В середине июня 1965 года семестр в Торранс-хаус заканчивается. Постоянного места Джулиет не предложили — учительница, которую она заменяла, поправилась, — так что теперь можно ехать домой. Но она решает сделать небольшой крюк, как она это называет. Небольшой крюк, чтобы навестить знакомого, живущего чуть выше по побережью.
Около месяца назад она ходила с другой учительницей, Хуанитой, единственной среди учителей сколько-нибудь близкого к Джулиет возраста и ее единственной подругой, на показ старого фильма \"Хиросима, любовь моя\". Хуанита потом призналась, что она тоже, как героиня фильма, влюблена в женатого человека — отца ученицы. Тогда Джулиет сказала, что и у нее была в общем похожая ситуация, только она решила никак ее не форсировать из-за трагедии с его женой. Жена была прикована к постели и практически без сознания. На это Хуанита сказала, что хорошо бы жена ее возлюбленного была без сознания, а она очень даже в сознании — энергичная и влиятельная, она запросто может добиться, чтоб Хуаниту уволили.
И вскоре, словно вызванное этой дурацкой ложью или полуложью, пришло письмо. Конверт был помятый, как будто его долго проносили в кармане, и на нем было написано только \"Джулиет (учительнице), Торранс-хаус, 1482, Марк-стрит, Ванкувер, Британская Колумбия\". Директриса отдала его Джулиет, сказав: \"Думаю, это вам. Странно, что нет фамилии, но адрес правильный. Наверно, посмотрели в справочнике\".
Дорогая Джулиет!
Я забыл, в какой школе ты работаешь, но вдруг на днях совершенно неожиданно вспомнил и решил, что это знак, что надо тебе написать. Надеюсь, ты по-прежнему там — вряд ли твоя работа оказалась такой ужасной, что ты ее бросила посреди семестра, — к тому же, по-моему, ты не из тех, кто бросает посередине.
Как тебе нравится погода у нас на западном побережье? Если тебе кажется, что в Ванкувере сильные дожди, то умножь их на два и получишь то, что творится у нас тут.
Я часто вспоминаю, как мы с тобой сидели ночью и смотрели на соцветия. Видишь, я написал «соцветия», потому что уже очень поздно и давно пора спать.
Энн все в том же состоянии. Когда я тогда вернулся из поездки, мне показалось, что стало гораздо хуже, но это было, главным образом, потому, что я внезапно увидел, как она сдала за последние два-три года. Когда я ее видел каждый день, я этого угасания не замечал.
Я, по-моему, не сказал тебе, что останавливался по дороге в Реджайне, чтобы повидать сына, которому уже одиннадцать лет. Он там живет с матерью. Он тоже очень изменился.
Я рад, что в конце концов вспомнил название твоей школы, но ужасно боюсь, что фамилию твою мне все-таки не вспомнить. Я письмо заклею и буду надеяться, что она как-нибудь всплывет в памяти.
Я часто думаю о тебе.
Я часто думаю о тебе.
Я часто думаю о тебе.
Автобус везет Джулиет из центра Ванкувера к заливу, который называется Подкова, и подвозит прямо к парому. Потом переезд через материковый полуостров, потом снова паром и снова на материк — в городок, где живет человек, написавший это письмо. В Китовый Залив. А как быстро — даже еще до Подковы — попадаешь из города в дикую природу! Целый семестр она прожила среди лужаек и садов Керрисдейла, где, когда немножко прояснялось, становились видны горы северного побережья, похожие на театральный задник. Территория школы была ухоженная, со всех сторон обнесенная каменной стеной, и круглый год там что-нибудь цвело. И другие участки поблизости были на нее похожи. Такое опрятное изобилие — рододендроны, остролист, лавр и глициния. Но не успеваешь доехать даже до Подковы, как тебя со всех сторон обступает настоящий лес — лес, а не парк. А уж дальше — вода, скалы, темные деревья, лишайник. Иногда дым, идущий из трубы какого-нибудь сырого покосившегося домика, где двор завален дровами, домашним хламом, покрышками, целыми и разобранными на части машинами, сломанными или еще годными велосипедами, игрушками — всякими такими вещами, которые приходится держать на улице, когда у людей нет гаража или подвала.
Городки, где автобус останавливается, совсем не похожи на хоть сколько-нибудь организованные поселения. Кое-где, прижимаясь друг к другу, стоят несколько однотипных домов — принадлежащих какой-нибудь фирме, но, в основном, домики такие, как в лесу, — каждый в своем собственном широком, заставленном вещами дворе, как будто они оказались рядом по чистой случайности. Нет мостовых, если не считать проходящего сквозь поселок шоссе, нет тротуаров. Нет больших солидных зданий почты или муниципальных учреждений, нет нарядных магазинов, построенных так, чтоб обращать на себя внимание. Нет памятников погибшим на войне, нет питьевых фонтанчиков или маленьких усаженных цветами скверов. Иногда — попадается гостиница, но выглядящая словно питейное заведение. Иногда — современное здание школы или больницы, пристойное, но низенькое и некрасивое, как сарай.
А временами — в особенности на втором пароме — у нее холодеет в животе от сомнений в правильности всей затеи.
Я часто думаю о тебе часто
Я думаю о тебе часто.
Такого рода вещи люди говорят в утешение или из смутного желания удержать другого на привязи.
Но гостиница в этом Китовом Заливе должна быть, или, по крайней мере, какая-нибудь турбаза. Туда она и направится. Большой чемодан она оставила в школе, заберет потом. Сейчас она едет только с сумкой через плечо, так что никто на нее особого внимания не обратит. Остановится на ночь. Может быть, позвонит ему.
И что скажет?
