Лена Элтанг
Каменные клены
… много-много-много лет тому назад, когда еще по Уэльсу бродили волки, и птицы, красные, как фланелевое исподнее, трепетали над лирным изгибом холмов, когда мы пели и нежились день-деньской и ночь напролет в пещерах, пахнущих влажным воскресным вечером в деревенской зале, и отваживали англичан и медведей челюстью дьякона, еще до автомобиля, до велосипеда, до кобылы с лицом оскорбленной принцессы, когда нас несли на хребтах неседланные, веселые горки, — все шел и шел снег.
Дилан Томас
Моим родителям
Часть первая
ВЕДЬМЫ НЕМЫ
Дневник Саши Сонли. 2008
Видя, как шеи у пса ощетинились змеями грозно,
Сладкую тотчас ему лепешку с травою снотворной
Бросила жрица, и он, разинув голодные пасти,
Дар поймал на лету. [1]
Все обломки кораблекрушения похожи один на другой.
Как мертвые собаки.
Мертвые собаки теряют породу и приметы пола. Имя они тоже теряют. Рассказывая о них после их смерти, вы говорите просто: моя собака любила то, моя собака делала так. С людьми — совсем другое дело.
В тот субботний вечер, когда, пройдя через вествудский лес в туфлях на босу ногу, я вернулась из «Хизер-Хилла» домой, мне показалось, что в саду кто-то стоит с фонарем. Но это была садовая лампа, последняя, у самых ворот, остальные были разбиты, все до одной.
Я закрыла калитку, примотала проволоку и медленно пошла по дорожке, ведущей к дому, под ногами похрустывали стеклянные осколки. Дойдя до освещенного участка сада, где начиналась длинная виноградная пергола, ведущая к маминой теплице, я остановилась.
Мои собаки лежали посреди заросшей мятликом поляны с закрытыми глазами, будто сраженные внезапным сном. У Хугина передняя лапа была вытянута вперед, как если бы он во сне пытался ползти, а Мунин подогнул все лапы под себя, как будто бы сильно замерз. Они были не похожи на собак, просто два пустых рукава, оторванные от собачьей дохи и забытые в траве. Один цвета перца, а другой цвета горчицы.
Я вернулась в дом, взяла в кухне железные собачьи расчески и положила обоих псов на садовый стол, сначала Хугина, потом Мунина. Их тела показались мне непривычно тяжелыми, а может, я просто давно не брала своих собак на руки. Их застывшие морды казались сделанными из оникса, будто два набалдашника для японской трости, рты у обоих остались открытыми, видны были кончики языков. Я сняла свою шаль, вытерла влажную от ночной росы шерсть и вычесала ее как следует, сначала гребнем, потом щеткой — до живого серебряного блеска.
Хугин и Мунин не боялись ничего, на чем шерсть растет, точь-в-точь как шестеро храбрых терьеров, описанных Вальтером Скоттом
[3]. Моих собак можно было взять только хитростью. Или это сделал кто-то из своих.
Проходя мимо теплицы, я заметила, что могилу сестры вскопали старательно и пышно, будто грядку с георгинами. Ее содержимое было раскидано по поляне вместе с пластами дерна, гнилыми тряпками и роликовыми коньками. Выглядело это противно и стыдно, как и полагается потревоженному кенотафу — такой, наверное, была могила Генриха Пятого, после того, как в ней поискали царскую голову.
Мне нужно было бы сесть и подумать, но сначала пришлось заняться делом.
Я принесла лопату из папиного сарая, вырыла яму под самшитовым кустом и положила своих собак туда, в темноту и сырость. Копать пришлось долго, я сбила пальцы до крови, но яма все равно получилась мелковатой. Вот и могила, думала я, выдирая длинные корни репейника из вязкой земли, вот и могильщик, спокойный, как тот, что пел песенки датскому принцу: я тридцать лет при погосте, с малолетства.
[4] Подумаешь, тридцать лет, а я — тридцать три года.
Что мне посеять здесь: розмарин, которым пахнет время, или крокус — тело убитого Меркурием друга, или белый вереск, спасающий от чумы? Что мне написать здесь: гомеровскую строку про бессмертных собак Гефеста
[5], золотую и серебряную, или угрюмые слова зороастрийского бога?
Пожалуй, Хугину и Мунину зороастриец больше понравится, это ведь он сказал, что убийца собак, стерегущих дом, поплатится сильнее, чем волк, попавший в смертельную западню.
Где вторая из этой земли наибезрадостнейшая? И сказал Ахура-Мазда: «Где больше всего останков закопано мертвых людей и мертвых собак».
[6]
Так и напишу на второй плите из песчаника, коричневой краской, у меня еще две банки осталось в сарае. И никакого вереска сажать не стану, самое надежное средство от чумы — бежать от нее подальше. А лучшее средство от ненависти — это закопать ее поглубже. В земле сухая вражда пропитается многолетней прелью, размякнет, разъяснит себя, перестанет быть жестким проволочным комком, в котором нет ни конца, ни начала. Как нет ни конца, ни начала у вечеринки в вересковом холме.
Некоторые думают, что существовать можно только тогда, когда кто-то знает, что ты существуешь. Может, оно и так, а может, и нет. А вот ненавидеть — это я точно знаю — можно только тех, кто знает, что ты их ненавидишь. А иначе какой от этого прок?
Плакучий бук, самшит, каменные плиты и дерн — поляна за теплицей становится все больше похожа на кладбище. Две могилы чернеют здесь свежей землей, одна старая и мнимая, другая — новая и настоящая. Но я все приведу в порядок, ночь еще молода. Вот только посижу здесь на скамье и подумаю о маме, это успокаивает.
Мама, должно быть, расстроится, когда придет сюда и увидит эту надпись.
Когда мама расстраивалась, она переставала разговаривать — просто молчала и все, будто рот у нее запекся сургучом. Она писала нам с папой записки на клочках бумаги, а служанке Дейдре даже не писала ничего, та и так знала, что нужно делать. Дейдра в такие дни сильно нервничала, ходила с поджатыми губами и роняла на пол все подряд.
Мама откуда-то знала, что нужно замолчать, когда действительность поворачивается к тебе спиной.
Вот и я замолчу. Скажу только вслух: прощай, моя призрачная свора, мои божественные сплетники, мои старые собаки, мои обманутые сторожа, мои красноухие Моти Дуг и Церковный Грим.
