень.

— А если этого не произойдет?

— Тогда ваш сын может остаться больным, сохранить психотические симптомы, которые не являются, строго говоря, шизофреническими, но схожи с ними настолько, что разница остается практически незаметной. Однако если у него нет генетической наследственности, он может поправиться полностью.

— Сколько времени это займет?

— Возможно, год. Или два.

— Хорошо, а в чем состоит самый лучший исход?

— Мы можем надеяться на то, что ваш сын пережил единовременный психотический эпизод и что при правильном лечении и должной помощи — с нашей стороны и со стороны семьи — он уже через несколько недель полностью выздоровеет и вернется к полноценной жизни.

— Как по-вашему, какой из них наиболее вероятен?

Доктор Лефтрук помолчала, глядя в окно; Ванессе казалось, что жизнь Финна висит на волоске этого молчания.

— Я думаю, — наконец сказала доктор, — что все обойдется. Думаю, что недель через шесть мы выпишем его и он вернется домой. Но это не обещание, даже не прогноз. Всего лишь обоснованное предположение.

— Но почему же никто не предупредил всех нас о том, что такое возможно? Почему ваши коллеги никогда…

— Некоторые пытались, — ответила доктор Лефтрук. — Однако, насколько я это понимаю, наша профессия слишком близка к науке, а наука требует точности. И пока причинно-следственная связь не установлена окончательно, правильнее исходить из того, что ее не существует, что совпадение психоза со злоупотреблением наркотиками всего лишь совпадением и является, и потому…

— Да господи боже! — прервала ее Ванесса. — Ведь какое-то понятное всем предостережение, обращение к самому обычному здравому смыслу — и оно уже помогло бы людям, разве не так? После того, как вам пришлось столько всего увидеть, после всего, что вы мне рассказали…

Доктор Лефтрук встала:

— Я не могу не признать, что наша профессия переживает сейчас не лучшие времена.

Ванесса промолчала.

— Ну что же, отвести вас к нему?

Ванесса, отодвигая от стола кресло, спросила:

— Можно, я сначала коротко переговорю с мужем?

— Конечно. Я подожду в вестибюле.

Выйдя из здания «Уэйкли», Ванесса подошла к росшему посреди бетонной площадки кедру и позвонила в Холланд-парк.

— Джон? Я поговорила с доктором и сейчас пойду к мальчику.

— Отлично. Что говорят врачи?

— Это довольно длинная история. Если коротко, они надеются, что Финн поправится. Однако…

— Отличная новость.

— Однако точно они пока ничего не знают, потому что все немного…

— Милая, ты не могла бы перезвонить попозже? Я жду важного звонка из Цюриха, от Даффи.

— Хорошо, Джон. До свидания.



«Штык» Боровски тоже прощался — с Олей, в их гостиничном номере люкс. Он сказал ей, что вернется не раньше 7.30, потому что после игры ему нужно будет провести самое малое два часа у физиотерапевтов — восполнить растраченные телом запасы жидкости, «утихомирить» его, размять. На обед к политику, с которым «Штык» познакомился, когда их команда включала на одной из улиц Лондона рождественскую иллюминацию, они отправятся в восемь.

— Выглядишь прекрасно, — сказал «Штык».

— Стараюсь, — ответила Оля, тряхнув черными волосами и тут же убрав их с лица. — Я покупаю новое платье, да?

«Штык» доехал в своей огорчительно маленькой немецкой машине до отеля, где собралась на ранний, богатый углеводами ланч вся команда. Мехмет Кундак подвел его к столу, на котором стояли тарелки, наполненные макаронами с ветчиной и сыром.

— Ты сегодня начинаешь, «Штык», — сказал он. — Играй хорошо.

Сегодня «Штыку» предстояло впервые открыть матч и впервые сыграть на своем поле. В два часа дня автобус команды въехал на стадион и остановился почти вплотную к главному зданию. Охранники выстроились в две шеренги, игроки пробежали сквозь этот строй к двери — всего два-три шага — и оказались внутри, где им уже не грозила ни ругань фанатов их нынешнего противника, ни метательные снаряды, которые те с собой прихватили.

«Штык» пересекал вестибюль, шагая бок о бок со вторым тренером команды Арчи Лоулером.

— Не туда, паренек, — сказал он, когда «Штык» повернул к раздевалке. — Там наши гости.