Что она здесь очутилась потому, что навещала подругу. Подругу Хуаниту, из школы, у которой летний домик… где? У Хуаниты домик в лесу, она из таких смелых, живущих на природе женщин (не имеющих ничего общего с настоящей Хуанитой, которую редко увидишь не на каблуках). И оказалось, что этот домик совсем недалеко от Китового Залива, чуть к югу. И вот, погостив в этом домике, у Хуаниты, Джулиет и подумала… она подумала… раз уж она практически здесь… она подумала, почему бы и не…
Скалы, деревья, вода, снег. Все это, постоянно меняясь местами, проносилось утром за окном поезда полгода назад, в промежутке между Рождеством и Новым годом. Скалы были большие, иногда они выдавались вперед, а иногда были гладкие, как валуны, темно-серые или совсем черные. Деревья шли, в основном, вечнозеленые — сосны, елки, кедры. У елок — черной ели — на самом верху торчали еще как будто дополнительные маленькие елочки — то же дерево в миниатюре. Другие деревья, не вечнозеленые, были тщедушными и голыми — тополь, лиственница, ольха. Иногда попадались пятнистые стволы. Снег лежал густыми шапками на вершинах скал и прилипал к подветренной стороне деревьев. Мягким ровным слоем он покрывал поверхность больших и маленьких замерзших озер. Вода, не скованная льдом, бежала только в редких стремительных темных и узких ручьях.
Джулиет держала на коленях открытую книгу, но не читала. Она не могла отвести глаз от того, что проносилось мимо. Она сидела в одном из сдвоенных кресел, рядом с ней и напротив кресла были пусты. Ночью из них составлялась ее постель. Проводник как раз сейчас возился в этом спальном вагоне, разбирая постельные устройства. Кое-где темно-зеленые, застегнутые на молнии саваны еще свисали до полу. Пахло этой тканью, похожей на брезент, и, может быть, слегка постельным бельем и уборными. Когда кто-нибудь открывал двери в одном или другом конце вагона, внутрь врывался свежий зимний воздух. Последние пассажиры уходили завтракать, многие уже возвращались.
На снегу были следы, следы маленьких животных. Они вились, как бусы, и исчезали.
Джулиет исполнился двадцать один год, а у нее уже была и бакалаврская, и магистерская степень по классической филологии. Она взялась и за диссертацию, но сделала перерыв, чтобы попреподавать латынь в частной женской школе в Ванкувере. Педагогического образования у нее не было, но неожиданная вакансия, открывшаяся в каникулы, заставила школу взять ее на работу. Может быть, больше никто на их объявление и не откликнулся. Учитель со специальным образованием вряд ли согласился бы на такую зарплату. Но Джулиет после многих лет на скудных стипендиях рада была зарабатывать хоть что-то.
Она была высокая, белокожая и тонкокостная девушка, с русыми волосами, которые даже специальные средства не делали пышней. Она напоминала внимательную школьницу. Высоко вскинутая голова, аккуратный круглый подбородок, большой рот, тонкие губы, вздернутый нос, живые глаза и лоб, который часто краснел от усилий или от удовольствия. Университетские профессора ее обожали — они были благодарны, что в наше время кто-то захотел изучать древние языки, да еще кто-то столь одаренный, — но и тревожились за нее. Проблема заключалась в том, что она была женщиной. Если бы она вышла замуж, что вполне могло случиться, поскольку для девушки, которая постоянно выигрывает стипендии, она была очень недурна, совсем даже недурна, — тогда пропали бы все ее — и их — труды, а если бы не вышла, то скорей всего стала бы мрачной и замкнутой и отставала бы от мужчин в продвижении по карьерной лестнице (им-то оно было нужней, ведь им приходилось содержать семью). И она не сумела бы отстоять свой странный выбор классической филологии, принять то, что люди находят это занятие бессмысленным или скучным, или просто отмахнуться от них, как сделал бы мужчина. Просто мужчинам легче выбирать неординарные пути, потому что большинство из них все равно найдет женщин, готовых выйти за них замуж. Но не наоборот.
Когда подвернулась эта работа в школе, ей все советовали не отказываться. Очень удачно. Выйдешь в большой мир. Увидишь реальную жизнь.
Джулиет привыкла к таким советам, хотя ее и раздражало, что они исходят от мужчин, чей вид и речи отнюдь не говорили о том, что они сами так уж охотно сталкивались с реальным миром. В городке, где она выросла, ее способности относили к той же категории, что хромоту или лишний палец, и люди тотчас указывали ей на предсказуемые сопутствующие недостатки — то, что она была не в ладах со швейной машинкой, или не могла аккуратно завязать сверток, или не замечала, что у нее торчит комбинация. Что с ней станет — вот что было непонятно.
Эта мысль приходила в голову даже ее родителям, которые ею гордились. Матери хотелось, чтобы дочка имела успех, и ради этого она заставляла ее учиться играть на пианино и кататься на коньках. Джулиет занималась и тем и другим, но без большой охоты и без особого блеска. Отец просто хотел, чтоб она нашла свое место. Надо найти свое место, повторял он, иначе люди превратят твою жизнь в ад. (Это слегка противоречило тому, что ни он, ни в особенности мать Джулиет, в общем, не нашли своего места, а при этом не были так уж несчастны. Но возможно, отец опасался, что Джулиет повезет меньше.)
Я нашла, сказала Джулиет, когда поступила в колледж. Мое место на отделении классической филологии. У меня все очень хорошо.
Но тут преподаватели стали говорить ей то же самое, хотя как будто ценили ее и радовались ее успехам. За их бодростью ощущалась озабоченность. Выйди в мир, говорили они. Словно там, где она была до сих пор, было неизвестно что.
Тем не менее в поезде она была счастлива.
Тайга, думала она. Она не знала, правильно ли так называть то, что она видела за окном. Может быть, в глубине души она казалась себе молодой героиней русского романа, которая мчится в незнакомый, страшный и восхитительный край, где по ночам воют волки и где она встретит свою судьбу. Ее мало беспокоило, что эта судьба — в русском романе — скорей всего, окажется тоскливой или трагической, или и той и другой разом.
Да и в любом случае дело было не в личной судьбе. Что ее притягивало — точнее, зачаровывало, — было как раз безразличие, однообразие, небрежность и презрение к гармонии, которым встречала ее иссеченная поверхность Докембрийского щита.
Краем глаза она заметила тень. Затем ногу в брючине, приближающуюся.
— Это место занято?
Конечно, оно не было занято. Что она могла сказать?
Кожаные мокасины с кисточками, желтые брюки, желто-коричневая клетчатая куртка с тоненькими бордовыми полосками, синяя рубашка, бордовый галстук с голубыми и золотыми крапинками. Все новенькое, с иголочки, и все — кроме мокасин — слишком большое, как будто тело внутри сжалось после покупки.