[7]
Все, теперь молчу.
Дневник Луэллина
я всегда думал, что самое острое плотское переживание, на которое я способен, это неизвестно чей поцелуй в макушку, такое со мной случилось однажды в школе, когда я заснул в кабинете зоологии, меня там оставили на полтора часа после уроков за дурацкие вопросы про пчел — я спросил мисс финли, почему в улей с пчелами никогда не бьет гром, она сказала, что это суеверие, и стала рассказывать про какой-то нуклеус
а я тогда сказал, что недаром ведь дева мария сравнивала себя с ульем, а сына божьего с пчелой, на что мисс финли заметила, что подобные рассуждения уместны в беседе со святым отцом, а мы говорим о натуральной жизни природы
тогда я сказал, что натуральное дерево иггдрасиль было пропитано медом от корней до кроны, тут мисс финли фыркнула, а я добавил, что именно пчела разбудила хеттского бога телепинуса,
[8] спящего на поляне у священного города, но мисс финли ничего про это не знала и разозлилась, прямо как могучий телепинус, ужаленный пчелой в окрестностях города лихцина
мой отец тоже злился, когда не знал, что ответить
когда все ушли, я сел за учительский стол, завел учительские часы на половину пятого и стал ждать конца наказания, положив голову на буковую столешницу, нагретую яростью мисс финли
сначала я смотрел на чучело утконоса, потом на коллекцию жуков под стеклом, потом я думал, каково это быть клювоголовым или, скажем, чешуйчатым, а потом я проснулся от того, что меня поцеловали прямо в голову
я открыл глаза, когда дверь класса хлопнула и кто-то быстро прошел по коридору, неизвестно чей поцелуй горел на моем темени, прямо на коже, хотя губы того, кто сделал это, прикоснулись только к кончикам волос — так в японских послевоенных фильмах изображали поцелуй через кисейный платок
несмотря на платок, я чувствовал, как лиловое вибрирующее пятно расползается вниз к вискам и шее, наливается смородиновой мякотью, мое тело распрямилось и наполнилось, будто перчаточная кукла, в которую вставили руку, я не знал, что с этим делать, и, на всякий случай, встал и подошел к окну
подумаешь, поцелуй, думал я, да люди целуют все, что под руку попадется: молитвенник, чужого ребенка, пистолет, землю, мезузу на косяке двери, фишку в казино, даже покойника целуют, хотя это ни в какие ворота не лезет, но что с них возьмешь, если даже будущий король тары поцеловал ведьму в обмен на воду из колодца
я думал старательно, почти что вслух, но след от поцелуя над моей головой знай себе наливался темной кровью, глухо саднил, будто место ушиба, не знаю, чем бы это кончилось, если бы не запищали часы на столе у мисс финли, если, если, если, мой любимый поэт тоже любил слово если — если бы двери восприятия почистили, мир показался бы человеку бесконечным, сказал он однажды, и, будто жертвенный стол, окутался пчелиным роем
***
долго не мог понять, почему от некоторых людей у меня оскомина, ведь они же совсем не кислые, многие даже сладкие на зависть, а то вовсе без вкуса, будто бамбуковый побег, а теперь вот дошло: они напоминают мне дикие сливы с деревца возле церковной ограды, в ненавистном бангоре — мы с дружками срывали их зелеными, во время июльских баталий, весь двор был усыпан растоптанными вдрызг мирабельными шариками-снарядами
ребристая косточка в сливе созреть не успевала, на ее месте был мягкий белый пузырек, почти прозрачный, и в нем было что-то страшное, ненастоящее — страшнее, чем просто косточка недозрелой сливы
так вот, когда я разговариваю со своим шефом уайтхартом, холодный кислый пузырек недосказанности катается у меня за щекой, будто привычная серебряная драхма у грека
нет, это никуда не годится, лу, сказал он сегодня, когда я позвонил в лондонскую контору, мы и так уже отменили два твоих занятия! давай, приходи в себя, возвращайся из своего бэксфорда и завязывай!
я там еще не был, сказал я, а что завязывать-то?
послушай, сказал уайтхарт, не морочь мне голову, вся контора знает, что ты называешь бэксфордом и каким потрепанным оттуда возвращаешься! ради бога, лу, даже моя секретарша говорит о своем муже — уехал в ирландию, когда он застревает в каком-нибудь пабе до утра
вот как, сказал я, потому что растерялся и не знал, что сказать
ну да! весело сказал уайтхарт, заканчивай там, лу, и не вздумай сесть за руль, а то снова в участок загремишь, не забудь, что завтра тебе два часа крутить баранку с твоими старушками, он засмеялся, закашлялся, и я положил трубку, белый пузырек мирабели привычно лопался у меня на зубах, пресная оскомина заполоняла нёбо
а ведь он мне когда-то нравился, этот большеротый, круглоголовый уайтхарт, похожий на статуэтку сельского старосты, найденную в саккаре, я даже разрешил ему звать себя по имени, наверное — от удивления, ведь мне так редко нравятся англичане
когда ты перестанешь искать в людях свое отражение, лу? спросила меня гвенивер, кто бы ни встретился тебе — бирманский богомол или египетский стервятник, первым делом радуешься, что встретил парящего, пристально глядящего, подобного себе, и даже когда видишь, что рот у него в крови, думаешь, что он вегетарианец, который разок ошибся дверью
Дневник Саши Сонли. 2008
Рука судьбы проворна и грязна,
Изящна, шестипала и презренна.
Когда отец женился на Хедде, за домом как раз собирались цвести поздние маки.
Хедда всплеснула руками, когда я ей показала мамину альпийскую горку; ох, я думала, так бывает только в мае!
Младшая весь день просидела на крыльце, нахмурив выпуклый детский лоб, матери явно было не до нее, она обходила дом со связкой отцовских ключей — свои я, разумеется, взять не разрешила. Сжалившись, я научила Младшую играть в петушка и курочку — и с этого дня уже не знала покоя.
Она приносила мне бутоны, спрятанные в кулачке, дожидалась, пока я скажу — белый! и яростно раздирала покрытое зеленым пушком вместилище, вытряхивая на ладонь сморщенные темноватые лепестки, и подносила к моему лицу — ага, видишь? снова красный!