— Хороша, — сказал «Штык».

— Ага. А была дыра дырой. Тесная, и душей всего-навсего два. Но потом новый психолог клуба заявил, что такая раздевалка создает у наших гостей боевой настрой. Так что теперь в ней и отопление хорошее, и кондиционеры, и много чего. И в этом году мы проиграли на своем поле всего один раз.

Когда «Штык» вошел в раздевалку своей команды, у него просто-напросто отвисла челюсть. Начать с того, что в ней вполне можно было играть в крикет. В скрытых динамиках бухала запись русских «дэт-металлистов» из коллекции Дэнни Бектайва. В большом холодильнике оказалось множество самых разных напитков для спортсменов, а просторная душевая была буквально забита шампунями, лосьонами для тела и кондиционерами для волос того же бренда, что стояли в ванной его пятизвездного отеля. В его личном шкафчике — из ореха и ясеня, ручной работы — имелось, кроме полок, отделение для вешалок, гнездо для музыкального плеера и снабженная замком «шкатулка» для драгоценностей, и, если «Штыка» не обманывало обоняние, из решетки в задней стенке шкафчика тихо веял прошедший через кондиционер, пахнувший розами воздух. Снаружи на шкафчике висела новая, зеленая с белым, футболка, ее номер, 39, окружало вышитое имя «Штыка». В самом же шкафчике лежали три пары новых трусов и носков — каждая слегка отличалась от других по размеру. Макс, ведавший снаряжением команды, уже поставил в шкафчик любимые, снабженные алыми блесковиками бутсы «Штыка» и сумку, в которой лежали еще две пары таких же.

Старательно сохраняя скучающий вид, говоривший, что все это он уже видел в Кракове, «Штык» немного размялся, потом осмотрел шипы своих бутсов. И, дождавшись, когда другие игроки начнут переодеваться, облачился в эластичные трусы и хлопковую майку, а поверх них натянул клубную форму из синтетической ткани. Он играл уже за четвертый в его жизни профессиональный клуб, однако, натягивая через голову зеленую с белым футболку, ощутил трепет, вновь обративший его в мальчишку, и постарался не позволить своему лицу расплыться в ликующей улыбке. Когда игроки, надев теплые тренировочные костюмы, выбежали на поле для последней разминки, «Штык» понесся к своей штрафной и там несколько раз пробил по воротам — рослый белокурый вратарь Томас Гуннарссон надменно брал его мячи лапищами, которые казались из-за перчаток попросту великанскими.

В 2.40 все возвратились в раздевалку, куда пришел и Мехмет Кундак. Он вытащил из аудиосистемы плеер Дэнни Бектайва, отдал его хозяину.

— Запись мы смотрели вчера, — сказал Кундак. — Сейчас вы играете. Влад и «Штык», вы занимаете зоны, про которые я говорить. Не даете вратарю откатывать мяч тем двоим. Да? Я хочу, чтобы вы, Шон, Дэнни, били с ходу. Покажите им долбаную мать. О’кей? Есть вопросы? Вы побеждаете. Побеждаете, на хер. О’кей?

«Штыку» эта речь особенно техничной не показалась. Значение, которое Кундак придавал его и Влада игре в защите — им предстояло, действуя в тылу соперника, срывать попытки его игроков спокойно обмениваться мячом, — «Штыка» не удивляло. Об организации атак почти ничего сказано не было, однако это, по словам Арчи, объяснялось тем, что все команды клуба, начиная с юношеской, используют одни и те же основные приемы игры и потому, если какой-то игрок выбывает из строя, его всегда может заменить любой другой. Передачи были по большей части диагональными и производились из центра поля двумя низкорослыми английскими полузащитниками, Бектайвом и Миллсом.