Ему было, пожалуй, за пятьдесят. Пряди золотисто-русых волос словно прилипли к черепу — неужели крашеные, нет, не может быть: кто станет красить волосы, которых так мало? Брови казались темнее, рыжее, пушистее и стояли горкой. Кожа лица была какая-то бугристая и морщилась, как поверхность скисшего молока.
Был ли он уродлив? Конечно. Он был уродлив, но на ее тогдашний взгляд очень многие мужчины в этом возрасте были уродливы. Позже она бы уже не сказала, что он был как-то особенно уродлив.
Его брови поползли вверх, светлые водянистые глаза расширились, словно приглашая к совместному веселью. Он устроился напротив нее. И сказал:
— Ничего особенно интересного не видать.
— Да, — она опустила глаза в книгу.
— Ага, — сказал он, как будто все складывалось очень удачно. — И далеко вы едете?
— В Ванкувер.
— Я тоже. Через всю страну. Хоть посмотреть ее, пока едешь, правда?
— Ммм…
Но он не унимался.
— Вы тоже сели в Торонто?
— Я оттуда родом. Из Торонто. Прожил там всю жизнь. Вы тоже из Торонто?
— Нет, — сказала Джулиет, снова уставясь в книгу и стараясь продлить паузу. Но что-то — воспитание ли, смущение ли, бог знает что, может быть, жалость — оказалось сильнее ее, и она сказала, как называется ее городок, и разместила его в пространстве, сообщив, на каком расстоянии он находится от городов побольше и как расположен относительно озера Гурон и залива Джорджия.
— У меня кузина в Коллингвуде. Там у вас очень хорошо. Несколько раз гостил у нее и ее семейства. А вы одна едете? Как я?
Он непрестанно похлопывал одной рукой по другой.
— Да.
\"Ну все, — думает она, — хватит\".
— Я впервые так далеко еду. Такое путешествие, да еще одному.
Джулиет промолчала.
— Я просто увидел, как вы сидите одна и читаете, и подумал: может, она тоже одна и ехать далеко, так что, может, мы как-то закорешимся?
При слове «закорешимся» в Джулиет поднялась ледяная буря. Она поняла, что он к ней не клеится. У нее иногда бывало — и сильно ее расстраивало, — что довольно неловкие, одинокие и непривлекательные мужчины смело подходили к ней, уверенные, что у нее дела обстоят так же, как у них. Но это было не то. Ему нужен был друг, а не подруга. Ему нужен был \"кореш\".
Джулиет понимала, что со стороны она многим кажется странной и одинокой, — и отчасти это было правдой. Но вместе с тем на протяжении почти всей своей жизни она не раз испытывала чувство, что люди хотят оттянуть на себя ее внимание, ее время и ее душу. И обычно она им это позволяла.
Будь всегда рядом, будь приветлива (особенно если ты не из тех, кто \"нравится\") — этому научаешься, живя в маленьком городке и особенно в девичьем общежитии. Будь расположена к любому, кто выжмет из тебя все соки, даже если понятия не имеет, что ты из себя представляешь.
Она посмотрела на мужчину напротив и не улыбнулась. Он заметил ее решимость, и в лице его дернулась тревога.
— Книжка у вас хорошая? О чем она?
Она не собиралась объяснять ему, что книжка о Древней Греции и о пристрастии, которое древние греки питали к иррациональному. Ей не надо было преподавать древнегреческий, но предстоял курс под названием \"История древнегреческой мысли\", и она решила перечитать Додда, чтобы понять, что оттуда можно взять. Она сказала:
— Да, мне хочется почитать. Я, пожалуй, пойду в смотровой вагон.
И она поднялась и пошла, думая по дороге, что не надо было говорить, куда она идет, потому что он, чего доброго, встанет и пойдет за ней, извиняясь и готовя очередную просьбу. Кроме того, она подумала, что в застекленном смотровом вагоне будет холодно и она будет жалеть, что не взяла свитер. Но не идти же сейчас назад.
Панорамный вид из смотрового вагона в хвосте поезда понравился ей меньше, чем тот, что был у нее в спальном. Их же поезд все впереди заслонял.
А может быть, дело было в том, что ей стало холодно, как она и опасалась. И неприятно. Хотя она и не раскаивалась. Еще минута — и он протянул бы свою липкую руку (она подумала, что рука, скорей всего, оказалась бы либо липкая, либо сухая и в цыпках), они бы назвали себя, и деваться ей было бы уже некуда. Эта была первая победа такого рода, одержанная ею, но над тщедушнейшим, несчастнейшим противником. Она представила себе, как он выдавил слово «закорешимся». Просьба простить и наглость. Просьба простить — по привычке, а наглость — от надежды или решимости, преодолевающей его одиночество и отчаяние.
Она все сделала правильно, но это было непросто, ох как непросто. Можно даже считать это еще большей победой — справиться с кем-то таким. Большей победой, чем если бы он был щеголеват и самоуверен. Но некоторое время она была удручена.
В смотровом вагоне, кроме нее, было всего два человека. Две пожилые женщины, сидящие поодиночке. Когда Джулиет увидела огромного волка, пересекающего заснеженную нетронутую поверхность маленького озера, она поняла, что они тоже его заметили. Но ни та ни другая не нарушили молчания, что Джулиет было приятно. Волк не обращал внимания на поезд — он не колебался и не ускорял шаг. Шерсть у него была длинная, серебристая, с белыми подпалинами. Может быть, ему казалось, что она делает его невидимым?
Пока она смотрела на волка, вошел еще один пассажир — мужчина, который сел наискосок от нее, через проход. Он тоже был с книгой. Затем вошла пожилая пара: она — маленькая и подтянутая, он — большой и неуклюжий, с тяжелой недовольной одышкой.
— Холодно здесь, — произнес он, когда они уселись.
— Принести тебе куртку?
— Да не беспокойся.
— Мне не трудно.
— Ничего, не замерзну.
Через минуту женщина сказала:
— Здесь, конечно, вид чудесный. — Он не ответил, и она сделала еще одну попытку: — Во все стороны видно.
— На что смотреть-то?
— Скоро мы будем проезжать через горы. Это нечто. Тебе завтрак понравился?
— Яйца были жидкие.