Через четыре дня на альпийской горке остались только редкие бересклет и камнеломка. Утром в воскресенье я привела туда отца и спросила его: почему они разрушают наш дом?
— Ты же взрослая, — ответил он неожиданно резко, — скажи мне: почему ты ей позволила?
Минут десять мы стояли молча, слышно было, как где-то в живой изгороди потрескивает коноплянка.
— Тебе придется подружиться с ними обеими, — сказал отец, разглядывая облысевшую горку, — тебе ведь некуда отсюда уйти, верно?
— У них никогда не было своего дома, — сказал он, спустя еще какое-то время.
— И что же, теперь у них будет мой дом, а у меня никакого не будет? — спросила я, закинув голову, чтобы заглянуть ему в лицо, — отец был высоким, и поймать его взгляд было непросто.
Я была уверена, что он засмеется, наклонится ко мне и поцелует в макушку, он всегда так делал в предчувствии моих слез, но он только покачал головой.
Прямо как фарфоровый китаец — от плеча к плечу, как будто у него шея заболела. И лицо у него стало фарфоровым — если бы я его стукнула как следует, то нос бы сразу отломался, а щеки пошли бы трещинами, а глаза выкатились бы двумя эмалевыми шариками, а рот разлетелся бы осколками.
А потом и голова бы отвалилась — насовсем, как у статуи святого Ипполита
[9] в вестибюле ватиканской библиотеки.
***
Она, забывшая,
помнит, будто вчера,
изъеденные овцами склоны
за хлопнувшей напоследок дверью.
Сегодня двадцать четвертое июня, воскресенье.
Вечно у меня все не как у людей. Вот и Дейдра так говорила.
У людей несчастливые дни заканчиваются пятнадцатого, это я у Овидия прочла:
До июньских ид нет удачи невестам и женихам. Пока мусор из храма Весты не будет унесен в море желтым Тибром, я сама не буду чесать волосы, не буду подстригать ногти и не буду спать с моим мужем, хотя он — жрец Юпитера.
[10]
А что делать тем, у кого несчастливые дни только начались? Чего мне ждать — дня, когда волк сорвется с цепи,
[11] сделанной из шума кошачьих шагов, голоса рыб и медвежьих сухожилий? Замолчать, затаиться, онеметь, пока мучительный мусор из моей жизни река Ди не унесет в Ирландский залив. Если в ожидании этого дня я не стану чесать волосы и стричь ногти, то так и умру — лохматой и когтистой девственницей, курам на смех.
Потому что в нашем Вишгарде этот день не наступит никогда.
Они считают меня ведьмой, а значит — со мной можно поступать как душе угодно. Разумеется, я ведьма, а кто же еще Я не насылаю овечий мор, не летаю на лавровых ветках, не пляшу голышом на каменном круге и не мажу между ног тополиным маслом, чего уж там — у меня даже нет приличного медного котла над очагом.
Но если связать мне пальцы рук с пальцами ног и бросить в реку, то я, пожалуй, продержусь какое-то время на воде, не хуже Мэтью Хопкинса. Это раз.
Мои деньги превращаются в сухие коровьи лепешки, не успеешь и глазом моргнуть. Это два.
А вот вам и три — я могу вылечить головную боль, переписываюсь с духами, а когда ложусь спать, то не знаю, в какие края меня унесет до рассвета,
[12] это определенно признак ведьмовства, за такое сжигали безо всякой жалости.
Спасибо тебе, Кибела,
[13] или кто там еще у меня в покровителях, за то, что хранящееся под могильным дерном в моем саду не досталось деревенским ворам-гробокрадцам. Хороша бы я была, оставшись без травника — ведь это последний способ разговаривать с мамой, другого мне в жизни не выдумать, да и нету никакого другого.
***
… в воздухе перила,
где высота царит, как и царила,
где головокружительная жуть.
Suum malum cuique, каждому свое зло, говорил отец. Мы прикованы к постоялому двору, говорил он, кто-то прикован к галере, а кто-то — к больничной койке.
Отец был прикован к «Кленам» своей страстью неумелого строителя, привязан к каждой дранке, черепице, дверной ручке, дай ему волю — он бы не вышел из плотницкого сарая, так и спал бы там на груде свежих ольховых стружек.
Однажды он взялся менять перила и выточил буковые — гладкие, розовые, с резными столбиками, правда, поставить их так и не удалось. Сначала папа подвернул ногу, когда упал с лестницы — длинная розовая балясина так и осталась у него в руке. Он улыбался мне, лежа на полу, чтобы я не испугалась, а я улыбалась ему, чтобы не показать, как мне страшно. Потом мы втроем пили чай и утешались маминым рассказом о том, что тибетские цари вообще обходились без лестниц, забираясь на небеса по желтой веревке му.
Наутро у мамы начались трудные времена, и нам всем стало не до того. Разобранные на части перила долго стояли в каменном сарае, подпирая низкий потолок, и я спотыкалась о них, когда приходила туда почитать или подумать.
Спустя девять лет, когда Хедда выписала из Кардиффа двух расторопных реставраторов, те пустили несколько брусьев на мебельные ножки, а оставшиеся куски сожгли вместе с деревянным сором, чтобы расчистить себе место вокруг верстака.
В папином сарае еще долго пахло лаками и абразивами, а забытую мастерами смешную щетку с металлической щетиной я прибрала и отдраила ею как следует почерневший садовый стол. На этот стол спустя четыре года положили отца. Потому что стол в гостиной был круглым и ноги отца пришлось бы подогнуть, а садовый как раз подходил.
В одной из маминых книжек — про будущее — я читала о доме в восемьсот этажей на дне океана, где все выделения жильцов, не исключая смертного пота, подлежали переработке, это называется замкнутый цикл. Вот и у нас теперь так же, все идет в ход, хлеб — на сухари, старые халаты — на тряпки, оставшиеся от постояльцев газеты — на растопку.
Похоже, «Каменные клены» оказались на дне океана, недаром каждое утро, просыпаясь, я чувствую зябкую беспросветную толщу воды над своей головой, густую пустоту, в которой не живут даже морские чудовища с плоскими телами и глазами на лбу.
Зато живу я, немая звезда акантастер.
[14]
***
Besides, the lottery of my destiny bars me the right of choosing. [15]
Что я понимаю о себе?
