Модиано Патрик
Вилла «Грусть»
(Посвящается Руди, Доминике, Зине.)
Кто ты, странник во тьме?
Томас Дилан
1
Гостиницы «Верден» больше нет. В этом странном здании с деревянной верандой, находившемся напротив вокзала, некогда останавливались коммивояжеры в ожидании поезда. Не гостиница, а так — постоялый двор. Рядом было кафе-ротонда под названием то ли «Циферблат», то ли «Грядущее». Его тоже нет. Между вокзалом и сквером на площади Альберта Первого теперь зияет дыра.
Улица Руаяль не изменилась, но в этот поздний зимний час она словно вымерла. Роскошные магазины: книжный «У Клемана Маро», ювелирных изделий Горовица, «Довиль», «Женева», «Туке», английская кондитерская Фидель-Берже, чуть подальше парикмахерская Рене Пиго, витрины Анри на углу улицы Пансе — в большинстве своем закрыты — не сезон. Дальше начинается парк, и за ним, слева, красным и зеленым неоном сверкает вывеска «Синтра». На другой стороне, на углу улицы Руаяль и площади Пакье, — кафе «Таверна», летом здесь любит собираться молодежь. А что за посетители там сейчас?
Исчезло с лица земли большое кафе с люстрами, зеркалами и столиками под тентами прямо на мостовой. Вечерами, часов с восьми, тут царило оживление, слышался смех, звон бокалов, люди знакомились, перекликались. Мелькали соломенные шляпки, светлые локоны, чей-то пестрый купальный халат… Впереди еще целая ночь веселья. Вон справа — большой белый дом, казино, оно открыто с мая по сентябрь. Зимой горожане дважды в неделю играют в бридж, а в гриль-баре собирается местный «Ротари-Клуб».
За казино начинается парк д\'Альбиньи. Пологий склон спускается к озеру, окруженному плакучими ивами. Вот музыкальные киоски и пристань. Здесь можно сесть на доживающий свой век теплоход, курсирующий между маленькими прибрежными поселками: Верье, Шавуар, Сен-Жорио, Эден-Рок, Пор-Лузац… Слишком много названий. Но бывают названия, которые хочется без конца напевать, на мотив колыбельной.
Вот и проспект д\'Альбиньи, обсаженный платанами. Идем по нему вдоль озера, сворачиваем направо и видим светлую деревянную дверь — вход в «Стортинг». По обеим сторонам дорожки, посыпанной гравием, — бесчисленное множество теннисных кортов. Теперь закроем глаза и представим себе ряд кабинок и длинный-длинный песчаный пляж. Дальше — английский парк и в глубине его бар и ресторан «Спортинга» в старой оранжерее. Все это вместе похоже на полуостров, принадлежавший в начале века автоконструктору Гордону-Грамму.
Выше, рядом со «Спортингом», за проспектом д\'Альбиньи, начинается бульвар Карабасель. Он идет зигзагами к отелям «Эрмитаж», «Виндзор» и «Альгамбра». Можно сесть и на фуникулер. Летом он работает до двенадцати ночи, и ждут его на крошечной станции в виде шале. Растительность здесь самая разнообразная, так что нельзя понять, где находишься: в Альпах, на побережье Средиземного моря или в тропиках. Лилии, мимозы, ели, пальмы. Если подниматься на гребень холма пешком, по бульвару, то впереди открывается панорама: гора, озеро, а за ним — призрачная страна, называемая Швейцарией.
В «Эрмитаже» и «Виндзоре» теперь меблированные комнаты, тем не менее в «Виндзоре» почему-то по-прежнему вертящаяся дверь, а в «Эрмитаже» застекленный вестибюль. «Виндзор» построен в 1910 году, и его белый фасад напоминает пирожное-безе, так же, как фасады «Рула» или «Негреско» в Ницце. «Эрмитаж», цвета охры, мрачнее и величественнее. Он как брат-близнец похож на отель «Руаяль» в Довиле. Неужели там теперь действительно сдают квартиры внаем? Ни одно окно не освещено. Нужно набраться смелости и, миновав темный вестибюль, обойти весь дом, чтобы наконец убедиться в том, что здесь никто не живет.
«Альгамбру» снесли. От окружавших ее садов не осталось и следа. Здесь определенно собирались построить гостиницу в новом вкусе. Мгновенно вспоминаю: летом сады вокруг «Эрмитажа», «Виндзора» и «Альгамбры» были словно Потерянный Рай или Земля Обетованная, какими мы их себе представляем. Но в каком же из них цвело столько георгинов под балюстрадой, облокотившись на которую мы смотрели вниз, на озеро? Неважно. Мы последними застали те времена.
Поздний зимний вечер. По ту сторону озера едва различимые огни Швейцарии. От пышной растительности бульвара Карабасель осталось несколько сухих деревьев и чахлый кустарник. «Виндзор» и «Эрмитаж» стоят черные, будто обгорелые. Великолепный курорт с разноязыкой толпой превратился в обычный городишко такого-то департамента отдаленной французской провинции. Нотариус и супрефект играют в бридж в пустом казино. С ними вместе играют мадам Пиго, владелица парикмахерской, сорокалетняя блондинка, благоухающая духами «Шокинг», Фурнье-младший, чье семейство имеет три трикотажные фабрики в Фаверже, и Сервоз, владелец фармацевтических лабораторий в Шамбери, великолепный игрок в гольф. Ходят слухи, что мадам Сервоз, жгучая брюнетка в отличие от мадам Пиго, томной блондинки, все катается на своем BMW в Женеву и обратно. Она охотница до молодых людей, и ее не раз видели вместе с Пемпином Лаворелем. Можно привести еще тысячу таких же пошлых и скучных подробностей из повседневной жизни городка, потому что люди и нравы совершенно не переменились за эти двенадцать лет.
Кафе закрыты. Только из дверей «Синатра» льется розоватый свет. Хотите — зайдем, посмотрим, на месте ли панели из красного дерева и лампа под клетчатым абажуром слева от бара? Со стены по-прежнему смотрят Эмиль Алле, победивший на чемпионате мира в Энгельберге, Джеймс Кутте, Даниэль Хендрикс. Они висят рядышком над стройными рядами бутылок. Конечно, фотографии пожелтели. В полумраке последний посетитель в клетчатой рубашке и с багровым лицом лениво заигрывает с барменшей. В начале шестидесятых она была удивительно хороша, но с тех пор сильно раздалась.
Идешь по пустынной улице Сомейе и слышишь только звук своих шагов. Слева — кинотеатр «Регент», он не изменился, все так же выкрашен в оранжевый цвет и увенчан светящейся малиновой надписью: «РЕГЕНТ». Но и здесь пришлось подновить зал, заменить деревянные кресла и портреты кинозвезд, украшавших вход. Вокзальная площадь — единственное сколько-нибудь освещенное и оживленное место в городе. Скорый на Париж проходит в начале первого. Шумливые солдаты, получившие увольнение из казарм Бертоле, понемногу собираются на перроне с картонками и металлическими чемоданчиками в руках. Некоторые распевают: «Ты елочка моя», — еще бы, ведь скоро Рождество. Они толпятся на второй платформе, задирают друг друга, толкаются. Можно подумать, что они едут на фронт. Среди военных шинелей — бежевый штатский костюм. Его обладатель, видимо, не чувствует холода и нервно сжимает на горле шелковое зеленое кашне. Он переходит от одной группки к другой и тревожно всматривается в лица, как будто ищет кого-то в этой толпе. Вот он спрашивает о чем-то у солдата, говорящего с двумя другими, но все трое только меряют его насмешливым взглядом. Другие отворачиваются и свистят ему вслед. Он же делает вид, будто ничего не замечает и посасывает мундштук. Вот он отводит в сторону светловолосого молодого альпийского стрелка. Тот, видимо, смущен и время от времени косится на своих товарищей. Бежевый человек ухватил его за плечо и что-то шепчет на ухо. Стрелок пытается высвободиться. Тогда он сует ему конверт в карман кителя, молча смотрит в глаза и отходит, подняв воротник пиджака, так как начинается снег.
Человека в костюме зовут Рене Мейнт. Он левой рукой заслоняется от света по привычке, да так и остается стоять. Как же он постарел…
Поезд подходит к перрону. Солдаты берут его штурмом, набиваются в тамбур, опускают стекла и передают в вагон вещмешки. Некоторые поют: «Всего лишь до свиданья», но их заглушает общий рев: «Ты елочка моя!» Падает снег. Мейнт стоит неподвижно, по-прежнему отдавая честь. Молодой блондинчик за стеклом смотрит на него со злорадной усмешкой у краешков губ. Мнет в руке свой форменный берет. Мейнт кивает ему. Набитый поезд трогается, солдаты высовываются из окон, поют, машут руками. Мейнт прячет руки в карманы пиджака и направляется к вокзальному буфету. Двое официантов сдвигают столики и подметают пол широкими плавными взмахами метелок. За стойкой бара человек в плаще убирает последние стаканы. Мейнт заказывает коньяку. Человек сухо отвечает, что буфет закрыт. Мейнт снова просит коньяку.
— Здесь, — отчетливо выговаривает человек, — голубых не обслуживают.
Двое за спиной Мейнта хохочут. Мейнт не двигается, с измученным видом уставившись в одну точку. Один из официантов гасит висящие слева бра. Лишь бар светится еще желтоватым светом. Они ждут, скрестив руки на груди. Еще чуть-чуть — и дадут ему в морду. Или — как знать! — вдруг он, как прежде, хлопнет ладонью по грязной стойке и крикнет: «Я Астрид, бельгийская королева!», кривляясь и нагло хохоча?
2
Что же делал я, восемнадцатилетний, на престижном курорте с минеральными источниками на берегу озера? Ничего. Жил в семейном пансионате «Липы» на бульваре Карабасель. Я мог бы снять комнату в городе, но мне нравилось здесь, на горе, в двух шагах от «Виндзора», «Эрмитажа» и «Альгамбры». Рядом с роскошными отелями и тенистыми садами я чувствовал себя в безопасности.
Ведь я умирал от страха: страх, не покидающий меня до сих пор, был тогда гораздо более сильным, хотя и менее обоснованным. Я убежал из Парижа, чувствуя, что он становится просто опасным для таких, как я. В нем царила отвратительная атмосфера полицейского сыска. Сажали, на мой взгляд, слишком многих. Рвались бомбы. Но мне бы хотелось внести хронологическую ясность, и поскольку наилучшие точки отсчета — это войны, то уточним, о какой же войне пойдет речь. О той, которую называют алжирской, в самом начале шестидесятых годов, в эпоху, когда все катили во Флориду в открытых машинах, а женщины плохо одевались. Мужчины, впрочем, тоже. Тогда я боялся еще больше, чем теперь, и выбрал себе это убежище, поскольку оно всего в пяти километрах от швейцарской границы. При малейшей угрозе достаточно переплыть озеро — и ты там. По своей наивности я полагал, что чем ближе к Швейцарии, тем дальше от опасности. Тогда я еще не знал, что Швейцарии не существует.
Сезон открывался пятнадцатого июня. Праздники и гала сменяли друг друга. «Ужин посланников» в казино. Гастроли певца Джорджа Ульмера. Три спектакля «Послушайте же, господа…». Салют над Шавуарским заливом по случаю 14 июля. Балеты маркиза Куэваса… Я бы вспомнил и многое другое, будь у меня под рукой программка, отпечатанная организационным комитетом… Я сберег ее и уверен, что она когда-нибудь отыщется между страницами одной из книг, которые я читал тем летом. Только вот какой? Погода стояла «мировая», и старожилы предсказывали солнце до октября.
Выходил я редко, разве что иногда купался. Почти все дни проводил в холле или в саду «Виндзора», внушая себе, что, по крайней мере, здесь мне нечего бояться. Когда же меня все-таки охватывал ужас — словно в животе, чуть повыше пупка, медленно распускался мрачный цветок, — я смотрел вдаль, на тот берег озера. Отсюда видна была деревня. От одного берега до другого напрямик не больше пяти километров. Это расстояние можно одолеть вплавь. А ночью на моторной лодке его переплывешь за двадцать минут. Ну вот и славно. Я пытался успокоиться. Шептал, медленно выговаривая слова: «Ночью на моторной лодке…» Успокоившись, вновь принимался за чтение романа или безобидного иллюстрированного журнала (я запретил себе читать газеты и слушать новости по радио, в кино старался прийти непременно после выпуска «Новостей»). Главное — ничего не знать о событиях в мире, заглушить свой страх, предчувствие неминуемой катастрофы. Думать только о самых невинных вещах: моде, литературе, кино, мюзик-холле. Откинуться на спинку шезлонга, закрыть глаза и расслабиться, главное — расслабиться. Забыться. Ну же!