— Я знаю, — посочувствовала женщина. — Я уж думала, надо было пойти на кухню и самой сварить.
— На камбуз. Это называется камбуз.
— Я думала, камбуз на корабле.
Джулиет и мужчина наискосок от нее одновременно оторвали глаза от книг, взгляды их встретились, спокойно удерживаясь от какого бы то ни было выражения. А через секунду-другую поезд замедлил ход, остановился, и они стали смотреть по сторонам.
Поезд остановился посреди небольшого поселка в лесу. С одной стороны был станционный домик, выкрашенный темно-красной краской, с другой — несколько строений такого же цвета, дома или бараки железнодорожных рабочих. По радио объявили, что стоянка продлится десять минут.
Платформа была расчищена от снега, и Джулиет, высунув голову, увидела, как несколько человек выходят из поезда поразмяться. Ей и самой хотелось бы это сделать, но не без пальто.
Человек, сидевший наискосок, поднялся и спустился вниз по ступенькам, не оглянувшись. Где-то внизу открылись двери, впустив украдкой поток холодного воздуха. Пожилой муж спросил, зачем они остановились и как вообще называется это место. Жена прошла вперед по вагону, чтобы прочитать название станции, но это ей не удалось.
Джулиет читала про менад. Они совершали обряды по ночам, посреди зимы, писал Додд. Женщины взбирались на вершину горы Парнас, и однажды, когда они были там, поднялась вьюга и за ними послали спасательный отряд. Будущих менад в заледеневших, твердых, как доски, одеждах привели вниз — при всем своем безумии они все-таки воспользовались услугами спасателей. Джулиет это поведение показалось вполне современным, оно как-то позволяло взглянуть на торжества и их участниц сегодняшними глазами. Увидят ли это так ее ученицы? Вряд ли. Они, наверно, будут в штыки принимать всякое развлечение, всякое сравнение с собой, как это бывает у школьников. А те, кто настроен по-другому, не захотят этого показать.
Раздался свисток к отправлению, поток свежего воздуха прекратился, поезд с усилием переполз на другой путь. Джулиет подняла глаза, чтобы снова смотреть вокруг, и увидела, как паровоз исчезает за поворотом.
И вдруг все накренилось, содрогнулось, будто дрожь пробежала от головы до хвоста поезда. Казалось, их вагон закачался. Поезд резко остановился.
Все сидели и ждали, когда же он тронется опять, и никто ничего не говорил. Даже недовольный муж молчал. Прошло несколько минут. Стали открываться и закрываться двери. Послышались мужские голоса, распространявшие чувство ужаса и возбуждения. В вагоне-баре, который был прямо под ними, раздался чей-то властный голос — наверно, проводника. Но разобрать, что он говорит, было невозможно.
Джулиет поднялась и прошла к началу вагона, глядя на крыши других вагонов впереди. Она видела, как по снегу бегут фигурки.
Одна из сидевших поодиночке женщин подошла и встала рядом с ней.
— Я так и знала, что что-то случится, — сказала она. — Я чувствовала, когда еще мы там остановились. Мне прямо не хотелось, чтоб мы с места трогались. У меня было чувство, что что-то произойдет.
Другая женщина тоже подошла и стала за ними.
— Может быть, и ничего, — сказала она. — Может, просто ветка упала поперек путей.
— У них есть такая штука, которая идет впереди поезда, — возразила ей первая женщина. — Специально, чтобы на пути не попадались ветки.
— Может, она только что упала.
У обеих женщин был одинаковый североанглийский выговор, и в их обращении друг к другу не было учтивости незнакомых или едва знакомых людей. Теперь, когда Джулиет к ним пригляделась, она увидела, что они, возможно, сестры, хотя у одной лицо намного моложе и шире. Наверно, они ехали вместе, но сидели отдельно. Или, может быть, поссорились.
Проводник поднимался по лестнице в смотровой вагон. Не дойдя до конца, он повернулся к ним, чтобы сделать объявление:
— Просьба к пассажирам не волноваться. Ничего страшного не произошло — похоже, мы наткнулись на какое-то препятствие. Приносим извинения за задержку. Двинемся, как только сможем, но пока придется постоять здесь. Старший проводник сообщил мне, что через несколько минут принесут бесплатный кофе.
Джулиет спустилась за ним по ступенькам. Когда она встала, то сразу же почувствовала, что у нее возникла собственная проблема и ей нужно немедленно вернуться на свое место и взять сумку, невзирая на то, сидит там человек, которого она отшила, или нет. Пробираясь по вагонам, она увидела, что многие встали со своих мест. Люди прижимались к окнам с одной стороны поезда или стояли на площадках, как будто ожидая, что двери раскроются. У Джулиет не было времени задавать вопросы, но, проскальзывая мимо, она слышала краем уха, что, возможно, это был медведь, или олень, или корова. Люди недоумевали, откуда в лесу могла взяться корова и неужели не все медведи сейчас спят, или думали, что, может быть, какой-нибудь пьяница заснул на рельсах.
В вагоне-ресторане пассажиры сидели за столами, с которых сняли белые скатерти. Они пили бесплатный кофе.
Место Джулиет было свободно, и то, что напротив, — тоже. Она схватила сумку и поспешила в уборную. Ежемесячные кровотечения были проклятием ее жизни. Один раз они даже помешали ей написать важный трехчасовой экзамен, потому что нельзя было выйти из комнаты за подкреплением.
Раскрасневшаяся, ощущая легкую судорогу, головокружение и тошноту, она опустилась на стульчак, вытащила промокшую прокладку, завернула ее в туалетную бумагу и бросила в положенное вместилище. Встав, прикрепила свежую прокладку из сумки. Вода и моча в унитазе стали алыми от ее крови. Она протянула руку, чтобы спустить воду, и тут прямо перед носом заметила объявление, что во время стоянок спускать воду запрещается. Это, конечно, означало — на станциях, где людям было бы неприятно увидеть то, что летит вниз. Здесь можно было рискнуть.
Но когда она снова коснулась кнопки, она услышала голоса совсем рядом — не в поезде, а за рифленым окошком уборной. Наверно, это были железнодорожники, проходившие мимо.
Можно было подождать, пока поезд тронется, но сколько времени это займет? А что, если кому-то позарез нужно в уборную? Она решила, что единственное, что она может сделать, — это закрыть крышку и выйти.
