Элис Манро
Мишка косолапый гору перелез
[1]
Новелла
Фиона жила с родителями в городе, где они с Грантом ходили в университет. Дом у ее родителей был большой, с эркерными окнами, Грант находил его одновременно шикарным и запущенным: на полу вечно сбитые ковры с загнувшимися уголками, на полировке стола въевшиеся круги от чашек. Мать Фионы была из Исландии — мощная женщина с копной седых волос и возмущенным разумом, полным крайних, демонстративно-левых идей. А отец был каким-то важным кардиологом, глубоко чтимым в клинике и счастливо подобострастным дома, где всякие странные речи слушал с покорной и рассеянной улыбкой. Эти речи произносили самые разные люди — и богатые, и с виду довольно-таки обтерханные, они приходили и уходили, совещались и спорили, кое-кто даже с иностранным акцентом. У Фионы был собственный маленький автомобильчик и куча кашемировых свитеров, но в студенческую общину ее не принимали — возможно, как раз по причине того кипения, что бурлило у нее дома.
А ей все с гуся вода. К любым организациям, членству в женских клубах, землячествам и прочим подобным вещам она относилась с насмешкой, равно как и к политике, хотя любила поставить на проигрыватель «Четверых мятежных генералов»
[2] и врубить пластинку на полную громкость, особенно если в доме гость, которого она вознамерилась вывести из себя. Иногда с той же целью применяла «Интернационал». За нею тогда увивался какой-то кучерявый, всегда насупленный и мрачный иностранец (по ее словам, будто бы вестгот), были и еще два или три ухажера — вполне респектабельные, стеснительные молодые интерны. Она над ними посмеивалась, как, впрочем, и над Грантом. С издевкой повторяла его деревенские выраженьица. Так что, когда холодным солнечным днем на пляже курорта Порт-Стэнли она сделала ему предложение, он подумал, что это шутка. Им в лица больно хлестал песок, у ног волны с громом ворочали и тасовали гальку.
— Тебе не кажется, что было бы забавно… — выкрикнула Фиона. — Тебе не кажется, что будет забавно, если мы поженимся?
Он поймал ее на слове, крикнул «да». Ему хотелось с нею никогда не разлучаться. В ней была искра жизни.
Перед самым выходом из дома Фиона заметила на кухонном полу полосу. Ее оставила подметка дешевых черных домашних тапок, в которых она ходила с утра.
— Думала, уже перестали пачкаться, — сказала она тоном обычного досадливого недоумения, пытаясь стереть темное пятно, похожее на жирную линию, проведенную фломастером.
И добавила, что больше ей этого делать не придется: ведь с собой она эти тапки не берет.
— Заставят, видимо, все время быть при полном параде, — сказала она. — Или при половинном. Ведь там все равно что в гостинице.
Она прополоскала тряпку, которой боролась с пятном, и повесила на крючок под раковиной с внутренней стороны дверцы. Потом, стоя в белом свитере с вязанным в резинку воротом и строгих бежевых брючках, надела золотисто-коричневую лыжную куртку с меховым воротником. Высокая узкоплечая женщина, в свои семьдесят лет все еще прямая и подтянутая, с длинными ногами и большими ступнями, тонкими запястьями и лодыжками и почти до смешного маленькими ушами. В молодые годы она была пепельной блондинкой, но в один прекрасный день (Грант даже не успел заметить в какой) ее волосы, легкие, как пушинки одуванчика, сделались седыми; она по-прежнему носила их распущенными по плечам, как когда-то мать. (Этим мать Фионы умудрилась нагнать страху на родительницу Гранта, провинциальную вдову, работавшую в регистратуре клиники. Длинные седые волосы по плечам сказали ей все, что требовалось знать и об общественном положении этих людей, и об их политических убеждениях; даже состояние их дома не было красноречивее.)
Во всем остальном Фиона с ее тонкой костью и небольшими сапфировыми глазами свою мать ничем не напоминала. Чуть искривленные в привычной усмешке губы она подчеркивала красной помадой (обычно напоследок, перед самым выходом). И в тот день она тоже была самой собой — открытая и притом неуловимая, милая и ироничная, все как всегда.
То, что по всему дому стали появляться прилепленные там и сям маленькие желтые записочки, Грант начал замечать больше года назад. Особым новшеством это не было: она всегда все записывала — название книги, которую упомянули по радио, дела, которые обязательно хотела сделать. Даже свой утренний распорядок выписала на бумажку; Грант находил это непонятным, но трогательным: какая скрупулезность!
7.00: Йога. 7.30–7.45: зубы лицо волосы. 7.45–8.15: гулять. 8.15: Грант и завтрак.
Записки, появившиеся в последнее время, были другими. Вот на буфетные ящики налеплено: «Вилки-ложки», «Полотенца», «Ножи». Неужто нельзя просто открыть ящик и посмотреть, что внутри? Вспомнился анекдот про немецких солдат, патрулировавших во время войны границу в Чехословакии. Гранту его однажды рассказал какой-то чех: каждая собака у них имела на ошейнике табличку «Hund»
[3]. Чехи их спрашивали: зачем? Как зачем, удивлялись немцы. Затем, что это der Hund.
Сперва он хотел рассказать это Фионе, потом решил, что лучше не надо. Ее всегда смешило то же, что и его, но вдруг на сей раз она не засмеется?
Дальше хуже. Как-то, уехав в город, она позвонила ему из уличного автомата и стала спрашивать, как ехать домой. А однажды пошла гулять в лес через поле, а домой вернулась вдоль забора длинным кружным путем. Сказала, что на заборы можно положиться: они непременно куда-нибудь да выведут.
И не поймешь ведь. О заборах она это сказала как бы в шутку, да и номер телефона помнила на зубок.
— Не думаю, что это повод для беспокойства, — сказала она. — Наверное, я просто схожу с ума.
Он спросил, принимает ли она снотворное.
— Если и да, то что-то не припомню, — сказала она. А потом еще извинилась, что ответила так вызывающе-легкомысленно. — Да нет, я уверена, что никаких таблеток не принимала. Может быть, как раз следовало бы. Витамины какие-нибудь…
Витамины не помогли. А она то истуканом застынет в дверях, пытаясь понять, куда шла. То забудет включить конфорку под кастрюлей или налить воды в кофеварку. То вдруг спросила Гранта, когда они в этот дом переехали.
— Не помнишь, в прошлом году или в позапрошлом?
Он ей сказал, что это было двенадцать лет назад.
Она нахмурилась:
— Ужас какой!
— Вообще-то, нечто подобное ей всегда было свойственно, — объяснял Грант доктору. — Однажды сдала шубу на хранение и забыла, куда дела. Это было, когда мы зимой часто уезжали в теплые края. Потом сказала, что она это неумышленно, но нарочно: так она, дескать, как бы расставалась с грехом. А то уже достали эти, которые всех стыдят, у кого меховые пальто.
Хотя и безуспешно, Грант пытался объяснить кое-что еще — например, что следовавшие за такими промахами удивленные извинения в устах Фионы были больше похожи на вымученные фигуры речи, едва скрывающие то, что на самом-то деле она так забавлялась и развлекалась. Как будто, попадая в эти переделки, она втайне радовалась неожиданным занятным приключениям. Играла в игру, надеясь, что и он поймет и присоединится. У них всегда был вкус к разного рода играм — тарабарские диалекты, выдуманные персонажи… Бывало, Фиона говорила чужими, нарочитыми голосами, и подчас эти вкрадчивые щебетания или льстивые мяуканья (тут он осекся, не стал дальше рассказывать доктору) невероятным образом оказывались похожими на голоса его женщин, которых она никогда не встречала и ничего о них даже не знала.
— Да-да, конечно, — сказал врач. — Сначала это происходит избирательно. Мы ведь не знаем, правда же? Пока не поймем закономерности сбоев, мы ничего не сможем сказать.
Вскоре оказалось, что уже вряд ли важно, как это называется. Фиона, которая в одиночку за покупками уже не ходила, однажды вдруг исчезла из супермаркета, стоило Гранту повернуться спиной. Потом, за много кварталов оттуда, ее задержал полицейский, когда она брела по середине проезжей части. Спросил, как ее зовут; она с готовностью ответила. Затем спросил, как зовут премьер-министра страны.
— Ну, молодой человек, если вы этого не знаете, как же вам можно доверять такую ответственную работу!
Тот усмехнулся. Но через секунду она ошиблась: спросила, не видел ли он Бориса и Наташу.
Она имела в виду русских борзых, которых много лет назад приютила, вначале сделав одолжение подруге, а потом влюбившись в них по гроб их жизни. Возможно, появление собак совпало с моментом, когда она поняла, что, скорее всего, детей у нее не будет. Что-то там с трубами — то ли непроходимость, то ли какой заворот, теперь уж Гранту и не вспомнить. Он всегда избегал раздумывать над устройством всей этой женской машинерии. А может быть, собаки появились как раз после смерти ее матери. Их длинные ноги и шелковистая шерсть, их узкие, добрые, бескомпромиссно-честные физиономии были ей очень под стать, когда она ходила с ними на прогулки. В те дни и сам Грант, едва-едва удостоившийся первой работы в университете (деньги тестя были там настолько желанны, что политическая запятнанность прощалась), кому-то мог показаться тоже этаким питомцем, которого чудачка Фиона по доброте душевной подобрала и давай о нем заботиться, кормить и выхаживать. Впрочем, он этого, к счастью, не понимал, понял лишь много позже.