После обеда я спускался в город. На проспекте д\'Альбиньи садился на скамейку под сенью платанов и наблюдал за оживленным берегом озера, по которому сновали маленькие яхты и водные велосипеды. Созерцание успокаивало. Я вставал и шел дальше, ступая осторожно, неторопливо. На площади Пакье я всегда садился за свободный столик в стороне от других на террасе «Таверны» и неизменно заказывал кампари с содовой. Я смотрел на молодежь, моих сверстников. С наступлением темноты их собиралось все больше. До сих пор слышу их смех, вижу пряди волос, сползающие на глаза. Девушек в узких коротких брюках или хлопчатобумажных шортах. Изящных юношей в блейзерах с нашивками. Из-за ворота рубашки виднеется яркий платок. Все коротко острижены, почти «под ноль». Вечером они пойдут на танцы. Девушки наденут приталенные платья с широкими юбками, как у балерин. И на войну в Алжир пошлют этих вот милых, мечтательных молодых людей, а не меня.
В восемь часов я ужинал в «Липах», семейном пансионе, почему-то напоминавшем мне охотничий домик. Здесь каждое лето собирался десяток завсегдатаев, пожилых людей, лет за шестьдесят. Вначале мое присутствие их раздражало. Но я держался очень скромно. Ни одного лишнего движения, глаза всегда опущены, лицо бесстрастно, я даже пытался не моргать, чтобы не пошатнуть мое и без того весьма шаткое положение в обществе. Они не могли не заметить моих стараний и, кажется, в конце концов смягчились.
Столовая, где нам подавали, была в савойском стиле. Я мог бы познакомиться с соседями по столу, благообразной четой немолодых парижан, но что-то подсказывало мне, что он — бывший полицейский. Все приходили на ужин парами, и только господин с тонкими усиками и взглядом спаниеля казался одиноким и заброшенным. Сквозь гул голосов я иногда различал, как он икает — отрывисто, словно лает. После обеда обитатели пансиона переходили в гостиную и, вздыхая, садились в обитые кретоном кресла. Мадам Бюффа, хозяйка «Лип», обносила их настойкой или еще чем-нибудь, способствующим пищеварению. Женщины разговаривали. Мужчины играли в канасту.
Господин с собачьими глазами следил за игрой, сидя в уголке и печально покуривая «гавану». Я бы тоже с удовольствием остался в гостиной при нежном, успокаивающем розоватом свете лампы под шелковым абрикосовым абажуром, но тогда пришлось бы с ними болтать или играть в канасту. А может, их бы не смутило и мое молчаливое присутствие?.. Но я снова отправлялся в город. Ровно в четверть десятого — как раз после окончания «Новостей» — входил в зал кинотеатра «Регент» или кинотеатра при казино, более роскошный и уютный. Я нашел программу «Регента» того лета.
Кинотеатр «Регент»:
15-23 июня: «Нежная и жестокая Элизабет» А.Декуан
24-30 июня: «Прошлым летом в Мариенбаде» А.Рене
1-8 июля: «Вызываем Берлин» Р.Хабиб
9-16 июля: «Завещание Орфея» Ж.Кокто
17-24 июля «Капитан Фракасс» П.Гаспар-Юи
25 июля — 2 августа: «Кто вы, доктор Зорге?» Ю.Чампи
3-10 августа: «Ночь» М.Антониони
11-18 августа: «Мир» Сюзи Вонг
19-26 августа: «Порочный круг» М.Пека
27 августа — 3 сентября: «Лес влюбленных» С.Отан-Лара
С удовольствием посмотрел бы снова какой-нибудь из этих старых фильмов…
После кино я опять выпивал бокал кампари в «Таверне». Молодежи там уже не было. Полночь — они, наверное, где-нибудь танцуют. Я смотрел на пустующие столики, стулья, на официантов, складывающих зонтики. Взгляд мой останавливался на большом подсвеченном фонтане по ту сторону площади у входа в казино. Он все время менял цвет. Я развлекался тем, что подсчитывал, сколько раз он окрасится в зеленый. Раз, два, три… Не все ли равно, как проводить время, верно? Досчитав до пятидесяти трех, я вставал. Но чаще всего мне было лень играть и в эту игру. Я просто размышлял, рассеянно потягивая вино. Помните Лиссабон во время войны? Сколько людей набивалось в бары и вестибюль отеля «Авис» со своими чемоданами и коробками в ожидании парохода, который никогда не придет? Так вот, через двадцать лет после тех событий я чувствовал себя одним из этих беженцев.
Изредка я надевал фланелевый костюм и мой единственный галстук темно-синий, с лилиями и вышивкой на изнанке «Интернэшнл Бар Флай», — мне его подарил один американец, позднее я узнал, что то был условный знак общества Анонимных Алкоголиков. По таким галстукам они узнавали своих собратьев и могли помогать друг другу. Я заходил в казино и некоторое время стоял в дверях бара «Бруммель», глядя на танцующих. Здесь были люди всех возрастов — от тридцати до шестидесяти, а иногда с каким-нибудь стройным господином лет пятидесяти приходила и совсем молодая девушка. Многонациональная, весьма «шикарная» публика плавно раскачивалась под итальянские шлягеры или ямайский танец «калипсо». Затем я поднимался наверх, в игорные залы. Тут частенько составлялись солидные партии. Самыми азартными были приезжие из соседней Швейцарии. Помню и страстного игрока египтянина с рыжими напомаженными волосами и глазами серны; задумавшись, он все теребил свои усики как у английского майора. Ставил он каждый раз не меньше пяти миллионов, и поговаривали, что это двоюродный брат короля Фарука.
Выйдя оттуда, я вздыхал с облегчением. Медленно шел по проспекту д\'Альбиньи к себе на бульвар Карабасель. Никогда после не видывал я таких чудесных ясных ночей. Освещенные окна прибрежных вилл отражались в озере ослепительными бликами, яркими, словно музыка, словно звуки саксофона или трубы. Сидя на железной скамейке в шале, я дожидался последнего фуникулера. Он был тускло освещен, но в его лиловатом полумраке я чувствовал себя в абсолютной безопасности. Чего мне бояться, если грохоту войн, шуму внешнего мира не пробиться сквозь вату в оазисе вечных каникул! И кто станет искать меня здесь, среди праздных курортников?
Я выходил на первой остановке — «Сен-Шарль-Карабасель», а пустой фуникулер поднимался дальше, похожий на громадного светлячка. По коридору пансиона я пробирался на цыпочках, без башмаков, ведь сон стариков очень чуток.
3
Она сидела на одном из больших диванов в глубине холла «Эрмитажа» и не отрываясь смотрела на вертящуюся дверь, словно кого-то ждала. Я расположился невдалеке от нее и видел ее в профиль.
Рыжая. В зеленом шелковом платье. И белых туфельках на шпильках, модных в то время.
У ее ног, зевая и потягиваясь, растянулась собака. Огромный флегматичный немецкий дог, белый в черных пятнах. Зеленое, рыжее, черное, белое. От этого сочетания я как бы впал в прострацию. Вот я уже сижу рядом с ней на диване. Как же это случилось? Может, немецкий дог послужил предлогом знакомства, лениво подойдя и обнюхав меня?
Я заметил, что глаза у нее зеленые, все лицо в чуть заметных веснушках и что она немного старше меня.
В то утро мы гуляли по саду около гостиницы. Пес шел впереди. Мы следом, по аллее под сенью ломоноса с большими лиловыми и голубыми цветками. Я раздвигал зеленые кисти. Мимо газонов и зарослей бирючины. Смутно припоминаю на сложенных камнях странные, словно покрытые инеем, растения, розовый боярышник, лестницу с пустыми вазонами. Огромный партер, весь покрытый желтыми, красными и белыми георгинами. Опершись о балюстраду, мы смотрели вниз, на озеро.
Я так никогда доподлинно не узнаю, за кого же она приняла меня в первый день нашего знакомства. Быть может, за скучающего сынка миллиардеров? Но как бы там ни было, ее очень забавляло, что я ношу в правом глазу монокль — правда, не из пижонства, не для того, чтобы произвести впечатление, а просто потому, что правый глаз у меня хуже видит.
Мы умолкли. Я слышу плеск фонтанчика на лужайке неподалеку от нас. Какой-то человек в красивом костюме спускается по лестнице нам навстречу, я издалека различаю его фигуру. Он машет нам. Поправляет темные очки, утирает пот со лба. Она знакомит нас: «Рене Мейнт». «Доктор Мейнт», сейчас же поправляет он с ударением на «доктор». Улыбается натянуто. Теперь и мне следует представиться. «Виктор Хмара», — говорю я. Это имя я выдумал, заполняя анкету в пансионе.
— Вы друг Ивонны?
Она объясняет, что только что познакомилась со мной в холле «Эрмитажа» и что я читаю с моноклем. «Не правда ли, забавно? Вставьте монокль, пусть доктор полюбуется!» Я повинуюсь. «Прелестно!» — кивает Мейнт в задумчивости.
Так вот, звали ее Ивонной. А по фамилии? Фамилию я позабыл. Всего двенадцать лет пройдет, и вот уже не помнишь, как официально именовался человек, кем бы он ни был в твоей жизни. Какая-то благозвучная французская фамилия вроде Кудрез, Жаке, Лебон, Мурай, Венсен, Жербо…
На первый взгляд Рене Мейнт был старше нас. Лет этак тридцати. Невысокий, с округлым энергичным лицом и светлыми зачесанными назад волосами.
Обратно мы шли по той части парка, которую я не знал. Прямые посыпанные гравием дорожки, симметричные английские газоны с бордюром из огненно-красных бегоний и герани. И тот же нежный, успокоительный плеск фонтанчиков. Я сразу вспомнил детство, Тюильри. Мейнт предложил пропустить по рюмочке, а затем пообедать в «Спортинге».
Мое присутствие ничуть их не смущало, словно мы были знакомы уже целую вечность. Она мне улыбалась. Мы говорили о каких-то пустяках. Они ни о чем меня не расспрашивали, только пес приглядывался, положив голову мне на колени.
Она поднялась и сказала, что сходит к себе в номер за шарфом. Так значит, она живет здесь, в «Эрмитаже»? Почему? Кто она такая? Мейнт достал из кармана мундштук и теперь посасывал сигарету. Я вдруг заметил, что у него нервный тик. Изредка его левая щека судорожно вздрагивала, словно он пытался поймать несуществующий монокль, черные очки отчасти маскировали этот изъян. Изредка он вскидывал подбородок, будто бросал кому-то вызов. И наконец, время от времени по его правой руке к кисти пробегал электрический разряд, и она принималась что-то вычерчивать в воздухе. Все эти судороги, подчиненные единому ритму, даже придавали Мейнту какой-то изысканный шарм.
— Вы приехали отдыхать?
Я ответил: да. Сказал, что мне повезло, ведь погода «лучезарнейшая». И что, по-моему, «места тут дивные».
— А вы здесь впервые? Вы и не знали?
В его словах я почувствовал некоторую иронию и осмелился спросить в свою очередь:
— А вы сами тут на отдыхе?
Он замялся.
— Ну, не совсем… Но места здешние знаю издавна.
Небрежно махнув рукой куда-то вдаль, он проговорил:
— Горы… И озеро… Озеро… — Сняв черные очки, поглядел на меня с улыбкой, печально и ласково. — Ивонна — удивительная девушка, — сказал он. — Уди-ви-тель-на-я.
С легким зеленым шарфом из муслина вокруг шеи, она пробиралась к нашему столику. Она мне улыбалась, не спускала глаз с моего лица. Что-то ширилось в моей груди слева, и я понял, что это самый счастливый день в моей жизни.
Сели в кремовый автомобиль Мейнта, старый открытый «додж». Мы трое устроились на переднем сиденье: Мейнт сел за руль, Ивонна — между нами, а пес разлегся на заднем. Машина так резко стронулась, что задела ворота гостиницы, ее занесло на гравии дорожки. Потом не спеша покатила по бульвару Карабасель. Я не слышал шума мотора. Может быть, Мейнт заглушил его, чтобы спуститься с горы? Солнце освещало сосны по краям дороги, и они отбрасывали причудливые тени. Мейнт насвистывал себе под нос, а я дремал, езда меня укачала. При каждом повороте голова Ивонны опускалась мне на плечо.
Мы сидели одни в ресторане «Спортинга», старинной оранжерее, укрытой от солнца ветвями плакучей ивы и зарослями рододендрона. Мейнт говорил Ивонне, что сейчас ему нужно съездить в Женеву, а к вечеру он вернется. Может, они брат и сестра? Да нет. Они совсем друг на друга не похожи.