Когда я пишу в свою тайную тетрадь — мама бы сказала в четвертинку, — я знаю, что ее никто никогда не прочтет, как никто не прочтет рецепты в мамином Травнике. Даже не потому, что он написан старым русским языком — с фитой и ижицей, а просто потому, что никому не потребуется.
Но разве думала об этом белоснежная корова Ио,
[16] когда, отчаявшись привлечь к себе внимание, взялась вычерчивать копытом слова на песке — ей нужно было добиться понимания от одного человека, от ее непонятливого отца, и она его добилась.
Ее обняли и заплакали над ней. Для нее вырастили анютины глазки, и она ела их всю дорогу, пока не стала царицей египетской.
Я тоже ем анютины глазки! И пью греческий чай из шалфея!
Меня тоже жалит божественный овод и гонит в Египет вдоль грязного берега Ирландского моря. Я мариную бутоны одуванчиков! Я сушу семена пиона на подоконнике!
Я летаю на ветках бузины!
Обнимите же меня.
Табита. Письмо первое
2008. Саут-Ламбет
Тетя Джейн, дорогая, у меня новости!
Во-первых, мистер Р. обещал перевести меня на второй этаж, там двойные окна с жалюзи и нет сквозняков. Больше не надо будет носить с собой шарф и шерстяные носки. Во-вторых, я починила кофейную машину и начинаю день с чашки эспрессо, как зимой, помнишь? — когда ты приезжала, только зерна молоть приходится помельче, иначе она засоряется и ужасно клокочет. Обошлось всего в девятнадцать фунтов.
В-третьих, у меня появился сосед по площадке. В той самой квартире, где жил этот ужасный латинос со своей ужасной семьей, надеюсь, этот будет вести себя потише и не станет стряпать кессадильяс всю ночь напролет. Он уже взялся за благоустройство: поставил звонок вместо двух голых торчащих проволочек и прикрутил на дверь номер 6 — прежний номер латинос, вероятно, прихватил с собой на новую квартиру.
Я видела нового соседа мельком, он довольно высокий, ходит в длинном плаще с поясом, прямо как Хамфри Богарт в \"Касабланке\", носит очки в тонкой оправе — оправа блестит, как золото, но, будь это золото, зачем бы ему селиться в Южном Ламбете?
Хобарт-пэншн все-таки жуткая дыра, на лестнице вечно окурки, несмотря на громоздкие пепельницы на каждом углу, а у меня в ванной снова протекла труба и приходится то и дело подставлять салатную миску. От этой хозяйки-австралийки с голубым перманентом не дождешься неоплаченных благодеяний, нечего и надеяться!
Да, так вот. Не знаю, как его зовут, надо бы подглядеть у консьержки в списке жильцов, но смотреть на него приятно, хотя толком поздороваться мне еще не удалось. Он отвечает вежливо, но уклончиво, зато я как следует разглядела его со спины — в дверной глазок, пока он возился с новым звонком.
У него сто лет не стриженные волосы пепельного цвета с изрядной проседью, хотя, на мой взгляд, к такому лицу подошел бы короткий убедительный ежик, на военный манер. Еще у него тяжелая походка, хотя весит он не больше ста сорока фунтов, я думаю. Глаза я пока что не разглядела, кажется, зеленоватые, не слишком яркие.
Передавай дяде Тимоти привет и скажи, что я пришлю ему эту книжку про кактусы, как только найду время съездить в центр и доберусь до Уотерстоунз.
Не простужайся, не выходи без шарфа.
Твоя Табита.
Дневник Луэллина
они сговорились заранее, в этом нет никаких сомнений: когда я сел за столик в пабе, они беседовали так гладко и оживленно, что я почти сразу понял — это заговор
им до смерти нравится меня подстрекать, этим двоим
сегодня у плотника было нарочито пресное лицо, а у суконщика под седыми усами дрожала верхняя губа, как будто он вот-вот заплачет — у него всегда такой вид, когда он намерен меня объегорить, а может, у меня просто перед глазами все дрожало — я ведь перед небесным, садом еще в якорь зашел на часок — так дрожало, что даже кошку суконщика, спящую на стуле, я поначалу принял за оставленную кем-то грязную шляпу
она завела двух здоровенных денди-динмонтов, чтобы никто к ней в сад не залез, заявил суконщик, и все это знают! ну, положим, не все, поправил его плотник, и насчет терьеров ты тоже ошибаешься, они появились в девяносто девятом, как сейчас помню: ей принесли двух щенков в чесотке, перемазанных лекарством, и она их выходила
не в этом дело, отмахнулся суконщик, все знают, что она может вылечить, но ведь может и порчу наслать — вот и хозяин лейф говорит, что у него крышу чуть не снесло ураганом, стоило ему с ведьмой из кленов поссориться, спроси его самого, ты же тут со всеми знаком
да чушь собачья, сердито помотал головой плотник, так и хочется положить в рот зеленый боб, разжевать и плюнуть в твоего лейфа!
[17]
вместо ответа суконщик выпрямился на своем стуле и прочел с выражением: все, что природа вокруг на гибель и зло породила, вместе мешает она, собаки здесь бешеной пена, здесь и оленя мозги, змею проглотившего с кормом!
[18]
оленьи мозги подают в ресторане на чансери-лейн, сказал я, так что мне не страшно, к тому же, если она взаправдашняя ведьма, а не прикидывается, то ей известно, что верхом на охапке черной бузины можно летать, а значит, я сам — полезное ведьмино дерево
[19]
на какой такой бузине? суконщик нахмурился, ты мне больше нравился, когда был другой ягодой — и зачем только ты сменил благородное имя на пустяковую кличку?
а ты мне больше нравился, когда приходил без этой облезлой кошки, сказал я, подзывая патрика двумя поднятыми пальцами, но я же терплю
***
зато хозяйка кленов до сих пор заплетает косу, гордо сказал плотник, поди найди теперь барышню с косой, а в детстве она собирала волосы в пышный конский хвост и была похожа на чалую лошадку
а теперь похожа на кусачую пегую лошадь, вставил суконщик, вытряхивая из рюмки последние капли прямо на язык — вот ведь ужасная гэльская манера, хуже, чем привычка крутить чужую пуговицу
как сейчас помню: у нее был новенький красный велосипед, один такой на весь город, продолжал плотник, из ирландии было видать, как спицы блестят! особенно зимой, на свежем снегу, нет, правда, отличный был велосипед, на нем потом и сестра ее младшая каталась, александрина
вот-вот, если бы не лодочник, которого она сдуру увела у старшей, каталась бы до сих пор в свое удовольствие, проворчал суконщик, ан нет! лежит теперь в могилке в саду каменных кленов, или на морском дне растянулась с ушами, полными тины
это тот белесый лодочник из хенли? чушь, что за вялый кухонный мотив для убийства! громко произнес плотник у меня над ухом, я чуть рюмку не опрокинул
с каких это пор любовью занимаются на кухне? удивился суконщик, а мотив вполне достойный, вот шумерская царица, например, повесила голую сестру на крюк — за то же самое дело!