Она вернулась на свое место. Наискосок от нее ребенок лет четырех-пяти размашисто водил цветным карандашом по странице раскраски. Его мать заговорила с Джулиет о бесплатном кофе.
— Он хоть и бесплатный, но, похоже, брать его надо самим, — сказала она. — Вы не присмотрите за малышом, пока я схожу?
— Я не хочу с ней оставаться, — сказал ребенок, не поднимая головы.
— Давайте я схожу, — предложила Джулиет. Но в этот момент в вагон вошел официант с кофейной тележкой.
— Ну вот. Я слишком рано стала жаловаться, — сказала мать. — Вы слышали, что это был человек?
Джулиет покачала головой.
— На нем даже пальто не было. Кто-то видел, как он вышел из поезда и зашагал вперед, но, конечно, никто не понял, что он собирается сделать. Он, видимо, просто зашел за поворот, и машинист его не увидел, а увидел только, когда было уже поздно.
Впереди, по ту сторону от прохода, где сидела мать, мужчина сказал: \"Вот они возвращаются\", и несколько человек со стороны Джулиет поднялись и пригнулись к окнам. Ребенок тоже встал и прижался к стеклу. Мать велела ему сесть.
— Ты занимайся своей раскраской! Посмотри, как неаккуратно — ты всюду залезаешь за линию. Я не могу, — сказала она Джулиет. — Не могу на такое смотреть.
Джулиет поднялась и взглянула. Она увидела небольшую группу мужчин, бредущих обратно к станции. Некоторые сняли пальто и набросили на носилки, которые несли двое из них.
— Ничего не видно, — сказал мужчина за спиной Джулиет женщине, оставшейся сидеть. — Они его закрыли.
Не все мужчины, которые проходили мимо, опустив головы, были железнодорожниками. В одном из них Джулиет узнала того, кто сидел наискосок от нее в смотровом вагоне.
Еще через десять-пятнадцать минут поезд тронулся. За поворотом крови видно не было ни с той ни с другой стороны поезда. Но была истоптанная площадка, насыпанный холмик снега. Мужчина, сидевший сзади, снова встал. Он сказал: \"Вот здесь, наверно, это произошло\" — и вгляделся, не увидит ли еще чего-нибудь, а затем повернулся и сел. Поезд, вместо того чтобы спешить, наверстывая упущенное, шел медленней, чем прежде. Из почтения, может быть, или опасаясь, что еще что-то ждет его за следующим поворотом. Метрдотель прошел по вагонам, приглашая первую смену на обед, и мать с ребенком сразу же встали и пошли за ним. За ними потянулась процессия пассажиров, и Джулиет услышала, как поравнявшаяся с ней женщина говорит:
— Правда?
Ее собеседница тихо ответила:
— Так она сказала. Полный крови. Наверно, как-то туда попала, когда поезд переехал…
— Ох, не говори.
Чуть позже, когда процессия прошла и первая смена уже обедала, в проходе появился тот человек — из смотрового вагона, — которого она видела около поезда, в снегу.
Джулиет встала и побежала за ним. В темном холодном пространстве между вагонами, как раз когда он толкал тяжелую дверь перед собой, она сказала:
— Простите, пожалуйста. Мне нужно у вас что-то спросить.
Пространство внезапно наполнилось шумом, лязганьем колес по рельсам.
— Что?
— Вы врач? Вы видели этого человека, который…
— Я не врач. В поезде врача не оказалось. Но у меня есть некоторый медицинский опыт.
— Сколько ему было лет?
Человек посмотрел на нее очень терпеливо, но все-таки с неудовольствием.
— Трудно сказать. Немолодой.
— Он был в синей рубашке? И с такими светло-русыми волосами?
Он покачал головой — не в ответ на ее вопрос, но отказываясь отвечать.
— Вы что, его знали? — спросил он. — Об этом надо сказать проводнику.
— Я его не знала.
— Тогда извините меня. — Он толкнул дверь и ушел. Конечно. Он подумал, что ее снедает отвратительное любопытство, как многих других.
Полный крови. Вот что на самом деле отвратительно.
Она никогда не сможет никому сказать об ошибке, о жуткой иронии случившегося. Решат, что она исключительно груба и бездушна, если только она рот раскроет. Ведь то, из-за чего возникло недоразумение — раздавленное тело самоубийцы, — покажется в пересказе не более зловещим и страшным, чем ее собственная менструальная кровь.
Никому никогда об этом не рассказывать. (На самом деле спустя несколько лет она рассказала об этом женщине по имени Криста, женщине, с которой она тогда еще не была знакома.)
Но ей очень хотелось рассказать кому-нибудь хоть что-нибудь. Она достала блокнот и, раскрыв разлинованную страницу, принялась писать письмо родителям.
Мы еще не доехали до границы с Манитобой, и многие пассажиры жаловались, что пейзаж за окном довольно-таки однообразен, но теперь им придется признать, что поездка не обошлась без драматических происшествий. Сегодня утром мы остановились в северном лесу у какого-то богом забытого полустанка, где все было покрашено в уныло-железнодорожный красный цвет. Я сидела в хвосте поезда в смотровом вагоне и мерзла как цуцик, поскольку в этих вагонах явно экономят на отоплении (очевидно, считается, что красоты природы отвлекают от житейских неудобств), а мне лень было тащиться обратно за свитером. Простояли там минут десять-пятнадцать, потом поезд снова тронулся, и я увидела наш паровоз на повороте впереди — и вдруг — Страшный Толчок…
Они с родителями всегда старались приносить домой забавные истории. Для этого требовалась некоторая обработка не только фактов, но и своего собственного положения в мире. Так, во всяком случае, считала Джулиет, когда ее миром была школа. Следовало превращать себя в неуязвимого наблюдателя, который на все смотрит несколько свысока. И теперь, когда она все время была не дома, эта позиция стала привычной, почти что обязательной.
Но как только она написала слова Страшный Толчок, она обнаружила, что не может продолжать. Не может дальше писать их обычным языком.