Вошло еще человек десять. Вся компания расселась за соседним столиком. Они пришли с пляжа. Женщины в разноцветных полосатых махровых блузах, мужчины в пляжных халатах. Самый крепкий из них, высокий кудрявый блондин, во всеуслышание что-то рассказывал. Мейнт снял темные очки. Внезапно он побледнел и, показывая пальцем на высокого блондина, пронзительно выкрикнул, почти взвизгнул:
— Эй, глядите, вот она — Карлтон! Известнейшая во всей округе шлюха!
Тот сделал вид, что не слышит, но его приятели оглянулись и глазели на нас, разинув рты.
— Слыхала, чего тебе говорят, Карлтон?
На мгновение в ресторане воцарилась абсолютная тишина. Крепкий блондин понурился. Его приятели словно окаменели. Ивонна же и бровью не повела, словно давно привыкла к подобным выходкам.
— Не пугайтесь, — шепнул Мейнт, склоняясь ко мне, — все в порядке, в полном порядке…
Лицо его перестало дергаться, разгладилось, в нем проглянуло что-то детское. Наша беседа возобновилась, он спросил у Ивонны, не привезти ли ей из Женевы шоколада? Или турецких папирос?
Мы расстались с Мейнтом у дверей «Стортинга», договорившись, что встретимся в гостинице часов в девять. Они с Ивонной все говорили о каком-то Мадее (или Мадейе), который пригласил их на праздник в свою виллу на берегу озера.
— Вы ведь поедете с нами, не так ли? — спросил меня Мейнт.
Я видел, как он подошел к машине, то и дело вздрагивая от ударов тока. Опять «додж» резко рванул вперед, подпрыгнул, задел ворота и скрылся из глаз. Мейнт, не оборачиваясь, махнул нам рукой.
Мы с Ивонной остались одни. Она предложила мне пройтись по парку около казино. Пес шел позади, но все медленней, медленней… Наконец он усаживался посреди аллеи, и приходилось окликать его: «Освальд!», — чтобы он соблаговолил идти дальше. Она объяснила, что медлителен он не от лени, а из-за врожденной меланхолии. Он принадлежал к редчайшей породе немецких догов, у которых печаль и усталость от жизни в крови. Некоторые из них даже кончали с собой. Я спросил, зачем же ей понадобилась такая мрачная собака.
— Зато они такие изысканные, — мгновенно нашлась она.
Я сейчас же вспомнил королевский дом Габсбургов, порождавший иногда таких вот изнеженных ипохондриков. Говорят, что это следствие инцеста: их депрессию еще называют «португальской меланхолией».
— Ваш пес, — сказал я, — страдает португальской меланхолией.
Но она меня не слушала.
Мы вышли к пристани. С десяток человек поднялось на борт «Адмирала Гизана». Убрали трап. Дети, опершись о борт, что-то кричали, махали нам, прощаясь. Корабль отплывал торжественно, словно в те далекие времена, когда мы еще владели колониями.
— Как-нибудь вечерком, — сказала Ивонна, — мы тоже на нем покатаемся. Вот будет славно, ты согласен?
Она впервые сказала мне «ты», и сказала с таким удивительным воодушевлением… Кто же она, в самом деле? Я не решался спросить.
Мы шли по проспекту д\'Альбиньи в тени платанов. Совсем одни. Пес основательно обогнал нас. Свойственного ему уныния как не бывало, он шел, надменно вскинув голову, то вдруг шарахался в сторону, то словно танцевал кадриль, как конь на манеже.
Мы присели в ожидании фуникулера. Она положила мне голову на плечо, и я опять ощутил головокружение, как тогда, в машине, на бульваре Карабасель. В ушах все еще звучали слова: «Как-нибудь вечерком… мы покатаемся… славно, ты согласен?», произнесенные с едва заметным акцентом. «То ли венгерским, то ли английским, то ли савойским?» — раздумывал я. Фуникулер медленно поднимался, густая растительность обступила нас со всех сторон. Вот-вот она нас поглотит. Фуникулер врезался в гущу, обрывал розы и ветки бирючины.
Окно в ее гостиничном номере было приоткрыто, и я слышал, как вдалеке скачет теннисный мяч и перекликаются игроки. Если на свете еще существуют холеные, уверенные в себе балбесы в белом с ракетками в руках, значит, жизнь продолжается и у нас есть время, чтоб отдышаться.
Ее кожа была вся в едва заметных веснушках. Кажется, в Алжире идут бои.
Стемнело. В холле нас ожидал Мейнт в белом костюме с безупречно повязанным бирюзовым шейным платком. Он привез из Женевы сигареты и настойчиво предлагал их нам. «Правда, нельзя терять ни минуты, — говорил он, — иначе мы опоздаем к Мадее (или Мадейе)».
На этот раз мы скатились по бульвару Карабасель на полной скорости. Мейнт, закусив мундштук, на поворотах жал на газ, только чудом мы выехали целы и невредимы на проспект д\'Альбиньи. Я поглядел на Ивонну и удивился: ее лицо не выражало ни малейшего испуга. Я даже слышал, как она засмеялась, когда машину занесло.
Кто этот Мадея (или Мадейя), к которому мы едем? Мейнт объяснил, что он австрийский кинорежиссер. Он сейчас снимал фильм неподалеку, а именно в Клюза, на лыжной станции в двадцати километрах отсюда, а Ивонна играла у него. Мое сердце учащенно забилось.
— Вы снимаетесь в кино? — спросил я.
Она засмеялась.
— Ивонна станет великой актрисой, — провозгласил Мейнт, со всех сил нажимая на газ.
А может, он шутит? Киноактриса! Возможно, я уже видел ее фотографию в «Мире кино» или в том же «Киноежегоднике», который обнаружил в ветхом книжном магазинчике в Женеве и листал во время бессонницы, пока не выучил наизусть имена и адреса артистов и постановщиков? Даже сейчас в памяти всплывают какие-то отрывки:
«Юни Астор (Фото Бернара и Воклер. Париж VIII, ул. Буэнос-Айрес, 1).
Сабин Ги (Фото Тедди Пиаз). Комедийная актриса, певица, танцовщица. Фильмы с ее участием: «Папаши задают тон», «Мисс Катастрофа», «Полька в наручниках», «Заговорщики», «Привет, лекарь».
Гордин («Сашафильм»), Париж XXI, ул. Спонтини, 19, тел. Клебер 77–94.»
Может быть, у Ивонны есть псевдоним и я его знаю? На мой вопрос она ответила шепотом: «Это секрет», — и приложила пальчик к губам. Мейнт прибавил с еле слышным, тревожным смешком:
— Видите ли, она здесь инкогнито.
Мы ехали по берегу озера. Мейнт сбавил скорость и включил радио. Мы плыли в теплом воздухе такой ясной, ласковой ночи, какой я никогда больше не видел, разве только в мечтах о Флориде. Пес положил голову мне на плечо, и я чувствовал его горячее дыхание. По правой стороне до самого озера тянулись сады. После Шавуара их сменили пинии и пальмы.
Мы проехали деревню Верье-дю-Лак и свернули под уклон. Внизу были ворота. На них деревянная табличка: «Вилла «Липы» (название, как у моего пансиона). Довольно широкая дорожка, усыпанная гравием, обсаженная деревьями и какой-то буйной растительностью, вела к крыльцу большого белого дома с розовыми ставнями — здания эпохи Наполеона Третьего. Перед ним стояло в ряд несколько машин. Миновав вестибюль, мы оказались в зале, по-видимому, гостиной. Тут, в мягком свете двух-трех ламп, я увидел приглашенных: одни стояли у окна, другие сидели на белом диване, кажется, больше мебели в гостиной не было.
Гости наливали себе вина и оживленно беседовали по-французски и по-немецки. Прямо на полу стоял проигрыватель, и лилась тягучая музыка, под которую густой бас выводил все одно и то же:
Oh, Bionda girl…
Oh, Bionda girl…
Bionda girl…
Ивонна взяла меня за руку. Мейнт нетерпеливо оглядывался вокруг, будто искал кого-то, но сами собравшиеся не обращали на нас никакого внимания. Мы открыли стеклянную дверь и вышли на веранду с зеленой деревянной балюстрадой. Здесь стояли шезлонги и плетеные кресла. Китайский фонарик отбрасывал гирлянды причудливых, словно узор на гипюре, теней, и казалось, что кружевные вуали внезапно укрыли лица Ивонны и Мейнта.
Внизу в парке множество людей толпилось у буфета, ломившегося от всевозможных закусок. Очень высокий светлый блондин приветственно взмахнул рукой и направился к нам, опираясь на трость. В бежевой рубашке с короткими рукавами, расстегнутой на груди, он мне напомнил колонизатора тех времен, когда в колониях было много всяких личностей «с темным прошлым». Мейнт представил мне его: «Рольф Мадейя, режиссер». Тот наклонился, поцеловал Ивонну и похлопал Мейнта по плечу. Он выговаривал его имя с придыханием на «т», на английский манер. Он повел нас к буфету. А вот и жена хозяина — высоченная блондинка, почти одного с ним роста, валькирия с отсутствующим взглядом (она смотрела словно сквозь нас невидящими глазами).
Мы оставили Мейнта в обществе какого-то молодого человека спортивного вида, а сами переходили от одной группы гостей к другой. Ивонна со всеми перецеловалась и на вопрос, кто я такой, отвечала: «Мой друг». Насколько я понял, большинство присутствующих участвовало в «фильме». Все разбрелись по парку, ярко освещенному луной. Блуждая по заросшим аллеям, мы набрели на чудовищной толщины кедр. Дошли до ограды, за которой слышался плеск воды в озере, и долго стояли. Дом отсюда едва виднелся, он выглядывал из-за ветвей разросшихся деревьев так же неожиданно, как неожиданно возникал из зарослей поглотившего его девственного леса старинный городок в Южной Америке с оперным театром в стиле рококо, собором и особняками из каррарского мрамора.
Никто из гостей не заходил так далеко, разве две-три парочки промелькнули мимо нас, прячась в густых зарослях под покровом ночи. Остальные держались поближе к дому или сидели на веранде. Мы присоединились к ним. Но где же Мейнт? Может быть, внутри, в гостиной? К нам подошел Мадейя. Он сказал с немецко-английским акцентом, что охотно остался бы здесь еще на пару недель, но ему необходимо съездить в Рим. Он снова снимет эту виллу в сентябре, «когда монтаж фильма будет закончен». Он обнял Ивонну за талию, и я не мог понять, фривольность это или фамильярность.
— Она прекрасная актриса. — Мадейя смотрит мне в глаза, и я вижу, как взгляд его заволакивается туманом. — Вас зовут Хмара, не так ли? — Туман вдруг рассеивается, глаза вспыхивают голубым холодным огнем. — Хмара… в самом деле Хмара, да?
Я чуть слышно отвечаю «да». Жесткий огонек потух, взгляд снова затуманился, расплылся. Он, безусловно, обладает способностью наводить свои глаза на резкость, как бинокль. Когда он хочет отстраниться, его взгляд становится туманным и все вокруг кажется смутным, бесформенным. Я хорошо знаю этот прием, потому что сам частенько так делаю.
— Когда-то я знавал одного Хмару в Берлине, — говорит он мне. — Правда, Ильзе?
Его жена полулежит в шезлонге на другом конце веранды, болтая с двумя молодыми людьми. Она оборачивается с улыбкой.
— Правда, Ильзе? Я когда-то знавал одного Хмару в Берлине?
Она смотрела на него все с той же улыбкой. Потом отвернулась и продолжила свой разговор. Мадейя пожал плечами и обеими руками взялся за трость.
— Правда-правда… тот Хмара жил на Кайзер-аллее… Вы мне не верите, да?
Он встал, потрепал Ивонну по щеке, отошел к балюстраде и застыл, огромный, грузный, глядя на залитый луной парк.
Мы сидели рядом, на пуфах, и она опять положила голову мне на плечо. Молодая черноволосая женщина с таким большим вырезом на платье, что видны были ее груди (готовые при каждом резком движении выскочить из декольте), протянула нам два бокала с чем-то розоватым. Женщина захлебывалась от смеха, целовала Ивонну и упрашивала нас по-итальянски попробовать коктейль, который она приготовила «специально для нас». Ее звали, если мне не изменяет память, Дэзи Марчи. Ивонна объяснила мне, что она сыграла в фильме главную роль и тоже станет знаменитостью. Ее знают в Риме. Женщина уже отошла от нас и, смеясь еще громче, встряхивая длинными волосами, направлялась к стройному мужчине лет пятидесяти с узким лицом, стоявшему в проеме стеклянной двери с бокалом в руке. Это был голландец Гарри Дрессель, один из актеров, снимавшихся в фильме. Остальные сидели в плетеных креслах или стояли, облокотившись о балюстраду. Какие-то женщины обступили жену Мадейи, по-прежнему улыбавшуюся с отсутствующим видом. Из гостиной доносился приглушенный гул голосов и монотонная, тягучая музыка, только на этот раз бас повторял:
Abat-jour
Che sofonde la luce blu…[1]
Мадейя прогуливался взад-вперед по лужайке с маленьким лысым человечком, едва достававшим ему до плеча, так что, разговаривая с ним, Мадейе все время приходилось наклоняться. Так они прохаживались перед верандой: Мадейя, ссутулившийся и отяжелевший, а собеседник, вытянувшийся, чуть ли не поднявшийся на цыпочки. Человечек гудел как шмель и только одну фразу произносил по-человечески: «Va bene Rolf…
[2] Va bene Rolf… Va bene Rolf… Va bene Rolf».