так то — шумеры, вмешался я, не знаю, о ком вы тут рассуждаете, господа хорошие, только здешние женщины не убивают сестер из-за простых лодочников, к тому же пришлых оксфордширцев — это и скучно, и хлопотно
а я что говорил! плотник поднял палец с испачканным известкой ногтем, убийство ради царского трона — еще куда ни шло, или, скажем, замужество из мести — тут можно и подумать
вот именно, самое время подумать! провозгласил суконщик, поглядывая в сторону кухни, откуда к нам не спеша направлялся патрик, бутылки с пивом он держал между пальцев за горлышки, будто подстреленных уток
***
… эдна александрина пропала, будто в воду канула, суконщик постучал меня по руке, а тебе и дела нет!
извлеки меня из тины, чтобы не погрязнуть мне, нараспев произнес плотник, выпятив обтянутый сатиновым халатом животик, да избавлюсь от ненавидящих меня и от глубоких вод, открыва-а-а-й вторую, стоунбери, и оставь мальчишку в поко-о-ое!
ох, как же я соскучился по этим протяжным гласным и согласным, вибрирующим, будто папиросная бумага на гребенке, по всем этим it was long-long ago и didn\'t see no-one, два года назад мне пришлось привыкать к ним заново — радостно и быстро, так, приехав из пустыни, привыкают к чистой воде, как угодно долго льющейся из крана в ванной
два года назад я снова стал приезжать в уэльс, а ведь думал, что никогда не приеду: я сменил имя и адрес, свернулся водяной улиткой и передвигался вниз головой, осторожно нащупывая дорогу на поверхности пруда, мне приходилось не думать сразу о двух точках необратимости — а это нелегкий труд, одна точка неумолимо мигала в девяносто шестом, а другая недавно вспыхнула, в две тысячи пятом, вспыхнула и вернула меня на кушетку доктора майера, узкую, как ложе марии на картине россетти
а что же честные соседи, неужели никто в деревне и ухом не ведет? покорно спросил я, понимая, чего от меня ждут
в том, что касается чужой жизни или смерти, местные жители — самые спокойные люди на юге острова, ответил суконщик, обведя глазами пустоватый паб, у них своих забот хватает, знай себе хоронят и женятся, хоронят и женятся, день за днем, день за днем!
не тебе об этом судить, встрепенулся плотник, ты ведь даже не из пембрукшира, дружок, мы вообще не знаем, откуда ты! плотник всегда такой — выпьет лишнего и сразу впадает в подозрительность, все у него иноземцы и проходимцы, вот он уже и со стула привстал: оставь в покое александру из кленов, что ты в этом…
будь у меня время, ну хотя бы три дня, перебил я его, выливая в рюмку остатки рома, разгадал бы эту вашу крестословицу — держу пари, на это уйдет не больше сил, чем на то, чтобы сделать шелковый кошелек из уха свиньи
чорт, вот это я зря сказал! особенно про ухо свиньи
о таких, как я, сведенборг писал: встречаются среди них и те, кто говорит медленно, с запинкой, выказывая рассеянность мысли,
[20] да ничего подобного, я говорю быстро, иногда слишком быстро, а иногда — и вовсе не думая, вот как сейчас, например
держишь пари? оживился суконщик, ловлю тебя на слове — держу пари, что ничего не выйдет! он поставил ладонь ребром на залитую пивом столешницу, это тебе не битву лапифов с кентаврами разбирать, сидя в удобном кресле с подставкой для ног, ты всегда был слабоват в делах такого рода, лу, в настоящих мужских делах
тоже мне дела — посмотреть на хозяйку, поговорить с соседями и обыскать сад, хмуро сказал я, мертвая сестра не иголка, нужно только задать живой сестре несколько ловких вопросов
не связывайся с ним, мальчик! плотник тяжело помотал головой, дело самое простое, но ты проиграешь, к тому же это неприлично — заключать пари на женщину, и вдобавок на…
ставлю свои часы с календарем! я перебил его, протянув руку над столом, сам не знаю, что на меня нашло
знаю я твои часы, усмехнулся суконщик, настоящий гео клерке, я купил их у антиквара, когда тебя еще звали луэллин стоунбери, нет уж, давай лучше на желание, тем более, что мое желание тебе известно
заметано, сказал я, поднимаясь с ясеневой скамейки, займусь вашей деревенской убийцей, как только найдутся три свободные дня, а теперь мне нужно выспаться — лондонский автобус уходит в половине восьмого
три дня найдутся очень скоро, можешь поверить мне на слово, сказал суконщик с простодушным видом — ну, вылитый дзанни,
[21] вот кому пошли бы длинный нос и холщовые штаны с бахромой
я поверил ему на слово, оставил на столе две десятки и горстку мелочи, попрощался с патриком за руку, взял со стула сумку, отправился наверх, в свою комнату над пабом, лег там на жесткую койку, закрыл глаза и отправился вниз, вдоль ньюпорт-стрит, вдоль харбор-роуд, и дальше, под гору, к железному гудящему причалу, к острым камням и лишайнику, и дальше, под гору — к самому ирландскому морю, полному тритонов, рыбьей чешуи, тины и серебряных заклепок с фоморских кораблей
Лицевой травник
1997
Есть трава Иванов крест, а корень все кресты — связан крест за крест. Давать та трава молодым детям в молоке — ино скорбь не вяжетса… а кто и пойдет в пир, возьми с собою от еретиков, помилует Бог.
Когда отец Саши умер, все было на удивление просто: мачеха съездила за священником, и тот подписал бумаги вместо врача, потому что молодой Фергюосон был теперь один на три окрестные деревни — его отец слег еще в начале июля.