В тот день, когда случился этот ее уход из супермаркета, за ужином она ему сказала:
— Ты ведь знаешь, что в конце концов со мной придется сделать, верно? Тебе придется поместить меня в тот пансионат. Как его там, «Лукозёрье»?
— «Лугозеро», — поправил Грант. — До этого мы не дошли еще.
— Лугозеро, Глюкозеро, — заперебирала она, словно они затеяли очередную игру. — Блукозеро, Блудозеро. Вот, Блукозеро и есть.
Он сидел, опершись локтями на стол и пряча лицо в ладонях. Сказал, что если они и пойдут на такой шаг, то это надо будет оформить как нечто временное. Этакий терапевтический эксперимент. Лечение отдыхом.
Одно из правил гласило, что весь декабрь туда никого не пускают. Праздничный ажиотаж, видите ли, чреват эмоциональными срывами. Что ж, поехали в январе; ехать было минут двадцать. Перед тем как выскочить к шоссе, их сельская дорога нырнула в болотистую низину, с приходом зимы замерзшую и заснеженную. Тени болотных дубов и кленов падали на сверкающий снег черными полосами. Фиона сказала:
— Ой, помнишь?
Грант в ответ:
— Да, я как раз об этом подумал.
— Только тогда это было лунной ночью, — сказала она.
Она имела в виду тот случай, когда они вечером пошли кататься на лыжах и при полной луне снег был исчерчен черными полосами. Пройти этой низиной вообще можно только глухой зимой. Было слышно, как деревья трещат от мороза.
Ну если она и это помнит, да так верно и явственно, то разве может с ней быть что-то и впрямь серьезное?
Он даже чуть не развернулся, не поехал обратно домой.
Было и еще одно правило, которое довела до его сведения супервайзер: она сообщила, что к новым постояльцам в течение первых тридцати дней посетители не допускаются. Именно такое время чаще всего требуется, чтобы привыкнуть. Пока это правило не ввели, случались и мольбы, и слезы, и вспышки ярости — даже со стороны тех, кто поселился добровольно. Примерно на третий или четвертый день новенькие начинали жаловаться и упрашивать, чтобы их отпустили домой. И бывало, что родственники не выдерживали, давали слабину, а в результате домой увозили таких, кому там было потом не лучше, чем до лечения. И спустя когда полгода, а когда и несколько недель всю тягостную нервотрепку приходилось повторять.
— Тогда как наш опыт, — объясняла супервайзер, — говорит, что, если их предоставить самим себе, обычно они успокаиваются и живут себе тут, довольные, как сто енотов. Пациентов даже приходится заманивать в автобус, когда мы затеваем экскурсию в город. То же самое с визитом домой. Их потом можно совершенно спокойно привозить домой — ну, ненадолго, конечно: на часик, на два, — они там сами первые начинают волноваться, как бы скорей обратно, чтобы не опоздать на ужин. «Лугозеро» им уже как дом родной. Разумеется, я не говорю о тех, кто на втором этаже, этих мы не отпускаем. И слишком хлопотно, да и сами-то они все равно не понимают, где находятся.
— Моя жена… она ведь будет не на втором этаже, — сказал Грант.
— Нет, — задумчиво подтвердила супервайзер. — Просто я хочу, чтобы с самого начала не оставалось недомолвок. Несколько лет назад они пару раз в «Лугозере» уже бывали, навещали мистера Фаркара, пожилого одинокого фермера, их соседа. Старый холостяк, он жил один в продуваемом сквозняками кирпичном доме, не знавшем ремонта с начала века; с тех пор в нем добавится только холодильник и телевизор. Сосед иногда заходил к Гранту и Фионе, всегда неожиданно, зато довольно редко, и наряду с местными новостями любил обсуждать книги — он их читал иногда: о Крымской войне, о полярных экспедициях или об истории оружия. Однако, попав в «Лугозеро», стал говорить исключительно о процедурах и распорядке дня, из чего они заключили, что их посещения, пусть и дарящие чувство выполненного долга, для него, скорее всего, обуза. А еще им (особенно Фионе) был отвратителен вездесущий и стойкий запах мочи и хлорки и столь же неприятны бездушные букетики пластмассовых цветов в нишах сумрачных коридоров с давяще-низкими потолками.
Теперь того здания уже нет, хотя построено оно было всего-навсего в пятидесятых. Как нет уже и дома мистера Фаркара, на месте которого нынче высится этакий кукольный замок, летняя дача некоего семейства из Торонто. Новое «Лугозеро» — это изящное сводчатое строение, воздух в котором слегка спрыснут приятным сосновым дезодорантом. И масса зелени, настоящей, обильно произрастающей в огромных кадках.
Тем не менее весь тот долгий месяц, который Гранту пришлось вытерпеть, не видя Фиону, воображение подсовывало ее образ почему-то на фоне интерьеров старого здания. Это был и вообще, казалось, самый длинный месяц в его жизни — длиннее даже того, который он в тринадцать лет провел с матерью в гостях у родственников в округе Ланарк, да и того, на который Джеки Адамс уезжала с семьей в отпуск, когда их роман был в самом начале. В «Лугозеро» он звонил каждый день и всякий раз надеялся, что трубку возьмет медсестра по имени Кристи. Ту, похоже, слегка забавляло его постоянство, но отчет, который она ему давала, был полнее, чем если наткнешься на какую-либо другую сестру.
Фиона подхватила простуду, но для новеньких это дело обычное.
— Все как у детей, когда они идут в первый класс, — говорила Кристи. — На них набрасывается сразу целая уймища новых микробов, и первое время с ними то одно то другое…
Потом простуда отступила. Антибиотики ей отменили, и в целом она уже не в таком угнетенном состоянии, как сразу после поступления. (Грант про себя отметил, что ему впервые говорят как об антибиотиках, так и об угнетенном состоянии.) Аппетит хороший, солярий посещает с видимым удовольствием. Да и телевизор смотрит увлеченно.
Одной из непереносимейших черт старого «Лугозера» был постоянный ор телевизора, который все время сбивал с мысли, не давал толком поговорить, а спрятаться от него было негде. Кто-то из заключенных (они с Фионой их тогда называли именно заключенными, а не постояльцами) время от времени на него поглядывал, кто-то вступал с телевизором в прения, но по большей части люди просто сидели и кротко терпели это надругательство. В новом здании, насколько ему припоминалось, телевизор стоит в отдельном холле, да и в спальне у каждого свой. Можно выбирать — какой смотреть.
Значит, Фиона выбор сделала. И что же она, интересно, там смотрит?
За годы, прожитые в их нынешнем доме, они с Фионой довольно часто вместе смотрели телевизор. Шпионили за жизнями всех зверей, пресмыкающихся, насекомых и морских гадов, каких только можно поймать в объектив телекамеры, следили за перипетиями сюжета многих, наверное, десятков утонченных романов девятнадцатого века — надо сказать, весьма один на другой похожих. Прониклись страстной любовью к некоему английскому комедийному сериалу о сотрудниках большого универмага и посмотрели столько его повторов, что выучили диалоги наизусть. Горевали по актерам, которые в той, будто бы реальной, жизни умирали или увольнялись, а потом радостно приветствовали их возвращение, когда по мановению продюсеров соответствующие персонажи возрождались. На их глазах волосы директора универмага из черных делались седыми, потом снова черными — и все это в дешевых декорациях, которые не меняли никогда. Но и они в конце концов поблекли: и декорации, и волосы, пускай чернейшие из черных, — поблекли, словно на них день за днем оседала пыль, проникающая сквозь неплотности дверей лифта с лондонских улиц, и такой от этого повеяло печалью, что Грант и Фиона всерьез загрустили, чего ни разу с ними не бывало после каких угодно трагедий на канале «Театр шедевров», и в конце концов, не дожидаясь окончательного финала, они решили больше это дело не смотреть.
— Фиона уже заводит друзей, — сказала Кристи. — Она определенно выходит из кокона.
Гранту хотелось спросить сестру, о каком коконе речь, но он сдержал себя, чтобы не утратить ее благосклонности.
Если кто-нибудь звонил, он принимал сообщение на автоответчик. Те, с кем Грант и Фиона приятельствовали, в гости заходили редко, они, со своей стороны, тоже — эти люди не были их непосредственными соседями, жили хотя и не далеко, но не очень близко; они тоже были пенсионерами и часто уезжали, не предупредив. В первые годы, только что тут поселившись, Грант с Фионой оставались дома и на зиму. Зима в деревне была для них чем-то новым, да и работы хватало: надо было приводить в порядок дом. Позже пришла идея путешествий: надо и нам попутешествовать, пока еще можем, и они стали ездить — в Грецию, в Австралию, в Коста-Рику. Пусть люди думают, что они и сейчас где-нибудь путешествуют.