Она попыталась смотреть в окно, но пейзаж — хотя, казалось бы, все осталось прежним — преобразился. Они не проехали и сотни миль, а климат как будто стал иным, более теплым. Лед только окаймлял озера, а не покрывал их полностью. Черная вода, черные скалы под грозовыми тучами полнили воздух темнотой. Ей надоело смотреть, и она взяла Додда, раскрыв его наугад, потому что, в конце концов, она его уже читала раньше. Через каждые несколько страниц у нее тогда явно случался приступ подчеркивания. Эти абзацы притягивали ее, но, перечитывая их сейчас, она обнаруживала, что места, на которые она когда-то бросалась с таким восторгом, теперь кажутся невнятными и тревожными.
…что ограниченному зрению живых представляется дьявольским ухищрением, более широкий взгляд мертвых воспринимает как проявление космической справедливости…
Книга выскользнула у нее из рук, глаза закрылись, и она пошла с какими-то детьми (учениками?) по поверхности озера. Там, где они ступали, лед трескался, образуя пятиугольные фигуры, аккуратные и ровные, так что озеро становилось похоже на кафельный пол. Дети спрашивали ее, как называется этот ледяной кафель, и она отвечала с уверенностью: пятистопный ямб. Но они смеялись, и от этого смеха трещины расширялись. Тогда она поняла свою ошибку и сообразила, что спасти положение можно, только найдя правильное слово, но ей было никак его не ухватить.
Она проснулась и увидела, что тот же человек — за которым она побежала и к которому на площадке приставала с вопросами — сидит напротив нее.
— Вы спали. — Он чуть улыбнулся, говоря это. — Несомненно.
Она спала, опустив голову на грудь, как старуха, из уголка рта у нее текла слюна. Кроме того, она почувствовала, что ей нужно немедленно попасть в уборную, она только надеялась, что на юбке ничего нет. Она сказала: \"Извините меня\" (то же самое, чем он закончил тот разговор), подхватила сумку и ушла, стараясь, насколько могла, чтоб ее смущенная поспешность была не слишком заметна.
Когда она вернулась, умывшись, причесавшись и воспользовавшись подкреплением, он по-прежнему сидел там.
Он сразу заговорил. Сказал, что хочет извиниться.
— Мне пришло в голову, что я был груб с вами. Когда вы меня спросили…
— Да, — сказала она.
— Вы правильно сказали, — проговорил он. — Вы описали его правильно.
Не то что он преподнес ей эти слова как подарок — для него это было простое и необходимое дело. Если бы она не захотела ему отвечать, он бы встал и удалился не особенно расстроенный, поскольку сделал то, за чем пришел.
Джулиет стало так стыдно, что глаза ее наполнились слезами. Это произошло настолько неожиданно, что она не успела отвернуться.
— Ничего, — сказал он. — Это ничего.
Она быстро закивала, втянула носом воздух с несчастным видом и высморкалась в бумажный платочек, который наконец-то отыскала в сумке.
— Все нормально, — выговорила она и рассказала ему все по порядку. Как тот человек склонился над ней и спросил, занято ли место, как сел, как она смотрела в окно, но потом уже больше не могла смотреть и попыталась читать или притвориться, что читает, как он спросил, где она села, и выяснил, где она живет, и порывался продолжать беседу, пока она просто не поднялась и не бросила его.
Единственное, чего она не рассказала, — это про выражение «закорешиться». Она знала, что если она это произнесет, то снова разрыдается.
— Женщин часто прерывают, — сказал он. — Чаще, чем мужчин.
— Да, правда.
— Считается, что женщины должны быть любезнее.
— Ему просто хотелось с кем-нибудь поговорить, — сказала она, заняв несколько иную позицию. — Ему нужен был кто-то больше, чем мне ненужен. Я теперь это поняла. И я не выгляжу стервой, не выгляжу жестокой. Но такой оказалась.
Пока она опять совладала с хлюпающим носом и мокрыми глазами, прошло некоторое время. Он спросил:
— Но разве вам никогда прежде не хотелось так поступить?
— Хотелось. Но я же не поступала! Я никогда так далеко не заходила. А в этот раз — что у него был на редкость жалкий вид. Во всем новом — наверно, специально купил в дорогу. Наверно, у него была депрессия, и он решил куда-нибудь поехать, потому что это хороший способ познакомиться и подружиться с новыми людьми. Может быть, если бы он хотя бы ехал куда-нибудь недалеко… — добавила она. — Но он сказал: в Ванкувер, то есть повис бы на мне на несколько дней.
— Да.
— Правда, могло бы так быть.
— Да.
— Ну вот.
— Проклятое невезение, — сказал он, лишь чуточку улыбаясь. — Впервые вы набираетесь мужества, чтоб кого-то осадить, так он бросается под поезд.
— Может быть, это была последняя капля, — сказала она, теперь как будто защищаясь. — Могло так быть.
— Ну что ж, вам теперь надо вести себя поосторожней — на будущее, я имею в виду.
Джулиет задрала подбородок и пристально на него посмотрела.
— Вам кажется, я преувеличиваю серьезность этого?
Тут произошло нечто столь же неожиданное и столь же непрошеное, как слезы. Рот у нее стал дергаться. Ее распирал непристойный хохот.
— Ну, может быть, я немножко хватила через край.
Он сказал:
— Немножко.
— Вы думаете, я делаю из мухи слона?
— Это естественно.
— Но вы думаете, что это ошибка? — Ей удалось сдержать смех. — Что чувство вины — это потакание своим же слабостям?
— Что я думаю… — сказал он. — Я думаю, что это мелочь. В вашей жизни будут события… в вашей жизни, скорей всего, будут события… рядом с которыми это покажется мелочью. Будет еще из-за чего чувствовать себя виноватой.
— Но разве люди не всегда так говорят? Тем, кто моложе? Говорят: пройдет время, и ты так думать не будешь. Вот увидишь. Как будто ты не имеешь права на серьезные чувства. Как будто ты на них не способен.
— Чувства, — сказал он. — Я говорил об опыте.
— Но вы же, кажется, говорите, что от чувства вины никакого проку. Люди так часто говорят. Это правда?
— А вы как думаете?