К тому времени, как преподобный Скроби приехал в «Клены», тело умершего стало твердым и сильно уменьшилось, а нос, наоборот, увеличился и занял как будто всю середину лица.
Хедда стояла над отцом в растерянности, то и дело вытирая лицо платком, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы никак не желали катиться и набухали в глазах, делая их похожими на толстые линзы — на манер тех, что носила миссис Мол, за это в школе ее прозвали Кротихой.
Отец лежал на крахмальной простыне — желтый, важный и хрупкий, будто полая терракотовая статуэтка, Саша видела такую в Британском музее. Казалось, поднимись сейчас ветер, и его сдует со стола и понесет по траве, переворачивая и подбрасывая, и, наконец, донеся до садовой стены, оставит там лежать лицом вниз, в зарослях ревеня и дикой малины.
Преподобный Скроби провел своей гладкой рукой по папиному лбу — осторожно, как будто боялся отшелушить кусочек охристой глины.
— Твой отец был хорошим человеком и никому не делал зла, — произнес он с поучительным видом, — сам же он перенес довольно страданий. Тебе следует помнить об этом, Александра Сонли.
Хедда сама побрила отца опасной бритвой и переодела в воскресный костюм. Костюм выглядел на нем, как и раньше — старомодно и неуместно, лучше всего на папе смотрелся грубый вязаный свитер с аранскими узорами, будь Сашина воля, в нем бы и похоронила.
Еще Саше хотелось прикрыть папины руки — его ногти всегда были желтоватыми и неровными, а теперь к желтому добавилась голубая известь, — но руки уже сложили у отца на груди, и все, кто приходил посмотреть на мертвого хозяина «Кленов», задерживали взгляд на ногтях.
От этого Саше становилось все хуже и хуже, и довольно скоро она ушла в дом, оставив Хедду и преподобного Скроби стоять в саду, под густой красноватой листвой, защищавшей отца от августовского отвесного солнца.
1997
Есть трава Парамон, та трава всем Царь, а корень тое травы — человек, и та трава выросла из ребра человека того, и взем ея и разрезати ребра, и выни у него сердце; аще у которого сердце болит, и пей с нево — и исцелеешь.
— Зачем это? — спросила Саша, когда Хедда принесла ей свою черную креповую шаль. — Я не поеду. Вон сколько грязи соседи нанесли.
Она подвернула юбку, повязала голову белым платком, взяла щетку и принялась сосредоточенно чистить пол в кухне. Кирпичная пыль и садовая земля навсегда останутся в доме, если сразу не вымести.
Хедда уже нарядила Младшую и стояла на крыльце с букетом желтофиолей из маминой теплицы — в этом году там больше ничего не распустилось, цветы как будто расхотели жить, как прежде, и стали травой. Обе нетерпеливо переминались у дверей, поджидая Сашу и поглядывая на садовые ворота, где в своей новой машине сидел учитель Монмут, приехавший за ними с кладбища. Чуть раньше он отвез туда свою мать и тетку с двумя корзинами цветов, купленных утром в садовом хозяйстве на холме.
На учителе был глухой черный свитер, несмотря на полуденную жару, он насупился, сдвинув редкие брови цвета подгоревшей овсянки, но Саша знала, что он страшно всем доволен — и тем, что прокатится на открытой машине в погожий денек, и тем, что Саша не станет теперь тянуть со свадьбой, а значит, сульфур и меркурий сольются наконец в тиши, в усадьбе за вествудским лесом.
Саша высунула голову из кухни и, нарочно проведя грязной рукой по лбу, сказала;
— Не ждите, не поеду. Приготовлю мятный чай и печенье для тех, кто явится сюда следом за вами.
Хедда кинула на нее странный взгляд и шевельнула губами, как будто хотела произнести какое-то короткое тугое слово, но в последний момент прижала его языком.
— Садись в машину, Александрина, — сказала она дочери, — твоя сестра решила остаться дома, у нее есть дела поважнее.
Через два часа они вернулись втроем. Никто из присутствовавших на похоронах не захотел ехать в «Клены», а семья учителя отправилась домой в Чепстоу почтовым автобусом.
— На кладбище было двенадцать человек в черном, — сообщила Младшая, разгибая короткие пальцы, — и еще аптекарь Эрсли в фиолетовом плаще. Венков было два, один из мирта, со стеклянными ягодами, я две ягоды отщипнула.
— И все тринадцать человек, — сказал Дэффидд, — недоумевали по поводу твоего отсутствия. Видишь, никто даже чаю выпить не приехал, подумали, наверное, что с тобой нехорошо.
— Со мной нехорошо, — подтвердила Саша, — еще как нехорошо. Ехали бы вы домой, Дэффидд. Мне еще веранду нужно отскрести.
Не заходя в дом, мачеха Хедда села на садовую скамейку и уставилась на свежевымытые, темно сияющие на закатном солнце стекла оранжереи. Саша молча ходила из кухни в сад и обратно, она поставила блюдо с рогаликами туда, где недавно лежал отец, разложила салфетки, принесла из погреба бутылку имбирного вина и села к столу.
Обиженный учитель Монмут разлил вино, не произнося ни слова, выпил свою рюмку залпом, поклонился и пошел к машине. Саша выпила свою. Мачеха тоже выпила, тяжело встала со скамейки и направилась к дому, на ходу разматывая черный шейный платок.
— Идем со мной, Эдна, — позвала она дочь, и та покорно поднялась, откликаясь на прежнее ненавистное имя. Младшая знала, что если возразит матери хотя бы взглядом, все сегодня кончится еще хуже. А хуже, пожалуй, трудно было придумать.
1983
Есть трава погибелка, ростет на борах в марте месяце, цвет лазорев. И та трава давать от грыжи, или женам дай — ино детей не будет, а в другой год дай — и дети будут. А рвать ея марта 5 день.
В анатомическом атласе — не в том, что Везалий, а в другом, с медными застежками — печень была кирпичного цвета, почки зелеными, а гениталии были закрашены темной охрой, как будто там сосредоточились весь щебень и песок из карьеров человеческого тела.
С тех пор, как Саша нашла атлас на чердаке, она так и представляла себе человека внутри, угадывая в каждом встречном-поперечном рыжий булыжник печени, изумрудный стебель с набухшей почкой и бархатисто-коричневый цветок между ног.