Для поддержания физической формы он катался на лыжах, но никогда не заходил дальше той их болотистой низины. Накатывал круг за кругом по полю позади дома, покуда солнце сползало вниз, и над округой оставалось розовое небо, которое казалось перевитым волнами голубого, с острыми кромками, льда. Он считал, сколько кругов сделал по полю, а потом возвращался в темнеющий дом, включал телевизор и за ужином смотрел новости. Обычно ужин они готовили вместе. Кто-то занимался напитками, кто-то печкой, разговаривали. Говорили о его работе (он писал исследование о волках в скандинавском эпосе и, в частности, об огромном волке Фенрире, который в конце времен проглатывает Одина), о том, что́ сейчас читает Фиона, и о тех мыслях, что приходили им в голову за день — день, пусть проведенный вместе, но у каждого свой. То были моменты живейшего общения, самой тесной близости между ними, хотя случались, конечно, и те пять-десять минут физического удовольствия (сразу, как только лягут в постель), которые, далеко не всегда заканчиваясь собственно совокуплением, укрепляли их уверенность в том, что секс у них еще не совсем в прошлом.
Один из снов был про письмо. Грант показывал его своему коллеге, которого считал другом. Письмо было от студентки, жившей в одной комнате с той девушкой, о которой он на время как-то даже и забыл. Слезливо-угрожающее, оно было написано в тоне ханжеском и враждебном, поэтому написавшую его особу Грант зачислил в латентные лесбиянки. А с самой той девушкой он так мирно и прилично расстался, что ему представлялось маловероятным, чтобы она возжаждала поднимать скандал, не говоря уже о попытке самоубийства, на которую совершенно явственно, хотя и обиняками, намекалось в письме.
Друг и коллега был из тех мужей и отцов, что оказались в первых рядах колонны освободившихся, то есть сорвавших с себя галстуки и бросивших дом и семью, чтобы каждую ночь проводить на брошенном на пол матрасе с пленительной молоденькой любовницей, а утром помятым и пахнущим наркотой и воскурениями являться на службу, к ученикам и студентам. Но теперь он на подобные бесчинства смотрел уже косо… а, вот в чем дело: Грант вспомнил, что тот в конце концов на одной из своих прелестниц женился, после чего она стала с увлечением устраивать званые обеды и рожать детей, как и положено женам.
— Я бы не стал над этим хихикать, — сказал приятель Гранту, который хихикать вроде и не собирался. — Кроме того, на твоем месте я бы попытался подготовить Фиону.
Дальше Грант с ним расстается и едет к Фионе в «Лугозеро», причем еще в старое «Лугозеро», но вместо пансионата для хроников попадает почему-то в большую лекционную аудиторию. Все, оказывается, только его и ждут — когда же он войдет и начнется лекция. А самый задний, верхний, ряд амфитеатра занят целым сонмищем женщин в черных платьях — они все в трауре и холодно на него взирают, просто пронзают взглядами и демонстративно не только ничего не записывают, но, похоже, вообще плевать хотели на все, что бы он ни сказал.
Фиона сидит в первом ряду и явно ни о чем не подозревает. Лекционный зал она каким-то образом преобразовала в уютный уголок, такой, какие всегда отыскивала на вечеринках, — от всех отъединенное, защищенное местечко, где она пила вино с минералкой, курила обычные, неэлектронные сигареты и рассказывала забавные истории про своих собак. Укрывалась там от напора стихии с двумя-тремя такими же, как она, — словно драмы, которые разыгрывались по всем другим углам, во всех комнатах и на темной веранде, всего лишь детские шалости. Словно целомудрие это шик, а воздержанность — дар божий.
— Ой, да ну-у! — отзывается Фиона. — Девчонки ее возраста вечно ходят, поют всем в уши про то, как они покончат с собой.
Но сказанное ею кажется ему недостаточным — наоборот, он от этого еще больше холодеет. Боится, что она не права, что уже случилось что-то ужасное, к тому же он замечает то, чего не может видеть она: черное кольцо становится плотнее и уже смыкается, стягивается вокруг его горла, одновременно заполняя собой весь верх огромного зала.
Заставив себя из этого сна вынырнуть, он занялся отделением зерен от плевел — что с реальностью как-то связано, а что нет.
Письмо действительно было, а также слово «козел», нацарапанное на выкрашенной черной краской двери его служебного кабинета; да и Фиона, узнав о существовании жутко страдающей по нему девицы, сказала нечто очень похожее на то, что она сказала во сне. Тот коллега ко всему этому касательства не имел, женщины в черных одеяниях в аудитории не появлялись и никаких самоубийств никто не совершал. Грант не покрыл себя позором — то есть, можно сказать, очень легко отделался, если вообразить, что могло случиться, произойди это какими-нибудь двумя годами позже. Но осадочек остался. Некоторые стали его явно чураться. Приглашений на Рождество почти не было, да и Новый год они с Фионой справляли одни. Грант напился и, хотя никто от него этого не требовал, пообещал Фионе начать новую жизнь; слава богу, хоть не признался сдуру — вот это было бы ошибкой.
Стыд, который он тогда испытывал, — это обычный стыд одураченного человека, который в упор не замечал происходящего превращения. И ни одна женщина ему глаза не открыла. Подобный переворот уже имел место в прошлом, когда внезапно ему стало доступно множество женщин (или ему так казалось), а теперь вдруг новое превращение, когда они говорят, ах-ах, со мной случилось вовсе не то, что я хотела. Она будто бы поддалась потому лишь, что была беспомощна и сбита с толку, а теперь ей нанесена рана, она испытала страдание, а вовсе не удовольствие. Даже когда инициатива исходит исключительно от нее, потом она говорит, что делала это потому, что так легла карта, ей было некуда деваться.
И никому никакого дела до того, что в жизни развратника (а как еще Гранту было себя называть? — это ему-то, не одержавшему и половины тех побед, да и тех осложнений не имевшему, что тот коллега, который попрекал его ими во сне) есть место и доброте, и благородству, а бывает, что и жертвенности. Может быть, не в начале, но по ходу дела бывает. Сколько раз он тешил женское самолюбие, потакал женщинам в их слабости, проявлял нежность (или грубую страсть) исключительно ради них, а вовсе не на потребу собственным ощущениям. И при всем при этом его теперь кто хочешь обвиняй в злоупотреблении, эксплуатации и подавлении их достоинства. И в том, что обманывал Фиону (ведь он, конечно же, ее обманывал!), но лучше ли было бы, если бы он поступил с ней так, как поступали с женами другие, то есть бросил?
Прежде он никогда над такими вещами не задумывался. И не переставал заниматься сексом с женой, несмотря на то, что его силы, увы, не бесконечны, а они ему требовались на стороне. Он не провел с ней врозь ни одной ночи. Выдумывать запутанные сказки, чтобы провести уикенд в Сан-Франциско или в палатке на острове Манитулин
[4], — нет, этим он не грешил никогда. Он не усердствовал с наркотой и выпивкой, зато продолжал публиковать статьи, заседать в комитетах и продвигаться по карьерной лестнице. Никогда у него не возникало ни малейшего позыва бросить работу, развалить свой брак и уехать в деревню, чтобы стать там плотником или разводить пчел.
Однако в результате произошло нечто как раз в этом роде. Он раньше положенного ушел на покой, получив пониженную пенсию. Тесть-кардиолог помер, какое-то время проведя в стоическом и слегка ошеломленном одиночестве в своем большом доме, а потом Фиона унаследовала как эту недвижимость, так и усадьбу, где прошло детство ее отца, — в сельской местности неподалеку от залива Джорджиан-бей. Работу бросила (до этого работала в больнице, организовывала службу волонтеров — в том негламурном мире, как поясняла она сама, где у людей действительно реальные проблемы, а не те, что связаны с наркотиками, сексом или умственными закидонами). Новая жизнь? Пусть будет новая жизнь.
Борис и Наташа до этого не дожили. Кто-то из псов заболел и умер первым (Грант забыл уже, кто именно), а потом умер и второй, в какой-то мере из солидарности.
Чем заняться? Взялись за ремонт дома, Фиона тоже помогала. Купили беговые лыжи. Особой общительностью они не отличались, но постепенно завели кое-каких приятелей. Всё! Хватит лихорадочных романов! Скажем «нет» шаловливым пальчикам босой женской ножки, заползающим мужчине в брючину посреди званого обеда. С разгульными бабенками покончено.
И как раз вовремя, взвесив обстоятельства, подумал Грант. Пора, причем именно сейчас, когда понятие несправедливости совершенно стерлось. Все эти феминистки, да и сама, наверное, бедная дурочка, которая вместе с его трусливыми так называемыми друзьями выпихнула его вон, даже не поняла, что сделала это как раз тогда, когда надо. Вон из прежней жизни, которая и впрямь становится столь сложной и опасной, что уже того и не стоит. А длись она подольше, так ведь и Фионы лишишься.