Пес Ивонны лежал на краю веранды в позе сфинкса и следил за ними, поводя головой из стороны в сторону.
Где же мы были? В самом центре Верхней Савойи. Но сколько бы я ни успокаивал себя, повторяя: «В самом центре Верхней Савойи», — мне все равно вспоминаются Карибские острова или африканская колония. Где еще может быть этот мягкий, всепоглощающий свет, эта ночная синева, когда все фосфоресцирует: и глаза, и кожа, и шелковые платья и костюмы? Здесь от каждого человека исходило таинственное излучение, электрический разряд, и каждое движение могло вызвать замыкание. Некоторые имена до сих пор хранятся в моей памяти, жаль, что я сейчас уже не вспомню их все, не то по-прежнему повторял бы их перед сном, неважно, кому они принадлежат, мне нравится их звучание; они напоминают о разноплеменных сборищах небольших свободных портов или заморских картелей: Гай Орлов, Перси Липитт, Освальд Валенти, Ильзе Корбер, Ролан Витт фон Нидда, Женевьева Буше, Геза Пельмон, Франсуа Брюнхард… Что с ними сталось? Зачем их воскрешать, разве мне есть что сказать им при встрече? Даже тогда, почти тринадцать лет тому назад, они мне показались безнадежными прожигателями жизни. Я наблюдал за ними, вслушивался в их разговоры, когда тени от китайского фонарика скользили по их лицам и по обнаженным плечам женщин. Каждому я придумывал прошлое, объединяющее его с остальными, мне хотелось бы узнать от них все подробности: когда, например, Перси Липитт познакомился с Гаем Орловым? И знакомы ли они оба с Освальдом Валенти? Кто представил Мадейе Женевьеву Буше и Франсуа Брюнхарда? Благодаря кому из шестерых Ролан Витт фон Нидда вошел в их круг? (А я не помню!) Как могут разрешиться все эти бесчисленные загадки, сколько лет плетется эта паутина — десять, двадцать?
Было поздно, и мы разыскивали Мейнта. Его не было ни в саду, ни на веранде, ни в гостиной. Машины тоже не было. Мадейя, стоявший на крыльце в обнимку со светловолосой коротко остриженной девицей, заявил, что Мейнт только что уехал с Фрицци Тренкером и уж точно больше не вернется. Он захохотал, и его смех меня очень озадачил.
— Мой старческий посох, — пояснил он, опершись на плечо девушки. — Вы поняли, что я хочу сказать, Хмара?
Внезапно он развернулся и пошел от нас прочь по коридору, все сильней наваливаясь на плечо девушки, похожий на ослепшего боксера.
Тут все переменилось. В гостиной погасили лампы, и розовый свет ночника на камине не мог рассеять сгустившейся тьмы. Вместо итальянского певца послышался срывающийся женский голос, переходящий не то в предсмертный хрип, не то в стон наслаждения, так что слов песни нельзя было разобрать. Но вдруг он зазвучал отчетливо, с нежными переливами.
…Жена Мадейи возлежала на диване, и один из юношей, беседовавших с ней на веранде, склонившись, медленно расстегивал ей блузку. Она уставилась в потолок, полуоткрыв рот. Несколько пар танцует, слишком уж тесно прижавшись друг к другу, и движения их, пожалуй, излишне откровенны. Проходя мимо, я замечаю странного Гарри Дресселя, крепко сжимающего бедра Дэзи Марчи. У двери на веранду несколько зрителей любуются представлением: одна из женщин танцует. Снимает платье, комбинацию, лифчик. Мы с Ивонной от нечего делать присоединяемся к смотрящим. Ролан Витт фон Нидда с искаженным лицом пожирает ее глазами: теперь она танцует в одних чулках. Став на колени, он пытается перекусить подвязки, но она все время уворачивается. Наконец она сбрасывает и эту часть туалета и кружится около Витта фон Нидда, совсем голая, касается его, а он — нос кверху, грудь колесом, лицо бесстрастно — замер карикатурой на тореадора. Силуэт его нелепой фигуры виден на стене, а гигантская тень женщины пляшет на потолке. И весь дом превратился в театр теней, они нагоняют друг друга, снуют вверх и вниз по лестницам, слышны смех и приглушенные стоны.
К гостиной примыкала угловая комната, где стояли только большой письменный стол со множеством ящиков — полагаю, именно такие столы были в управлении колониями — да огромное темно-зеленое кожаное кресло. Сюда мы и спрятались. Последним что я видел в гостиной, была запрокинутая голова мадам Мадейя на валике дивана. У меня и сейчас стоит перед глазами эта словно отсеченная голова с ниспадающей до земли волной светлых волос. Она застонала. Я с трудом различал над ее лицом другое лицо. Она вскрикивала все громче и бессвязно лепетала: «Убейте меня… убейте меня… убейте…» Да, я все это отлично помню.
Пол кабинета устилал плотный шерстяной ковер, на него мы и опустились. Рядом с нами луч света серо-голубой полосой ложился поперек комнаты. Одно из окон было приоткрыто, и слышался шелест прильнувшей к стеклу листвы. Тени листьев пробегали по книжным полкам, словно ночь набросила на них лунную сеть. Здесь были собраны все издания серии «Маски».
Пес спал у двери. Из гостиной не доносилось ни звука, голоса смолкли, может они все уехали, а мы остались одни? В кабинете пахло старой кожей, и я подумал: кто поставил в шкаф эти книги? Чьи они? Кто курит здесь по вечерам трубку, работает, читает или просто слушает шелест листьев?
Ее кожа казалась опаловой. Тень листвы пятном ложилась ей на плечо. Иногда полумаской укрывала лицо, скользила дальше и платком завязывала рот. Мне хотелось, чтобы ночь длилась вечно, а я так и лежал бы с ней рядом, свернувшись в глубокой тишине и словно бы подводном освещении. Перед рассветом я услышал стук дверей, торопливые шаги, что-то с грохотом опрокинулось, кто-то засмеялся. Ивонна спала. Дог тоже дремал, время от времени глухо ворча во сне. Я приоткрыл дверь. В гостиной пусто. Свет непогашенного ночника померк и из розового стал бледно-зеленым. Я вышел на веранду подышать свежим воздухом. Там тоже было пусто и по-прежнему горел китайский фонарик. Ветер раскачивал его, и бледные тени жалкими уродцами пробегали по стенам. Внизу шумел сад. Я все никак не мог понять, что за аромат исходит от этой зелени, наполняя веранду. Да-да, не знаю даже, как сказать, ведь дело-то было в Верхней Савойе, но, поверьте, пахло жасмином.
Я вернулся в гостиную. От ночника тихо струился зеленоватый свет. Я вспомнил море и ледяной напиток, который пью в жару, — напиток «мятный дьявол». Я снова услышал смех, такой звонкий, ясный, он то приближался, то удалялся. Пораженный, я не мог понять, откуда он доносится. Летучий хрустальный смех. Ивонна спала вытянувшись, подложив правую руку под голову. Голубоватый лунный луч, пересекающий пол, играл в уголке губ, освещал плечо, левую ягодицу, легким шарфом соскальзывал на спину. У меня перехватило дыхание.
Вновь я вижу колыхание ветвей за окном и ее тело, рассеченное лунным лучом. Почему-то на савойские пейзажи, окружавшие нас в то время, в моем воображении накладывается другое воспоминание — довоенный Берлин. Может быть, потому, что она снималась в фильме Рольфа Мадейи? Позднее я наводил о нем справки. Я узнал, что начинал он совсем молодым на студии UFA. В феврале 1945 года, в промежутках между бомбардировками, стал снимать свой первый фильм: «Confettis fur zwei»
[3], веселенькую, слащавую оперетку из венской жизни. Фильм так и остался незаконченным. И вот теперь, в воспоминаниях о той ночи, я иду мимо громоздких домов старого Берлина, по уже несуществующим набережным и бульварам. От Александер-плац напрямик через Люстгартен и Шпрее. Сумерки опускаются на посаженные в четыре ряда липы и каштаны, проезжают пустые трамваи. Вздрагивают огни фонарей. А ты ждешь меня в полной зелени клетке, светящейся в конце проспекта, — в зимнем саду гостиницы «Адлон».
4
Мейнт пристально вглядывался в человека в плаще, убиравшего стаканы. Пока тот, понурившись, снова не углубился в работу. Мейнт еще постоял перед ним, нелепо вытянувшись как по команде «смирно». Затем обернулся к тем двум, что рассматривали его с недоброй усмешкой, опершись подбородком о ручку щетки. Их внешнее сходство было просто пугающим: одинаковые светлые волосы ежиком, одинаковые усики и голубые глаза навыкате. Один отклонился вправо, другой — влево, так симметрично, что можно было подумать, будто один из них отражение другого. Наверняка Мейнту так и показалось, когда он медленно приблизился к ним, хмуря бровь. Подойдя совсем близко, он обошел их кругом, оглядев обоих спереди, сзади и с боков. Они не шевелились, но чувствовалось, что вот-вот набросятся на него, сомнут и будут месить кулаками. Мейнт отпрянул и попятился к дверям, не сводя с них глаз. Они застыли в тех же позах при тусклом желтоватом свете бра.
Вот он минует привокзальную площадь, подняв воротник, стягивая левой рукой на шее шарф, будто повязку на ране. Тихо падают снежные хлопья. Даже не падают, а парят в воздухе, настолько они невесомы. Он сворачивает на улицу Сомейе и останавливается у входа в «Регент». Здесь идет очень старый фильм под названием «Сладкая жизнь». Мейнт прячется под навесом кинотеатра и не спеша рассматривает рекламу. Вытаскивает из кармана мундштук, закусывает его, шарит дальше, само собой в поисках «Кэмела». Но «Кэмела» нет. Тогда по его лицу пробегает все та же судорога, сводит левую скулу, вздергивает подбородок, но происходит это дольше и болезненнее, чем двенадцать лет назад.
Он, похоже, не знает, куда теперь идти: либо опять через площадь, а потом по улице Вожла, к Руаяль, либо дальше по улице Сомейе. Поодаль справа красно-зеленая вывеска «Синтра». Мейнт уставился на нее, мигая: надо же — «СИНТРА!» Снежинки кружатся около этих букв и тоже становятся красными и зелеными. Зелеными, как абсент. Красными, как кампари…
Он устремляется к этому оазису, сгорбившись, на негнущихся ногах, и, если б не напряженное усилие, он бы, наверное, упал на тротуар, как отцепленная марионетка.
Посетитель в клетчатом пиджаке все еще там, но к барменше он больше не пристает, а сидит в углу за столиком и тихонько напевает старушечьим голоском: «И зим… бум-бум… и зим… бум-бум…» Барменша читает журнал. Мейнт взбирается на табурет, берет ее за локоть и шепчет:
— Стакан белого портвейна, малыш…
5
Я оставил «Липы» и перебрался к ней в «Эрмитаж».
Как-то вечером они с Мейнтом заехали за мной. Я только что отужинал и ждал их в гостиной, подсев к тому господину с собачьими глазами. Мужчины увлеклись игрой в канасту. Женщины — болтовней с мадам Бюффа. Мейнт остановился на пороге. Из кармашка его бледно-розового костюма выглядывал темно-зеленый платок.
Все обернулись к нему.
— Милые дамы… господа… — бормотал Мейнт, раскланиваясь. Затем направился ко мне и отчеканил. — Мы ждем вас. Прикажите вынести ваши вещи.
Мадам Бюффа резко спросила:
— Вы что, уезжаете?
Я потупился.
— Мадам, — безапелляционно заявил Мейнт, — это должно было когда-нибудь случиться.
— Но он хотя бы мог предупредить заранее.
Я понял, что эта женщина внезапно возненавидела меня, готова из-за такой малости тащить меня в полицию. Это меня огорчило.
— Мадам, — услышал я голос Мейнта, — но молодой человек здесь ни при чем. Он отбывает по высочайшему повелению бельгийской королевы.