Они разговаривали об этом еще довольно долго, тихими голосами, но с таким напором, что пассажиры, проходившие мимо, слегка удивлялись или даже обижались, как бывает, когда люди ненароком слышат спор, который представляется им чересчур абстрактным. Спустя какое-то время Джулиет обнаружила, что хотя она отстаивает — и совсем, казалось ей, неплохо — необходимость чувства вины как в общественной, так и в частной жизни, сама она в данный момент такового не испытывает. Можно было даже сказать, что она испытывает удовольствие.
Он предложил пройти вперед в вагон-люкс, где можно выпить кофе. Придя туда, Джулиет осознала, что хочет есть, притом что время обеда давно прошло. Ничего, кроме орешков и сухих крендельков, раздобыть ей не удалось, и она стала заглатывать их с такой жадностью, что вернуться к серьезной, с элементом легкого соперничества беседе, которую они вели прежде, оказалось уже невозможно. Вместо этого они стали разговаривать о себе. Его звали Эрик Портеос, а жил он в поселке под названием Китовый Залив, где-то к северу от Ванкувера, на западном побережье. Но ехал не прямо туда, а с остановкой в Реджайне, чтобы повидать кого-то, кого давно не видел. Он был рыбак, ловил креветок. Она спросила о медицинском опыте, который он упомянул, и он сказал: \"Ну, он не очень обширный. Я немножко занимался медициной. Ведь в лесу или в море всякое может случиться. С людьми, с которыми работаешь. Или с тобой самим\".
Он был женат, жену звали Энн.
Восемь лет назад, сказал он, Энн попала в аварию. Несколько недель пролежала в коме. Потом вышла, но осталась навсегда парализованной, ходить не может, не может даже сама есть. Его она как будто узнаёт, его и женщину, которая за ней ухаживает, — благодаря этой женщине ему удается держать Энн дома, — но все ее попытки говорить или понимать, что происходит вокруг, быстро сошли на нет.
Они были на вечеринке. Она даже не особенно хотела туда идти, это он хотел. А потом она решила одна пойти домой, потому что ей на этой вечеринке не очень понравилось.
И какая-то компания подвыпивших молодых людей, возвращавшихся с другой вечеринки, съехала с шоссе на обочину и ее сбила. Подростки.
К счастью, у них с Энн не было детей. Да, к счастью.
— Рассказываешь людям об этом, и им кажется, что они должны сказать: как ужасно. Какая трагедия. И так далее.
— Их трудно винить, — сказала Джулиет, которая сама собиралась произнести что-то в этом роде.
— Конечно, — сказал он. Но просто все гораздо сложнее. Была ли это трагедия для Энн? Наверно, нет. А для него? Это было что-то, к чему надо было привыкнуть, другая жизнь. Вот и все. Все приятные отношения Джулиет с мужчинами имели место только в ее воображении. Пара киноактеров, чудесный тенор — а вовсе не мужественный жестокосердный герой — на старой записи \"Дон Жуана\". Генрих Пятый, каким его написал Шекспир и сыграл в кино Лоренс Оливье.
Это было смешно, жалко, но кому какое дело? В реальной жизни были одни унижения и разочарования, которые она старалась побыстрей вытолкнуть из памяти.
Был опыт стояния в стайке других непопулярных девочек на танцах в школе, где ее голова возвышалась над остальными; была тоска и отчаянные попытки казаться оживленной на свиданиях в колледже с мальчиками, которые ей не нравились и которым не нравилась она. В прошлом году она встречалась с заезжим племянником своего научного руководителя и была взломана — сказать «изнасилована» нельзя, поскольку она сама была полна решимости, — поздно ночью на земле в Уиллис-парке.
По дороге домой он объяснил ей, что она не его тип. И она испытала такое унижение, что не сумела ответить (и даже осознать в тот момент), что он — не ее.
Она никогда не воображала себя возлюбленной какого-нибудь конкретного живого человека, меньше всего учителя. В реальности в мужчинах постарше для нее было что-то отталкивающее.
Сколько этому человеку было лет? Женат он был по крайней мере лет восемь — ну может, года на два или на три подольше. Из чего выходило, скорей всего, тридцать пять, тридцать шесть. Волосы у него были темные, курчавые, с сединой на висках, лоб широкий, в морщинах, плечи — сильные и чуть сутулые. Ростом он был не выше ее. Глаза широко расставленные, темные, живые, но в то же время настороженные. Подбородок круглый, с ямочкой, задиристый.
Она рассказала ему о своей работе, сказала, как называется школа — Торранс-хаус. (\"Хотите пари, что ее называют \"Дурранс-хаус\"?\") Рассказала, что она не настоящая учительница, но ее с удовольствием взяли, потому что она специалист по латыни и древнегреческому. Сейчас это большая редкость.
— А вы почему этим занялись?
— Наверное, захотелось быть оригинальной.
И тут она сказала ему то, что давно решила ни при каких обстоятельствах не говорить мальчикам или мужчинам, чтобы сразу их не отпугнуть.
— И потому, что мне это очень нравится. Я эту древность обожаю. Правда.
Ужинали они вместе — оба выпили по бокалу вина, — а потом пошли в смотровой вагон, где сидели в темноте, одни. На сей раз Джулиет не забыла захватить свитер.
— Люди, наверно, думают, что ночью отсюда ничего не видно, — сказал он. — Но посмотрите, сколько звезд в ясную ночь.
И действительно, ночь была ясная. Луны не было — во всяком случае пока, — и звезды собирались в густые рощицы, блеклые и яркие. Как всякий, кто жил и работал в море, он знал карту звездного неба. Она сумела найти только Большую Медведицу.
— С этого и начнем, — сказал он. — Видишь две звезды сбоку от Медведицы? Напротив ручки? Нашла? Это указатели. Иди по ним, иди и придешь к Полярной звезде. — И так далее.
Он нашел ей Орион — самое, как он сказал, большое созвездие в северном полушарии зимой. И Сириус, Собачью звезду, самую яркую в это время года звезду на всем северном небе.
Джулиет нравилось, что он ее учит, но было приятно и когда пришел ее черед его учить. Он знал названия звезд, но не знал истории этих названий.
Она рассказала ему, как Ойнопион ослепил Ориона и как Орион потом прозрел, подставив глаза солнцу.
— Он его ослепил, потому что Орион был прекрасен, и тут Гефест пришел ему на выручку. В конце концов он все равно погиб от стрел Артемиды, но превратился в созвездие. Так часто бывало. Если кто-то и вправду стоящий попадал в беду, его превращали в созвездие. Где Кассиопея?