Утром того дня, когда он должен был впервые навестить ее в «Лугозере», Грант проснулся чем свет. В нем все трепетало и пело, как в добрые старые дни с утра перед первым плановым свиданием с новой женщиной. Чувство не было собственно сексуальным. (Собственно и только сексуальным оно становится позже, когда любовные встречи входят в обыкновение.) А это чувство было… Ожиданием открытия, почти духовного роста и преображения. Плюс еще робость, смирение и тревога.
Из дома выехал слишком рано. Посетителей не пускают до двух дня. Сидеть и ждать в машине на парковочной площадке не хотелось, поэтому он заставил себя свернуть не туда, куда надо.
Стояла оттепель. Снегу оставалось еще много, но ослепительный и жесткий пейзаж последних недель съежился и оплыл. Не вполне белые кучи под серым небом выглядели как раскиданный в полях хлам.
В поселке неподалеку от «Лугозера» он нашел цветочный киоск и купил огромный букет. Прежде он никогда не дарил Фионе цветы. Да и никому не дарил.
В двери корпуса вошел, чувствуя себя несчастным влюбленным или виноватым мужем из какого-нибудь комикса.
— Вау! Нарциссы! Им, вроде бы, рановато еще? — удивилась Кристи. — Вы, должно быть, потратили целое состояние.
Пройдя по коридору чуть вперед, она включила свет то ли в каком-то большом встроенном шкафу, то ли в маленькой кухоньке, где, пошарив, отыскала вазу. Кристи оказалась молодой, но располневшей женщиной, выглядевшей так, словно она сдалась по всем фронтам, кроме волос. Волосы у нее были золотистые и чуть не светились. Но прическа — пышная, как у буфетчицы или стриптизерши, — совсем не шла ее простецкому лицу и телу.
— Вон там, туда, — сказала она и кивком обозначила направление по коридору. — Фамилия указана на двери.
А вот и фамилия, на табличке, украшенной изображениями синичек. Подумал: постучать? или не надо? — постучал, толкнул дверь и позвал по имени.
А ее там и нет. Дверца встроенного шкафа закрыта, кровать заправлена. На тумбочке ничего, лишь коробка с салфетками и стакан воды. Нигде ни одной фотографии, ни вообще никакой картинки; книг и журналов тоже не видно. Наверное, требуют, чтобы все убиралось в шкаф.
Он двинулся обратно к сестринскому посту, где была стойка как в регистратуре.
— Нет? — сказала Кристи с удивлением, которое показалось ему наигранным.
Он поколебался, приподнял цветы.
— О’кей, о’кей, давайте вот сюда букет поставим. — Вздохнув, будто ей приходится иметь дело с неуклюжим ребенком (первый раз в первый класс), она привела его по коридору в центральный зал, освещенный через широкие прозрачные панели в потолке, напоминающем своды храма. Вдоль стен сидят люди в креслах, другие за столами посередине, полы в коврах. Таких, чтобы совсем уж плохо выглядели, нет. Старые, конечно (некоторые немощны настолько, что нуждаются в креслах-каталках), но вид у всех приличный. А какие бывали тягостные картины, когда они с Фионой приезжали навестить мистера Фаркара! Неопрятная поросль на подбородках у старух, у кого-то глаз выпучен, торчит как гнилая слива. Трясущиеся руки, свернутые на сторону головы, что-то бессмысленно себе под нос бормочут… А теперь такое впечатление, будто у них тут произвели прополку и худших куда-то извели. Или, может быть, появились новые лекарства, хирургические возможности; может, теперь все эти изъяны и уродства лечат, как и разного рода недержание вплоть до речевого; как быстро движется наука: всего несколько лет назад этих возможностей не было.
Тут, правда, тоже одна бабулька явно не в себе, сидит у рояля и тоскует. Время от времени тычет пальцем в клавиши, но никакой мелодии не выходит. Еще одна женщина, которую почти заслоняет собой кофейный автомат с пирамидкой пластиковых стаканчиков, смотрит так, будто от здешней скуки обратилась в камень. Хотя нет! — это же явно сотрудница заведения: на ней та же форма со светло-зелеными брюками, что и на Кристи.
— Видите? — понизив голос, сказала Кристи. — Просто подойдите, поздоровайтесь и постарайтесь не испугать. Имейте в виду, что она может вас и… Ладно. Давайте.
Тут и он увидел Фиону, которая сидела к нему в профиль рядом с одним из карточных столиков, но не играла. Ее лицо выглядело слегка одутловатым, складка на щеке даже заслоняла уголок рта, чего раньше не наблюдалось. Она смотрела за игрой мужчины, к которому сидела ближе всех. Тот держал карты чуть повернутыми, чтобы их могла видеть и она. Когда Грант подошел к столу ближе, Фиона подняла взгляд. Они все подняли взгляды — все игроки, сидевшие за столом, — и с неудовольствием на него посмотрели. И тут же опять уставились в свои карты, как бы отметая всякую мысль о возможном вторжении.
Но Фиона улыбнулась своей кривенькой, смущенной, лукавой и очаровательной улыбкой, отпихнула стул и подошла к нему, приложив палец к губам.
— Бридж, — прошептала она. — Ужасно серьезная игра. Они на ней просто двинулись. — И, увлекая его к кофейному столику, продолжала болтать. — Помню, в колледже я сама вроде них была. Бывало, лекции побоку, завалимся с подружками в комнату отдыха, закурим и давай резаться в карты, как шпана последняя. Одну звали Феба, а вот других не помню.
— Феба Харт! — вспомнил Грант. В памяти нарисовалась маленькая черноглазая девчонка с впалой грудью, — а ведь теперь она, поди, умерла уже. Вот они сидят — и Фиона, и Феба, и те другие, — окутанные облаками дыма и азартные, как ведьмы.
— А ты что, тоже ее знал? — удивилась Фиона, адресуя свою улыбку теперь как бы той женщине, что обратилась в камень. — Ты чего-нибудь хочешь? Чашечку чаю? Боюсь, кофе здесь не очень-то…
В обозримом прошлом Грант никогда не пил чай.
Он так и не смог обнять ее. Каким-то образом и голосом, и улыбкой — такой, казалось бы, знакомой, — да хотя бы и тем, что и картежников, и даже кофейную женщину она словно заслоняла от него (а одновременно и его от их неудовольствия), Фиона делала это невозможным.
— А я тебе цветы принес, — сказал он. — Подумал, пригодятся — надо бы оживить твою комнату. Я заходил туда, но тебя там не было.
— Конечно, не было, — сказала она. — Я ведь здесь.
Грант помолчал.
— А у тебя, я вижу, новый приятель. — Он кивнул в сторону мужчины, с которым она сидела рядом. В тот самый момент мужчина бросил взгляд на Фиону, и она обернулась — то ли слова Гранта заставили ее это сделать, то ли она спиной почувствовала взгляд.
— А, это просто Обри, — сказала она. — Самое смешное, что я знала его когда-то много-много лет назад. Он работал в магазине инструментов, куда наведывался мой дед. Мы непрестанно задирали друг друга, дразнились, а назначить мне свидание у него не хватало духу. Пока он в самый последний уикенд не пригласил меня на бейсбол. Но когда игра закончилась, за мной приехал дед, посадил в машину и увез. Я тогда к ним приезжала на лето. Ну то есть к деду с бабкой: они жили на ферме.
— Фиона! Я знаю, где жили твои дед с бабкой. Как раз в том доме, где теперь живем мы. Жили.
— Правда? — сказала она, все это пропустив мимо ушей, потому что тот игрок вновь устремил на нее взгляд, в котором была не просьба — приказ. Мужчина был примерно того же возраста, что и Грант, может, чуть старше. На лоб у него падали густые жесткие седые волосы, а кожа была морщинистой, но бледной, желтовато-белой, как старая помятая лайковая перчатка. Его длинное лицо было исполнено достоинства и печали, и во всем облике прогладывало что-то от красоты сильного, но сломленного престарелого коня. Но к Фионе его отношение вовсе не было сломленным.
— Я лучше вернусь туда, — сказала Фиона, и ее недавно раздобревшее лицо пошло красными пятнами. — Он вбил себе в голову, что не может играть, когда меня нет рядом. Глупости, я ведь и правила игры помню смутно. Боюсь, что я должна… Прости, пожалуйста.
— А скоро ты освободишься?
— Да, наверное. Но это — как пойдет. Если подойти к той мрачной даме и вежливо попросить, она нальет тебе чаю.
— Нет-нет, спасибо, — сказал Грант.
— Ладно, я пошла тогда, ты ведь найдешь, чем заняться? Тебе, должно быть, все это кажется странным, но ты привыкнешь: к этому так быстро привыкаешь! Скоро всех будешь знать. Некоторые тут, правда, с большим-большим приветом — ну, ты ж понимаешь, — так что ожидать, что все будут знать тебя, это вряд ли.