Они уставились на нас в оцепенении, не выпуская карт из рук. Мои всегдашние соседи по столу смотрели на меня с крайним удивлением и отвращением, будто внезапно узнали, что я не принадлежу к человеческому роду. Упоминание о «бельгийской королеве» вызвало всеобщий ропот и возмущение, и когда Мейнт, решивший не уступать грозно наступавшей на него мадам Бюффа, отчетливо выговорил:
— Вы слышите, мадам? Бельгийской королевы! — возмущение возросло до такой степени, что мне стало не по себе. Тогда Мейнт, топнув ногой и вздернув подбородок, прибавил неразборчиво, скороговоркой:
— Мадам, я не успел вам объяснить… Бельгийская королева — это я.
В негодовании все закричали, замахали руками, большинство повскакало с мест и угрожающе двинулось на нас. Мадам Бюффа шагнула вперед, и я испугался, как бы она не дала пощечину Мейнту или мне. Последнее показалось мне вполне возможным и естественным, я чувствовал, что один виноват во всем.
Мне бы так хотелось попросить у них всех прощения или взмахом волшебной палочки вычеркнуть случившееся из их памяти. Все мои усилия казаться незаметным, освоиться с их основательным укладом в одно мгновение рассыпались прахом. Я даже не решился в последний раз окинуть взглядом гостиную, где провел столько вечерних часов, где так успокаивался мой смятенный дух. Некоторое время я даже злился на Мейнта. Зачем вносить переполох в собрание мелких рантье, игроков в канасту? От них на меня веяло таким покоем. С ними я ничего не боялся.
Мадам Бюффа с удовольствием обрушила бы на нас весь поток своей злобы. Она все сильней поджимала губы. Я ее понимал. Ведь я в каком-то смысле совершил предательство. Нарушил издавна заведенный в «Липах» порядок. Если она сейчас читает эти строки (в чем я, правда, сомневаюсь; ведь и пансиона давно не существует), то я очень прошу ее поверить, что я не был таким уж негодяем.
Предстояло «вынести мои вещи», которые я собрал еще днем. Три большущих чемодана и огромный сундук, вмещавший кое-что из одежды, старые телефонные справочники, кучу книг и подшивки газет и журналов: «Матч», «Мир кино», «Мюзик-холл», «Детектив», «Черное и белое» — за последние несколько лет. Они были просто неподъемными. Мейнт, взваливший было на себя сундук, едва не умер. Ценой нечеловеческих усилий нам в конце концов удалось его перевернуть. Потом мы с полчаса, задыхаясь, волокли его по коридору к лестнице. Мейнт тянул спереди, я подталкивал сзади. После этого Мейнт растянулся на полу, сложил руки на груди и закрыл глаза. Я же вернулся к себе в номер и с грехом пополам, пошатываясь, дотащил до лестничной площадки еще три чемодана.
Вдруг отключилось электричество. Я нашарил в темноте выключатель, но сколько ни щелкал, это ничуть не помогало. Сквозь приоткрытую дверь гостиной лился слабый полусвет. Кто-то выглянул оттуда, мне показалось, что я различил лицо мадам Бюффа. Тут я догадался, что это она вывернула пробки, чтобы мы выносили вещи в темноте. Я рассмеялся как сумасшедший со мной случилась истерика.
Мы сдвигали сундук до тех пор, пока он не завис над лестницей, раскачиваясь на верхней ступеньке. Мейнт вцепился в перила и злобно пихнул его ногой: сундук поехал вниз, подпрыгивая на каждой ступеньке с оглушительным грохотом. Из-за двери гостиной снова высунулась мадам Бюффа, а с ней еще два или три жильца. Женский взвизг: «Ах вы мерзавцы!» Зловещее шипение: «Полиция!» Я взял два чемодана и стал спускаться, не видя ничего вокруг. Даже закрыв глаза и считая про себя для храбрости: «Раз-два-три. Раз-два-три…» Стоит мне споткнуться, чемоданы утащат меня вниз, и я разобьюсь. Главное — не останавливаться. Боюсь, что вывихну ключицы. Меня опять одолевал истерический смех.
Вспыхнувший свет ослепил меня. Я стоял на первом этаже, тупо уставившись на сундук и два чемодана. Мейнт спускался по лестнице с третьим, самым легким, куда я сложил необходимые мелочи. Хотел бы я знать, какой ангел-хранитель помог мне выжить после такого спуска. Мадам Бюффа подала мне счет, и я расплатился, не решаясь посмотреть ей в глаза. Она удалилась в гостиную, хлопнув дверью. Мейнт, облокотившись на сундук, быстро промокал лицо комочком платка — словно пудрился.
— Несем дальше, старина, — сказал он, кивнув на чемоданы. — Несем дальше…
Мы выволокли сундук на крыльцо. Машина ждала нас у ворот пансиона, на переднем сиденье я различал силуэт Ивонны. Покуривая сигарету, она махнула нам рукой. Невероятно, но нам как-то удалось взгромоздить сундук на заднее сиденье. Мейнт уселся за руль, а я побрел обратно за чемоданами.
Какой-то человек неподвижно стоял в холле напротив портье — человек с собачьими глазами. Он было направился ко мне, но вдруг остановился. Я понимал, что он хочет мне что-то сказать, но не может. Я думал, что он опять сейчас вздохнет, едва слышно, жалобно, по-собачьи; без сомнения, я один слышал его вздохи и отрывистое тявканье — прочие обитатели «Лип» были слишком увлечены игрой в канасту и болтовней. Он все стоял, сдвинув брови, приоткрыв рот, делая над собой невероятное усилие, чтобы заговорить. А может, просто его тошнило и должно было вырвать? Он наклонил голову, он почти задыхался. Через некоторое время он все-таки овладел собой, успокоился и глухо проговорил:
— Вы уезжаете как раз вовремя. До свидания.
И протянул мне руку. На нем был плотный твидовый пиджак и бежевые брюки с отворотами. Мне очень нравились его сероватые замшевые ботинки на толстых темных подошвах. Я был уверен, что когда-то, лет десять назад, уже встречал его, еще задолго до моего пребывания в «Липах». И внезапно… Ну да, конечно, это же те самые ботинки, и я жму руку тому самому человеку, который так волновал мое воображение в детстве. Он всегда приходил в Тюильри по четвергам и воскресеньям с игрушечным плотиком (точной копией «Кон-Тики») и спускал его на воду, а потом смотрел, как он плывет, переходя с места на место, отталкивая его тросточкой от береговых камней, поправляя парус или мачту. Иногда его обступали дети и даже взрослые, а он недоверчиво косился на них, боясь насмешек. И на все вопросы бормотал себе под нос, ласково поглаживая игрушку: «Да-да, сделать «Кон-Тики» из бальсовых бревен нелегко, на это нужно много времени…» Ровно в семь часов вечера он вылавливал плот и, сидя на скамейке, вытирал махровым полотенцем. Я видел, как он направляется к улице Риволи с плотиком под мышкой. Позднее я часто вспоминал его растворяющийся в сумерках силуэт.
Может, напомнить ему об этом? А вдруг «Кон-Тики» сломался? И я ответил просто: «До свидания!» Взял два чемодана и медленно пошел по саду. Он молча следовал за мной. Ивонна сидела на крыле автомобиля, Мейнт у руля, закрыв глаза, откинулся на спинку сиденья. Я поставил чемоданы в багажник. Человек с собачьими глазами жадно следил за каждым моим движением. На обратном пути он обогнал меня и все время оглядывался, проверяя, здесь ли я. Сказав: «Позвольте-ка!», он резко поднял мой последний чемодан. Самый тяжелый. С телефонными справочниками. Он то и дело опускал чемодан на землю и отдыхал. Но стоило мне самому взяться за ручку, он говорил: «Умоляю, позвольте мне…»
И уложить чемодан на заднее сиденье ему хотелось самому. Ему это удалось с трудом. Он стоял с дрожащими руками и побагровевшим лицом, в эту минуту очень похожий на спаниеля, совсем не обращая внимания на Ивонну с Мейнтом.
— Я вот что хотел сказать, — пробормотал он. — Удачи вам!
Машина тихонько тронулась. Вот-вот мы исчезнем за поворотом. Я оглянулся. Он стоял посреди дороги, под фонарем, освещавшим его плотный твидовый пиджак, замшевые ботинки и бежевые брюки с отворотами. Не было только плотика под мышкой. У каждого в жизни есть такой неизменный таинственный часовой, отмечающий поворотные моменты судьбы.
6
В «Эрмитаже» у нее, кроме спальни, была еще и гостиная. Там стояло три кресла с набивными узорами, круглый стол красного дерева и диван. Стены обеих комнат были оклеены обоями с репродукциями картин Жуй. Я попросил поставить сундук в угол на попа, чтобы иметь возможность доставать из его ящиков свитера и старые журналы. А чемоданы сам задвинул в глубину ванной и не стал распаковывать, потому что надо быть готовым в любую минуту сняться с места и, где бы ты ни очутился, знать, что здесь лишь твое временное пристанище.
Да и куда мне было девать свою одежду, журналы и справочники, когда ее собственные туфельки и платьица были расставлены и развешены во всех шкафах, разложены на всех полках, а некоторые даже разложены в гостиной на креслах и на диване. Стол красного дерева был заставлен косметикой. «Гостиничный номер киноактрисы», — подумал я. Такой беспорядок всегда описывают журналисты в «Мире кино» или «Кинозвездах», и эти описания меня всегда завораживали. Я был как во сне. И старался не делать резких движений и не задавать нескромных вопросов, чтобы не проснуться.
Кажется, в первый же вечер она дала мне прочесть сценарий фильма Рольфа Мадейи, в котором снималась. Я был очень тронут. Фильм назывался «Liebesbriefe auf dem Berg»
[4]. Главный герой — тренер по лыжному спорту Курт Вайс. Зимой он занимается с богатыми иностранками, приехавшими отдыхать на престижный высокогорный курорт Форарльберг. Он очень красивый, загорелый, стройный, и все женщины влюблены в него. В конце концов и сам он безумно влюбляется в одну из них, жену венгра-фабриканта. Та отвечает ему взаимностью. Курт с Леной танцуют до двух часов ночи в курортном баре, остальные женщины с ревностью наблюдают за ними. Потом влюбленные проводят ночь в отеле «Баухауз». Клянутся друг другу в любви до гроба, мечтают, как будут жить вместе в уединенном шале. Она должна съездить в Будапешт, но обещает вернуться как можно скорее. На экране падает снег, затем журчат ручьи, деревья одеваются молодой листвой. Наступает весна, а за ней и лето. На самом деле Курт Вайс — каменщик, и летом он совсем не похож на загорелого красавца тренера по лыжному спорту. Каждый день он пишет Лене письма и напрасно ожидает ответа. Иногда к нему заходит соседская девушка, и они подолгу гуляют вдвоем. Она его любит, но он думает только о Лене. Я не помню всех перипетий, но мало-помалу образ Лены бледнеет, девушка (Ивонна) затмевает ее, и добрейший Курт понимает, что не стоит пренебрегать таким трогательным участием. В конце фильма они целуются на фоне гор, освещенных заходящим солнцем.
Мне показалось, что зимний курорт и нравы его завсегдатаев «отлично схвачены». А Ивоннина девушка — «неплохая роль для дебютантки».
Так я ей и сказал. Она выслушала меня очень внимательно. Я был этим польщен. И спросил, когда мы сможем посмотреть фильм. Не раньше сентября, но Мадейя скорей всего устроит недели через две в Риме так называемый «прогон», и тогда она обязательно возьмет меня с собой, потому что ей очень важно знать, как я оценю «ее исполнение»…
Да, когда я пытаюсь вспомнить первые дни нашей «совместной жизни», то слышу, как на заезженной магнитной пленке, наши бесконечные разговоры о ее «будущности». Я стараюсь произвести впечатление. Я ей льщу… «Конечно, фильм Мадейи — важный этап для вас, но теперь должен найтись человек, который поможет в полной мере раскрыться вашему таланту… К примеру, какой-нибудь гениальный еврейский мальчик…» Она слушает все внимательнее. «Вы так думаете?» — «Да-да, я просто уверен!»
Наивность ее лица казалась удивительной даже мне, восемнадцатилетнему. «Ты на самом деле так считаешь?» — спрашивала она. Беспорядок в нашей комнате становился немыслимым. Кажется, мы дня два из нее не выходили.
Откуда Ивонна родом? Я сразу понял, что она не парижанка. Она совсем не знала Парижа. Раза два приезжала ненадолго, останавливалась в отеле «Виндзор-Рейнольд» на улице Божон, я хорошо ее помню: отец перед своим таинственным исчезновением встречался там со мной (только вот начисто забыл: там ли мы с ним в последний раз виделись или в вестибюле «Лютеции»?). Кроме «Виндзор-Рейнольда», ей в Париже запомнились только улица Колонель-Моль и бульвар Босежур, где жили какие-то ее друзья, я не решился спросить какие. Женеву и Милан она упоминала гораздо чаще. И в Женеве, и в Милане она работала. Но кем?