Когда ей рассказали — одна девочка из Хеверстока, — что все эти штуки осклизло-серые и сизые, она, мол, видела, когда была у матери на работе в больнице, Саша удивилась: а рачки? а кораллы? да вся вообще океанская живность и мелочь!
Стоит им оказаться у тебя в ладони, как они съеживаются и блекнут, притворяются бесцветными обломками, угольками, стружкой графита, а брось их в воду — засмеются и засияют чистыми первобытными оттенками: красным золотом и оливками, мшистой зеленью и атласной чернотой.
Разве можно верить тому, что видишь, когда даже дети знают, что вещи строят нам рожи, стоит только от них отвернуться. Так что, если хочешь застать их врасплох, оборачиваться нужно очень быстро.
Глупая, глупая девочка из Хеверстока.
Хедда. Письмо первое
Кумараком, август, 1998
Дорогая моя, ты мне не ответила, но я все равно надеюсь, что все у вас хорошо.
Здесь, в Лагуне, у меня ночная работа и приходится нелегко, не то что в «Кленах» — о долгих чаепитиях в саду и мечтать нечего. К тому же дождь идет не переставая, еще хуже, чем у нас в феврале, мелкий и противный. Зато желтую пыль прибило, а то я всю весну задыхалась и глаза постоянно болели.
Детка, дорогая, зря ты сердишься и молчишь. Я уехала не потому, что тебя разлюбила, а потому, что у меня будет ребенок — и у него должен быть отец. Нельзя же, чтобы ни у кого из вас отца не было.
Сама подумай, как бы я выглядела в нашем тесном Вишгарде со смуглокожим младенцем на руках?
Мистер Аппас относится ко мне хорошо, правда, с нами живет еще одна женщина, местная — ее зовут Куррат, она моложе меня, совсем некрасивая, с небритыми ногами. К ней он относится гораздо хуже.
Корабль у него действительно есть, но очень маленький — скорее, лодка со скамейками для катания туристов по озеру. Зато он выкрашен в ярко-синий цвет и вместо крыши натянута маркиза с фестонами, точь-в-точь, как над столиками у старого Лейфа. Здесь вообще много синего, оранжевого и малинового, у меня даже в глазах рябило поначалу.
Раньше эту лодку нанимали постояльцы Кокосовой лагуны, в основном для поездок в птичий заповедник (я там была несколько раз, ничего особенного, шумные сороки да кукушки), а теперь туда по воде не доберешься, каналы заросли ряской, так что мистер Аппас сдает ее на весь день туристическим группам — вместе со мной и рулевым, чилийцем Пако.
Днем я подаю на нашем кораблике прохладительное и пиво, а вечером возвращаюсь в Тоттаям и работаю в мастерской у старшего брата мистера Аппаса. Спать иду часа в три ночи, а вставать приходится рано — в моем положении это не слишком хорошо, но что поделаешь, нам нужны деньги.
Я ведь дала слово мистеру Аппасу, что продам «Клены», но не смогла, у меня, как утверждает адвокат, нету таких прав, то есть вообще никаких прав нету. Разве что твоя старшая сестра согласится. Хотя надеяться на нее не стоит, небось рада-радешенька, что избавилась от меня.
Эдна, дорогая, помни — «Клены» и мои тоже, а значит, часть денег вы должны пересылать мне, половину или даже больше Я в отчаянии! У вас там все под рукой, свежая рыба, свежий хлеб, крыша над головой, а здесь за все приходится платить, как будто всем должна, и никто даже на чай не позовет.
Люди просто ужасно жадные и думают только о себе, меня на своем языке называют белобрюхой рыбиной, это мне волосатая Куррат сказала, а мистер Аппас и не думает их проучить.
Хотя в этом белом брюхе его ребенок, не чей-нибудь.
Дневник Луэллина
утром я купил билет в бэксфорд, но не уехал, потому что не смог
ирландский залив все так же катит свинцовые волны, зрение моего отца сливается с солнцем, вкус — с водой, речь — с огнем, но ни одно из перечисленных свойств не перейдет ко мне, как предсказывают упанишады, потому что я сижу на плетеном стуле, пью чай и смотрю в окно
я мог быть в бэксфорде через четыре часа, но не буду там и через четыре года, я пью холодный чай, смотрю в окно и разговариваю с гвенивер
хорошо разговаривать с хозяйкой трилистника, у нее чудесное лицо — густо напудренное, в щербинках и пигментных пятнах, оно напоминает мне старый корабль на паромной переправе, с облупленным носом и ржавыми перилами, которые суровый матросик по утрам подновляет белой краской, расхаживая всюду с пластиковым ведром и забрызгивая неосторожных пассажиров
гвенивер рассказывает о местных похоронах с таким удовольствием, с каким рассказывают о венчаниях, глаза у нее мерцают, губы дрожат, низкий голос пенится — может быть, ей там кидают букет с церковного крыльца? например такой: двадцать четыре белые гвоздики с зеленью в строгой, но элегантной упаковке, черные ленты прилагаются, один раз я заказал венок из белых гвоздик в здешней цветочной лавке, счет до сих пор лежит у меня в ящике стола, в хобарт-пэншн
это был первый раз, когда я не уехал в ирландию — я сидел на этом же стуле, прислонив венок к стене, и провожал глазами отходящий от пристани паром с надписью норфолк на грязно-белом боку
больше я венков не заказываю, а тот, первый, оставил у мусорного контейнера в порту, вероятно — в память о погибших моряках, точной причины не помню, не помню даже, как добрался домой
***
что же это у вас все мрут тут, как мухи? спросил я у гвенивер, услышав про очередные похороны, спросил и сам испугался: хозяйка уже много лет была вдовой, при мистере маунт-леви здесь был паб под названием кот и здравица, в нем было четыре футбольных телевизора и ни одной фаянсовой креманки с медом
когда я смотрю на эти креманки, то вспоминаю осовевших ос в блюдце с вареньем на веранде нашего дома, ос можно было вынимать ложкой и класть на траву, некоторые так и не просыпались от клубничного сна, и лежали возле веранды, постепенно сливаясь с землей
к чему это я? если верить некоторым сказкам, осы — это души ведьм, и если подглядывать за ведьмой во сне, то можно увидеть, как оса влетает и вылетает из ее обмякшего тела
… мрут, как кто? ты, право, слишком много рому подливаешь себе в чайную чашку, нахмурилась гвенивер, вынь эту тайную фляжку из кармана и поставь на стол, здесь кроме нас никого нет, что до похорон, то я, право, не вижу здесь ничего странного — в каждом городе бывает время, когда жители умирают один за другим, по всяким случайным обстоятельствам, так города очищаются от людей, понимаешь, лу? некоторые люди это чувствуют и уезжают сами, не дожидаясь, пока на них свалится камень со скалы эби рок или наедет очумелый велосипедист!