Она вновь угнездилась в своем кресле и что-то сказала Обри на ухо. Легонько похлопала пальцами по тыльной стороне его ладони.
Грант отправился на поиски Кристи и встретил ее в коридоре. Та толкала тележку, на которой стояли кувшины с яблочным и виноградным соком.
— Одну секундочку, — бросила она ему и сунула голову в какую-то дверь. — Яблочного сока не хотите? Виноградного? Печенья?
Он подождал, а она наполнила два пластиковых стакана и внесла в комнату. Быстро вернулась, положила на две тарелочки марантовые кексы
[5].
— Ну как? — спросила она. — Неужто вы не рады видеть, как она активна, во всем участвует и так далее.
Грант помолчал.
— А она, вообще, знает, кто я такой?
Он все не мог взять в толк. Не исключено, что она его разыгрывает. Это было бы вполне в ее духе. Она ведь даже выдала себя немножко — слегка в конце тирады пережала, говоря с ним так, будто принимает его за новенького.
Если это был только пережим. И если это был розыгрыш.
Но коли так, разве она не побежала бы за ним следом, не рассмеялась бы, радуясь, что ее шутка так здорово удалась? И уж конечно бы не могла просто вернуться к этим их картам, притворившись, что о нем даже не помнит. Это было бы слишком жестоко.
— Вы просто застали ее не в самый удачный момент. Она увлечена игрой, — сказала Кристи.
— Да она ведь даже не играла!
— Ну так ее приятель играл. Обри.
— А кто он, этот Обри?
— Да просто Обри. Ее приятель. Хотите соку?
Грант покачал головой.
— Да ладно вам, — сказала Кристи. — Эти их привязанности… Какое-то время — да, бывает. Друзья-подружки прямо не разлей вода. Это фаза такая.
— Вы хотите сказать, что она может действительно забыть, кто я такой?
— Может. Но не сегодня. А что будет завтра, как знать, верно же? У них это как качели — все время то туда то сюда, и ничего с этим не поделаешь. Вы сами увидите и поймете, если будете приезжать постоянно. Научитесь не принимать близко к сердцу. Поймете, что жить с этим надо одним днем.
Попробуй-ка, одним днем! Тем более что никаких качелей не наблюдалось, ее состояние не менялось ни туда ни сюда, и он не мог к такой ситуации притерпеться. Наоборот, казалось, это Фиона к нему притерпелась, но лишь как к настырному посетителю, у которого к ней какой-то свой, особый интерес. А то и как к приставучему зануде, которому — согласно старым, привычным для нее правилам вежливости — не следует показывать, как к нему на самом деле относишься. Она общалась с ним чуть смущенно, с этакой дружеской учтивостью, помогавшей ей удерживать его от банального, но столь необходимого вопроса, который вертелся у него на языке. Он и хотел, и не мог заставить себя спросить, помнит она или нет, что он ее муж, с которым она прожила бок о бок почти пятьдесят лет. У него сложилось впечатление, что такой вопрос вызовет у нее чувство неловкости, причем неловкости не за себя, а за него. Она нервически рассмеется, а потом, унижая его своей вежливостью, запутается, придет в замешательство и в конце концов так и не ответит ни да ни нет. Или что-то ответит, но так, что его этот ответ никоим образом не устроит.
Единственной медсестрой, с которой он мог поговорить, была Кристи. Другие по большей части воспринимали возникшую ситуацию как анекдот. Одна грубая старая швабра рассмеялась ему в лицо.
— Что-что? Вы насчет Обри и Фионы? Ну-у, это да-а, там, конечно, тяжкий случай!
Кристи поведала Гранту, что прежде этот Обри был местным представителем компании, продающей фермерам средства для борьбы с сорняками («и всякую такого рода дрянь»).
— Он был очень приличным человеком, — сказала она, и Грант не понял: значило ли это, что Обри был честным, щедрым и по-доброму подходил к людям или что он красиво говорил, хорошо одевался и ездил на дорогом авто. Возможно, и то и другое вместе.
А потом, по словам сестры, когда он еще не был очень стар и даже не был на пенсии, с ним случилось несчастье не совсем обычного сорта.
— В основном жена сама о нем заботится. И держит дома. А сюда помещает лишь на небольшие промежутки времени, чтобы немного отдохнуть. Сейчас уехала во Флориду, ее пригласила сестра. Вы представляете, какой это был для нее удар: кто мог подумать, что такой мужчина… Они всего-то поехали куда-то в отпуск, и там его укусил какой-то клещ — знаете, есть такие, передают заразу, от которой дикая температура и все прочее. Мужик впал в кому, а после стал таким, какой он сейчас.
Тогда он спросил Кристи, что она думает о всех этих привязанностях между постояльцами. Не заходят ли они чересчур далеко? К тому моменту Грант приспособился напускать на себя тон этакой снисходительной терпимости, надеясь так спастись от нравоучений.
— Это зависит от того, что вы имеете в виду, — сказала она.
Размышляя над тем, как ему лучше ответить, она, не переставая, все что-то писала в рабочем журнале. Закончив писать, оторвалась от журнала и посмотрела на посетителя с самой открытой, искренней улыбкой.
— Такого рода неприятности у нас если и случаются, то, вы будете смеяться, как правило, с теми, между которыми вовсе никакой дружбы не было. Которые друг про дружку ничего не знают помимо того, что он вот, понимаете ли, мужчина, а она женщина. Причем, если вы думаете, что это старик всегда норовит залезть в постель к старухе, то вы ошибаетесь, потому что в половине случаев как раз наоборот. Старухи у нас вовсю бегают за стариками. Может, их жизнь не так поистрепала, уж не знаю.
Улыбка у нее с лица сошла, словно она испугалась, не наговорила ли лишнего, не проявила ли нечуткость.
— Не поймите меня превратно, — сказала она. — Я не имею в виду Фиону. Фиона — леди.
Хорошо, а как насчет Обри? — чуть было не вырвалось у Гранта. Но тут он вспомнил, что Обри сидел в кресле-каталке.
— Да нет, она настоящая леди, — повторила Кристи тоном таким решительным и ободряющим, что Грант, наоборот, забеспокоился. Умственным взором он уже видел Фиону в одной из ее длинных, отделанных кружевом, ночных рубашек с голубенькими бретельками у постели какого-нибудь старпера. Тот тянет одеяло на себя, а она пытается стащить и лезет к нему, лезет…
— Знаете, я вот думаю и не могу понять… — вновь заговорил он.
— Чего вы не можете понять? — резко отозвалась Кристи.
— Не могу понять, вправду это все или она так изображает… может, шараду какую-то?
— Что-что? — удивилась Кристи.
В послеобеденное время парочка чаще всего обреталась у карточного стола. У Обри были огромные руки с толстыми пальцами. Управляться с картами ему было трудновато. Тасовала и сдавала за него Фиона, а еще она иногда быстрым движением поправляла карту, которая, как ей казалось, вот-вот выскользнет из пальцев. Наблюдавший за всем этим с другого конца зала Грант замечал ее быстрый бросок, смешок, потом короткое извинение. Замечал он и то, как Обри, будто заправский супруг, хмурится, когда прядь ее волос касается его щеки. Пока она рядом, Обри предпочитал не обращать на нее внимания.
Но стоило ей приветственно улыбнуться Гранту, оттолкнуть стул и встать, чтобы предложить ему чаю (показав тем самым, что она признает его право здесь находиться и, в какой-то мере, даже свою ответственность за него), как лицо Обри принимало испуганное и мрачное выражение. Он разжимал пальцы, карты падали, разлетались по полу, и все — партия сорвана.
Чтобы восстановить спокойствие, должна была быстренько подоспеть Фиона.
Если их не оказывалось за столом, где шла игра в бридж, значит, гуляют по коридорам: одной рукой Обри цепляется за поручень, другой виснет на локте или плече Фионы. Сотрудницы заведения просто диву давались, как ей удалось поставить его на ноги: ведь прикован был к креслу-каталке! Правда, если предстояло далекое путешествие, — например, в зимний сад, который в торце корпуса, или в холл, где телевизор (это в другом торце), — креслом-каталкой все-таки пользовались.
Складывалось впечатление, что телевизор в холле всегда настроен на спортивный канал; спорт Обри готов был смотреть любой, но предпочитал гольф. Грант ничего не имел против того, чтобы смотреть вместе с ними. Садился чуть поодаль, за несколько кресел от них. На огромном экране зрители и комментаторы сплоченной небольшой группкой ходили за игроками по успокоительной зелени, в нужный момент изображая вежливые аплодисменты. Но когда игрок взмахивал клюшкой и мяч устремлялся в свой одинокий прицельный полет по небу, все замирали в молчании, будто это полетел не мяч, а тихий ангел. Обри, Фиона, Грант, а возможно и другие, сидели, затаив дыхание, потом — х-хак! — первым резко выдыхал Обри, выражая удовлетворение либо разочарование. Фиона подхватывала на той же ноте, но лишь мгновение спустя.