Я украдкой заглянул в ее паспорт. По национальности француженка. Проживает в Женеве, на площади Дорсьер в доме 6-бис. Почему именно там? К моему величайшему изумлению, родилась в Верхней Савойе в этом самом городке. Совпадение? Или она в самом деле местная? Может быть, у нее есть тут родственники? Я задал ей наводящий вопрос, но она явно что-то от меня скрывала. И очень уклончиво ответила, что воспитывалась за границей. Я не настаивал. Со временем, думал я, все равно обо всем узнаю.
Она тоже меня расспрашивала. «Ты приехал сюда отдыхать? Надолго?», «А я сразу догадалась, что ты из Парижа». Я сообщил, что «моя семья» — слово «семья» я произнес с особенным удовольствием — решила, что мне, при «моем слабом здоровье», необходим длительный отдых. Придумывая все это, я представлял себе гостиную с деревянными панелями: за столом важно восседают человек десять — «семейный совет» — и решают мою судьбу. Окна гостиной выходят, скажем, на площадь Малерб, а сам я из добропорядочной еврейской семьи, поселившейся в Монсо в конце прошлого века. Ни с того ни с сего она вдруг спросила: «Хмара — это ведь русская фамилия? Вы русский?» Тогда я изобретаю новую версию: мы с бабушкой живем на первом этаже неподалеку от площади Этуаль, а точнее, на улице Лорда Байрона, нет, лучше — на улице Бассано (важно назвать как можно больше деталей). Мы продаем «фамильные драгоценности» или закладываем их в ломбард на улице Пьера Шаррона. На это и живем. Да, я русский, граф Хмара. Кажется, мой рассказ произвел впечатление.
Несколько дней я никого и ничего не боялся. Но потом опять началось. Застарелая мучительная болезнь.
Впервые мы вышли из гостиницы после обеда и сейчас же сели на плававший по озеру пароходик «Адмирал Гизан». Она нацепила солнечные очки в массивной оправе с дымчатыми зеркальными стеклами. Все в них и отражалось, как в зеркале.
Пароходик двигался не спеша и доплыл до Сен-Жорно на той стороне озера минут за двадцать, не меньше. Зажмурившись от солнца, я вслушивался в отдаленное жужжание моторных лодок, выкрики и смех купальщиков. Высоко в небе пролетел спортивный самолет с огромным плакатом. «Кубок «Дендиот» прочел я странную надпись… «Адмирал Гизан» долго примеривался и наконец причалил, вернее, ткнулся носом в берег. На борт поднялось несколько человек, в том числе священник в ярко-красной сутане, и пароход с трудом потащился дальше. Следующая после Сен-Жорио остановка — поселок Вуарен. Затем Пор-Лузац, а чуть дальше — Швейцария. Но пароходик вовремя повернет и поплывет обратно.
Ветер теребил прядь волос у нее на лбу. Она спросила, станет ли она графиней, если мы поженимся. Спросила как бы в шутку, но я почувствовал, что это в самом деле ее волнует. И ответил, что после свадьбы ее будут звать: «Ваша светлость Ивонна Хмара».
— Хмара в самом деле русская фамилия?
— Грузинская, — отвечал я, — грузинская.
Когда мы останавливались в Верье-дю-Лак, я различил вдалеке бело-розовую виллу Мадейи. Ивонна тоже посмотрела в ту сторону. Компания молодежи расположилась на палубе рядом с нами. Почти все они были в теннисных костюмах, из-под плиссированных юбок девушек выглядывали толстые икры. Все они как-то по-особенному выговаривали слова, так говорят на проспекте Божо. Я все думал, почему у нашей золотой молодежи угри на лицах и излишний вес? Видимо, все дело в питании. Двое из них рассуждали о сравнительных достоинствах ракеток «Панчо Гонзалес» и «Спалдинг». У наиболее говорливого молодого человека с окладистой бородкой, на рубашке красовался крошечный зеленый крокодильчик. Разговор специалистов. Всякие непонятные слова. Негромкое, усыпляющее бормотание на солнцепеке. Одна из блондинок вполне благосклонно слушала брюнета в блейзере с нашивкой и мокасинах, а тот из кожи вон лез, чтобы ей понравиться. Другая сообщила всем, что «танцы» будут послезавтра вечером и что «родители оставляют нам виллу». Плеск воды за кормой. Над нами снова пролетел самолет, и я еще раз прочел загадочную надпись: «Кубок «Дендиот».
Насколько я понял, все они плыли в теннисный клуб в Ментон-Сен-Бернар. Должно быть, их родители живут в виллах на берегу озера. А куда плыли мы? Где жили наши родители? Была ли Ивонна «девочкой из хорошей семьи», как наши попутчицы? А я? И все-таки графский титул — не то что какой-нибудь крокодильчик, едва заметный на белой рубашке. «Господина графа просят к телефону!» Да-да, неплохо звучит.
Мы сошли на берег все вместе в Ментоне. Теннисисты с ракетками нас обогнали. Мы проходили мимо вилл, фасадом напоминающих горные шале, куда приезжают отдыхать из года в год многие поколения мечтательных горожан. Некоторые виллы едва виднелись за разросшимися кустами боярышника и елками.
Вилла «Примавера»… Вилла «Эдельвейс»… Вилла «Серна»… Шале «Мари-Роз»… Теннисисты свернули налево к сетке корта. Их болтовня и смех затихли вдали.
Мы же пошли направо к табличке с надписью: «Гранд-Отель Ментона». Поднялись по очень крутой тропинке в чьем-то саду и очутились на посыпанной гравием эспланаде. Отсюда открывался вид на всю окрестность, он был мрачнее, чем с балкона «Эрмитажа». Этот берег озера казался диким, пустынным. Отель был старым. В вестибюле стояли вечнозеленые растения в кадках, кожаные кресла и огромные диваны с клетчатыми покрывалами. Целые семьи съезжались сюда в июле и августе. Записывали в книгу одни и те же двойные, типично французские фамилии: Сержан-Вельваль, Атье-Морель, Пакье-Папар… И когда, получив ключ, мы тоже расписались, мне показалось, что «граф Виктор Хмара», как жирное пятно, испортил всю картину.
Мимо нас шествовали на пляж дети, их мамы, бабушки и дедушки, все очень чинные, с сумками, махровыми полотенцами и подушками. Несколько молодых людей обступили и принялись расспрашивать высокого человека с короткими темными волосами, в расстегнутой на груди армейской рубашке цвета хаки. Он опирался на костыли.
Угловая комнатка. Одно окно выходит на эспланаду и озеро, другое заколочено. Высокое зеркало на ножках и столик, покрытый кружевной салфеткой. Кровать с медными решетчатыми спинками. Мы встали с нее лишь с наступлением темноты.
Когда мы спустились в вестибюль, я увидел, как вернувшиеся с пляжа ужинают в столовой. Все они были одеты по-городскому. Даже дети: мальчики в галстучках, девочки в нарядных платьицах. Зато мы оказались единственными пассажирами на палубе «Адмирала Гизана». Обратно он плыл еще медленнее. Останавливался у пустых причалов и опять пускался в путь, старая, измятая посудина. Сквозь листву светились окна вилл. Вдали виднелось казино, освещенное прожекторами. Наверное, там сегодня какой-нибудь праздник. Мне хотелось, чтобы пароход помедлил на середине озера и остановился у полузатонувшего понтона. Ивонна спала.
Мы часто ужинали вместе с Мейнтом в «Стортинге». Садились за столик под открытым небом, покрытый белой скатертью. На каждом таком столике лампа с двойным абажуром. Похоже на фотографию торжественного ужина на благотворительном вечере в пользу детей-сирот в Каннах 22 августа 1939 года, или ту, которую я всегда ношу с собой: там заснят мой отец со своими ныне уже умершими знакомыми 11 июля 1948 года в каирском казино в ночь избрания юной англичанки Кэй Оуэн мисс «Bathing Beauty»
[5]. Точно так же выглядел «Спортинг» в то лето, когда мы там ужинали. Та же обстановка. Те же «светлые» ночи. Те же лица. Да-да, некоторые из них я узнал.
Мейнт появлялся то в одном, то в другом своем ярком смокинге, Ивонна надевала платья из муслина или крепа. Она любила и шарфы болеро. Я же был обречен вечно ходить в одном и том же фланелевом костюме и галстуке «Интернэшнл Бар Флай». Вначале Мейнт часто возил нас в «Святую Розу», кабаре на берегу озера недалеко от Ментон-Сен-Бернара, а точнее, в Вуарене. Он был знаком с его хозяином, неким Пулли. Мейнт сказал, что Пулли не имеет вида на жительство. Толстяк с мягким взглядом был сама деликатность. И со всеми сюсюкал. «Святая Роза» считалась шикарным заведением. Там собиралась та же роскошная публика, что и в «Спортинге». На террасе с перголой танцевали. Помню, я прижал к себе Ивонну и подумал, что просто жить не смогу без запаха ее волос и кожи, а музыканты играли блюз.
В общем, нам на роду было написано встретиться и соединиться.
Возвращались мы очень поздно, так что пес уже спал в гостиной. С тех пор, как мы с Ивонной стали жить вместе в «Эрмитаже», его меланхолия возросла. Каждые три часа он с обязательностью маятника обходил нашу комнату и опять ложился. Прежде чем удалиться в гостиную, он на какое-то мгновение застывал у окна, садился, навострив уши, и не то следил за перемещениями «Адмирала Гизана», не то обозревал окрестности. Меня потрясла деликатность печального зверя, я был очень тронут, когда понял, что он нас охраняет.
Ивонна надевала пляжный халат в широкую зеленую и оранжевую полоску и ложилась поперек кровати с сигаретой. На ее тумбочке между губной помадой и дезодорантом вечно валялись пачки денег. Откуда они взялись? Сколько времени она живет в «Эрмитаже»? Ее «поселили» сюда на время съемок. Но ведь съемки закончены? «Мне так хотелось, — призналась она, — прожить весь «сезон» на курорте! Этот «сезон» будет просто блеск!» «Курорт», «сезон», «просто блеск», «граф Хмара»… Кто кого обманывал, повторяя чужие заученные слова?
Может быть, ей нужен был друг? Я же относился к ней со всем вниманием, предупредительностью, деликатностью и влюбленностью восемнадцатилетнего мальчика. Первое время перед сном мы либо говорили о ее «будущности», либо она просила меня прочесть ей несколько страничек из «Истории Англии» Андре Моруа. И каждый раз, как я принимался за чтение, немецкий дог садился в дверях гостиной и с важностью смотрел на меня. Ивонна, в полосатом халате, растянувшись, слушала, слегка сдвинув брови. Я так и не понял, с чего вдруг ей, за всю свою жизнь не прочитавшей ни одной книги, полюбился этот исторический труд. Сама она не могла дать ясного ответа: «Понимаешь, это так здорово написано… Андре Моруа великий писатель». Полагаю, она случайно нашла «Историю Англии» в холле «Эрмитажа», и книга стала для нее чем-то вроде талисмана или доброй приметы. Она часто просила: «Читай помедленней!» — или спрашивала, что значит то или иное выражение. Она хотела выучить «Историю Англии» наизусть. Я сказал, что Андре Моруа еврей, автор изящных новелл и знаток женской психологии. Однажды вечером она с моей помощью написала ему письмо: «Господин Андре Моруа, я восхищаюсь вами. Часто перечитываю вашу «Историю Англии» и хотела бы получить ваш автограф. С уважением. Ивонна Х.»
Он почему-то не ответил.
Давно ли она знакома с Мейнтом? Целую вечность. У него тоже, кажется, есть квартира в Женеве, и они почти всегда и повсюду вместе. Мейнт «по мере сил» практиковал. Книга Моруа была заложена визитной карточкой с четкой надписью «Доктор Рене Мейнт», а в ванной, на краю одной из раковин, среди флакончиков я обнаружил рецепт снотворного с печатью «Доктор Р.С.Мейнт».
Каждое утро, проснувшись, мы находили под дверью записки от Мейнта. У меня сохранилось несколько штук; столько времени прошло, а от них все еще пахнет пачулями. Исходит ли этот запах от конверта, от бумаги или же — как знать? — от чернил, которыми писал Мейнт? Перечитываю первую попавшуюся: «Смогу ли я увидеться с вами сегодня вечером? Во второй половине дня мне нужно будет съездить в Женеву. Позвоню вам часов в девять в гостиницу. Целую. Ваш Рене М.» Или вот еще: «Простите, что я вдруг исчез! Дело в том, что я двое суток не выходил из номера. Меня поразило, что через три недели мне исполнится двадцать семь лет. И я стану очень, очень немолодым человеком. До скорой встречи. Целую. Ваша боевая крестная мать — Рене». Или эта, адресованная Ивонне, написанная странным неровным почерком: «Представляешь, кого я только что встретил в холле? Франсуа Молаза? грязную шлюху! И он подумал, что я пожму ему руку. Нет уж, дудки! Дудки! Да чтоб ей сдохнуть!» (Последняя фраза четырежды подчеркнута.) И множество других, тому подобных.