ты никогда не спрашивал себя, почему люди вообще куда-то уезжают? спросила гвенивер после недолгого молчания, и я насторожился, понимая, что следующим вопросом будет: а почему до сих пор не уехал ты? но она взглянула на часы, покачала головой, поднялась и, сложив на поднос грязную посуду с моего столика, направилась в кухню
ей бы и в голову не пришло напомнить мне, что уже шесть часов, мой паром уже на половине пути в ирландию, и скоро последний автобус на свонси отойдет от нового супермаркета в верхнем городе
я ведь — упаси, господи — мог подумать, что мое присутствие ей в тягость
***
чайная закрылась в восемь, я сижу в небесном саду, допиваю свой теплый аньехо с четырьмя листочками мяты, которые я отщипнул в палисаднике гвенивер, поглядываю в окно и думаю о поэзии, честное слово, не знаю почему
может быть, потому, что на моем билете грязновато напечатан портрет дилана томаса в рыбацкой шляпе с отворотами, а может быть, и нет
билет перестал быть билетом, но выбросить жалко, синяя бумажка с числом и часом несостоявшегося отплытия — чем не тема для рассуждения под сурдинку дождливого вечера
в небесном саду, тьфу, то есть в парке аттракционов поэзия — чертово колесо, а проза — колесо обозрения, думаю я, роман поднимает тебя быстро, поднимает высоко, и вот оттуда, из сонной египетской сини, взглянув на черепичные крыши и влажные поля, на изнанку занавеса, на невинные известь, кармин и сажу, ты сознаешь себя повелителем здешних мест, озираешься снисходительно, пока поскрипывающая пружина сюжета опускает тебя в траву, мягко выталкивает из кабинки, иди, покупай еще билетик, еще антикву, еще петит
а не то — отправляйся на скользкий круг, что ходит ходуном, волочит волоком, попробуй удержаться на свистящей деревяшке, но вот ты залез, вцепился, нащупал ямку или заусеницу, и тебя держит, держит, держит! но что это за чорный сквозняк пробирает насквозь, что за стылое озеро там внизу, что за жестянка с восьмеркой на дощатой билетерской будке, почему же мне не сказали? проносясь мимо карусельного служки, взываешь о помощи, мелькает спокойное лицо, изведенное недосыпом, так ведь это и есть твой круг, дурачок, разве не ты прорицатель, не ты двоедушный советчик, не ты зачинщик раздора, не ты поддельщик людей и слов?
Дневник Саши Сонли. 2008
Полный месяц, половинка, красный месяц, ничего.
Поднебесная волынка — превращения его.
Двадцать восьмое июня. Письмо из отеля «Хизер-Хилл» пришло неделю назад вместе со счетами и брайтонской открыткой от миссис Треверскот.
Эту даму я помнила довольно смутно, кажется, у нее был такой смешной подбородок долотом. Ну да, верно — они с мужем сильно замерзли, гуляя вечером по берегу, и я согрела им на ночь красного вина с гвоздикой. Люди бывают тебе благодарны за неожиданные мелочи и совершенно не замечают благодеяний, в которых заранее уверены.
А может, это были другие постояльцы, прошлой весной их было довольно много, я, помнится, даже растерялась и пригласила помогать младшую дочку соседей. За семьдесят пять фунтов в неделю. В этом году пансион пустует и работы немного, но Финн Эвертон невзначай прижилась, как серебряная рука короля Нуаду
[22] к его плечу, и вовсе не думает уходить.
Я распечатала письмо на кухне и оставила его на столе, чтобы мама прочитала: меня приглашали в отель «Хизер-Хилл» на чашку кофе в сумерках в гостиной арт-деко, в субботу, в пять часов пополудни.
Мама читает Травник и мою редкую почту, даже счета и рекламные открытки — сомнительное развлечение, но лучше, чем ничего.
Я знаю, что читает — однажды я обнаружила в Травнике пилку для ногтей вместо закладки. А полгода назад нашла двадцатифунтовую бумажку в самой середине. Как раз в тот день, когда я собирала мелочь по всем сумкам и ящикам комодов, чтобы купить кофе и туалетную бумагу, — в доме может быть шаром покати, но он жив, как говорила Дейдра, пока в нем есть и то и другое. Я понюхала банкноту, она еле слышно пахла шариками от моли. Теперь мне стыдно, что я ее разменяла, с тех пор никаких вещей в Травнике не попадалось.
Конверт с приглашением лежал на видном месте, посреди кухонного стола и как будто светился, так в темноте светятся окна большого отеля, когда смотришь на них с нашей веранды. Иногда, в тихую погоду, оттуда доносятся автомобильные гудки и дивные невразумительные звуки чужого веселья.
— О боже, мне не в чем идти, — сказала бы сейчас моя сестра Эдна А. и принялась бы выворачивать шкафы у себя в комнате.
— Там будет слишком много чужих людей, — сказала бы мама и отправила бы открытку с благодарностью и извинениями.
— Мне нечего там делать, у меня с вечера клей заварен, — сказал бы отец и пошел бы в сарай клеить свои толстоногие стулья.
— Надень зеленое бархатное платье и губы сделай красные, — сказала бы соседка Прю.
— Странно, с какой это стати они о тебе вспомнили, — сказал бы учитель Монмут и перечитал бы письмо еще раз, надев свои восьмиугольные очки без оправы.
Надо же, я скучаю по учителю Монмуту.
***
Кто не раскрашен, тот просто глуп. [23]
В школе миссис Мол я была единственной, кто не носил в ранце россыпь купленных в супермаркете флаконов и тюбиков, все меня жалели и предлагали попробовать из своего запаса — обычно это происходило в душной туалетной комнате, перед узким зеркалом, вклеенным прямо в кафельную плитку. Там всегда пахло острым девичьим потом, дешевой пудрой и немного — свернувшейся кровью.