В зимнем саду тихий ангел не пролетал. Парочка устраивалась на какой-нибудь скамье среди самых густых, пышных и экзотичных на вид зарослей, образующих нечто вроде беседки, куда Грант, собрав в кулак все свое самообладание, проникнуть не пытался. Смешиваясь с шорохом листьев и журчанием вод, оттуда раздавался тихий голос и смех Фионы.
Потом вдруг что-то вроде всхрюка. От кого из них он мог исходить?
А может, это вовсе и не от них: не исключено, что звук издала одна из бесстыже расфуфыренных птиц, населяющих клетки в углу.
Говорить Обри мог, хотя его голос, скорей всего, звучал далеко не так, как когда-то. Вот и сейчас он вроде что-то говорит — с трудом, всего по два-три слога зараз. Берегись. Он здесь. Люблю…
На голубеньком кафельном дне фонтанного бассейна лежали монетки, предположительно брошенные теми, кто непременно хотел бы сюда вернуться. Но Грант ни разу не видел, чтобы их кто-нибудь туда бросал. Он завороженно смотрел на эти пяти- и десятицентовики, и руки чесались проверить: а не посажены ли они на клей. Еще одна провальная попытка лакировки здешней действительности.
Подростки, пришедшие на бейсбол… Сидят на самой галерке, чтобы не попасться на глаза приятелям парнишки. Между ними пара дюймов голой древесины, а между тем смеркается и холодает — быстра вечерняя прохлада на излете лета. Подрагивание рук, поерзывание на месте, взгляд отрывать нельзя — только на поле. Сейчас он снимет пиджачок, если таковой на нем есть, и накинет ей на узенькие плечи. А под ним… О, под пиджаком он может ее приобнять, притянуть поближе, охватить расставленными пальцами мягкую руку.
Не то, что сегодняшние; нынче любой молокосос полез бы ей в трусы уже на первом свидании.
Худенькая мягкая рука Фионы. Похоть подростка неожиданна, по нервам ее чуткого нового тела пробегает удивление, а вокруг, вне залитой светом площадки стадиона, смыкается и густеет ночь.
Чего в «Лугозере» маловато, так это зеркал, поэтому ему не приходилось ловить в них отражение того, как он крадется, как шныряет, рыщет. Но время от времени в голову все равно закрадывалась мысль, насколько он выглядит глупым, жалким, да просто безумцем каким-то, по пятам преследующим Фиону и Обри. А лицом к лицу ни с ним, ни с нею встретиться не выходит, хоть тресни. И все меньше и меньше уверенности в праве тут торчать, но ведь и исчезнуть тоже — как можно? Даже дома, работая за столом, занимаясь уборкой или швыряя лопатой скопившийся во дворе снег, он слышал, как тикает в голове метроном, отсчитывающий секунды до «Лугозера», до следующего посещения. Временами он сам себе виделся мальчишкой-осёликом, этаким безнадежным воздыхателем, а иногда кем-то вроде тех жалких бедолаг, что преследуют знаменитых женщин и пристают к ним на улицах: конечно, ведь он так в себе уверен, он знает, что настанет день, когда она опомнится, все бросит и ответит на его любовь.
Сделав над собой огромное усилие, он сократил частоту посещений, стал ездить туда только по средам и субботам. Кроме того, взял за правило в дальнейшем уделять внимание более общим аспектам жизни пансионата, будто он навещает его как бы отвлеченно, приходит с инспекцией или проводит социальное исследование.
По субботам праздничная суматоха и напряженность. Родственники прибывают пачками. Главенствуют, как правило, матери, ведут себя подобно добронравным, но неотступным овчаркам, направляющим стадо, состоящее из мужчин и детей. Лишь в самых малых детях не чувствуется некоторой опаски. Эти с первого шага в вестибюль видят одно: пол состоит из зеленых и белых квадратов, поэтому на один цвет наступать можно, а другой надо перепрыгивать. Кто посмелей, подчас пытаются и прокатиться, вися на спинке кресла на колесах. Некоторые так в этом упорны, что не слушают родителей, сопротивляются, так что приходится их уводить и сажать в машину. И ведь как радостно тогда, с какой готовностью чадо постарше или отец вызывается конвоировать изгнанника, тем самым сводя на нет и свое участие в визите.
Непрерывность разговора поддерживают женщины. Мужчины выглядят запуганными, подростки обижены и сердиты. Тот, кого навещают, едет в инвалидном кресле или идет, ковыляя, с палкой; либо, гордый тем, сколько народу к нему съехалось, важно вышагивает во главе процессии — какой, мол, я самостоятельный, — а глаза у самого все равно пустые; либо начинает под давлением нервической обстановки лепетать что-то невнятное. Да и то сказать: теперь, в окружении разного рода пришлой публики, здешние обитатели вовсе не производят впечатление таких уж нормальных людей. Щетина с подбородков старух сбрита, глаза с какою-либо порчей скрыты повязкой или темными очками, неуместные возгласы загодя утихомирены таблеткой, но все равно какая-то на них на всех пелена, какая-то затравленность и ригидность, как будто эти люди удовольствовались тем, чтобы стать памятью себя, сделаться собственной последней фотографией.
Теперь у Гранта больше понимания того, как, наверное, это воспринимал мистер Фаркар. Здешний обитатель (даже тот, кто не принимает участия ни в какой деятельности, а лишь сидит, смотрит, как открываются и закрываются двери или просто уставился в окно) внутри себя, в своей голове ведет напряженную жизнь (не говоря уж о жизни его тела, о зловещих переворотах в кишечнике, о внезапных прострелах и болях где можно и нельзя), причем такую жизнь, которая в большинстве случаев не очень-то поддается описанию, да и разве расскажешь о ней всем этим пришлым. В итоге все, что человеку остается, это ехать в кресле или иным образом как-то перемещать себя в пространстве, надеясь все же выискать что-нибудь такое, что можно этим пришлым показать или рассказать.
Вот можно похвастать зимним садом, большим экраном телевизора. Отцы — да, их это впечатляет. Матери хвалят папоротник: эк ведь разросся! Вскоре все рассаживаются вокруг маленьких столиков и едят мороженое (отказываются лишь подростки, которым все до смерти омерзительно). Повисшие на трясущихся старых подбородках капли отирают женщины, мужчины стараются смотреть в другую сторону.
Должно быть, в этом ритуале что-то есть, может быть, даже эти подростки когда-нибудь будут рады, что все-таки приехали, навестили. В обычаях больших семей Грант специалистом не был.
Навещать Обри ни дети, ни внуки не приезжали, и, раз уж в карты по субботам играть нельзя (столики заняты, за ними едят мороженое), они с Фионой от субботнего столпотворения держались подальше. В зимнем саду их нет: конечно, как при таком обилии народа там предаваться интимным беседам?
Можно, разумеется, вести их в комнате Фионы. Постучаться туда Грант не мог себя заставить, хотя довольно долго простоял перед закрытой дверью, глядя на диснеевских птичек с острой, поистине злокачественной неприязнью.
Еще они могут быть в комнате Обри. Но Грант не знал, где она. Чем усерднее он исследовал учреждение, тем больше обнаруживал коридоров, холлов с креслами, пандусов и, скитаясь по ним, все еще запросто мог заблудиться. Бывало, возьмет за ориентир какую-нибудь картину или кресло, а на следующей неделе — глядь, — избранный им маяк уже, оказывается, перемещен в другое место. Признаваться в этом Кристи не хотелось — еще подумает, что у него самого с мозгами непорядок. Надобность непрестанных подвижек и перестановок он объяснял себе тем, что все это ради проживающих — чтобы сделать их ежедневные прогулки разнообразнее.
Не говорил он Кристи и о том, что видит иногда в отдалении женщину, думает, что это Фиона, а потом спохватывается: нет, нет, какое там, не может же она быть так одета. Когда это, спрашивается, Фиона ходила в ярких блузках в цветочек и небесной голубизны мятых шароварах? В какую-то из суббот он выглянул в окно и увидел Фиону — наверняка ее, тем более что с Обри: она катила его в инвалидном кресле по одной из очищенных от снега и льда мощеных дорожек; на ней была какая-то дурацкая вязаная шапочка и куртка с рисунком из синих и лиловых завитков — такие куртки он видел в супермаркете на местных женщинах.
А! Этому вот какое может быть объяснение: тут, должно быть, не очень-то заморачиваются сортировать одежду, какая чья, — женская и ладно, лишь бы размер подходил. В расчете на то, что старушке в любом случае своих вещей не узнать.
Да еще и волосы ей подстригли. Куда только девался ее ангелический нимб. Как-то в среду, когда обстановка была ближе к нормальной (то есть за столами вовсю шла игра в карты, а в комнате трудотерапии женщины кроили шелковые лоскуточки, делая искусственные цветы или одевая кукол, и никто не стоял у них над душой, не докучал и не восхищался), на горизонте снова показались Обри и Фиона, так что Гранту выдалась очередная возможность насладиться краткой, дружеской и сводящей с ума беседой с женой. Он спросил ее:
— Слушай, а зачем тебе волосы-то состригли?