В 2.50 все встали в кружок, положив руки друг другу на плечи, и капитан команды Гэвин Россал, кровожадный центральный защитник, произнес несколько воодушевляющих слов. Выстраиваясь в линию перед тем, как покинуть раздевалку, игроки один за другим отпихивали «Штыка» локтями, пока он не занял в их шеренге единственное, восьмое по порядку, место, которого остальные — по каким-то суеверным соображениям — избегали. Когда появилась команда противника, они уже стояли на багряном ковре вестибюля. Последовал обмен вялыми рукопожатиями, затем обе команды спустились по ступенькам в застекленный туннель, миновали его и, поднявшись по трем резиноасфальтовым ступеням, оказались в «технической зоне», оставаясь пока еще под землей. Поле, находившееся теперь точно на уровне глаз «Штыка», показалось ему ощутимо выпуклым и узким, однако, взбежав по последним трем ступеням и выскочив на траву, он понял, что стал жертвой оптической иллюзии. Чтобы успокоить нервы, «Штык», словно несомый колоссальной звуковой волной, стремительно полетел к штрафной площадке. Нужно будет напоминать себе, подумал он, что все нормально, что это не более чем игра с кожаным мячиком. И, трусцой подбежав к Владу, обнял его за плечи:

— Ты о’кей?

К большому облегчению «Штыка», Влад не послал его куда подальше, но хлопнул по спине — видать, и на него тоже подействовал громовый рев болельщиков.

Судья, маленький человечек с туго обтянутым рубашкой брюшком, дунул в свисток и взмахнул рукой; «Штык» погадал, как же это ему удастся поспевать за игроками на таких коротеньких ножках. Затем, после восьми минут быстрых пробежек вперед и назад, «Штык» получил пас — короткий, от защитника, — и обрадовался, сумев точно передать мяч другому игроку своей команды. Спустя еще минут двадцать «Штык», футболка и волосы которого уже взмокли, снова получил пас, совершенно, впрочем, бесполезный. Все это время он перемещался вперед-назад вдоль ворот, стараясь не оказаться вне игры и оставаться за спиной Влада; два или три раза он даже бил по воротам, но безрезультатно. Бектайв и Миллс автоматически, казалось, отдавали мяч одному из вырывавшихся вперед защитников или полевых игроков. Утешало «Штыка» лишь то, что и Влад получал подачи так же редко, как он. Но, наконец, когда одному из защитников его команды удалось оторваться от противника и сделать длинную поперечную передачу, «Штык» взлетел над опекавшим его хорватом и головой пробил по воротам. Вратарь, возможно перестаравшись, рукой отбил мяч на угловой, однако стадион взревел, и «Штык» понял, что он окончательно принят в английскую премьер-лигу. Хлопок по спине, полученный им от Гэвина Россала, укрепил его уверенность в этом.

Незадолго до конца первого тайма противнику, тактика которого состояла в том, чтобы держать оборону и время от времени делать, в надежде на удачу, длинные передачи игрокам своей линии нападения, повезло: высоко пущенный от его ворот мяч опустился аккурат на макушку Али аль-Асрафа и слегка оглушил его, центральный нападающий противника завладел мячом, примерился и пустил его низом мимо выбежавшего из ворот Томаса Гуннарссона. Гневное молчание стадиона ударило по нервам «Штыка» сильнее, чем рев, встретивший выход его команды на поле.

Под самый конец перерыва он спросил у тренера, нельзя ли ему будет выходить на перехват меча подальше от ворот.

— Да, о’кей, если Влад остается на месте, — сказал Кундак и споткнулся об одну из ведших к полю ступеней — стекла его очков совсем потемнели.

Второй тайм оказался повторением первого, команда Кундака понемногу впадала в отчаяние, изо всех сил стараясь — на одном конце поля — не оказаться в положении вне игры, а на другом — не давать бомбардиру противника принимать мячи, с надеждой посылаемые ему крепышами защитниками. «Штык» обливался потом, задыхался. Он уже знал по опыту: единственное, чего никогда не удастся понять тренерам, комментаторам и болельщикам, так это то, насколько выматывает игроков девяностоминутный футбольный матч. Сам он мог пробежать за игру 10 000 метров — три четверти просто быстро, а одну, может быть, десятую — со скоростью спринтера и при этом еще резко сворачивать, прыгать, напрягать все мышцы и время от времени бить по мячу. Во втором тайме «Штык» выбегал подальше от ворот, предлагая центровым, когда их прессинговал противник, свои услуги, и в начале второго часа игры сумел-таки перехватить мяч и отдать его Владу, оказавшемуся в этот миг между двумя центральными защитниками. Влад вернул мяч ему, и «Штык», услышав, как Дэнни Бектайв истошно выкрикнул его имя, послал мяч англичанину. Ничто из увиденного «Штыком» на тренировках не подготовило его к мощному удару тыльной стороной ступни, которым Бектайв послал мяч в ворота противника. 1:1.