Они часто говорили между собой о незнакомых мне людях. Я запомнил некоторые имена: Клод Брэн, Паоло Эрвье, некая Рози, Жан-Пьер Пессо, Франсуа Молаз, Карлтон и какой-то Дуду Хендрикс, которого Мейнт величал свиньей… Почти сразу я догадался, что это местные жители; ведь если летом здесь курорт, то начиная с октября — обычный провинциальный городок. Мейнт рассказывал, что Брэн и Эрвье «преуспели» в Париже, Рози «получила от отца в наследство гостиницу в Ла-Глюза», а «эта шлюха» Молаз, сын владельца книжного магазина, задирает нос, каждое лето появляясь в «Спортинге» с социетарием театра «Комеди Франсез». Все они, без сомнения, друзья их детства и юности. Стоило мне о чем-нибудь спросить, Ивонна и Мейнт сейчас;е смолкали и отвечали уклончиво. Тогда я вспоминал паспорт Ивонны и представлял себе, как они лет в пятнадцать — шестнадцать выходят вместе зимним вечером из кинотеатра «Регент».
7
Хорошо бы отыскать программу «Турсервиса». На ее белой обложке зеленым пятном обозначено казино и намечен легкий силуэт женщины в стиле Жана-Габриэля Домерга. Проглядев перечень увеселений с точными датами, я бы лучше ориентировался во времени.
Как-то вечером мы решили воздать должное таланту Жоржа Ульмера, выступавшего в «Стортинге». Это было, кажется, в начале июля, стало быть, я уже прожил с Ивонной дней пять или шесть. Мейнт пошел с нами. На Ульмере был костюм очень насыщенного ярко-голубого цвета, я не мог на него наглядеться. Должно быть, в этой приятной голубизне было что-то магическое, поскольку, глядя на нее, я уснул.
Мейнт предложил чего-нибудь выпить. Тогда-то, в полумраке, среди танцующих, они впервые заговорили при мне о кубке «Дендиот». Я сразу вспомнил спортивный самолет с загадочным плакатом. Соревнования за кубок «Дендиот» чрезвычайно заинтересовали Ивонну. Это было что-то вроде конкурса на самый безупречный вкус. По словам Мейнта, для участия в нем необходимо иметь роскошный автомобиль. «Как во-вашему, «додж» годится или лучше взять машину напрокат в Женеве?» (Мейнт именно так поставил вопрос.) Ивонне хотелось попытать счастья. Жюри состояло из различных высокопоставленных лиц: президента Общества игроков в гольф с супругой, президента «Турсервиса», супрефекта Верхней Савойи, Андре де Фукьера (услышав это имя, я буквально подскочил от удивления и попросил Мейнта повторить сказанное, ну да, я не ослышался, самого Андре де Фукьера, издавна признанного «эталоном безупречного вкуса», чьи интереснейшие воспоминания я читал), господина и госпожи Сандоз, владельцев гостиницы «Виндзор», бывшего чемпиона по лыжному спорту Даниэля Хендрикса, ныне владельца самых роскошных спортивных магазинов в Межеве и в Альп д\'Юезе (его-то как раз Мейнт и называл свиньей), какого-то кинорежиссера, его фамилию я никак не могу вспомнить (то ли Гамонж, то ли Гамас), и, наконец, танцовщика Хосе Торреса.
Мейнта тоже очень волновало его предстоящее участие в конкурсе как верного рыцаря Ивонны. В качестве такового он должен был провезти ее на машине по широкой посыпанной гравием аллее «Спортинга» и остановиться напротив жюри. Затем ему следовало выйти и открыть перед дамой дверцу. Третьим претендентом на кубок, разумеется, будет немецкий дог.
Подмигнув с самым таинственным видом, Мейнт протянул мне конверт со списком участников конкурса. Они с Ивонной значились в нем последними, под номером 32. Доктор Р.С.Мейнт и мадемуазель Ивонна Жаке (я все-таки вспомнил ее фамилию). Кубок «Дендиот» присуждался ежегодно такого-то числа «самым красивым и изящным». Организаторам удалось так разрекламировать конкурс, что, по словам Мейнта, о нем иногда даже писали в парижских газетах. Мейнт считал, что Ивонна непременно должна в нем участвовать.
Когда мы встали из-за стола и пошли танцевать, она наконец не выдержала и спросила у меня: стоит ей пойти на конкурс или нет? Очень сложный вопрос. Она задумалась. Я отыскал глазами Мейнта, сидевшего в одиночестве со стаканом белого портвейна. Он заслонился от света левой рукой. Может быть, плакал? Иногда они с Ивонной казались такими беззащитными и потерянными (потерянными в полном смысле этого слова).
Ну конечно же, она должна участвовать в конкурсе. Обязательно должна. Это так поможет ей в будущем. Счастье ей улыбнется, и вот она уже — «Мисс Дендиот». Конечно. Все актрисы с этого начинают.
Мейнт все-таки решил ехать на «додже». Машина, особенно если ее как следует отмыть накануне конкурса, выглядит вполне сносно. А бежевый капот вообще будет как новенький.
Время шло, приближалось воскресенье 9 июля, Ивонна становилась все более раздражительной. Не могла усидеть на месте, все опрокидывала, кричала на собаку, дог глядел на нее с нежным состраданием.
Мы с Мейнтом старались ее ободрить. Подумаешь, какой-то конкурс. Вот съемки — это да! А тут всех дел на пять минут. Перед жюри пройтись — и все! Даже если не победишь — не огорчайся, все равно из них всех одна ты снималась в кино. Можно сказать, единственная профессиональная актриса.
Нам следовало все продумать заранее, и в пятницу после обеда Мейнт предложил устроить генеральную репетицию в тенистой аллее за гостиницей «Альгамбра». Сидя на скамейке, я изображал жюри. Машина медленно подъезжала. Оттуда выглядывала Ивонна с натянутой улыбкой. Мейнт правой рукой крутил руль. Пес повернулся к ним задом, неподвижный, как украшение на корме корабля.
Мейнт остановил машину прямо передо мной и, опершись левой рукой о дверцу, напрягся и одним махом перепрыгнул через нее. Он приземлился очень изящно, ноги вместе, руки врозь. Слегка кивнув, Мейнт быстренько обежал «додж» и резко отворил дверцу. Ивонна вышла, ведя собаку за ошейник, и робко прошлась по аллее. Немецкий дог шел понурившись. Они снова сели в машину, и Мейнт, опять перемахнув через дверцу, очутился за рулем. Я был восхищен его гибкостью.
Решено! Этот трюк он повторит перед жюри. «Дуду Хендрикс просто обалдеет — вот увидите!»
Накануне конкурса Ивонна потребовала шампанского. Она готова была плакать, как маленькая девочка перед выступлением на школьном празднике.
Мы должны были встретиться с Мейнтом в холле ровно в десять часов утра. Соревнования начинались в полдень, но он решил выйти заранее, чтоб еще кое-что уладить: в последний раз проверить, в порядке ли машина, дать необходимые наставления Ивонне и на всякий случай слегка размяться.
Он непременно желал присутствовать при сборах Ивонны: она не знала, что ей надеть: розовый, цвета фуксии, тюрбан или большую соломенную шляпу. «Тюрбан, дорогая, тюрбан», — раздраженно торопил ее Мейнт. Она была в белом широком платье. Он — в чесучовом костюме песочного цвета. Я всегда запоминаю, кто во что одет.
Все мы: Ивонна, Мейнт, я и пес — вышли на улицу. Такого солнечного июльского утра мне потом не случалось видеть. Легкий ветерок раскачивал большой сине-золотой флаг на столбе перед гостиницей. Чей это флаг?
Мы отъехали вниз по бульвару Карабасель, не нажимая на тормоза.
Машины прочих участников конкурса уже стояли по обе стороны широчайшей аллеи, ведущей к «Спортингу». Когда громкоговоритель объявит ваш номер и фамилию, вы должны немедленно предстать перед жюри, восседавшим на террасе ресторана. Аллея шла под уклон, к круглой площадке, так что судьи видели каждое выступление от начала и до конца.
Мейнт велел мне пробраться к ним как можно ближе и запомнить все происходящее, вплоть до мельчайших подробностей. В особенности выражение лица Дуду Хендрикса, когда Мейнт будет выполнять свой смертельный номер. И, если надо, даже записать.
Мы ждали своего выхода, сидя в «додже». Ивонна, уткнувшись носом в смотровое зеркальце водителя, подкрашивалась. Мейнт, надев странные темные очки в стальной оправе, промокал платком виски и подбородок. Я гладил пса, а он глядел на каждого из нас с неизбывной тоской. Мы остановились у самой ограды теннисного корта, там как раз играли четверо: две женщины и двое мужчин, — и, желая немного отвлечь Ивонну, я указал ей на одного из теннисистов, похожего на французского комика Фернанделя. «А что, если это он и есть?» — подзадоривал я ее. Но она не слушала. От волнения у нее дрожали руки. Мейнт покашливал, чтобы не обнаруживать беспокойства. Потом включил радио, и оно заглушило действующий на нервы звук отскакивающих теннисных мячей. Мы все трое сидели не шелохнувшись и с замиранием сердца ждали, когда же сообщат о начале конкурса. Наконец громкоговоритель объявил: «Уважаемых участников соревнований на кубок «Дендиот» просят приготовиться». И через несколько минут: «Участники номер 1, госпожа и господин Жан Атмер!» По лицу Мейнта пробежала судорога. Я поцеловал Ивонну, пожелал ей удачи и в обход направился к ресторану «Спортинга». Я и сам немного нервничал.
Члены жюри сидели за светлыми деревянными столами, поставленными в ряд под красно-зелеными зонтиками. Вокруг толпились зрители. Некоторым посчастливилось занять места за соседними столиками и попивать аперитив, но большинство смотрело стоя. Все были в пляжных костюмах. Я подобрался поближе к судьям, следуя указаниям Мейнта, и стал глядеть на них во все глаза.
Я сразу же узнал Андре де Фукьера, чьи портреты видел на обложках его произведений (любимых книг моего отца; он мне давал их читать, что я и делал с большим удовольствием). Фукьер был в панаме с лентой цвета морской волны. Он опирался подбородком о ладонь правой руки, и на лице его была написана утонченнейшая усталость. Он скучал. В его возрасте все эти отдыхающие в бикини и пятнистых купальниках казались людьми с другой планеты. Не с кем было поговорить об Эмильенне д\'Алансон или Ла Гайдара. Кроме меня, разумеется, если представится случай.
А вот этот загорелый пятидесятилетний блондин (вероятно, крашеный), этакий светский лев, скорей всего и есть Дуду Хендрикс. Он без умолку болтал с сидящими рядом и хохотал. Голубоглазый подвижный здоровяк, воплощенная пошлость. Брюнетка с очень провинциальными манерами многозначительно улыбалась чемпиону по лыжному спорту. Кто она? Жена президента игроков в гольф или президента тех, кто обслуживает туристов? Мадам Сандоз? Гамонж или Гаманж, киношник, это должно быть, вон тот тип в роговых очках, одетый по-городскому: в двубортный серый пиджак в тонкую белую полоску. С трудом припоминаю еще одного субъекта с серебристо-голубыми завитушками, тоже лет пятидесяти. Он все время облизывался и держал по ветру не только нос, но даже подбородок, чтобы за всеми уследить и всех опередить. Кто он? Супрефект? Господин Сандоз? А где же танцор, Хосе Торрес? Ах, нет, он не приехал.
И вот открытая гранатовая двести третья модель «пежо» подъезжает и останавливается посреди круга; женщина в пышном платье с перетянутой талией выходит из машины с карликовым пуделем на руках. Ее спутник остается за рулем. Она направляется к жюри. В черных туфельках на шпильках. Такие обесцвеченные волосы, кажется, нравились экс-королю Египта Фаруку, о котором так часто рассказывал мой отец (уверявший, что однажды поцеловал ему руку). Мужчина с кудряшками произнес несколько в нос, облизывая каждое слово: «Госпожа Жан Атмер!» Бросив на землю крошку-пуделя, который отряхивается как ни в чем не бывало, она идет, с грехом пополам подражая походке манекенщиц на подиуме, гордо подняв голову, ни на кого не глядя. Потом садится в машину. Вялые аплодисменты. Я заметил, как вытянулось лицо у ее мужа с волосами ежиком. Он дал задний ход, затем ловко развернулся, видимо из кожи вон лез, чтобы показать, как он здорово водит машину. Должно быть, он сам натирал «пежо» — вон как блестит! Я решил, что это молодая супружеская пара, он — инженер, из довольно обеспеченной семьи, она — из семьи попроще, но оба в отличной форме. И, по привычке все обставлять с подробностями, я представил себе их квартирку на углу улицы Доктора Бланша в Отейе.