Фиона пощупала голову ладонями, проверила.
— Как зачем?.. А мне они зачем? — сказала она.
Однажды он решил, что надо бы выяснить, что делается на втором этаже, где держат людей, которые, как сказала Кристи, действительно не в себе. Те, что ходят тут внизу по коридорам, разговаривая сами с собой или пугая встречных странными вопросами типа «А я свитер, что ли, в церкви оставила?», надо полагать, отчасти все-таки в себе.
Для диагноза информации недостаточно.
Лестницу он нашел, но двери наверху все заперты, а ключи только у персонала. В лифт тоже не зайдешь, если кто-нибудь на сестринском посту не нажмет кнопку, чтобы открылись двери.
Что они там делают, когда совсем свихнулись?
— Одни просто сидят, — сказала Кристи. — Другие сидят и плачут. Третьи орут так, что дом как бы не рухнул. Бросьте, зачем это вам?
А иногда они опять приходят в себя.
— Заходишь к такому в комнату каждый день в течение года, и он тебя в упор не узнает. А потом в один прекрасный день: «О, привет, а домой меня когда выпишут?» Вдруг, ни с того ни с сего, он снова абсолютно нормальный.
Но ненадолго.
— Думаешь, ух, здорово, выздоровел. А потом он опять туда же. — Она щелкнула пальцами. — Вот прямо так.
В городе, где он когда-то работал, был книжный магазин, в который они с Фионой заходили раз или два в год. Покупать он ничего не собирался, но кое-какой давно заготовленный список книг у него был, и он взял две-три книги из списка, а потом купил еще одну, которую заметил случайно. Про Исландию. То была книга акварелей девятнадцатого века, написанных в Исландии какой-то путешественницей.
Говорить на языке матери Фиона так и не научилась и не выказывала большого почтения к сказаниям, этим языком хранимым, — тем сказаниям, понимать которые Грант обучал студентов и научные работы о которых писал и прежде и пишет теперь. Посвятил им, можно сказать, всю жизнь. Она же называла их героев «старикашкой Ньялом» и «старикашкой Снорри»
[6]. Но к самой стране последние несколько лет стала проявлять некоторый интерес, начала заглядывать в путеводители. Прочитала о поездках Уильяма Морриса и У. X. Одена
[7]. Но чтобы самой туда поехать — это нет. Говорила, что там чересчур несносная погода. А кроме того, по ее мнению, у каждого должно быть такое заветное место, о котором думаешь, много о нем знаешь и, быть может, стремишься туда душой… Но спешить с реальной поездкой совершенно не обязательно.
На курсе Гранта, когда он получил место преподавателя англосаксонской и древнескандинавской литературы, состав студентов вначале был вполне обыкновенным. Однако через несколько лет он заметил перемены. В учебные заведения стали возвращаться замужние женщины. Не с тем, чтобы повысить квалификацию и продвинуться по работе или на какую-либо работу устроиться, а просто так — просто они хотели получить возможность думать о чем-то более интересном и возвышенном, нежели домашнее хозяйство и незамысловатые хобби. Обогатить свою жизнь. Возможно, именно поэтому как-то так естественно получилось, что мужчины, которые их обучают, сами сделались частью их обогащения и стали этим женщинам казаться загадочнее и желаннее, чем те, кого они продолжали кормить обедами и с кем спали.
Обычно такие студентки выбирали себе специализацию по психологии, по истории культуры или по английской литературе. Иногда записывались на археологию или лингвистику, но, столкнувшись с первыми трудностями, бросали. Те же, кто записывался на курс Гранта, либо сами имели скандинавские корни, как Фиона, либо поднахватались скандинавской мифологии, наслушавшись опер Вагнера или начитавшись исторических романов. А несколько было таких, которые думали, будто он преподает кельтский язык: все кельтское для них обладало мистической притягательностью.
С абитуриентками из «кельтанутых» он разговаривал довольно резко — благо, сидеть по эту сторону преподавательского стола совсем не то, что стоять по ту.
— Хотите выучить красивый язык, идите и учите испанский. Хотя бы сможете им воспользоваться, съездив в Мексику.
Одни внимали предостережению и испарялись. Другим же в его суровом тоне слышался личный вызов. Эти начинали упорно трудиться, привнося в его кабинет, в его размеренную, вполне самодостаточную жизнь неожиданное смятение, вызываемое роскошью их женского расцвета, их зрелой податливостью, трепетной жаждой похвалы.
Он обратил внимание на женщину по имени Джеки Адамс. Она была полной противоположностью Фионе: пухленькая коротышка, темноглазая, экспансивная. И абсолютно чуждая иронии. Их роман продлился год, пока куда-то не перевели ее мужа. Когда, сидя в ее машине, они прощались, Джеки била безудержная дрожь, будто от переохлаждения. Потом она написала ему несколько писем, но их тон показался ему нервным и вычурным, и он никак не мог решить, что ей ответить. Так, в раздумьях, срок, подходящий для ответа, прошел, а он тем временем неожиданно оказался чудесным образом влюблен в девушку, которая по возрасту годилась Джеки в дочери.
Дело в том, что, пока он был плотно занят своей Джеки, произошла еще одна, совсем уже потрясающая перемена. В его кабинет стали являться длинноволосые юные девы в сандалиях на босу ногу и чуть ли не в открытую предлагать секс. Поиски осторожного подхода, завуалированные намеки на глубокое чувство, то есть все то, что требовалось с Джеки, с этими можно было пустить побоку, просто выкинуть в окошко. Его завертел какой-то смерч, вобравший в себя уже многих; желание воплощалось в действие с такой быстротой, что он даже засомневался: уж не упускает ли чего? А что до сожалений, то у кого на них есть время? Некоторые, как он слышал, заводили интрижки даже с несколькими одновременно, кидались во все тяжкие, рисковали. Вокруг забушевали жестокие скандалы, переходящие в драмы самого высокого градуса, но ему почему-то казалось, что лучше пускай уж так, чем никак. Не заставили себя ждать и репрессии — уволили одного, другого… Однако уволенные всего лишь пошли преподавать в университеты поменьше — там и с терпимостью попроще — или в «открытые учебные центры», а многие из брошенных жен, оправившись от шока, тут же переняли у соблазнительниц их мужей как стиль одежды, так и сексуальную беспечность. Вечеринки в кругу коллег, когда-то столь предсказуемые, превратились в минное поле. Все это приняло масштаб эпидемии, вроде знаменитой «испанки». Только на этот раз люди сами гонялись за вирусом, и мало кто в возрасте от шестнадцати до шестидесяти не стремился тоже заразиться.
Впрочем, Фиона была как раз из тех, кто не спешил заражаться. У нее в это время умирала мать, и опыт работы в больнице привел Фиону от рутинного перекладывания бумажек в регистратуре к новому полю деятельности. Да Грант и сам не кидался головой в омут — во всяком случае, по сравнению с некоторыми коллегами. Так близко, как Джеки, он к себе не подпускал ни одну женщину, никогда. А чувствовал он тогда главным образом гигантский скачок благополучия. И даже склонность к полноте, которая водилась за ним с двенадцати лет, вдруг куда-то исчезла. По лестницам бегал через две ступеньки! Как никогда радовался открывающемуся из кабинетного окна виду на сосны, рваные облака и февральский закат, задуваемый ветром; его до слез трогали старинные лампы, чарующими световыми призраками пробивающиеся сквозь портьеры гостиной у соседей, и выкрики детей, ни за что не желающих покидать гору в сумеречном парке, где они катались на санках. Но вот уже апрель, а там и лето, он возится с цветами, учит их названия по-исландски. С таким репетитором, как собственная теща — правда, уже почти лишившаяся голоса (ее-то недуг посерьезнее: рак горла), — он так поднаторел в произношении, что набрался храбрости и прочел студентам вслух, а потом перевел им величавую, хотя и весьма жестокого содержания «Хофьолаусн-драпа» (оду «Выкуп головы»), поднесенную в качестве подарка королю Эйрику Кровавой Секире скальдом, которого король приговорил к смерти
[8]. (Однако потом тот же король помиловал и отпустил его — так покорила жестокого конунга сила поэзии.) Все дружно Гранту аплодировали, даже сердитые «вьетнамские писники
[9]», которых на курсе тоже было достаточно; надо же, простили ему добродушно-насмешливое предложение переждать страшноватую драпу в коридоре.
В тот день (или это было на следующий?) в автомобиле по дороге домой он вдруг заметил, что повторяет про себя одно и то же: преуспел в премудрости и возрасте и в любви у Бога и человеков
[10].
Устыдясь кощунства, он тогда почувствовал суеверный холодок под ложечкой. Ну да, есть немного. Но он же не говорит этого вслух, а так-то — что тут плохого?
В очередной раз отправляясь в «Лугозеро», он взял с собой недавно купленную книгу. Было это в среду. Пошел искать Фиону у карточного стола, но не нашел.