Он показал ей не очень хорошо различимую букву W.
— Считается, что похоже на сидящую женщину.
— Она тоже из-за красоты, — сказала Джулиет.
— Красота была так опасна?
— Еще как! Кассиопея была женой короля Эфиопии и матерью Андромеды. Она похвалялась своей красотой, и за это ее в наказание сослали на небо. Андромеда ведь тоже где-то должна быть, да?
— Это галактика. По идее ее сегодня тоже можно разглядеть. Это самое далекое, что можно увидеть невооруженным глазом.
Даже когда он ее направлял, объясняя, куда смотреть на небе, он ни разу до нее не дотронулся. Конечно, нет. Он был женат.
— А кто такая Андромеда? — спросил он.
— Она была прикована к скале, но Персей ее спас.
Китовый Залив.
Длинный причал, несколько больших судов, бензоколонка и магазин, в окне которого объявление, сообщающее, что тут же и автобусная остановка, и почта. В окне машины, стоящей сбоку от магазина, рукописная надпись — «такси». Она стоит там, где вышла из автобуса, и не двигается с места. Автобус отъезжает. Такси гудит. Водитель вылезает и подходит к ней.
— Одна-одинешенька, — говорит он. — И куда же это вы направляетесь?
Она спрашивает, есть ли здесь место, где останавливаются туристы. Ясно, что никакой гостиницы тут нет.
— Не знаю, сдает ли кто-нибудь комнаты в этом году. Могу зайти спросить. А вы что, никого тут не знаете?
Ничего не остается, кроме как назвать имя Эрика.
— Отлично, — говорит он с облегчением. — Садитесь, домчим за две минуты. Жалко только, что опоздали — вчера погребли.
Погребли, думает она. Гребля. Какие-нибудь рыбацкие соревнования…
— Печально, конечно, — говорит водитель, усаживаясь за руль. — Но, правду сказать, поправиться она не могла.
Погребли. Его жену. Энн.
— Ну ничего, — говорит он. — Может, на проводы успеете. Там, я думаю, кто-то еще остался. На похоронах народу было — тьма. Что, не смогли сразу выехать?
— Не смогла, — отвечает Джулиет.
— Я, наверно, неправильно говорю — «проводы». Провожают до похорон, правда? А как называется то, что потом делают, не знаю. Не празднуют же. Хотите заедем, вы поглядите — цветы там, венки…
В стороне от моря, если свернуть с шоссе и проехать около четверти мили по разбитой грязной дороге, — общее для всех вероисповеданий кладбище Китового Залива. И неподалеку от забора — холмик земли, усыпанный цветами. Увядшие живые цветы, яркие искусственные и маленький деревянный крест с именем и датами. Пестрые витые ленты, которые разлетелись по всему кладбищу и валяются на траве. Водитель показывает ей, как разворотили дорогу колеса — столько машин приезжало сюда вчера.
— Половина ее в глаза не видели. Приехали из-за него. Эрика все знают.
Они разворачиваются, едут обратно, но не до самого шоссе. Ее тянет сказать, что она передумала, что ей не хочется ни к кому ехать, а хочется подождать у магазина, пока автобус не поедет обратно. Можно сказать, что она просто ошиблась, перепутала день и теперь ей так неловко, что она пропустила похороны, что вообще там объявляться неохота.
Но ей никак не собраться с духом. И он всем про нее расскажет в любом случае.
Они едут по узким петляющим дорогам, минуя редкие дома. И всякий раз, когда они не сворачивают к дому, наступает временное облегчение.
— Вот это сюрприз, — говорит водитель, и теперь они таки сворачивают. — Куда они все подевались? Я час назад здесь проезжал — полдюжины машин еще стояло. А сейчас даже его грузовик исчез. Пир окончен. Извините, это я так, сболтнул.
— Ну, если никого здесь нет, — говорит Джулиет с готовностью, — я тогда просто поеду обратно.
— Да нет, не беспокойтесь. Айло здесь. Вон ее велосипед. Вы знакомы с Айло? Она ему тут помогает. — Он уже вылез из машины и открывает ей дверь.
Не успевает Джулиет выйти, как к ней с громким лаем несется большая желтая собака, а вслед ей с крыльца кричит женщина.
— Отстань, Пет, — говорит водитель и, пряча деньги в карман, быстро забирается обратно в машину.
— Уймись! Уймись, Пет! Успокойся! Она вас не тронет, — кричит женщина. — Она еще щенок.
Такой щенок, как Пет, думает Джулиет, запросто может сбить человека с ног. Тут выскакивает еще одна рыжеватая собака, и гам усиливается. Женщина сбегает по ступенькам, крича:
— Пет! Корки! Сидеть! Если они увидят, что вы их боитесь, они еще хуже на вас набросятся.
Еще звучит у нее немножечко как исчо.
— Я не боюсь, — говорит Джулиет и отпрыгивает, потому что желтая собака носом грубо тычется ей в руку.
— Ну, заходите тогда. Заткнитесь вы обе, или я вам головы пообрываю! Вы что, перепутали, когда похороны?
Джулиет качает головой, как будто извиняясь. Она называет свое имя.
— Ну, очень жаль. А меня зовут Айло. — Они пожимают друг другу руки.
Айло — высокая, широкоплечая женщина с крепким, но не толстым телом и желтовато-белесыми волосами, которые свободно свисают на плечи. Голос у нее сильный, напористый, звуки непринужденно перекатываются в горле. Что же это за акцент — немецкий, голландский, скандинавский?
— Садитесь здесь, на кухне. Кругом страшный беспорядок. Я сварю вам кофе.
Кухня светлая, с окошком в высоком, скошенном потолке. Всюду груды тарелок, стаканов и кастрюль. Пет и Корки, кротко проследовавшие за Айло в кухню, принимаются вылизывать жаровню, которую она поставила перед ними на пол.
Из кухни две широкие ступеньки ведут в затемненную, похожую на пещеру гостиную, где по полу раскиданы большие подушки.
Айло отодвигает стул от стола.
— Да садитесь же! Сядьте, выпейте кофе, поешьте.
— Я сыта, — говорит Джулиет.