За ними следовали другие пары. К сожалению, я мало кого из них запомнил. В памяти осталась восточная женщина лет тридцати в сопровождении рыжего толстяка. Они подъехали в открытом «нэше» цвета морской волны. Она подошла к жюри, как заводная кукла, и вдруг остановилась. Ее била нервная дрожь. Застыв, она взглядывала по сторонам, как бы ополоумев. Толстяк в «нэше» жалобно звал ее: «Моника… Моника…», — словно произносил заклинание, усмиряющее экзотического дикого зверя. Наконец он сам вылез и увел ее за руку. Заботливо усадил в машину. Она разрыдалась. Машина резко стронулась и на повороте чуть не смела жюри. И еще очаровательная шестидесятилетняя пара, я даже запомнил их имена: Жаки и Тунетта Ролан-Мишель. Они подъехали на сером «студебеккере» и оба предстали перед жюри. Она — крупная, рыжеволосая, с энергичным, несколько лошадиным лицом, в теннисном костюме. Он — невысокого роста, с маленькими усиками и внушительным носом, с насмешливой улыбкой на губах — типичный француз, по представлению калифорнийского кинопродюсера. Несомненно, у этих важных персон были все основания победить, поскольку, когда кудрявый объявил: «Наши уважаемые Жаки и Тунетта Ролан-Мишель», — несколько членов жюри (среди них брюнетка и Даниэль Хендрикс) сразу захлопали. А Фукьер даже не удостоил их взгляда. Они как по команде поклонились. Подтянутые и весьма довольные собой.
Но вот наконец: «Номер 32. Мадемуазель Ивонна Жаке и доктор Рене Мейнт». Я думал, что упаду в обморок. Все поплыло перед глазами. Так бывает, когда целый день пролежишь на диване и вдруг резко встанешь. Голос, назвавший их имена, эхом отдавался от стен. Я оперся на плечо сидевшего передо мной и тут спохватился, что это Андре де Фукьер. Он обернулся. Я в страшном смущении пробормотал: «Извините». Но руки с его плеча снять не мог. Только подавшись назад и борясь с одолевавшим меня оцепенением, мне с превеликим трудом удалось поднести ее к сердцу. Я не видел, как они подъехали. Мейнт остановил машину перед жюри. Зажег фары. Состояние слабости у меня сменилось крайним возбуждением, и все чувства обострились. Мейнт трижды просигналил, я заметил, что большинство судей пришло в некоторое замешательство. Даже у Фукьера проснулся интерес. Даниэль улыбался, но, по-моему, притворно. Что это за улыбка? Какая-то застывшая гримаса. Они сидели в машине. Мейнт помигал фарами. Зачем? Включил дворники. Лицо Ивонны было невозмутимым и непроницаемым. И вдруг Мейнт прыгнул. Среди судей и зрителей послышался гул одобрения. Этот прыжок не шел ни в какое сравнение с его «репетицией» в пятницу. Мейнт не просто перемахнул через дверцу, нет, он взметнулся вверх, резко перебросил ноги и с легкостью приземлился, стремительный как молния. Почувствовав, сколько злости, напряжения и дерзкого вызова в этом движении, я зааплодировал. Он обходил машину, то и дело замирая с опаской, будто по минному полю. Судьи следили за ним, затаив дыхание, поверив в реальность угрожавшей ему опасности, и, когда он наконец открыл дверцу, все вздохнули с облегчением.
Вышла Ивонна в белом платье. Пес с ленивой грацией выпрыгнул следом. Но она не стала ходить взад-вперед перед жюри, как делали все предыдущие конкурсантки. Она просто облокотилась о капот, обводя насмешливым взглядом Фукьера, Хендрикса и всех прочих. Внезапно она сорвала с головы тюрбан и легким взмахом руки бросила его за спину. Откинула со лба пряди рассыпавшихся по плечам волос. Пес вскочил на крыло «доджа» и улегся на нем в позе сфинкса. Она небрежно погладила его. Мейнт уже ждал за рулем.
Теперь, когда я вспоминаю о ней, то чаще всего встает перед глазами эта картина. Ее улыбка. Рыжие волосы. Рядом белый в черных пятнах пес. И Мейнт, едва различимый за ветровым стеклом автомобиля. И зажженные фары. И яркий солнечный свет.
Не спеша подошла она к дверце, открыла ее, по-прежнему глядя на судей. Села в машину. Пес так безмятежно вскочил на заднее сиденье, что теперь, прокручивая в памяти все подробности, я вижу этот момент как бы в замедленной съемке. И «додж» — хотя, может быть, на этот раз память мне изменяет — задом наперед пересекает площадку. Мейнт (тоже как в замедленной съемке) бросает розу. Она попадает прямо в руки Даниэлю Хендриксу. Какое-то время он тупо смотрит на нее, не зная, что с ней делать, не решаясь даже положить ее на стол. Потом с глупым смешком протягивает ее своей соседке, неизвестной мне темноволосой даме, кажется, жене туристического президента или президента шавуарских игроков в гольф. Или же — как знать? — самой мадам Сандоз.
Машина вот-вот скроется в глубине аллеи, и тут Ивонна оборачивается и машет рукой судьям. Кажется, даже посылает им воздушный поцелуй.
Жюри вполголоса совещалось. Три тренера по плаванию из «Спортинга» вежливо просят нас отойти чуть дальше, чтобы обсуждение проходило в тайне. Перед каждым из судей лежал список участников. И по ходу дела они выставляли каждой паре оценки.
Все что-то пишут на бумажках, свертывают их в трубочку и складывают вместе. Широкоплечий и полный Хендрикс тщательно перемешивает бумажки своими на удивление маленькими холеными ручками. Ему доверен также подсчет голосов. Он зачитывает фамилии и количество баллов: Атмер — 14, Тиссо 16, Ролан-Мишель — 17, Азуэлос — 12, - остальное, как бы ни напрягал слух, я так и не расслышал. Мужчина с завитушками и ртом лакомки записывает цифры в блокнот. Обсуждение проходит очень оживленно. Особенно горячатся Хендрикс, брюнетка и человек в завитушках. Последний постоянно улыбается думаю, в основном затем, чтобы выставить напоказ ряд великолепных зубов, и поглядывает по сторонам в полной уверенности, что всех очаровал, часто моргает, видимо, изображая простодушное восхищение. Облизывается плотоядно. Сластолюбец. И, как говорится, «продувная бестия». В общем, достойный противник Хендрикса. Должно быть, они всегда дерутся из-за баб. Но сейчас оба — серьезные и ответственные официальные лица.
Фукьер не принимает никакого участия в происходящем. Нахмурившись, с надменной усмешкой что-то чертит на листке. Что ему грезится? О чем он вспоминает? Быть может, о последней встрече с Люси Деларю-Мардрюс? Хендрикс, почтительно склонившись над ним, что-то спрашивает. Фукьер отвечает, даже не взглянув на него. Затем Хендрикс «просит высказаться» господина Гамонжа (или Гаманжа), киношника, сидящего за последним столиком справа. Возвращается к кудрявому. Некоторое время они ожесточенно спорят, до меня долетает много раз повторенное: «Ролан-Мишель». Наконец господин в кудряшках подходит к микрофону и провозглашает холодно:
— Дамы и господа, через минуту мы сообщим вам результаты конкурса на самый безупречный вкус.
Мне снова становится дурно. В глазах темнеет. Где же Ивонна с Мейнтом? Вдруг они уехали без меня?
— С разницей в один голос, — кудрявый говорит все громче, — повторяю: с разницей в один голос у наших уважаемых Ролан-Мишелей (произнеся по слогам «у-ва-жа-е-мых», он переходит буквально на женский визг), всем известных и всеми любимых, чья неиссякаемая бодрость заслуживает всяческих похвал и которым лично я бы присудил награду, кубок за безупречный вкус… — он ударил кулаком по столу и взвизгнул еще оглушительней, — выиграли… (он выдержал паузу) мадемуазель Ивонна Жаке и доктор Рене Мейнт.
Честное слово, я прослезился.
Итак, они в последний раз предстают перед жюри и им вручают кубок. Все дети прибежали с пляжа и ждут их вместе со взрослыми в чрезвычайном возбуждении. Оркестр «Спортинга» занимает свое место под белым навесом в зеленую полоску посреди террасы. Настраивает инструменты.
Подъезжает «додж». Ивонна высовывается и почти лежит на капоте. Мейнт выруливает к террасе. Она выскакивает из машины и в страшном смущении приближается к жюри. Бурные аплодисменты.
Хендрикс идет к ней навстречу, потрясая кубком. Вручает его Ивонне и целует ее в обе щеки. Потом подходят остальные и начинают поздравлять ее. Сам Андре де Фукьер жмет ей руку, а ей и невдомек, кто этот старый господин. Мейнт нагоняет ее. Обводит глазами террасу «Спортинга». Сейчас же находит меня. Кричит: «Виктор! Виктор!» — и машет мне рукой. Я бегу к нему. Он так меня выручил. Хочу поцеловать Ивонну и не могу: ее окружили со всех сторон. Несколько официантов, держа каждый по два подноса с бокалами шампанского, пытаются протиснуться в толпе. Все чокаются, пьют, галдят, ярко светит солнце. Мейнт стоит рядом со мной и молчит, выражения его глаз не видно за темными стеклами. В двух шагах от нас очень оживленный Хендрикс знакомит Ивонну с брюнеткой, киношником Гамонжем, или Гаманжем, и еще с кем-то. Но она задумалась о другом. Неужели обо мне? Я не смею и помыслить об этом.
Все развеселились. Хохочут, толкаются, перекликаются. Дирижер спрашивает у нас с Мейнтом, какое «музыкальное произведение» следует исполнить в честь «очаровательной победительницы». Мы было пришли в замешательство, я вдруг вспоминаю, что в настоящий момент я русский, господин Хмара, и, почувствовав тоску по цыганщине, заказываю «Очи черные».
Банкет в честь пятой годовщины соревнований устроили в «Святой Розе». И, само собой, Ивонна будет королевой бала. Она решила надеть платье из золотистой парчи.
Свой приз она поставила на тумбочку рядом с книгой Моруа. На самом деле это был не кубок, а статуэтка танцовщицы, вставшей на пуанты; на подставке — надпись готическими буквами: «Кубок «Дендиот», I премия». И дата.
Перед уходом она нежно погладила его и бросилась мне на шею:
— Мы как будто попали в сказку, тебе так не кажется? — спросила она.
И потребовала, чтобы я вставил монокль. Я не стал возражать ради такого случая.
Мейнт надел светло-зеленый костюм очень нежного, приятного оттенка. Всю дорогу до Вуарена он издевался над членами жюри. Кудрявого звали, оказывается, Раулем Фоссорье, он ведал туристическим обслуживанием. Брюнетка была женой президента шавуарских игроков в гольф и действительно неровно дышала к «жирной свинье» Дуду Хендриксу. «Этот тип, — возмущался Мейнт, — уже тридцать лет строит глазки прекрасным лыжницам». (Совсем как герой Ивонниного фильма, подумал я.) Хендрикс в 1943 году был чемпионом сборной и соревнований «Серны» в Межеве, но в пятьдесят лет и он из Аполлона превратился в сатира. Рассказывая, Мейнт то и дело обращался к Ивонне с неприятной насмешливой улыбкой: «Верно я говорю? Ведь верно?» Будто на что-то намекая. На что? И откуда они с Ивонной знают такие подробности об этих людях?
Мы поднялись на террасу «Святой Розы». Здесь Ивонну встретили довольно жидкими аплодисментами. Хлопали лишь несколько человек за одним из столиков, во главе которого сидел Хендрикс. Он приветственно махал нам. Фотограф ослепил нас вспышкой. Хозяин, вышеупомянутый Пулли, почтительно усадил нас и через некоторое время преподнес Ивонне орхидею. Она поблагодарила.
— В такой знаменательный день я должен благодарить за оказанную мне честь, мадемуазель. Ура! — проговорил он с сильным итальянским акцентом. Затем поклонился Мейнту.
— Господин?.. — он улыбнулся одной стороной рта, как бы прося прощения за то, что не может назвать меня по имени.
— Виктор Хмара.
— Ах… Хмара?.. В самом деле?
Он удивленно сдвинул брови.
— Господин Хмара?
— Да.
Он как-то странно взглянул на меня.