Вдруг его окликнула какая-то старушенция:
— Здесь ее нет. Она заболела. — В голосе старухи явственно чувствовалось, как ее радует собственная значимость; очень собой довольна: она его узнала, а он про нее ничего не знает. Возможно, она довольна еще и тем, как хорошо осведомлена о Фионе, о ее здешней жизни; наверное, уверена, что знает больше него.
— И его тут тоже нет, — добавила она.
Грант отправился на поиски Кристи.
— Да так, ничего серьезного, — сказала та, когда он спросил, что с Фионой. — Просто решила сегодня провести день в постели: она немного расстроена.
Фиона была в постели, но сидела выпрямившись. Он несколько раз уже бывал в ее комнате, однако до сих пор не замечал, что кровать там больничной конструкции, наклон изголовья регулируется. Жена была в одной из своих закрытых по самое горло, почти монашеских ночных рубашек, а вот цвет лица нехорош: отнюдь не лепестки вишни, скорее сырое тесто.
Обри тут же — у постели в кресле-каталке, придвинутой к кровати вплотную. Но не в неописуемого вида рубашке с расстегнутым воротом, как он ходил обычно, а в пиджаке и при галстуке. Щеголеватая твидовая шляпа валяется на кровати. Вид такой, будто только что вернулся из деловой поездки.
Куда он, интересно, ездил? К своему адвокату? Банкиру? Распорядиться по поводу похорон?
Каким бы ни было его дело, оно его, похоже, утомило. На нем тоже лица нет.
Оба посмотрели на Гранта застывшими, горестными глазами, в которых узнавание сразу сменилось облегчением, чуть ли не радостью, едва они увидели, кто это.
Не тот, чей приход ожидался.
Они держались за руки и явно не желали их расцеплять.
Шляпа на кровати. Пиджак, галстук…
Оказывается, никуда Обри не ездил. И вообще дело не в том, где он был и с кем встречался. А в том, куда собирается.
Грант положил книгу на кровать рядом со свободной рукой Фионы.
— Это про Исландию, — сказал он. — Я подумал, может, тебе захочется полистать.
— Да, спасибо, — сказала Фиона. На книгу даже не взглянула. Он взял ее руку, положил на книгу.
— Исландия, — сказал он.
Она проговорила:
— Исс-ландия. — В первом слоге еще теплился какой-никакой интерес, но вторая половина слова скомкалась. И вообще: пора ей уже всеми помыслами, всем вниманием возвращаться к Обри, который в этот миг пытался высвободить из ее руки свою огромную толстопалую лапищу.
— Что с тобой? — сказала она. — Что с тобой, сердце мое?
Таких ярких уподоблений Грант от нее в жизни не слыхивал.
— Да ладно, ладно, — проговорила она. — Ну-ну, ну не надо. — И потащила сразу горсть салфеток из коробки, стоявшей на одеяле. Это она потому, что у Обри на глаза навернулись слезы. Потекло из носа, и мужчина забеспокоился, как бы не сделаться жалким, особенно на глазах у Гранта.
— Ну вот. Ну вот, — говорила Фиона. Она бы сама ему и сопли вытерла, и слезы; и, вероятно, будь они одни, он бы ей это позволил. Но рядом был Грант, и Обри ей не разрешил. Он лишь как можно крепче схватил салфетку и несколько раз неловко, но достаточно удачно провел ею по физиономии.
Пока он был занят, Фиона повернулась к Гранту.
— Послушайте, а вы, случайно, не могли бы как-то повлиять на здешнее начальство? — шепотом сказала она. — Я видела, вы с ними разговаривали…
Обри промычал что-то, выражая то ли протест, то ли отвращение, то ли просто усталость. И вдруг верхняя половина его тела стала падать вперед, будто он хочет броситься Фионе на грудь. Она чуть не выскочила из постели, поймала Обри и изо всех сил в него вцепилась. Помогать ей в этом муж не счел уместным, хотя, конечно, если бы явственно наметилась тенденция к падению Обри на пол, Грант помог бы.
— Тщ-щщщ, — зашептала на ухо Обри Фиона. — Ма-алень-кий мой, тщ-щщщ… Мы же будем видеться! Как же иначе-то! Обязательно. Я буду приезжать, навещать тебя. А ты меня.
Лицом уткнувшись ей в грудь, Обри вновь издал свое мычание, и тут уж Гранту, как приличному человеку, ничего не оставалось, как только выйти вон.
— Хоть бы уж его жена поторопилась, — сказала Кристи. — Скорей бы забрала его, чтобы они долго не мучились. А то нам скоро ужин разносить, а как ее заставишь что-то проглотить, когда он у нее на шее висит?
Грант почесал в затылке.
— Мне-то как?.. Остаться?
— Зачем? Она же не больна, сами видите.
— Ну-у, составить ей компанию.
Кристи покачала головой.
— Придется им как-то самим это переварить. Почти у всех у них память короткая. Вот: не всегда это так уж плохо.
Кристи вовсе не была бессердечной. За то время, что они общались, Грант кое-что узнал о ее жизни. Мать четверых детей. Где ее муж, не знает, предположительно в Альберте
[11]. У младшего сына астма, причем в такой тяжелой форме, что однажды в этом январе он чуть не умер, спасло только то, что она вовремя успела довезти его до больницы, где он попал в палату реанимации. Зависимости от запрещенных препаратов у него нет, чего нельзя с уверенностью сказать о его брате.
С ее точки зрения и Гранту, и Фионе, и Обри еще повезло. Они сумели пройти по жизни, если и забредая не туда, то не слишком далеко. А то, что столкнулись со страданиями в старости, — да ну, это вообще не считается!
Не заходя больше к Фионе в комнату, Грант уехал. По пути к машине заметил, что ветер стал по-настоящему теплым, да и вороны… Зимой они так громко, вроде, не орали. У одной из машин на парковочной площадке возилась женщина в клетчатом брючном костюме, вынимала из багажника складное инвалидное кресло.
Улица, по которой он ехал, называлась Блэкхоукс-лэйн. В том районе все улицы были названы в честь команд старой Национальной хоккейной лиги
[12]. За окнами машины тянулась окраина городка, ближайшего к «Лугозеру». Они с Фионой регулярно в этот городишко наведывались, но ориентировались в нем плохо, знали только главную улицу.
По виду домов было похоже, что их строили примерно в одно и то же время, — может быть, тридцать-сорок лет назад. Широкие изгибистые улицы тротуаров не имели: зачем? — в те времена думали, что скоро вряд ли кто-нибудь будет ходить пешком. У Гранта и Фионы все приятели переселились в местечки вроде этого — давным-давно, еще когда у них только начали появляться дети. Сперва за это как бы даже извинялись, общую тенденцию называли «переездом на поляны барбекю».
Но вроде бы и сейчас тут есть молодые семьи. Вот баскетбольное кольцо, приделанное к воротам гаража, вот трехколесный велосипед у крылечка. Впрочем, многие дома имеют вид довольно бледный в сравнении с тем, какой положен нормальной семейной усадьбе, в качестве каковых они строились. Дворы располосованы автомобильными колеями, окна залеплены фольгой либо завешены линялыми флагами.
Съемное жилье. А съемщики — молодые мужчины, все еще холостые, а то и вновь холостые.
Некоторые дома, похоже, когда-то, по мере возможности, содержались на пристойном уровне — теми, кто жил в них с момента постройки: у тех людей были деньги и не было намерения поскорее переселиться в места более престижные. Прошли годы, живые изгороди поднялись в полный рост, а проблему перекраски решил голубенький виниловый сайдинг. Аккуратные заборы и нигде не покалеченные живые изгороди намекали на то, что дети в этих домах, если и были, то выросли и разъехались, и их родители больше не видят смысла в том, чтобы во двор беспрепятственно проникали все сорванцы из ближней округи.
Дом, который, судя по телефонной книге, принадлежит Обри и его жене, был как раз из таких. Ведущая к дому дорожка выложена плитняком, вдоль дорожки посажены гиацинты; уже распустившиеся, стоят как фарфоровые, чередуясь: розовый — голубой, розовый — голубой…
Но нет, с горем Фионе было не справиться. Ей принесут еду, а она не ест, повадилась хитрить, прятать еду в пеленку. Ей было прописано дважды в день дополнительное питье, и кому-то приходилось стоять, караулить, чтобы она все до конца выпивала. Она вставала с постели, одевалась, но потом ничего не хотела делать, так и сидела у себя в комнате. И дефицит двигательной активности быстро сказался бы, если бы Кристи или другая медсестра, а в часы посещений и Грант, не гуляли с ней туда-сюда по коридорам, не выводили на воздух.
Там она сидела под весенним солнышком на скамейке у стены и тихо плакала. Была все еще вежлива — за слезы извинялась, никогда не отвергала предложений и не отказывалась отвечать на вопрос. Но плакала. От плача ее глаза стали красными и помутнели. Ее кардиган (если он был ее) почти всегда бывал застегнут сикось-накось. Стадии, когда перестают причесываться и следить за ногтями, она еще не достигла, но была на подходе.